Пуговицы Генералиссимуса. Рассказ

Анатолий Егоров-Прим
– Нет, что ни говори, а началось именно с полковника, не раньше. До него все были только слова: ну, решили на политбюро, ну, постановили, растрепали по секрету всей стране – это все политики, болтуны, их при желании можно было всех в одной камере запереть. А делал-то он, полковник, бритва-то у него в руке была...
Сожженное годами лицо старика казалось высеченным на кирпичной кладке; он был худ, очень высок и крепок. Его старый белый полотняный костюм с оттянутыми накладными карманами давно не видел утюга. Костыль, на котором лежали черные руки старика, был не покупным – для такого нигде костыля по росту не купишь; то была выросшая с мощным извивом кленовая ветвь, попавшая к умелому человеку и обретшая после него свой главный смысл – продолжение рук ее нового владельца.
Старик сидел у кривого от дождя и солнца дощатого стола, за каким во дворах играют в домино пенсионеры, возле своего дома – точнее, возле своего подъезда в старом оштукатуренном семиэтажном доме с лепными балконами. Рядом, навалившись на пологую спинку скамьи, полулежал мальчик лет шестнадцати, схожий с ним телом, изросший и худой, как изломанная спица; время от времени он закидывал левую ступню на правое колено и гибким пальцем сосредоточенно копался в подошве своего видавшего виды огромного кеда. На выбитой земле, среди редких пучков чахлой городской травы была брошена его синяя спортивная сумка с белым словом «Динамо», из которой торчали три едва ли не метровых «французских» батона, забросанные навалом пакетами с молоком.
– А приказ? – тихо спросил низким голосом мальчик, больше, пожалуй, занятый своим прохудившимся кедом. – Не сам же он это придумал.
– Офицер не должен был этого делать, – упрямо сказал старик. – Никто не должен выполнять преступного приказа. В войну не пострадал ни один немецкий солдат из тех, что отказывались казнить мирных жителей. А ведь то война была, и они головой рисковали, не то что твой полковник. – Старик, видимо, нарочно сказал «твой полковник», чтобы задеть мальчика, и это было несправедливо, потому что мальчик вовсе не защищал полковника, скорее, относился к нему неопределенно, что, впрочем, и раздражало старика. – Ублюдок он. С него все началось. Всегда всё начинается с какого-нибудь ублюдка, с дерьма. Вся история стоит на дерьме и ублюдках... Сколько их было на нем – шесть? восемь? десять? думаешь, они золота пожалели? Не-ет, тут не в золоте дело, совсем не в золоте, – они этим страну на карачки поставили.
Мальчик кивнул: он понял. Но хотел, чтобы и старик его понял, потому что он-то говорил о другом. Он сказал:
– Не в этом дело, не в этом полковнике. Если бы не он, они другого позвали бы. Другой бы сделал. Я хочу сказать, у них все заранее было обговорено, и если бы он заранее не согласился, они бы другого нашли, который бы согласился. А ты заладил, как попка: «Полковник! Полковник!» Совсем, что ли, ни черта уже не понимаешь?
– Вот-вот, все вы так. – Старик осторожно и в то же время несколько беспокойно повел слежавшимися плечами. – Каждый из вас не виноват, а все вместе – в дерьме оказались. Никакого другого они бы не позвали, если бы этот сказал твердо: «Нет». У них духу бы не хватило, я их знаю. Никита от одного взгляда моего в штаны делал, хрущ навозный.
– Значит, знали, кого звать, раз не ошиблись. – Мальчик рассеянно посмотрел на старика и вновь обратился к подошве, размышляя как бы про себя: – Нет, не купят новые, хай поднимут: и эти недели не проносил! Тьфу!
Старик хмуро покосился на мальчика, затем на его огромный кед:
– А ты ковыряй больше, ковыряй, разорви ботинок-то к свиньям собачьим – то-то будет хорошо, то-то внучок тебя похвалит, оглоеда. Походишь тогда босиком до зимы.
– Да! Внучку-то все равно, он бы купил, только мать... Будто это из ее шкуры кеды шьют... – Мальчик на минуту замолчал, словно собираясь с мыслями, и, возвращаясь к прерванному разговору, добавил: – Может, они заранее все обговорили. Наверняка даже обговорили. Без уговора такого никто бы не стал делать.
Теперь замолчал старик, обдумывая слова мальчика.
– Вот я и говорю, – произнес он наконец, не торопясь и спокойно. – Значит, они знали, что можно найти такого... полковника.
– Х-ха! – не выдержал мальчик и хлопнул ладонью себе по колену. – Да ты, дед, идеалист! Такого всегда и везде найти можно, а не найти – так любого другого заставить. Думаешь, тебя бы не заставили?
Старик зло сдвинул свои белые косматые брови, совершенно дикие, отчего вверх по лбу его, будто треснула, пролегла глубокая черная морщина; глаз совершенно не стало видно, и кирпичное лицо его приобрело угрожающее выражение, превратившись из просто серьезного в буквально звериное.
– Я бы их, как крыс, пострелял и тут же в яму уложил, – прохрипел он, продираясь голосом сквозь впившийся вдруг в горло спазм. – И этим бы все и закончилось, вся их тухлая «оттепель»... Хотел бы я знать, как тот полковник кончил, – неожиданно заключил он.
– Позвони на Лубянку. Или тебя там уже не помнят?
– Да-а... – Старик плутовато скривил белые губы, отчего кладка его лица опять как бы треснула, но уже поперек. – Они там трясутся все, будто жид в петле, как меня вспомнят. Жалеют, видать, что в свое время на пенсион отправили, а не в подвал... Еще когда нас собирали в последний раз, пней-то всех замшелых, – ты тогда титьку еще сосал – говорил я Андропову: «Ты, Юра, воля твоя, не так все делаешь. Серьезней надо быть. Они понимают одно слово – «пуля». И то если его в голову им вбить». Не послушал. Сперва развел руками, а потом болтовню развел. А тут его еще этот «боинг» корейский подкосил. Н-да, Сталин хоть десять «боингов» сбей, янки бы только утерлись... Но если бы полковника того не было, то никакие корейцы были бы не страшны.
Еще помолчали, то ли размышляя, то ли вспоминая что-то.
– Сколько ж ты, дед, людишек-то пострелял в своих подвалах? – спросил вдруг мальчик, отрывая половину батона и доставая из сумки пакет с молоком.
– А много, сынок. Много. А все... мало. Надо было не жалеть. Но это, видать, всегда так, когда перед тобой живой человек. Они ведь по виду совсем как мы – две руки, две ноги... Уже и сам перестаешь верить, что они другие, что не люди. Мне теперь кажется, – голос старика ушел вниз, – мне кажется, что и Сталин терялся на этом же. Тоже их жалел. Иначе откуда же шла эта неуверенность?
– Надо было водкой ее, неуверенность-то. – Мальчик все пошучивал.
– Водки тоже надолго не хватит. Здесь такое, что не преодолеть ничем, что-то, на чем человек держится, – сломаешь и уж не подымешься. Это только они смогли в себе переступить и миллионами людей давить, как насекомых... А может, им и нечего было переступать... Может, у них никогда этого и не было... Не было, да... Читаешь Ленина, приказы его, – о карательных мерах, о взятии заложников и «образцовой беспощадности» – и думаешь: а как бы ты, Владимир Ильич, у меня на допросе себя повел? «Образцово» ли?.. Небось хватал бы за сапоги...
Мальчик засмеялся, представив себе, наверное, как Владимир Ильич хватал бы старика за сапоги в лубянском подвале, – тот самый Владимир Ильич, к которому еще совсем недавно стояли огромные очереди через всю Красную площадь.
– Хочешь сливок, дед? – спросил он. – С батоном?
– И тебе не советую, – буркнул старик. – Здоровый уже, а все титьку сосешь.
– Что за беда...
– Вот-вот, все у вас не беда. Я в четырнадцать лет уже маузер свой имел, а ты поди и... не стрельнул ни разу. – Слово «стрельнул» старик произнес брезгливо.
– Так ты ж не даешь! – возмутился мальчик. – Зажался со своими пистолетами – ни себе, ни людям.
Старик опять помолчал и сказал с едва уловимым сочувствием:
– Дурак. Свои иметь надо.
– Ага! «свои». – Мальчик обиделся. – Где бы я их взял-то!
– Вот я и говорю: дурак, раз не знаешь, где взять. А убивать тебя придут, что, батоном будешь отбиваться? Молоком на них поливать?.. Хе-хе. – Старик опять растянул свои белые губы в улыбке, больше похожей на глубокий шрам. – Батоном! Бах-бабах по голове им!.. У тебя поди и ножа приличного нет...
– Есть!
– Покажи. – Старик протянул руку.
– Он дома.
– Тьфу! – Старик даже костылем пристукнул. – Ты бы его еще на полатях спрятал... Ты что же, так и ходишь без ничего?
– А ты?
Старик достал из бокового кармана пиджака маленький вороненый пистолет. В его обезьяньей лапе он казался игрушкой.
– Газовый? – недоверчиво кивнул мальчик, кладя батон с молоком на скамейку и завороженно приближаясь всем телом к оружию.
– Дурак, – опять словно сплюнул старик. – Дамский просто. Так, для двора, старух пугать.
– Деда, – как маленький попросил мальчик, – дай подержать, а?
Старик неуловимым движением выбросил в другую ладонь обойму, передернул затвор и нажал на спусковой крючок.
– Чок! – послушно ответило оружие.
– Держи.
Мальчик бережно взял малышку, пробуя ее на вес, сказал: «Да-а...», повернул другой стороной, заглянул в ствол, оттянул затвор, заглянул в патронник, покачал головой: «Да-а...»
– Что «да-а»? – Старик был доволен и недоволен произведенным впечатлением.
– Мне бы такой.
– Ну да, ты бы его на полатях спрятал. Да и зачем он тебе? Титька же лучше, она ведь – не беда.
Мальчик бросил недоеденный батон и пакет с остатками молока в жестяную урну и сказал убежденно:
– Как только помрешь, дед, я дома обыск устрою – сразу же, пока суета не улеглась.
– Я еще тебя переживу.
– Куда! Тебе и до ста не дотянуть.
– Шесть-то лет? Дотяну. А там по-новой счет начну.
– А родители про твой арсенал знают?
– Костька знает, но не знает, где лежат. Так что у тебя конкурент будет в сыске – внучок, тятя твой.
– Де-еда! – опять по-ребячьи попросил мальчик. – А ты бы мне теперь сказал, где, а я – слово даю! – пока не помрешь, не притронусь, а, деда?.. А сколько их там? Может, нам с внучком на двоих хватит?
– Ишь ты! Какой!.. Сам найдешь, коли надо будет, Костька через неделю только хватится: малохольный он какой-то – весь в Ваську, в деда твоего. Дурное семя ваше. Это вас поляки подпортили через бабку Брониславу, прабабку твою. Мы­то, русаки, без оружия и на двор не ходили. Мне братан старший в семь лет наган дал схоронить, и я два года его берег – и сберег, ни одного патрона не потратил. Каждую неделю чистил. Потому знал: оружие. А тебе все цацки. Ты вон какой вымахал, а пистолета у меня, даже этого, в руках ни разу не видел. Теперь побежишь звонить по всему городу...
– Да ты что, дед! Педом быть! Да я!..
– Ладно... – Старик забрал у мальчика оружие. – Приходи вечером в кабинет – дам почистить.
– Спасибо! Ну спасибо, дед! – обрадовался мальчик.
– Только ведь без пользы все это. Не тот вы народ. Не тот... Дурачье все, о жратве только и думаете. – Старик оживился: – Это ж надо, на завтрак подают масло, сыр, колбасу, яйца, конфеты с кофе, печенье, чай – тьфу! И на все это работают, работают! Хлеба с вечера не купили – скандал дома. Будто нельзя без хлеба один день обойтись; не день даже – утро одно!.. Всё, всё с полковника началось, он первый захотел жрать сладко. Как только он пуговицы со Сталина срезал золотые, а медные пришил, – тотчас они и поняли, что со страной можно делать что угодно.
– Да причем здесь полковник-то! – уже с раздражением воскликнул мальчик. – Он бы не срезал – другого бы позвали.
Разговор, оказывается, не погас, а лишь затаился, будто огонь в золе, и вспыхнул от одного лишь слова.
– Не-ет, не позвали бы! – Старик повернулся к мальчику всем телом и даже постучал костылем в землю. – Не позвали бы – духу бы не хватило! Полковник этот всю страну на колени поставил. Попробовал бы он с живого генералиссимуса хоть одну пуговицу срезать, падаль. Так надругаться, так надругаться... Бедная Россия!..
– Ну! Англичане с мертвым Кромвелем еще на так поступили – под эшафот гроб его затащили и головы над ним рубили. И ничего.
– Что ты про Кромвеля знаешь! Что в вашей школе про него могут рассказать! – Старик поскреб костылем каменную землю. – Но пусть даже по-твоему будет. И что же теперь от великой Британии осталось? Скажи мне, сынок, – что?
– Живут... – Мальчик уже не вполне понимал старика. – И лучше нас живут.
– «Живут»... Тараканы на кухне тоже живут – по ночам. И тоже лучше вас, потому как даже на работу не ходят. Мертвецы вы. Безбожники и рабы. Идешь по улице, а навстречу всё какие-то медузы ползут, с опухшими мордами, слепые... И все как один – без оружия. Вот что с вами сделали. Пропала Россия, пропала. Быдло вы. Вы все произошли от того полковника. Гнилая кровь сильней здоровой.
– А где же вы были, когда мы от него «происходили»? Где ты был?
– Мы свое дело делали и сделали. И я тоже. Мы столько на себе перетащили, что вам и не снилось. Или тебе этого мало? Хочешь на все готовое? Так не бывает. Мне сто лет уже, а все не знаю, кому ношу свою передать, так, видать, с ней и помру. А вы всё рядом будете стоять да на Англию кивать – там, мол, колбасы больше, чем «в этой стране».
Старик замолчал, дрожа, словно в лихорадке. Но мысли – не речь: не остановишь. «Свиньи, – думал он. – Свиньи и скоты. Скоты!» Нет, не о мальчике думал он, не о правнуке своем, на которого, может, и была вся его надежда, – но про всех остальных, про всю страну, он думал именно так. И разве осудишь его? Жизнь, прошедшая в борьбе и трудах, в непосильных тяготах и утратах, должна была уже умереть в нем, но Бог, словно в насмешку, забыл его старое тело в водовороте других двуногих, будто говоря: смотри! вот чего стоят труды человеческие! все вы – твари, все – в моей власти! И это бессилие пред высшей силой было не слабостью, а закономерным поражением… Но старик воспринимал его как очередное предательство.
Бог мой, какая насмешка – столько водить человека по жизни, терзать, заставлять убивать других, мучиться и через сто лет привести его к тому месту, откуда он начал свой путь, к тому же разбитому корыту, которое никогда, пожалуй, уж не склеить. Зачем? В чем здесь смысл? Невозможно постичь этот абсурд.
Но что-то живет в нас, что заставляет каждого неизбежно кружить в этом мрачном небе, зовущемся жизнью! Что-то же толкает несмышленого мальчишку из дому – на камни вечной дороги, теряющейся вдали у своего истока!
Вот и разгадка жизни, слишком простая, чтобы в нее поверить, но единственная в своей неопровержимости. И сколько раз мелькал в секунды просветления этот ясный ответ – но всё-то был не нужен среди мелких забот. А теперь – нет. Теперь настал час, когда ничего уже отодвигать нельзя и следует прямо сказать себе: жизнь дана лишь для того, чтобы сохранить жизнь и продолжить ее во мраке бесконечной смерти. И сколько бы нелепостей ни встречалось на этом пути, все они – ничто по сравнению со стремлением к столь великой цели. А значит – вперед! В который уже раз падая и поднимаясь, в кровь разбивая лицо и руки, пока есть – нет, не силы – хотя бы дыхание, – вперед и вперед, ибо конца не было и нет. И не должно быть. И не будет, если каждый сделает хотя бы на один шаг больше, чем отпущено ему судьбой. И это и есть великое божественное Всегда, которое вечно несет в себе каждого из нас!
– Дед! Ты что, дед! – Мальчик, опустившись перед стариком на колени, тряс его за плечо. – Ты чего побледнел?!
– А... Это ты, сынок. – Старик с трудом возвращался из своего «путешествия». – Что-то я задремал.
– Нет, не задремал! Не задремал! – настаивал мальчик. – Ты уж умирать начал, я же вижу.
– Так что с того? Значит, пора. Ты по мне не горюй: мог ведь и вовсе меня не застать – эвон как я зажился!
– И живи, живи себе, и не надо мне твоих пистолетов, черт старый! Задавись ты ими, только не помирай. – В глазах мальчика стояли слезы, но, странно, только в слезах лицо его приобрело ту мужественность, с которой смело можно вступать в свою жизнь, И старик почувствовал это. Чтобы не ошибиться, он пристальней вгляделся в мальчика и неожиданно увидел в нем самого себя, только восьмидесятилетней давности. Да, какое сходство! И как это он раньше не замечал...
Рука старика опустилась в оттопыренный карман мятого пиджака и извлекла оттуда маленький черный пистолет.
– Держи, – сказал старик. – Твой.
Мальчик взял оружие, но уже безо всякого почтения и тем более восторга, подкинул его на ладони, такой же огромной, как и у старика, но еще розовой и нежной, и сунул в карман узких джинсов.
И только частое пошмыгивание носом еще выдавало в нем ребенка.
Газета «Вечерний Барнаул» от, 9 и 16 сентября 1998 г.,
№№ 138 (883) и 142 (887).