Вспышки памяти

Мальц Эдуард Лазаревич
                Э.Мальц
                ВСПЫШКИ   ПАМЯТИ

                воспоминания
    

        Произведения с воспоминаниями о детстве есть у очень многих авторов. – Зачем эти произведения? Почему их пишут? – Чтобы дать информацию биографам? Или, может быть, для того, чтобы ответить изумленному читателю на вопрос: «как это я такой получился»?? Но при чтении этих произведений почти всегда становится ясно, что они написаны не для этого.

Мне кажется, дело в другом. Автор стареет, и по мере этого печального процесса у него становится все меньше и меньше новых впечатлений от внешнего мира. И тогда мозг начинает «перемалывать» старые воспоминания. А самыми яркими воспоминаниями являются, как правило, воспоминания о детстве. И тогда человек, любящий писать, начинает рассказывать бумаге свои воспоминания о детстве. Но детство – у каждого – свое, а потому далеко не всегда подобные воспоминания интересны людям чужим (а не только близким родственникам). И тут уже очень важно то, как эти воспоминания написаны, каким языком, какие вехи событий автор считает наиболее  важными для себя и интересными, и как эти события связаны с его сегодняшним восприятием и с его сегодняшней жизнью. И, если в решении этих вопросов автор окажется на высоте, то только тогда его воспоминания будут интересны другим людям.

        Я уже не молод, очень не молод. И состояние здоровья уже резко ограничило мои возможности выхода из дома. И теперь  давно минувшее начинает тесниться и в моей памяти. Отдельные его фрагменты в сумерках воспоминаний высвечиваются яркими вспышками памяти, и мне очень хотелось бы суметь их описать. Воспоминания о прошлом часто переплетаются  с мыслями о настоящем, и поэтому   иногда я буду, рассказывая о давно прошедшем, по ассоциации отвлекаться  к более поздним моментам времени, позволяя себе это потому, что это ведь не автобиография, а, скорее, размышления о давно прошедшем.
          Возможно, в моих воспоминаниях кое-где могут оказаться неточности.
Ведь человек – не компьютер, и память его, к сожалению, не абсолютна. Но я описывал все так, как я это помню, и никакой преднамеренной «отсебятины» я в изложение не вносил.
        « На старости я сызнова живу. Минувшее проходит предо мною…».
– Удастся ли мне написать об этом минувшем хорошо и интересно? – Очень хотелось бы!
                *
                *              *
Понятие  «детство» часто связывают с упоминанием о бабушках и дедушках. Деда – отца моего отца – я не помню. Мне много рассказывали о нем: добрейший, обаятельнейший человек, отличный специалист (он был стоматологом), блестящий виолончелист-любитель. Мне было полтора года, когда он умер: самоуверенный хирург сделал ему операцию, в которой и острой необходимости - то не было, и через несколько дней деда не стало.
Говорят, что некоторые события повторяются. Прошло четверть века, и попал в больницу мой отец. Предполагалась операция. Хирурги бывают двух типов. Одни с нетерпением рвутся со скальпелем в руке к пациенту, а другие, прежде, чем взять скальпель, предварительно всесторонне рассматривают возможность обойтись без операции. Отец попал в руки двум молодым хирургам первого типа: им нужна была практика. Судьба, казалось, предостерегала отца: по стечению обстоятельств он попал в ту же больницу, где когда-то лежал дед, причем в ту же палату и даже на то же место в палате; мало того, операция была назначена на ту же дату, в которую когда-то оперировали деда.


Отцом овладело чувство обреченности. В последние вечера перед назначенным сроком он допоздна сидел в больничном холле, приткнувшись к подоконнику, и поспешно заканчивал рукопись своего учебника, который планировалось сдавать в печать. А  когда я приходил в больницу навещать его, он начинал мне рассказывать о своей юности. Я тогда не сразу понял, зачем. А потом до меня дошло: эти воспоминания ему были дороги, и подсознательно он хотел, чтобы они сохранились, если его не станет. Хирурги торопились: скорей бы дорваться до скальпеля. И к операции его готовили очень плохо и поверхностно (мне это напоминало подготовку бычка к корриде). Наверно, это было к счастью. К счастью потому, что именно это обстоятельство помогло нашим друзьям убедить мать забрать отца из больницы накануне операции (в итоге эта операция так и не понадобилась). Я уверен по сей день, что, если бы эта операция была сделана, то судьба отца повторила бы судьбу деда полностью и до конца.

Впрочем, я слегка отвлекся. Про деда мне рассказывали часто: о том, каким чудным человеком он был,  как он любил меня и как, наверно, любил бы его я, если бы успел его узнать. Замечу, что эти рассказы оставили след в моем сознании. Уже во взрослом возрасте я неожиданно обнаружил, что испытываю чувство симпатии к артисту Л.Якубовичу (хотя телевизионные передачи, которые он вел, меня интересовали очень мало). Подумав, я понял, в чем дело: он очень похож на фотографии деда.
Мать отца – бабу Лиду – я помню хорошо. (Я  называл ее так в отличие от второй бабушки, о которой расскажу ниже). Она была, как и ее муж, зубным врачом, жила отдельно от нас, но в последние годы эвакуации перебралась туда, где были в тот момент мы, и жила по соседству (она умерла, когда мне было уже девять лет). Ее отношение ко мне было лишено каких бы то ни было эмоций (вероятно, она была очень сухим человеком), но отличалось – наряду с некоторой рациональностью – ярко выраженной доброжелательностью.

Второго деда я помню смутно. Незадолго до Революции он со всем своим семейством перебрался  из Даугавпилса в Петроград. Он был слесарем, имел небольшую мастерскую, в которой, кроме него, работали под его началом еще два человека. Позже мне рассказали, что вскоре после Революции бдительные чекисты решили, будто он наживался на эксплоатации чужого труда, и, разумеется, «пригласили» его к себе. Из «гостей» его отпустили через несколько дней, но потом на протяжении примерно десятка лет они неоднократно спохватывались и снова «приглашали» его к себе, а затем через недельку – две выпускали за недоказанностью виновности. И это повторялось раз восемь или девять. Ему еще повезло, что в то время, когда он переезжал со своей семьей  в Петроград, Латвия, в которой находится город Даугавпилс, считалась еще частью России: в противном случае он бы удостоился чести быть обвиненным в шпионаже как человек, приехавший из капиталистического государства. После последнего «приглашения» он не выдержал и слег. К тому времени, которое я уже могу помнить, это был тяжело больной человек, который разговаривал очень мало и, устремив взгляд куда-то на потолок, почти неподвижно лежал в постели.

А вот бабушку – мамину маму – я помню очень хорошо, и воспоминания о ней – это самые светлые воспоминания моего довоенного детства. Она любила меня так сильно, как, наверно не любил меня никто. Она до самой войны всегда была рядом со мной, кроме только тех моментов, когда меня вели гулять. Она говорила, что  нельзя ей доверить ребенка на улице, потому что она уже стара (она была человеком, практически здоровым, и было ей 64 года, но эта цифра ее почему-то очень угнетала, вселяя в нее чувство неуверенности в себе). Так что гулять меня водили либо родители, либо няня, которую я толком-то и не помню.
Какая специальность была у бабушки, я не знаю: она в те годы не работала и была практически домохозяйкой. Все домашние дела лежали на ней: она стирала, шила на швейной машине, готовила и т.д. Но самым любимым ее домашним занятием была кулинария. Особенно она любила печь пироги. Когда она на кухне занималась готовкой и пирогами, она всегда звала меня, сажала на табурет и рассказывала что-нибудь интересное или просто разговаривала со мной – лишь бы я был рядом с ней.

Папа в довоенное время общался со мной не слишком много: иногда садился за стол, брал меня на колени и рисовал мне всевозможные забавные картинки. Кроме того, он учил меня различным бытовым навыкам: как умываться, как самому одеваться и т.д и т.п.  Папа был очень деятельным человеком. В те моменты, когда он был не на работе, а дома, он сидел за письменным столом и печатал на машинке свои работы (позже я узнал, что он написал несколько блестящих учебников и задачников по гидравлике, по гидроприводам, по теплотехнике, по двигателям внутреннего сгорания). Когда папа уставал, он брал в руки скрипку или альт (у него было две скрипки и один альт) и подолгу играл. Играл он профессионально: мало того, что когда-то он получил первые уроки от своего отца, он в юношеском возрасте окончил вечернее отделение Народной Консерватории.
Общаться с совсем маленькими детьми папа и не умел, и не любил  (замечу, эту его черту унаследовал и я: став взрослым, я всегда любил детей, но только начиная примерно с четырех - пятилетнего возраста).  Всю любовь отца, его бесконечную преданность и верную дружбу я почувствовал позже, когда стал старше.

В отличие от папы, мама не была очень занятым человеком. Она работала в каком-то ЦКБ, находившемся в двух трамвайных остановках от дома. По должности была экономистом. Возвращаясь домой сразу после работы, она все свое время отдавала разным домашним делам, далеко не всегда имевшим прямое отношение ко мне. Мама была очень красивой; ее фотографии демонстрировались в рекламах лучших фотоателье города.
Конечно, мама меня тоже очень любила и заботилась обо мне, но по-настоящему материнскую заботу я испытал лишь в военное и послевоенное время, а в те времена раннего детства бабушка своей любовью затмевала всех.
Значительный кусок моего довоенного детства у меня был украден судьбой: в три года я заболел полимиелитом. В то время еще не было антибиотиков и многих других средств лечения, поэтому полимиелит был почти приговором к пожизненной инвалидности. Я лежал в постели, и в течение полутора лет ко мне ежедневно приходила массажистка и делала примерно  часовой массаж. К великой радости, помогло. Я помню, как я начал вставать, а потом начал снова учиться ходить.
 
Мы все учимся ходить в том возрасте, в котором себя еще не помним. А тогда, учась ходить второй раз в жизни, я надолго запомнил, как это трудно, и как, сумев первый раз обойти вокруг стола, держась рукой за его край, я радостно завопил на всю квартиру: «Я иду!».
Это была победа, победа не только врачей, но и моя победа. Не знал я тогда, что мне суждено и в третий раз заново учиться ходить, только теперь уже на костылях (а может быть, и на протезе). А когда это момент настал, я вспомнил о победе в детстве; я знал, что она возможна, и понял, что надо будет приложить все силы, чтобы снова, как тогда, победить.
Лет через десять мне показали журнал сорокового года издания: я удостоился чести в союзной медицинской печати быть упомянутым как небывалый случай почти полного излечения от полимиелита.
 И говорить нечего, что, когда я болел, со мной рядом всегда была моя любимая бабушка.
      Как-то я услышал в разговорах взрослых, что кто-то умер. Я спросил у бабушки:
     – Бабушка, а что такое умер?
     –Это когда человек перестает жить.
    –А как это умирают?
    –А вот так,–  сказала бабушка и, раскинув руки, навзничь упала на кушетку. Я тогда подумал, что умирать надо обязательно дома около чего-нибудь мягкого, потому что, если упасть просто на пол, то можно ушибиться.
    –Бабушка, а мы с тобой тоже умрем когда-нибудь?– спросил я.
Бабушка задумалась. Глаза ее стали вдруг грустными и как-то странно заблестели.
   – Не знаю…– тихо-тихо ответила она. Я, наверно, умру.
    –А я?
   – Ты? Нет… Нет! Никогда!

     Сейчас, когда мне уже за семьдесят, я, вспоминая эти слова, все чаще и чаще думаю, что бабушка тогда ошиблась.
А запомнил я этот разговор потому, что через три года мне довелось вспомнить его в страшном ночном кошмаре, а еще потому, что она говорила тогда очень тихо. Бабушка говорила тихо редко, очень редко. Она была ужасно шумным человеком. Она, сколько я помню, никогда ни на кого не сердилась, но в любом разговоре почти сразу переходила почти на крик. – От избытка эмоций, наверно. Говорила она чуть-чуть не так, как все. Спустя годы мне объяснили, что у нее был незначительный акцент, потому что ее родным языком был, оказывается, немецкий, поскольку ее раннее детство прошло где-то в Баварии.
Война началась через два месяца после того, как мне исполнилось шесть лет. Мы с мамой и бабушкой были на даче в какой-то деревне под Ленинградом.  Приехал папа. С решительностью, которой, слава Богу, он отличался, он уговорил обеих женщин, что надо немедленно возвращаться в Ленинград (я их разговор слышал). Прошло не слишком много дней, и мне сказали, что меня будут эвакуировать вместе с интернатом от Дома Ученых. Времени на сборы было мало, и мы опоздали: интернат был укомплектован без меня. Решили отправлять меня с интернатом Архитектурного Фонда (это было возможно благодаря связям, оставшимся после близкой дружбы моего отца с тогда уже покойным известным архитектором Н.А.Троцким).

Отправка запомнилась. Нас построили в колонну – мальчишек и девчонок примерно моего возраста. Вторая колонна состояла из ребят чуть постарше. У каждого за плечами был небольшой рюкзачок. Я тогда увидел рюкзак впервые в жизни, но начальник интерната потребовал, чтобы все ребятишки сами несли свои рюкзаки с предметами самой первой необходимости.
– Пусть привыкают сейчас – еще неизвестно, как и в каких условиях им придется перемещаться впоследствии,– сказал начальник интерната.
 Более тяжелые вещи (зимнюю одежду и т.п.) несли, конечно, родители, которые, по требованию начальника интерната, шли не рядом со своими детьми, а отдельной колонной позади колонны детей.

Идти отдельно от взрослых было, конечно, с непривычки страшновато. Пришли на Витебский вокзал, погрузились с пожарной поспешностью, наскоро попрощались с близкими, и поезд тронулся. Замечу, что ехать вместе со своими детьми родители не могли, потому что в первые же дни войны вышел приказ правительства, запрещающий увольнения с работы. Вместе с интернатом ехали только те несколько мам, которые были оформлены как сотрудники интерната (воспитательницы, поварихи и т.п.).
Поезд шел быстрее и быстрее, а я смотрел в окошко на мелькающие деревья. Те деревья, что были поближе к железной дороге, быстро оставались позади, и  горестно взмахивали ветвями, как будто прощаясь с нами (наверно, из-за ветра, создаваемого движущимся составом). А деревья того леса, который был далеко, были видны подолгу, и казалось, что они бегут вслед за поездом, лишь медленно постепенно отставая от него. Несколько взрослых, находившихся с нами, угрюмо молчали. Я вспоминал дом, бабушку, родителей, и мне стало очень горько и тоскливо. Я заплакал.
– Не плачь, постарайся быть сильным. Нам предстоит выдержать еще много более грустного и тяжелого, чем расставание и дорога. Привыкай,– сказала мне воспитательница.

Она как будто бы предчувствовала приближающуюся беду. Прошло несколько минут, и вдруг паровоз нашего поезда стал подавать частые гудки и сбавлять ход. Вскоре поезд остановился совсем. Я снова посмотрел в окно. За окном была большая поляна, а на ней лежали вагоны. Они лежали на боку, и некоторые из них были с разорванными или с искривленными боками. На поляне работали люди: там были и красноармейцы, и гражданские. Они оттаскивали от вагонов других людей, большей частью, ребят, которые почему-то лежали на земле неподвижно и иногда в самых неестественных позах.
–Это эшелон Дома Ученых. Который выехал незадолго до нас, сказала воспитательница и вдруг разрыдалась. А я смотрел  и ничего не понимал. Мне мама никогда не разрешала лежать на голой земле. А почему же лежат они? И почему вагоны лежат, а не стоят на рельсах?

К поезду подошел один из красноармейцев и очень громко крикнул, что путь освободили и можно трогаться. Паровоз загудел, и мы поехали. Поезд постепенно снова набрал скорость, но вдруг над нами раздался какой-то неровный то ли гул, то ли вой. Потом мы услышали страшный свист, и недалеко от поезда с грохотом взметнулся в небо столб земли. Потом еще и еще. Поезд то тормозил, то пытался снова набрать скорость, а грохочущие столбы земли  взлетали то справа от поезда, то слева. Как я понимаю сегодня, нам просто повезло, что бомбы не попали ни в поезд, ни в железнодорожный путь, по которому поезд шел. – Вероятно, этот немецкий летчик был плохо обучен.
– Ну, вот пришла и наша очередь, – сказала воспитательница и сделала рукой какой-то странный жест, которого я раньше никогда не видел: она тремя пальцами правой руки коснулась лба, потом груди, а потом  поочередно обоих плечей.

          Железная дорога между тем вошла в  густой лес – поля за окном кончились и снова замелькали деревья. Надрывный вой над нами постепенно стал затихать и вскоре перестал быть слышен вовсе.
   Много лет спустя мне случилось побывать в Германии. Я рассматривал в Гамбурге многочисленные памятники мирным жителям, погибшим от американских бомбежек и надписи типа:  «Это не должно повториться». Я смотрел и вспоминал тот день, да и многое другое, и размышлял о том, что некоторые из летчиков, бомбивших и нас, и  других, наверно, еще живы. И что думают сейчас они? И что думали они тогда?
Нас разбудили ночью. 
– Приехали,– сказали нам,– всем взять рюкзаки, выйти на перрон и строиться в колонну.
– Где мы?– спросила воспитательница.
– Село Великое Ярославской области,– ответили ей,–  Вряд ли мы здесь долго задержимся. Возможно, через месяц – два нас повезут дальше. А сейчас стройтесь в колонну и пойдем. Никакие фонарики не зажигать!
Последние слова были не лишними. Фонарики, правда, были всего у нескольких человек, но они могли бы очень пригодиться: мы шли, спотыкаясь, в полной темноте по неровной проселочной дороге. Скоро дошли до небольшого двухэтажного дома. Начальник грозным голосом коротко рассказал нам о необходимости строжайшей светомаскировки и разрешил войти в дом.

Утром выяснилось, что нас разместили в местном родильном доме. Законных обитательниц накануне увезли куда-то дальше на восток. Увезли так поспешно, что оставили нам  свои запасы постельного белья и библиотеку.  К полудню с вокзала на подводе привезли наши тяжелые вещи (то есть то, что было не в рюкзаках и при отправке несли родители). Выяснилось, что под утро был дождь, и белье промокло. Поэтому запасы белья в  родильном доме оказались очень кстати…  Что же касается второй части «наследства» – библиотеки, то она впоследствии послужила поводом для одного курьезного события, вскоре произошедшего  со мной. Замечу, что подбор тематики книг в этой библиотеке был специфический: была масса романов о рыцарском средневековье (может быть, для вдохновения рожениц?).
В бывшем родильном доме нас расселили по комнатам. В самой большой комнате –  многочисленная средняя мальчишеская группа – человек двадцать парней примерно моего возраста. Менее многочисленная группа парней более старшего возраста – в другой, небольшой комнате. Еще в одной комнате – тоже небольшой – группа девочек (их было несколько меньше, чем парней). И, наконец, комната для самых маленьких, где были и мальчишки, и девчонки. Для туалета выделили небольшую комнатку, где стояло штук десять ночных горшков: разделение на мужское и женское посчитали для нашего возраста излишним.

Был среди нас один мальчик по имени Эрик, года на полтора старше меня. Но, если я в свои шесть лет читал еще по слогам, то он, рассказывавший, что выучился читать в три года, читал быстро и много. Он с жадностью набрасывался на все попадавшие под руку книги и, что самое забавное, всегда стремился прочитанное воплотить в жизнь. (Я не знаю, как сложилась его судьба впоследствии, но думаю, что с такими задатками его ждало  большое будущее).
Через неделю пребывания в новом месте Эрик подошел ко мне и сказал:
– У нас с тобой почти одинаковые имена, поэтому мы должны стать побратимами. Поскольку я все - таки старше, руководить нами обоими буду я. Я считаю, что у тебя должна появиться дама сердца.
– Это как? – спросил я.
– Мы должны выбрать из всех девочек одну, которая чуть младше тебя, у которой редкое имя и которая общепризнанно красива. И  ты должен начать по ней вздыхать. Давай, выберем, а я еще почитаю и завтра скажу тебе, что надо делать дальше.
Подумав, мы выбрали девочку Марианну, подходившую по всем параметрам: имя было необычным, ей было пять лет, и она была дочкой одной из воспитательниц, а потому под маминым надзором была всегда аккуратно одета и красиво причесана с большим бантом на голове.

Весь следующий день я вздыхал столь старательно, что меня даже кто-то спросил, не заболел ли я.
Вечером Эрик отозвал меня в сторонку и сказал:
– Ты должен признаться ей в любви: обязательно ночью и обязательно наедине. А потом ты должен попросить ее руки, – и Эрик заставил меня выучить тот текст, который мне надлежало произнести.
Первое условие Эрика мне удалось выполнить довольно удачно: вечером я еще не успел заснуть, как услышал скрип двери девичьей комнаты. Выглянув в коридор, я увидел, что мне повезло: это вышла из комнаты Марианна и пошла в туалет. Выждав с минутку, я направился туда же. Марианна уже сидела на горшке. Разговор состоялся приблизительно следующий.
– Марианна, я пришел тебе признаться.
– Садись,– вежливо сказала она, – в чем ты хочешь признаться? Ты что-нибудь натворил?
Я, не снимая трусов, присел на горшок напротив нее и сказал:
– Я тебя люблю.
–Меня все любят,– ответила она с достоинством.
– Я хочу просить твоей руки…
– Эдик, как ты можешь так говорить! – сказала она возмущенно. – Ведь сейчас война, и поэтому и так много нывалидов. А ты хочешь, чтобы и мне ныпутировали руку. Ты или враг народа, или очень несознательный человек. Я завтра же все расскажу маме.
С этими словами она встала с горшка, натянула трусики и с гордо поднятой головой вышла из туалета.

Наутро ее мама, увидев меня, долго смотрела на меня насмешливо, потом презрительно фыркнула и отвернулась.  Вечером, придравшись к какой-то мелкой провинности, она наказала меня.
–Зятек недоделанный,– сердито сказала она, ставя меня в угол.
Что такое «зятек» я тогда не знал и, подумав, что это что-то очень обидное, расплакался. Подошел Эрик, которому я еще днем успел все рассказать, и, утешая меня, он сказал:
– Отказ – это так и бывает в первый раз. Теперь тебе нужно победить на рыцарском турнире и свою победу посвятить ей. Только я вот не знаю, где нам с тобой достать коня для турнира.
Коня достать ему, конечно,  не удалось, и на этом мое первое в жизни амурное приключение закончилось. Вспоминая сейчас об этом, я замечу,  что  предложение руки и сердца я делал дважды в жизни.  В первый раз, о котором я только что рассказал, я получил жестокий отказ. Во второй раз – через два десятка лет – мне ответили согласием. И это согласие вылилось в более, чем полувековую совместную жизнь с близким человеком, с женщиной, которой было суждено в старости,  жертвуя собственным здоровьем, выходить меня в абсолютно безнадежной ситуации.

Прошло что-то около двух или трех недель (точно не помню), и к нам приехали мамы. Не ко всем, а к четырем или пятерым ребятам. Оказывается, вышел указ правительства, разрешающий уволиться с работы женщинам, отправившим своих детей в эвакуацию и желающим к ним ехать.
Конечно, я очень обрадовался.
– А где папа? – спросил я, – где бабушка?
– Папа не смог поехать. На следующий день после твоего отъезда папа пошел в военкомат и попросился добровольцем на фронт. Но ему отказали, пояснив, что было распоряжение: научных работников в армию не призывать, поскольку они сейчас нужнее в тылу. Осе ( Ося – так звали маминого брата) повезло больше: он попросился в добровольцы еще на третий день после начала войны, и его взяли сразу же. А бабушка ехать со мной отказалась, сказала, что она будет мне в тяжелой дороге обузой и что она останется с папой, чтобы заботиться о нем, потому что работы у него сейчас стало страшно много.
Какая у папы появилась работа, я узнал позже  – он рассказал мне. Во-первых, надо было быстро переделывать весь процесс преподавания, потому что студентов начали переводить на ускоренную программу обучения, так как стране срочно нужны были специалисты. Во-вторых, учебные мастерские (литейная, станочная, кузнечная, слесарная) Военно-Механического института, где папа преподавал, стали получать военные заказы, и надо было организовать максимальное выполнение этих заказов без большого ущерба для учебных задач. А в- третьих, стали переводить на производство военной продукции многие гражданские предприятия города. И к налаживанию выпуска военной продукции  этими предприятиями были привлечены также и преподаватели высших учебных заведений.

Я сейчас иногда вспоминаю эти его рассказы и с глубоким уважением думаю о людях того времени, считавших непременным, чтобы те, кто учит, и те, кто руководит, умели бы и сами в совершенстве делать то, чему они учат и чем руководят. 
Помнится, в первый день маминого приезда мы шли по улице, когда мама вдруг остановилась и достала из сумки небольшой – размером с блюдце – пирог.
– Вот,– сказала она,– бабушка  собрала последнюю муку, какая у нее была, и спекла тебе пирог. Небольшой, правда, – больше муки не было.
Что такое голод, я узнал позже, через пару недель. А тогда я был сыт. Я шел и задумчиво грыз слегка зачерствевший пирог, а потом мне надоело, и недоеденный кусок я бросил в огород, мимо которого мы шли.
– Зачем ты бросил? Ну, не хотел, так отдал бы мне, я бы съела,– сказала мама, сглатывая слюну.
Эх, зачем я тогда бросил этот кусок! Я не только обидел голодную маму,  не только обидел бабушку, выбросив ее труд. Как жестоко мне потом аукнулся этот дурацкий поступок!

Приехавшие мамы стали срочно устраиваться на работу. Кто-то – на соседний скотный двор, кто-то –  в ближайшую швейную мастерскую. Моей маме  повезло чуть больше других: ее взяли медсестрой в наш интернат. Медицинского образования у нее не было, были лишь элементарные навыки и элементарные фармацевтические познания, поверхностно нахватанные во время моих многочисленных болезней в мирное время. Но, как говорится, «на безрыбье…». Медицинских кадров не было, множество врачей находилось на фронте. Даже единственный врач интерната –это была женщина-инвалид и притом не педиатр и даже не терапевт, а врач- эпидемиолог, крупный специалист по каким-то очень редким заболеваниям.

Время шло. Все чаще над нами  по ночам раздавался характерный звук моторов «Юнкерсов», которые шли бомбить Ярославль, находившийся всего в сорока километрах от нас. Завывали сирены воздушной тревоги. Иногда бомбы сбрасывались и где-то недалеко от нас, раздавался надрывный свист, потом грохот, и наш дом как будто подпрыгивал. (Маловероятно, что это немецким летчикам лень было лететь до Ярославля и они торопились вернуться назад. Скорее всего, это где-то была плохая светомаскировка, и мелькнувшие проблески они ошибочно принимали за цель).
Все чаще по вечерам хотелось есть: мы постепенно начинали знакомиться с Его Величеством Голодом. Вскоре наступило время, когда есть хотелось уже постоянно, очень хотелось, и чем дальше, тем сильнее.

Теперь после укладки спать мы уже не кидались подушками. Гасился свет, и в наступившей тишине вдруг из какого-нибудь угла раздавался унылый голос:
– Какой я был дурак: мне давали рыбный салат, а я не ел…
На несколько минут становилось снова тихо, а потом  в другом конце комнаты раздавалось не менее унылое высказывание:
–Какой я был дурак: мне давали студень, а я не ел…
Эта перекличка продолжалась, пока все постепенно не засыпали. Но однажды эту перекличку прервал Вака (его полное имя было Аввакум; он был из всех нас самым сильным, но никогда никого не обижал, а потому пользовался непререкаемым авторитетом). Он сообщил, что от кого-то узнал потрясающую вещь. Оказывается, что если перед сном нарисовать на стене угольком  крестик, то во сне явится Черт и накормит пирогами и прочими сладостями. А если нарисовать кружочек, то явится Дьявол и накормит чем-нибудь мясным. Зная, что этих персонажей всего два, а нас много, мы установили очередь: кто кого и когда вызывает.

Наконец, в один прекрасный вечер очередь дошла до меня. Я нарисовал на стене кружочек и постарался поскорее заснуть. Дьявол откликнулся на мое приглашение и явился с целой тарелкой куриных котлеток, таких, как раньше жарила бабушка. Я с жадностью ел, а Дьявол с доброй улыбкой подкладывал мне еще и еще. Утром, когда я проснулся, вся моя подушка была мокрой от слюны, а есть хотелось ужасно…

Прошло еще сколько-то времени, немецкие самолеты пролетали над нами все чаще и чаще, и интернату было приказано готовиться к перебазированию в Сибирь.
Везли нас в товарных вагонах – в так называемых теплушках. Воспоминания о последнем путешествии в купированных  вагонах, где в каждом купе было не меньше восьми человек и в коридорах тоже лежали тюфяки, на которых спали люди, были еще свежи в памяти. А в теплушке я не ездил до этого никогда. Поэтому мне это было очень интересно (но только в первые сутки). До нас в этих теплушках перевозили коров, о чем свидетельствовал специфический запах. На полу и на наспех сколоченных трехъярусных нарах настелили солому. У каждого было лежачее место (как шутили взрослые, плацкарта); лежали рядами, и на каждого приходилось в ширину примерно по полметра. В середине вагона стояла печка, которую называли «буржуйкой». Около печки на чем-нибудь ставилась тусклая лампада, за которой по очереди следили взрослые, чтоб она не опрокинулась и не было бы пожара.

Самые страшные моменты были, когда поезд останавливался на какой-нибудь станции, и кто-либо из взрослых, схватив котелок, бежал за кипятком (титаны с кипятком были установлены на перронах всех станций). Время стоянки поезда, как правило, заранее известно не было, и все страшно волновались: а вдруг человек отстанет от поезда. Иногда бывали и более острые ситуации. На станциях, где было несколько путей, наш поезд не всегда останавливался на путях, ближайших к перрону. И бывало, что, пока человек набирал кипяток, к станции прибывал встречный поезд и останавливался на путях между нашим поездом и перроном. И время его стоянки, конечно, тоже известно не было. А человек, возвращаясь к нашему эшелону, должен был пролезать под вагонами этого встречного поезда с возможным риском для жизни. К счастью, нам везло, и неприятных приключений за время пути не было ни разу.

Мы ехали, кажется, суток пять. И вот, наконец, нам сообщили, что мы прибыли, и приказали вылезать. Это была небольшая станция Заводоуковская. Множество железнодорожных путей, большое здание депо и по обе стороны  одноэтажные дома, выстроенные почти вплотную около железнодорожных путей. После не слишком теплых теплушек (к сожалению, название не всегда соответствует сущности) сибирский мороз чувствовался особенно остро.
Нас куда-то повели, и скоро мы увидели грузовики, ожидающие нас. Спасибо людям, которые организовывали встречу: в кузовах лежали тулупы и куски брезента, одолженные нам, чтоб укрыться в пути и не замерзнуть. Ехать предстояло около сорока пяти километров по лесной дороге в деревню с непривычно звучащим (как я узнал позже, тюркским) названием Емуртла.
 
У человека, читающего эти строки сегодня, могут появиться скептические мысли. Ведь во время войны достать бензин было нелегко, и, тем более, нелегко было бы «отовариться» с запасом. А ехать в мороз по лесу без запаса, имея горючего в обрез, было рискованно: если не рассчитаешь, и бензина не хватит, то кто тебе поможет?  Ведь в тайге медведи бензоколонок не ставили. Особенно в военное время. Поэтому для любознательных я поясню, что в то время большая часть грузовиков были газогенераторными. Газогенераторы внешне представляли собой металлические цилиндрические бочки около полуметра в диаметре и высотой в человеческий рост. Два таких газогенератора укреплялись по обеим сторонам кабины. Их загружали деревянными чурками и закрывали, а снизу зажигали подогревающую печку. Горючим для двигателя был не бензин, а газ. Он получался в газогенераторах  в результате сухой перегонки (пиролиза), происходившей с подогреваемыми до высокой температуры деревянными чурками. Так что шофер, имеющий топор, мог не бояться застрять в лесу из-за нехватки горючего.

 Итак, нас укутали в тулупы и в брезент и повезли.
Спасибо емуртлинцам: к нашему приезду было все подготовлено. Нас накормили и разместили. Несколько семей, примкнувших к интернату в процессе эвакуации, разместили по избам,  хозяева которых гостеприимно приняли их; ребят школьного возраста разместили в школе, в которой они потом и учились, а дошколят – в детском доме.
Сегодня – из неожиданно попавших мне в руки документов – я знаю, что прибыло нас 155 человек ребят и 16 взрослых. Сохранить удалось большинство: за время эвакуации погибло 14 детей (от отравлений ядовитыми растениями и от туберкулеза). Прибыли мы в Емуртлу  1 декабря 1941 года, и прожить там интернату предстояло три зимы и два лета (до 1944 года). Ребята постарше – школьного возраста – хорошо запомнили это время и сохранили о нем светлые воспоминания. Во всяком случае, когда в восьмидесятых годах двадцатого столетия емуртлинцы отмечали юбилей местного совхоза и пригласили на празднование ленинградцев – бывших школьников интерната – многие откликнулись и приехали, уже, конечно, совсем не молодые.

У меня воспоминаний о Емуртле не слишком много: я все-таки был тогда еще мал. Впрочем, жизнь в Емуртле отличалась от жизни в селе Великом заметно. Во-первых, климат: зимой – трескучие морозы под сорок градусов, а летом – почти тропический солнечный зной. Во-вторых, чуть отступил голод: конечно, мы все еще изрядно голодали, но уже не так, как последние месяцы в Великом. А в-третьих, – самое главное – уже не раздавалось каждые пару часов завывание сирены воздушной тревоги, и никто не завешивал окна для светомаскировки.
Я где-то  читал, что американские индейцы, желая ярко запомнить какое-либо событие, сохраняют какой-нибудь сильно пахнущий пучок травы, чтобы потом, понюхав его, вспомнить – по ассоциации – желаемое во всех подробностях. А у меня нечто подобное со слуховыми ассоциациями.
У меня до сих пор мороз по коже дерет, когда где-нибудь начинает выть сирена, выдавая на две октавы глиссандо вверх-вниз. Я слышу сирену и жду, что сейчас раздадутся слова по громкоговорителю: «Воздушная тревога», – а потом начнет доноситься грохот далеких и близких взрывов.
 
Я вздрагиваю, и мне становится не по себе, когда я слышу мелодию первой строчки песни «Широка страна моя родная». – Это были позывные радиостанции,  вслед за которыми звучал голос Левитана: «от Советского Информбюро…»
И еще я не переношу собачий вой, особенно ночью (хотя собак люблю). Впрочем об этом  – позже.

Емуртлинцы – при всем своем гостеприимстве – иногда удивляли нас. Так, слово: «эвакуированные» многие из них произнести не умели, и нас, как правило, называли: «выковыренные». Второй удививший меня момент связан с национальным вопросом (о котором, кстати, в то время я и понятия не имел). Взрослые часто ходили на рынок за какой-либо едой (покупали какие-то крохи на последние деньги по бешенным ценам, или продавали что-нибудь из привезенных с собой из дому в эвакуацию вещей, чтоб добыть те же деньги, или просто выменивали еду на свои вещи). Однажды мама взяла с собой на рынок меня. Она разговорилась с какой-то торговкой, и вдруг та громко и удивленно переспросила:
– Что? Вы евреи? Настоящие? – и закричала:  Арина, Глаша, идите скорее сюда!  Тут выковыренные евреи! Настоящие!
А маме она бъяснила:
– Ты не обижайся, милая. Мы много слышали о евреях, но никогда их не видели и не знали, какие же они. Думали, какие-нибудь особенные, с хвостом или еще что-нибудь. А вы, оказывается, совсем такие же, как мы. Я теперь расскажу дома.

Торговать наши взрослые совсем не умели – ведь многие из наших  мам попали на рынок вообще впервые в жизни, а до того они, городские жительницы, покупали все необходимое только в магазинах, где цены были твердые и обсуждению не подлежали.  Я до сих пор помню, как одна из наших воспитательниц  стояла на рынке и, держа в руках бархатную кофточку, громко говорила:
–  Кофточка! Почти новая – я одевала ее только два раза! Прошу семьсот рублей. В крайнем случае, отдам за шестьсот.
Потом, вернувшись в интернат, она жаловалась другой воспитательнице:
– Я рассчитывала, что мне дадут шестьсот пятьдесят или шестьсот семьдесят рублей, а дали только пятьсот, да и то, когда я не выдержала и расплакалась.
Случалось, наших мам на рынке обманывали. Так например, молоко продавалось на рынке в виде кусков льда, получавшихся при замораживании выставленных ненадолго на холод мисок с молоком. Но иногда внутри такой «ледышки» при оттаивании обнаруживалась гнилая картофелина.
 
Прошло два или три месяца. По радио сообщили, что создана ледовая Дорога Жизни и уже начали по ней вывозить людей из блокадного Ленинграда. И мама вместе со мной перебралась из интерната в полуразвалившуюся избу неподалеку, хозяйка которой – одинокая старушка – согласилась нас впустить за то, что мама будет ей колоть дрова и носить из колодца воду. Мне мама сказала, что, наверно, скоро  приедут папа и бабушка, и надо, чтоб им было, где жить.
Однажды поздно вечером, когда мама уже укладывала меня спать, в сенях стукнула дверь, и в комнату вошел какой-то человек. Держась за косяк двери и пошатываясь, он поставил на пол чемодан и прислонился к стене. К чемодану была привязана веревка, наверно, для того, чтобы легче было бы нести чемодан, перекинув веревку через плечо. Я как раз недавно прочитал одолженную мне нашей хозяйкой книжку о привидениях и вурдалаках. Я подумал, что этот тощий человек с лицом, закутанным шарфом, – это вурдалак, только что пришедший с кладбища, и очень испугался.

– Леля! – закричала мама и бросилась к нему.
Тогда я догадался, что это не вурдалак, а мой папа.
– А где… где мама? – спросила мама.
– Она умерла от голода… я ее не довез,– ответил папа и беспомощно заплакал.
Мама разрыдалась, а я тупо смотрел на них и пытался понять услышанное. Папа тем временем подошел ко мне и дрожащими руками обнял меня.
Я вспоминал бабушкино объяснение слова «умер» и соображал: если бабушка умерла, значит, она перестала жить. Но этого не могло быть, потому что всегда, сколько я ее помню, она жила. Но папа сказал: «не довез». Значит, они куда-то ехали, и он ее вез. И тогда я догадался: значит, папа просто недоглядел, и она отстала от поезда. А маме он признаться в этом не решился и сказал ей неправду. И я немножко успокоился: бабушка скоро найдется и приедет к нам.

Пусть читающий эти строки не осудит меня строго: это я воспроизвел свои тогдашние мысли, а мне в тот момент еще не успело исполниться семь лет, и речь шла о вещах, с которыми я никогда раньше не сталкивался.
В соседнем дворе завыла собака, и от ее воя на душе стало очень тоскливо: я пытался представить себе, как бабушка пытается сесть на какой-нибудь проходящий мимо поезд, а поезда не останавливаются и, гудя, проезжают мимо. И мне было очень жалко бабушку: ведь, наверно, ей было очень холодно.

Мама, всхлипывая и вытирая слезы, занялась подготовкой ужина, а папа бессильно опустился на стул у стола.
– Подожди,– сказал он, – у меня тут немного было.
Он встал, открыл свой чемодан, и я увидел все имущество, которое он привез с собой. Содержимое этого чемодана я помню и сегодня, как будто бы видел его только что. Там лежали две рубашки, два галстука, пара носовых платков, носки, джемпер, небольшой сверток (потом оказалось, что в нем были кое-какие инструменты: острогубцы, пассатижи и что-то еще). По диагонали чемодана лежали смычок и скрипка. В чемодане еще оставалось много свободного места, и я подумал, что папа мог бы положить туда что-нибудь еще. Словно угадав мои мысли, папа виновато сказал:
– Я очень ослабел от голода, и мне было бы больше не донести. Так что я взял с собой только самое необходимое.
Рядом со скрипкой в чемодане был еще один сверток, завернутый в тряпочку и аккуратно перевязанный шнурком.
Папа развернул его: там был маленький кусочек черного хлеба какого-то неестественно серого цвета, похожий на кусок глины, и папа положил его на стол.

После ужина родители не ложились спать и все еще разговаривали между собой. В соседнем дворе продолжала выть собака. А я как-то незаметно заснул. И мне приснился сон.
Мне приснилась бабушка. Будто она села рядом со мной и начала гладить меня по волосам. А потом тихо заговорила:
– Нет, мой родной, я не отстала от поезда, я действительно умерла. От голода – у нас с папой не было еды, и я не смогла выдержать. Помнишь  кусочек того пирога, который ты выбросил, когда мама привезла его тебе от меня? Ведь я этот пирог для тебя спекла из самой последней муки, которая была дома. Если бы эта мука осталась, мы с папой ее бы съели, и, может быть, тогда я бы пережила этот голод. Но мне было не жалко: я знала, что его скушаешь ты. А для тебя мне не жалко ничего, даже жизни. Но ты взял и выбросил его в огород. Зачем ты сделал это? Ведь ты тогда выбросил в огород мою жизнь. А теперь вот я умерла от голода.
И, сказав это, бабушка вдруг закрыла глаза и упала навзничь, как тогда она падала на кушетку. Но только на этот раз она упала не на кушетку, а на холодный грязно-серый снег.
– Бабушка, не надо, прости, я больше не буду! – закричал я и с отчаянным ревом проснулся.
 
В соседнем дворе выла собака. Родители все еще сидели за столом и разговаривали. А я безудержно рыдал. Меня не могли успокоить до самого утра. Я говорил, что это из-за меня умерла бабушка, и не хотел никого слушать.
Какое это страшное ощущение, когда думаешь, что виноват в чьей-то смерти! Еще раз испытать это ощущение мне довелось уже в старости, когда я был очень тяжело болен, и в навязчивых галлюцинациях мне мерещилось, будто я нечаянно убил человека, лежавшего в реанимационной палате на соседней койке. До чего это было больно – мне тогда хотелось самому умереть,  только бы перестать испытывать эти непереносимые укоры совести.

Через несколько лет мне папа рассказал, как и от чего умерла бабушка. Их тогда перевезли по льду через Ладожское озеро и разместили в какой-то местной больнице. Бабушка была очень слаба. Пришел врач, осмотрел прибывших, оказал какую-то медицинскую помощь бабушке и распорядился всех прибывших накормить: каждому дали по три ложки жидкой-жидкой овсяной каши. Потом врачу сообщили, что в госпиталь прибыла новая партия раненых, и врач ушел оперировать. С прибывшими осталась в качестве сиделки  семнадцатилетняя девушка-уборщица. Два дня назад во время бомбежки была убита ее мама. И ей показалось, что бабушка чем-то похожа на ее маму, о чем она бабушке и сказала. Потом персонал больницы обедал, но  девушка не стала есть свой скудный обед (что в то голодное время было довольно самоотверженным поступком), а принесла его бабушке, соврав ей, что выпросила для нее добавку.  Эта девушка не знала, что долго голодавшего человека нельзя кормить сразу помногу: неизбежен заворот кишок. Именно от него и умерла через сутки бабушка.

Не знаю, поняла ли когда-нибудь эта девушка, что своей добротой и заботой она добила полюбившуюся ей пожилую умирающую женщину.  Очень хочется  надеяться, что не поняла – иначе какая страшная боль охватила бы ее сердце! Ведь исправить все равно ничего нельзя было, а она не заслужила этого жестокого наказания за свою детскую неопытность.
Может быть, я слишком подробно обо всем этом рассказываю, но это воспоминания, которые очень уж глубоко врезались в память. С тех пор у меня на всю жизнь осталась привычка никогда не оставлять на выброс недоеденную пищу: хоть сыт, хоть невкусно, а все равно доедаю. А еще я с тех пор не выношу собачий вой. Особенно ночью.

Через два дня к нам в гости пришел директор машинно-тракторной станции (МТС) – инвалид, бывший фронтовик, недавно демобилизованный после тяжелого ранения. Он сел за стол, раскурил сделанную из газетной бумаги самокрутку, задымил всю комнату и заговорил:
– Ну, здравствуй, Лазарь! Наслышан я о твоем приезде. Давай, рассказывай, что ты знаешь и что умеешь.
Они говорили минут пять, и отец рассказывал ему о своей трудовой биографии, как вдруг он перебил отца:
– Что? Говоришь, учебник по двигателям написал? Знаешь, давай-ка, иди ко мне работать. У меня четыре трактора. Два из них неисправны. Зап. части есть – еще с довоенного времени остались. А чинить некому: все умельцы на фронте воюют. Весна уже на носу, а у меня, кроме Емуртлы, еще целая куча деревень вокруг. Отремонтируешь оба трактора, – на один из них потом сам сядешь, пахать будешь. А подручного человека я тебе дам: есть у меня такой Тима, конюх бывший. Управлять трактором он уже насобачился, а вот что там у трактора внутри, не понимает – в технике ни бельмеса не смыслит. А работник очень старательный.
 
К работе папа приступил на следующий день. По воскресеньям работал по полдня, а в остальные дни пропадал на МТС с утра до вечера. Я помню дядю Тиму: высокий блондин, очень сильный и очень веселый.  Отношения с отцом у них установились сразу очень хорошие. Папа в процессе работы учил его азам техники и потом дома рассказывал, что дядя Тима слушает его с жадностью, все схватывает буквально с полуслова и вообще парень исключительно способный и помощник отличный.
К весне оба трактора были отремонтированы. Как и договорились, за рычаги одного из них сел папа. Теперь они с дядей Тимой поменялись ролями: дядя Тима учил папу водить трактор и пахать на нем, а папа был его старательным учеником.

 Папа уходил из дому с рассветом, возвращался домой около полуночи.
 Выходные у него бывали редко, отнюдь не каждую неделю. Но в те редкие часы, когда папа днем был дома, он выносил из дома табуретку и, усевшись около пенька, клеил вместе со мной из газет и щепок модели самолетов и танков. А иногда он рассказывал что-нибудь интересное, как правило, что-то из области техники.
 На работе папа, не привыкший к физическому труду, очень уставал. Сидя со мной, он опускал плечи, спина его ссутуливалась. Я, однако, думал, что сидеть, как папа, – очень красиво, и подражал ему. С тех пор у меня и осталась привычка сидеть за столом, не распрямляя спину.

Прошел месяц, и дяде Тиме пришла повестка; он ушел на фронт. Легко догадаться, что он как бывший тракторист был определен в танковые  войска механиком-водителем.   А в МТС в качестве трактористов остался папа и четыре женщины, которых они с дядей Тимой успели обучить. МТС не подвела ни Емуртлу, ни соседние деревни: все тракторные работы за весну, лето и осень были выполнены полностью и в срок.
Осенью папе пришло письмо от одного  его бывшего студента, работавшего на военном заводе в Заводоуковской. Из письма папа узнал, что на  заводе  острый дефицит инженерных кадров. Папа посчитал, что в качестве инженера он принесет значительно большую пользу, чем в качестве тракториста, тем более, что на МТС он оставлял после себя уже обученные кадры.  Мама уволилась из интерната, где она работала медсестрой, и семья стала готовиться к переезду.
 За два дня до нашего отъезда в деревню пришло печальное известие: дядя Тима геройски погиб в бою.

И вот, мы погрузились на грузовик. Директор МТС пришел проводить нас. Крепко обняв папу, он сказал, что отпускать его жалко, но принятое решение правильно. Пришли к грузовику проводить нас и мамины товарки – женщины из интерната. Мы уезжали, а интернат оставался в Емуртле еще до весны 1944 года.
    Станция Заводоуковская, на которую мы прибыли, была очень крупным железнодорожным узлом с депо. Рядом – по обе стороны от железной дороги – тянулись линии домов и  чуть подальше еще несколько улиц, параллельных этим линиям. Это и был  поселок. Сейчас, когда я пишу эти строки, этот поселок вырос в небольшой город и даже название чуть-чуть изменил: он называется теперь Заводоуковск и относится к Тюменской области. Под этим именем он и будет фигурировать в моих дальнейших записях.
        В трех километрах от жилого поселка находился завод. Тогда он, конечно, был секретным, а сейчас уже можно (и интересно) рассказать, что это был авиационный завод, руководимый довольно известным талантливым авиаконструктором А.С.Москалевым. Одним из основных видов продукции завода были большие цельнодеревянные транспортные планеры, спроектированные тем же А.С.Москалевым. Они предназначались для скрытной заброски диверсионных групп во вражеский тыл. Идея применения этих планеров была просто блестящей. Отсутствие звука при полете и отсутствие в конструкции металлических элементов, которые могла бы обнаружить радиолокация,  позволяли этим планерам в ночное время пересекать линию фронта и лететь, оставаясь незамеченными. В заданном районе люди десантировались из планера на парашютах, а последний из них перед прыжком поджигал запальный шнур, и планер сгорал еще в воздухе (или реже – догорали его обломки уже на земле).

         Легко сообразить, что специфика этого производства была очень далека от специальности моего отца.  Но он был грамотным инженером с широкой эрудицией, очень способным и очень энергичным, и довольно скоро он вырос до должности главного технолога завода.  Впрочем, чуть забегая вперед, расскажу, что через полгода работа его в этой должности временно прервалась: ему пришла повестка из военкомата. Как поется в известной песне, «были сборы недолги», и через день он уехал.
  Через две недели  ночью раздался стук в дверь: папа вернулся. Он рассказал, что прибыл в Ялуторовск (районный центр ). Там ему предложили заполнить длинную анкету и определили в краткосрочную школу лейтенантов. В это время в военкомате проходила какая-то инспекторская проверка. При обнаружении анкеты моего отца в документах школы лейтенантов, военкому сделали замечание. Ему напомнили, что действовал указ, предлагавший воздерживаться от призыва научных работников в армию. К тому же, не следовало призывать человека, занимающего ответственную должность на военном заводе. Отца вызвали к военкому и приказали немедленно (в двухдневный срок) вернуться на место работы.

В Заводоуковске  мы жили в доме на Вокзальной улице. Название улицы соответствовало ее расположению: она шла вдоль  железной дороги на расстоянии менее ста  шагов от нее. Помню, мне это страшно нравилось: поезда проходили мимо очень часто, и ночью, когда я уже лежал в постели, можно было закрыть глаза и, ощущая, как  вздрагивает дом в такт стуку колес проходящего состава, воображать, будто это я несусь на поезде в прекрасную неведомую даль.

Семья, у которой мы поселились, состояла из пяти человек: хозяйка –учительница в местной школе, ее сестра, работавшая на почте, и три хозяйские дочки. Старшая – Жанна – была на два с лишним года старше меня. Она была приветливой и веселой, немного поверхностной и легкомысленной и довольно доброй. Средняя дочка была старше меня на год, звали ее Лора. Она была очень непохожа на сестру. Часто хмурая и недоверчивая, не отличающаяся особой добротой, она была не по возрасту умна. А третья сестра – ее звали Аля – была младше меня  года на полтора: ей недавно исполнилось шесть лет. У  нее был очень солнечный характер: всегда веселая, очень контактная и приветливая, ласковая, как котенок, и довольно сообразительная. Она была младшей в семье, и все ее любили и опекали, стараясь, чтобы она ни в чем не была ущемлена. Она чувствовала себя счастливой, и даже тяготы войны не коснулись ее. Правда, ушел на войну ее папа, который в ней души не чаял, и через год пришло извещение о том, что он пропал без вести. Но Аля верила, что папа обязательно найдется и сразу же приедет к ней.
Несмотря на то, что девочки были совсем разные, они были очень дружны между собой и никогда не ссорились. Они охотно приняли меня в свою компанию, и я неизменно принимал участие во всех их делах и играх (кроме, разве что, игры в «дочки-матери» и игр с куклами).

Комната, которую нам выделила хозяйка, была шестиметровой. Места хватало только-только на два топчана, на которых размещались мама и я. Папе на заводе дали рейки,  кусок фанеры, и немного гвоздей, и папа за один вечер сколотил стол, который можно было быстро сложить и убрать под топчан, а также деревянную раму, на которую папа натянул много веревок крест-накрест с интервалом примерно в ладонь. Днем эту раму вешали на гвоздь, вбитый в стену, а вечером ее ставили на козлы, также сколоченные папой, на раму клали мешок, набитый соломой, и получалась кровать для папы. (На день козлы и мешок убирали под второй топчан).

А еще через два месяца к нам приехала баба Лида. Она поселилась по другую сторону железной дороги, сняв комнату у одной местной женщины. Баба Лида, будучи зубным врачом (правда, не столь высокой квалификации, как ее покойный муж – мой дед), без работы не осталась:  других зубных врачей в поселке не было (был врач только в соседней деревне), и пациентов было достаточно. Не знаю, как она доставала необходимые материалы (цемент для пломб и т.п.). Может быть, что-то она привезла с собой, как привезла великолепный набор зубоврачебных инструментов, подаренный ей когда-то ко дню рождения ее покойным мужем. Где-то нашлись «останки» сломанной бормашины с ножным приводом. Отец провозился с ней несколько вечеров и восстановил ее. Позже он иногда участвовал в делах  бабы Лиды, выполняя работу зубного техника, а именно, придавал стальным зубным коронкам нужную форму в соответствии с восковыми слепками зубов ее пациентов. Необходимые для этого приспособления он изготовил сам.
Я вспоминаю об этом (и о многом другом) и  удивляюсь, как он все умел, как он мог бороться в самых тяжелых ситуациях и умел находить выход из них. Я восхищаюсь и завидую ему: я, наверно, так бы не смог.

Иногда я приходил к бабе Лиде. Она говорила, что очень рада моему приходу, доставала из шкафа какую-нибудь еду, аккуратно делила ее на две равные части (мне и себе), и мы садились за стол. А потом баба Лида учила меня считать, вязать крючком, штопать носки и пришивать пуговицы.
Местная власть о нас позаботилась: в ближайшее лето нам выделили участок под огород. Участок находился не в самом поселке, а за пределами его – примерно километрах в полутора,  потому что все более близкие кусочки земли, пригодные для огородов, были уже заняты местными жителями. С этим огородом у меня связаны неприятные воспоминания.
На огород надо было часто ходить: полоть, окучивать и т.п. В эти походы мама обычно брала меня с собой. Я еще ничего не умел, толку с меня было немного, но хоть что-то я мог сделать. Однажды, в очень жаркий день я быстро выдохся; работы оставалось еще много, и мама, пожалев меня,  отправила меня домой. Дорогу домой я помнил хорошо. Я шел, смотрел по сторонам, и вдруг навстречу мне вышла откуда-то старушка с клюкой.
– Ты, мальчик, в поселок, наверно, идешь? – спросила она. – ты ведь не местный, приезжий. Места наши еще не знаешь. Иди лучше по этой тропинке, – она указала мне на узенькую тропку, уходящую в лес, – пройдешь через лесок и выйдешь к поселку намного ближе.

Я тогда, помня о бабушке, считал, что все старые женщины очень добрые. Я поблагодарил старушку и пошел по указанной тропке. Входя уже в лес, я оглянулся: старушка стояла на прежнем месте, смотрела мне вслед и улыбалась. Вскоре я заметил, что трава вокруг меня стала выглядеть как-то иначе: то ли цвет другой, то ли просто трава другая. А тропинка становилась все менее заметной: чувствовалось, что ходят по ней очень редко. Идти было очень приятно: земля подо мной стала пружинить, как хороший диван. Неожиданно я услышал мычание. Коров я боялся и сразу обернулся на звук, потому что тропинка поворачивала как раз туда, откуда доносилось мычание. То, что я увидел, привело меня в ужас: шагах в двадцати от меня из травы, покрывавшей землю, торчала коровья голова; корова отчаянно мычала, а голова уходила в траву все глубже и глубже. Прошло еще немного времени. Корова уже перестала мычать, а голова ее скрылась в траве, уйдя куда-то в землю. Мне стало страшно: я понял, что передо мной было болото. Болот я раньше никогда не видел, но еще в Емуртле мне о болотах рассказывал папа, когда, сообщив мне в примитивном виде закон Архимеда, он объяснял, почему человек может плавать в воде и почему он тонет в болоте.

Я повернулся и побежал назад.  Старушку, конечно, я уже не встретил; я вышел на старую знакомую дорогу и по ней вернулся домой.  Я потом долго думал (и до сих пор так и не додумался): что же плохого я сделал той старушке?
       Итак, – возвращаюсь к прежней теме – я опять был в девичьем обществе. «Опять» – потому, что в довоенное время в короткие промежутки времени между моими многочисленными тогда моими болезнями я общался с детьми друзей моих родителей и с детьми родственников. Но так получилось, что моими сверстниками среди них оказывались девочки. Практически до девяти лет я рос, в основном, среди девочек. Наверно, результатом именно этого оказалось то, что, став взрослым, я всю жизнь относился к женщинам с  уважением, скорее, даже с почитанием, не допуская в отношении них ни пошлости, ни дурных поступков и считая их существами, на некоторых из которых иногда можно и молиться.

       Конечно, мне приходилось сталкиваться и с женской хитростью, и с женской глупостью, и с женским предательством и подлостью. Но я всегда считал, что это – исключение.  Я знаю, есть много мужчин (в том числе, и среди моих хороших знакомых), считающих, что женщина – существо низшее, хитрое и коварное. А если  и попадаются среди этих женщин хорошие и благородные, то это – исключение. – Так какая же из точек зрения верна: моя или их?  Задумываясь об этом, я вспоминаю шуточный вопрос: «А зебра какого цвета: белая с черными полосками, или черная с белыми полосками?»  И, обсуждая мое отношение к женщинам, я утверждаю: зебра белая, и только полоски у нее черные.

       Все свое время я проводил,  в основном, с этими  тремя  девочками – дочками хозяйки. Летом мы часто ходили в лес. Лес был густой, дремучий и тянулся на много километров, так что уходить дальше нескольких ближайших полянок нам категорически запрещалось. Поэтому вопрос о сборе грибов и не обсуждался. Но мы периодически ходили в лес для сбора различных лекарственных трав, поскольку к аптечным таблеткам и микстурам наша хозяйка относилась крайне скептически. Ходили и за ягодами.
   Во время этих походов две старшие сестры обычно убегали вперед (правда, оставаясь в пределах видимости). Я, как правило,  отставал, поскольку ходил пока  еще медленно из-за того, что после давнишнего полимиелита все еще волочил левую ногу. Просить, чтоб меня обождали, я не хотел, но всегда – без моих просьб – младшая сестра – Аля – шла рядом со мной. Она никогда не показывала, что ей хотелось бы идти со старшими,  а обычно находила травки или ягоды где-то рядом со мной.

    Вторым нашим совместным занятием были игры во дворе дома. Как-то летом мы играли в прятки. Водить тогда выпало мне. На этот раз все спрятались очень хорошо, и я ходил по двору, не находя никого. Когда я проходил мимо сеновала, я вдруг услышал всхлипывания и, обернувшись, увидел Алю. Она спряталась в узкое пространство между стенкой сеновала и стоящей рядом бочкой и теперь никак не могла выбраться оттуда. Я помог ей и вытащил ее оттуда, зареванную. Она, не устояв на ногах, потеряла равновесие, и, чтобы она не упала, я обнял ее за плечи. И вдруг она обвила руками мою шею и крепко с какой-то нежностью прижалась ко мне, уткнувшись носом в мое плечо.
Я дружил со всеми тремя девочками, но отношения с Алей становились все теплее и теплее. Как-то мне случилось почувствовать на себе ее доброту и великодушие.

       Существует в России обычай, состоящий в том, что, человека, заставшего тебя за едой, надо пригласить принять участие в трапезе. Но и на первое приглашение, и на повторение его воспитанный человек должен ответить вежливым отказом.  А если приглашение искренно, то оно должно быть  повторено в третий раз, и тогда приглашенный может (а иногда и должен, чтоб не обидеть отказом)  это приглашение принять. Этот обычай соблюдается не всеми. Но наша хозяйка его соблюдала. А я об этом обычае не знал, и это однажды послужило причиной маленького события, запомнившегося мне надолго.

     Как-то раз (это было в первый день наступившего Нового Года)  я, проходя по коридору, увидел через открытую дверь кухни сидящих за столом хозяйку, ее сестру и трех девочек: они обедали.
    –Приятного аппетита,– вежливо сказал я и в ответ услышал:
    –Садись с нами.
    Я не предполагал, что меня будут приглашать к столу, но есть очень хотелось, и я ответил:
      – Спасибо. Я сейчас спрошу разрешения у мамы.
     Через  минуту, выйдя снова в коридор, я сообщил:
      –Мама разрешила!
       Но семья продолжала есть, как будто не слыша моих слов. Я повторил еще раз:
       – Мама разрешила!
        Но снова меня никто как будто не услышал. Мне стало обидно. Я схватил свое пальто и шапку, надел их и вышел во двор. Был мороз, ярко светило солнце, и я тупо смотрел на снег, так нестерпимо блестящий под солнечными лучами, что даже глаза щипало. Сзади скрипнула дверь. Я обернулся. На крыльцо вышла  Аля. Она была без пальто, в одном легоньком платьице. В руках она что-то несла. Подойдя ко мне, она раскрыла ладошки и протянула мне еще теплую картофелину и кусок соленого огурца.
         – Только не говори моей маме, – шепнула она и убежала в дом.

        Вечером, ложась спать и с теплой благодарностью вспоминая Алю, я вдруг подумал, что она могла простудиться, выскочив ради меня на мороз без пальто. Но Аля, к счастью, не простудилась. Простудиться ( и притом жестоко простудиться) через несколько дней предстояло мне. Вот, как это произошло.
       Летом знакомые моих родителей подарили мне двух  крольчат. Мы назвали их Петя и Ваня. Я тогда очень обрадовался, зная, что кролики растут и взрослеют очень быстро и уже на пятом месяце жизни они могут рожать чуть ли не по десятку детенышей. Летом я пас их в маленьком палисадничке возле дома. Они не пытались убежать, а деловито ели траву. Хозяйкины девочки деятельно помогали мне, набирая для кроликов листья сирени (они считали, что это самые вкусные листья). Держать кроликов в доме, естественно, было негде, и папа сколотил для них деревянный ящик, который поставили во дворе.
      Осенью кто-то из заходивших к нам людей посмотрел кроликов и сказал, что оба кролика – и Петя, и Ваня – самки.  Помню, меня это очень обрадовало: я знал, что крольчат рожают только самки, и ждал, что теперь крольчат у меня будет вдвое больше. Ожидания, правда, не оправдались.

       Наступила зима; травы и листьев уже не было, и кроликов кормили пищевыми отходами типа картофельных очисток. Иногда Аля притаскивала еще немного сена из сеновала. (Хозяйкина корова, конечно, видела, что ее обворовывают, но нас не выдавала).
       И вот, однажды Петя, которая была более худенькой, чем Ваня, ухитрилась вылезти через  щель в ящике и пошла гулять. Проходившая мимо соседская собака, отдрессированная своим хозяином на охоту, поймала Петю, придушила и аккуратно положила на крыльцо. Узнав об этом, я выскочил во двор, разумеется, не одетый, и оплакивал Петю, пока спохватившиеся взрослые не утащили меня в дом. Нетрудно догадаться, что на следующий день я лежал с высоченной температурой по причине двухстороннего крупозного воспаления легких.
     Лекарств тогда практически никаких не было, родителям оставалось только рассчитывать на доброту судьбы. Петю сварили и скормили мне, соврав, что это не родная Петя, а  совсем чужая курица. А из Петиной шкуры позже мне соорудили зимнюю шапку.

      Я лежал недели три. Сидеть со мной ни у кого из взрослых возможности не было, но сиделка нашлась: пришла Аля и сказала, что хочет посмотреть, как я болею. Ее мама ей это запретила, и она отчаянно разревелась. Выяснив, что воспаление легких – болезнь не заразная, ей разрешили сидеть около меня. И эта добрая девочка сидела около меня почти все время, подавая мне еду и питье и пытаясь даже развлекать меня. Она ни разу не сказала, что ей это трудно или скучно, отказываясь от прогулок и игр с сестрами и сидя возле меня. Она деловито что-то рисовала или лепила из глины, играла сама с собой в какие-то свои игры. А когда мне становилось немножко лучше, она, если я не спал, пыталась развлечь меня, рассказывая что-нибудь.
     Если бы раньше моим родителям рассказали бы, что малолетний ребенок способен на такую самоотверженность и преданность, они, наверно, не поверили бы. Но тут это происходило на их глазах.  И спустя годы мне было очень обидно за Алю, что они, восприняв это как просто детские игры, ни единого раза не вспомнили об этом с благодарностью – как о поступке существа с неповторимо великодушным характером.

        Практически весь период моего пребывания в Заводоуковске неразрывно связан с Алей, потому что она всегда старалась быть около меня (как насмешливо выражались взрослые, «ходила за мной хвостиком»). Она расспрашивала меня о моей жизни в Ленинграде. Я собирал жуков (которых в Сибири разнообразнейшее множество) – и она ползала по траве вместе со мной. Я как-то сказал, что в Ленинграде я любил лепить,  но здесь пластилина нет, и она взяла меня за руку и повела куда-то в самый угол двора, где, как оказалось, под забором был слой отличнейшей глины. Аля тут же взяла пару пустых консервных банок и набрала глину и в них, объяснив мне то, до чего я сам бы не додумался: надо иметь запас на зиму, потому что земля замерзнет, и глину будет не собрать. Когда я читал принесенную папой книжку «Семья Солнца» (первая в моей жизни научно-популярная книжка из «Библиотечки естествознания»), Аля пристраивалась рядом со мной и старательно перерисовывала какую-нибудь букву из книжки, а потом спрашивала меня, как эта буква читается, и просила рассказать о том, что я успел прочесть, пока она рисовала.
 
           Во вторую зиму пребывания в  Заводоуковске я ходил в школу, во второй класс. На уроках я всегда слушал учительницу очень внимательно. Но это не объяснялось ни высокой сознательностью,  ни борьбой за хорошие оценки. Просто я знал, что дома меня ждет Аля, которая начнет досконально выспрашивать меня обо всем, что нового я узнал в школе. Она старательно запоминала то, что я ей рассказывал, и потом очень гордилась полученными от меня знаниями, стараясь при каждом удобном случае  продемонстрировать их окружающим. Однажды вечером она остановила в коридоре мою маму и радостно сообщила ей, что все, что есть вокруг нас, называется предметами и при этом все предметы делятся на «дышевленные и недышевленные». Мама, поблагодарив ее, сказала что это сообщение ее очень взволновало, и тогда Аля  немедленно ее успокоила:
     – Вы, тетя Люба, не беспокойтесь: вы – предмет дышевленный.
 
     Школа находилась по другую сторону железной дороги. Разумеется, никаких виадуков там не было, на путях часто стояли эшелоны (подчас очень длинные, чуть ли не до километра). Чтобы перейти железную дорогу, иногда приходилось, нагнувшись, пролезать под вагонами. Но однажды, когда я неторопливо подлезал под вагон, поезд тронулся. Я понял, что вылезти я уже вряд ли успею, и принял единственно правильное решение: оставаясь между рельсами, лег на землю. Время, в течение которого поезд шел надо мной, мне показалось вечностью. Замечу, что с тех пор при необходимости пересечь железнодорожную линию я стараюсь делать это каким-нибудь другим способом.

           Я посещал школу  не слишком регулярно (часто простужался, и меня оставляли дома). «Отличиться», однако же, успел. Как-то, получив за что-то двойку, я подумал, что неприятностей и забот у моей мамы и так хватает и что ее нужно избавить от лишних огорчений. Поэтому я старательно расписался в своем дневнике за нее, стараясь (чтобы не опозорить маму) тщательно соблюдать правила каллиграфии. Через несколько дней учительница спросила меня:
       – А кто это расписался в дневнике? Ведь это же не мамина подпись.
       – Расписалась мама,– соврал я, – а подпись, действительно, немножко другая: ведь мама раньше писала букву «М» неправильно, а вы на прошлой неделе объясняли нам, как эту букву следует писать. Я маме рассказал, и она постаралась расписаться правильно.
        Учительница посмотрела на меня и с ласковой улыбкой  сказала:
         – Вы с мамой – очень старательные ученики. Кстати, скажи маме, чтоб она зашла ко мне: мы с ней обсудим правильное написание других букв.

           Конечно, такое приглашение я передал маме с радостью. И поэтому очень удивился, когда через два дня – после визита в школу– мама  стала мне объяснять, что подделывать чужие подписи – нехорошо.
          Между прочим, еще пара слов об этой учительнице. Прошло четверть века, мне было уже за тридцать, и как-то, находясь в командировке в Москве, я от кого-то из общих знакомых узнал ее адрес. Конечно, решил навестить. Поднялся на третий этаж, позвонил. Мне открыла  дверь немолодая женщина. Я поздоровался и спросил:
      – Могу ли я видеть Ларису Павловну Шумилову?
     – Это я.  Подождите, подождите, не говорите ничего: кажется, я смогу узнать вас… Здравствуй, Эдик Мальц! Как поживает твоя мама Любовь Григорьевна?
       Помнится, я тогда от изумления вообще потерял дар речи.
       К сожалению, о Ларисе Павловне я знаю мало. Вернувшись из той командировки домой в Ленинград,  я спустя месяц  написал ей письмо. Письмо вернулось через две недели. На конверте корявым почерком было написано: «Адресат сменил местожительство и уехал».
 
       Возвращаясь к прежней теме – к моей жизни в девичьем обществе, – расскажу, как однажды в мою жизнь в Заводоуковске вошел приятель мужского пола. Это было зимой  месяца за полтора - два до нашего отъезда из Заводоуковска.
       Как-то к нашей хозяйке откуда-то на пару дней приехала в гости ее близкая подруга с сыном по имени Борис. Борису было, наверно, лет пятнадцать. На следующий день (это было воскресенье) хозяйка с сестрой и с дочками поехала к своей родственнице, жившей где-то неподалеку. Борис ехать с ними не захотел, сказав, что хочет побродить по Заводоуковску.
        Перед уходом девочки оставили  мне свои санки, чтобы в их отсутствие я смог покататься с горки. Погода была прекрасная. Я взял санки и направился на находящуюся поблизости Нагорную улицу. В соответствии со своим названием, эта улица представляла собой длинный и пологий спуск, на котором вся местная ребятня каталась на санках. Замечу, что знакомых среди местных парней у меня не было: они не любили «чужаков», и, хотя никакой агрессии по отношению ко мне не проявляли, к общению со мной не стремились.
 
          Я съехал с горки пару раз, а когда я сел в санки, чтобы съехать в третий раз, сзади меня на санки запрыгнул какой-то парнишка. Решив, что у меня хотят отнять санки, я заорал. Неожиданно рядом оказался Борис, прогуливавшийся в этот момент неподалеку. Он прикрикнул на парнишку, тот с санок сразу же соскочил, а я спокойно съехал с горки в третий раз. Когда я с санками поднялся наверх, я  снова увидел этого парнишку: он сидел на снегу и навзрыд плакал. На вид ему было лет двенадцать.
         –  Ну, чего ты ревешь,– спросил я,– ведь тебя Борис не бил, он даже пальцем к тебе не притронулся.
         – Обидно,– ответил он, всхлипывая,– я же целый месяц работал без выходных. Это мое первое воскресенье. Я же тоже хочу покататься с горки. Что, я хуже других? А своих санок у меня нет.
         – Я же не знал, – сказал я, – давай, будем кататься вместе: санки большие – уместимся. Просто я испугался,  подумав, что у меня хотят отнять санки.
        – Я никогда ничего и ни у кого не отнимал, – буркнул он, когда мы съехали с горки.
      – А что ты делал, что говоришь, будто работал?
     – Так я же на заводе работаю. Там есть еще несколько таких же пацанов, как я. Работы много, взрослые не успевают, вот и мы работаем, чтоб помочь им. А без выходных, потому что приказ в этот месяц был – дать продукцию сверх плана.
        – А обычно у вас выходные бывают?
         – Большей частью, бывают. А иногда пацанов даже с работы на час раньше отпускают. Летом-то это хорошо –  можно успеть по дороге домой немножко грибов собрать. А зимой мы все равно раньше не уходим: ждем, пока у рабочих смена кончится.
          – Зачем?
          – Так зимой же темнеет рано, а дорога с завода вдоль леса идет. А волки – ты же знаешь – к самому поселку зимой подходят. Вот мы и ждем, чтоб идти со всеми.
         – А как тебя звать?
         – Август.
         – Август? А разве такое имя бывает? Это же название месяца.    
         – Конечно, есть такое имя. У нас в латышской школе еще двух парней в старших классах так же зовут.
        – Ты что, из Латвии?
       – Да, из Риги, из столицы Латвии.
       Накатавшись на санках, мы уже шли ко мне – я пригласил его посмотреть кролика. И я спросил его:
      – А ты давно сюда приехал?
      – Позапрошлой осенью. Мы сначала в Калинине были, а потом немцы туда подошли, и мы с мамой сюда переехали.
      – А твой папа в Риге остался или он на фронте?
      – Папа ушел на войну уже на второй день. Нас с мамой на поезд уже его друг провожал. А потом через неделю папу убили. Его товарищ к нам этим летом  приезжал, рассказывал. В том бою немецких самолетов было в три раза больше, чем наших. – Папа летчиком был – Одного папа успел сбить, а потом папу сбили. На малой высоте, он даже спрыгнуть на парашюте не смог. Я папу очень любил. Жалко его…

        Наша Ваня Августу очень понравилась.
        – Какая шерсть: такая густая, и волоски длинные, – сказал он, –Эта крольчиха породистая?
       – Да нет, беспородная, просто всю зиму на морозе прожила – вот и выросла хорошая шерсть.
       – В этом ящике? А ящик, между прочим, хороший.  Мой ящик почти такой же, только чуть покороче.
      – Твой ящик? У тебя тоже есть кролик?
     – Да нет, кролика у меня нет. А ящик у меня есть на заводе: у нас всем пацанам выдали ящики, и мы на них становимся, когда работаем. Станок-то высокий, и  без ящика достать до всего трудно.
        Потом  Август иногда приходил ко мне. Мне не приходилось оказываться перед выбором между его обществом и обществом девочек, потому что они сразу же с готовностью приняли его в свою компанию. В отличие от меня, они не высказали удивления по поводу необычности его имени. Напротив, Лора даже сказала с апломбом:
        – Что ж, имена бывают самые разные, и это правильно.
        Меня тогда эта фраза удивила своей неожиданностью, и вспомнил я о ней  через несколько десятков лет, когда в процессе переписки (о которой я расскажу чуть позже) я узнал полные имена моих подружек: Жанниэтта, Лорелла и Альвира.  – Надо полагать, родители крепко потрудились, изобретая неповторимые индивидуальные имена для любимых дочек.

            К сожалению, приходил  к нам Август  не часто. Во-первых, он почти каждый день работал на заводе, приходил поздно и, конечно, уже уставший, а во-вторых, на нем лежало множество домашних дел. У мамы Августа были больные ноги, и ходила она с трудом. Учитывая это, им даже огородный участок выделили не так далеко, как нам, а совсем рядом с поселком. Она не работала, потому что ни до какой работы ей было бы просто не дойти. Уезжая в эвакуацию, она взяла с собой швейную машину. Это их и выручило: она подрабатывала, выполняя всевозможные заказы соседей и их знакомых. А огородом занимался чаще сам Август. На нем же лежали и колка дров, и добыча воды из колодца, и масса других мелких, но необходимых дел.

          К весне планировался наш отъезд. Военно-Механический институт, где работал раньше мой папа, теперь находился в городе Молотове. Папа списался с руководством института, и его пригласили приехать туда. И мы стали потихоньку собираться. Конечно, меня очень волновал вопрос, кому оставить Ваню, чтоб ее не обидели. Я хотел подарить ее Але, но хозяйка предупредила:
          – Я, конечно, кролика возьму, но предупреждаю честно: будет голодно – съедим.
         Договориться о Ване с условием гарантии сохранения ее жизни удалось с мамой Августа. И кролик остался у Августа, как память обо мне. Я не знаю, как сложилась судьба Августа потом: мы больше никогда не увиделись.
         Может быть, если сегодня он жив, он помнит меня?

         Мы уезжали из Заводоуковска как раз в день моего рождения: мне исполнилось девять лет. Хозяйка с дочками вышли к воротам дома проводить нас. Но попрощаться с Алей не удалось. Она вдруг заплакала и, убежав в дом, спряталась где-то на чердаке. Искать ее или ждать времени не было: хотя от дома до железной дороги было совсем близко – шагов сто, не больше,– надо было торопиться, потому что поезд должен был придти вот-вот, а время стоянки его на этой станции было всего в одну минуту.
          Поезд шел почти без остановок. Я стоял у окошка и смотрел на мелькающие дома и деревья. Прошло часа два, и я  неожиданно почувствовал, что мне очень не хватает Али. Мне вдруг захотелось, чтоб она оказалась рядом, чтоб я ей снова что-нибудь рассказывал, а потом чтоб она хоть на секунду снова прижалась ко мне, как тогда около сеновала…

          Мы больше никогда с ней не увиделись. Проходили годы, я часто влюблялся – я был очень влюбчив. Мои многочисленные симпатии постепенно забывались, стираясь в памяти, но Алю я не забывал никогда. Вспоминая ее, я пытался себе представить, какая она сейчас, я мысленно разговаривал с ней. Прошло несколько десятков лет, и когда мне было уже за пятьдесят, я неожиданно для себя самого понял, что тогда, в далеком детстве Аля была моей первой настоящей любовью. Мне захотелось что-то узнать о ней, и я написал письмо в Заводоуковск, хотя был уверен, что мне никто не ответит.
             Но мне ответили. Сообщили, что наша бывшая хозяйка умерла, и из всей семьи в городе ( к этому времени поселок Заводоуковск уже вырос до статуса города) осталась только ее сестра, адрес которой мне дали. Я написал ей. Она  была уже стара и очень одинока и за возможность переписки ухватилась с радостью. И я узнал, что две старшие девочки после смерти матери уехали в другие города, а Аля…
           Аля вышла замуж, у нее было двое детей. Семья по каким-то причинам решила переехать в соседний поселок. Наняли грузовик-фургон, погрузились, поехали. Водитель устал, на его место сел муж Али. Аля сидела в кабине рядом с ним. На одном крутом спуске он не справился с управлением, и машина сорвалась в глубокий овраг. Не пострадал никто, кроме Али. При падении передняя часть автомобиля врезалась в огромный валун. Ударом выбило рулевую колонку, и она вдавилась в грудь Али, ломая ей ребра. И одно из сломанных ребер вонзилось в ее сердце. Смерть наступила мгновенно. Але тогда было тридцать два года…

            А для меня Аля так и осталась живой. Но не взрослой женщиной, а той маленькой  девочкой с не по годам большой и светлой золотой душой. Я уже упоминал, что, став взрослым, я люблю детей. Но особенно я неравнодушен к маленьким девочкам. Иногда посторонние люди, замечая это, начинают подозревать меня в дурных наклонностях. Но я не в обиде на них: ведь они ничего не знают об Але…
 
           Итак, мы ехали в Молотов. В 1942 году Военно-Механический институт, где работал мой отец, решили эвакуировать. Это именно тогда папе разрешили уволиться из института, и он поехал к нам с мамой.
          Первоначально институт должен был перебираться в Пятигорск, а потом он перебазировался в город, называвшийся тогда Молотов.
         Сейчас, много лет спустя, интересно это название прокомментировать. Имя В.М.Молотова город носил с 1940 года по 1957 год. До этого и после этого его название было Пермь. Этим именем в  ХШ – ХУП  веках называлась  обширная область от Уральских гор до реки Печоры. Обозначало это название, по мнению лингвистов, на одном из ныне исчезнувших языков Карелии «далекая земля». Позже это название осталось за сравнительно небольшим районом на берегах реки Камы, а потом так был назван город, построенный в 1723 году на берегу Камы. Одним из районов города стал присоединенный к нему поселок Мотовилиха. В этом районе находился мощный комплекс промышленных предприятий (металлургические и артиллерийские заводы), и этот комплекс носил то же имя: Мотовилиха.

           Мы приехали, и нас даже встретили. Какие-то дяди и тети, которых я видел впервые, обнимали моего отца, приветливо хлопали его по плечу… А я с любопытством  рассматривал дома вокруг, проезжавшие мимо трамваи.  Ведь я почти три года не видел города, живя в сельской местности, и городской пейзаж был для меня непривычен.
          Поселили нас в одном из свободных помещений – в  огромной комнате. Как я догадываюсь теперь, это была не используемая в тот момент аудитория, предназначенная для четырехгруппового потока студентов. После шестиметровой комнаты в Заводоуковске это было очень непривычно, и  именно тогда у меня возникло подозрение, что слова: «жилплощадь» и  «площадь» – почти синонимы. Помню, мама тогда сказала, что чувствует себя в этой комнате, как на улице. А для меня эта комната сыграла положительную роль. У многих папиных сотрудников, живших в этом доме, отведенном под общежитие, естественно, были дети, причем моих сверстников оказалось пятеро: одна девочка и четыре парня. Таким образом, я оказался в «мужском»  обществе. У одного из парней (его звали Гера) был самокат. Кататься в коридоре нам не разрешали, и, когда погода была неподходящей, вся «мужская» компания собиралась у меня, и мы по очереди катались на самокате по нашей комнате, благо размеры ее это позволяли. И это обстоятельство помогало мне более тесно общаться с мальчишками, что было для меня, привыкшего к только девичьему обществу,  очень полезно.

           Единственная девочка (ее звали Валя) держалась от нашей компании в стороне. Но довольно скоро трое из нас решили, что мы влюбились в Валю. Исключением был только Гера, презиравший девчонок.  Активная деятельность Эрота – бога любви – не обошла и Валю: она задумчиво слонялась по коридорам общежития и на всех подоконниках писала карандашом: Гера. Я был этим возмущен: я привык к тому, что девочки относятся ко мне благосклонно, и считал, что Валино внимание к кому-то другому было непростительной ошибкой.
           В конце концов, мое терпение лопнуло, и на видном месте стены дома я написал углем все, что о ней думал: «Валька – дура». Я надеялся, что, прочтя это, она одумается и начнет писать на подоконниках уже мое имя. Но она не одумалась и пришла жаловаться к моему папе. На следующий день (это было воскресенье) папа объяснил мне, что на стенах и на заборах пишут только глупые люди, поскольку они знают, что написанное ими на бумаге никто и читать не станет. Потом папа взял табуретку и сказал мне:
         – Идем, показывай.
         Мы пришли к надписи, папа сел неподалеку на табуретку, а мне сказал:
         – Давай, чисти стену и стирай написанное. А я пока тут посижу, отдохну.

           Замечу, что в Вале я тогда полностью разочаровался,  а на стенах и на заборах я больше никогда не писал.
            Вскоре большая аудитория, в которой мы жили, понадобилась институту для учебного процесса, который к тому времени уже налаживался настолько, что зимой 1943 года институту удалось осуществить первый за военное время выпуск молодых инженеров, а в 1944 году планировался следующий выпуск.  Нас переселили  в комнату нормальных размеров. Баба Лида к этому времени  уже подыскала жилье где-то неподалеку: она решила снова жить отдельно, чтобы организовать себе зубоврачебную практику.
           Но  большая комната свою роль уже сыграла: на базе самоката Геры и нашей жилплощади мальчишеская компания сплотилась достаточно прочно, и теперь мы вчетвером старались проводить  вместе все время. Может быть, из-за этого я приходил в гости к бабе Лиде нечасто. Позже я испытывал угрызения совести за свою черствость, потому что во второй половине лета баба Лида неожиданно заболела, и через несколько дней ее не стало.
             
           С  жизнью в Молотове  в моем детстве, вероятно, начиналась новая фаза. Предыдущую фазу можно назвать, пожалуй, эмоциональной. А наступавшая новая фаза была, скорее, рациональной. Я оказался в мальчишеском обществе и познавал навыки общения в этом обществе. Разум жадно схватывал и переваривал информацию, стараясь наверстать упущенное раньше.
            Моему ускоренному развитию содействовало и общение с отцом. Теперь у него стало капельку больше свободного времени, чем было в Заводоуковске. К тому же, чем старше я становился, тем более близкий характер приобретали наши с ним отношения.
            К тому времени последствия полимиелита прошли полностью, и я уже нормально и ходил, и бегал. В довольно редкие дни, когда папа бывал свободен, он «вытаскивал» меня из нашей дружной мальчишеской компании, и мы отправлялись в длинные пешие прогулки по городу (и изредка за его пределы). По дороге папа всегда мне рассказывал что-нибудь интересное, чаще всего, из области физики или техники.
 
           Как-то раз мы остановились на улице около грузовика, который стоял с открытым капотом (водитель, вероятно, отправился за чем-то, необходимым для ремонта, и доверчиво оставил автомобиль открытым). Мы ходили вокруг грузовика, и папа, как на учебном макете, объяснял мне устройство автомобиля. Мне было интересно,  папа увлекся объяснениями, и спохватился тогда, когда уже надо было срочно возвращаться домой. Чтобы успеть, мы решили подъехать на трамвае. Появился трамвай. Мы еще не успели подойти к остановке, и пришлось немного пробежаться.

           Сев в трамвай и отдышавшись, папа стал мне рассказывать, как однажды в блокадном Ленинграде он тоже бежал к трамваю. Ему надо было попасть на один оборонный завод, и он торопился.  Но к этому времени  он уже сильно ослабел от голода и поэтому до остановки добежать не смог. Трамвай ушел без него. Трамваи тогда ходили уже очень редко, поэтому ждать следующего он не стал и пошел пешком. Вскоре он догнал свой трамвай: артиллерийский снаряд при прямом попадании разбил его.
           Я слушал и думал о том, как судьба заботлива ко мне. Папа опоздал на трамвай, в который через несколько минут попал снаряд. А за полтора года до этого,– вспомнил я,– был разбомблен эшелон интерната Дома Ученых, куда я тоже тогда опоздал. Я вспоминал и другие ситуации, в которых мне тоже везло, и пришел к выводу, что я – существо особенное, судьбой охраняемое. Через полчаса я был наказан за эти наглые мысли: приехав домой, мы узнали, что в наше отсутствие мама, возвращаясь из магазина, оступилась и, упав, сломала ногу.

            Весь следующий месяц мама ходила на костылях, а  я в своих последующих мыслях о превратностях судьбы, с тех пор был всегда очень осторожен.
            В Молотове, живя в большом общежитии, все ребята (в том числе, и я) неизбежно много общались со взрослыми. Думаю, что это общение ускоряло процесс нашего взросления. В частности, наша мальчишеская компания присутствовала и на всех собраниях взрослых. Нам это казалось интересным, а актовый зал имел четыре входа с разных сторон; двери были никудышные, без замков, а контролировать вход сразу во всех дверях было некому, и на наши посещения махнули рукой. Одно из этих собраний оставило у меня на всю жизнь омерзительнейшие воспоминания.

            Это случилось совсем незадолго до возвращения института из эвакуации в Ленинград .  Собрание происходило в ноябре1944 года и было посвящено награждению института орденом Красного Знамени.
            Наша компания пристроилась на скамеечке у стенки недалеко от стола президиума. Председательствующий  сообщил, что  на собрании у нас в гостях присутствуют члены райкома, и показал рукой на нескольких молодых мужчин, сидевших рядом с ним.
            Папа, опоздавший на несколько минут, тихонечко вошел и присел на свободное место.  Говорили об организации учебного процесса и о  делах на фронте, а потом один из гостей вышел к трибуне и сказал:
         – Товарищи, наша армия побеждает, но мы ускорим ее победу, если в нее вольются свежие силы. Я приглашаю вас записаться в добровольцы, не дожидаясь, пока военкоматы призовут нас. Вот лист. Мы,– и он протянул руку в сторону других членов райкома,–  запишемся первыми, и я предлагаю желающим записаться  вместе с нами.

           Он и пятеро других членов райкома записались и положили лист на стол. В зале наступила тишина. Сегодня я понимаю этих людей, сидевших в зале. Красная Амия, нанося сокрушительные удары фашистам, в это время уже стремительно наступала, и полное освобождение советской земли от врага теперь было  не за горами.  Раньше, когда говорили, что Родина в опасности, любой из них по первому зову готов был идти в бой. Но сейчас, когда в позапрошлом году уже состоялся первый за время войны выпуск студентов института, а в марте 1944 года – второй,  эти студенты – без пяти минут инженеры – думали, что они со своими знаниями вот-вот понадобятся стране, и напрягали все свои силы, чтоб эти знания были бы возможно более глубокими. Но спокойно сидеть на удобном стуле, когда на твоих глазах люди идут на фронт и призывают последовать за ними, – было не очень-то уютно. И вот, в разных концах зала стали подниматься студенты. Они проходили к столу президиума и записывались.

             Собрание закончилось. Мой отец подошел к председательствующему и спросил:
            – Кто эти люди?
            – Не надо опаздывать,– ответили ему жестко, – я же говорил, что это члены райкома, наш золотой фонд! Жалко будет расстаться с ними, но в армии такие, как они, просто необходимы.
          Папа с минуту постоял неподвижно, потом молча повернулся и вышел из зала. Вечером он был очень мрачен и на расспросы мамы, что случилось, коротко бросил:
          –  Расскажу потом.
           Вскоре после ужина  меня уложили спать, и, думая, что я уже заснул, папа шепотом стал рассказывать маме. Но я еще не спал, слух у меня в то время был очень тонкий. И вот, что я услышал:
            – Три недели назад я был на Мотовилихе, на заводе. Я пришел чуть раньше, чем было назначено, и, когда я вошел в цех, там было собрание. За столом президиума сидели и  эти же шестеро. Они тоже сначала призывали, а потом возглавили лист с записью добровольцев. Я сегодня увидел их и узнал: те же физиономии.
            – Так они еще не успели отбыть в армию?– спросила мама.
           – Нет, те, кто записался вместе с ними, уже воюют. А эти сегодня уже агитировали на собрании у нас. Легко понять, как это делается. Лист с записавшимися передают в военкомат, но предварительно от него отрезают первый кусочек с шестью фамилиями этих райкомовцев. Записавшиеся уходят на фронт, а этот так называемый «золотой фонд» через недельку – другую едет на следующее предприятие, и там повторяется тот же сценарий. Мерзавцы!
            – Надеюсь, ты никому не рассказал? – последовал вопрос.
           – У меня есть семья, – ответил папа и выключил свет.

          Лишь лет через пятнадцать до меня дошло, что подразумевалось под папиным ответом, который в тот момент показался мне сказанным совершенно не к месту. Но я тогда понял, что об услышанном нельзя по каким-то неведомым мне причинам рассказывать никому. И хорошо, что я это понял, потому что в противном случае я бы сейчас писал воспоминания о совсем  другой жизни. Или уже не писал бы их вообще.
           Вскоре пришел приказ  о возвращении института из эвакуации в Ленинград. С городом Молотовым расставаться было немножко жалко – привык все-таки – но вернуться в родной город очень нетерпелось.

            Ленинград встретил нас сурово: почти в каждом квартале были разрушенные  дома, окна сохранившихся домов были заклеены крест-накрест бумажными полосами, Люди на улицах, озабоченные и усталые,  все куда-то спешили. Вместо красивой одежды, которую я помнил с довоенных лет, очень многие были одеты в ватники. И на многих улицах люди по привычке старались идти, в основном, по одной стороне, избегая идти по той стороне, где на стенах было написано: «Граждане! Во время обстрела эта сторона наиболее опасна». Я смотрел на эти надписи и представлял себе, как страшно было в городе, когда вдруг начинала завывать сирена и в репродукторах, висящих на всех улицах, раздавался голос, возвещавший о тревоге.

             Итак, я снова был дома. Первые недели две  мне все время мерещилась бабушка. Ощущение ее присутствия усиливалось, когда все уходили из дому и я оставался  один. Ведь я привык к тому, что в этой квартире она всегда была около меня. А теперь у меня было такое чувство,   что она здесь, в соседней комнате, и я не слышу ее громкого голоса только потому, что ей просто не с кем сейчас разговаривать, и что я могу увидеть ее, если открою дверь очень быстро, чтобы бабушка не успела исчезнуть. Я, конечно, понимал, что мне все это только кажется, но я ничего не мог с собой поделать и часто, не удержавшись, я тихонько подкрадывался к двери  и резким рывком открывал ее…

          Наступил май, и вскоре вся страна праздновала Великую Победу. Я не описываю эти дни потому, что они уже многократно описаны в различных литературных произведениях и, наверно, во многих из них лучше, чем это было бы по силам мне.   
          Летом я посещал так называемую «площадку» – так именовалось учреждение, представлявшее собой как бы дневной интернат: ребята приходили туда утром, а вечером родители забирали их. Мои товарищи по группе были чуть старше меня; это была не очень приятная публика, и особых воспоминаний они у меня не оставили.
          А осенью я пошел в школу. Меня определили в четвертый класс. Замечу, кстати, что с классом мне повезло: это был очень хороший класс. И со школой мне повезло. В ее педагогическом коллективе обычных хороших учителей было всего несколько человек, а остальные были не просто хорошими, а блестящими учителями. Это были люди, прекрасно знающие свой предмет и умеющие преподавать его, люди, которые в свою работу вкладывали душу. На протяжении всей своей взрослой жизни я всегда вспоминаю о них с чувством глубокой благодарности.

           А учиться в четвертом классе мне было очень трудно.  Ведь ни в первом, ни в третьем классе я не учился: меня не отдавали в школу из-за бесконечных бронхитов и частых приступов бронхиальной астмы. Эта «очаровательная» болезнь уцепилась за меня, кажется, в восьмимесячном возрасте и по собственной инициативе резко и навсегда рассталась со мной, когда меня уже в десятилетнем возрасте привезли обратно в Ленинград. Ну, и еще у меня позади был кусочек второго класса в Заводоуковске: там я проучился три четверти с некоторой паузой на воспаление легких, полученное при оплакивании кролика; в последней четверти я уже не учился, так как в апреле мы уехали оттуда. Мне надо было навертывать упущенные знания, но это было не слишком трудно, так как мне помогали родители. Но еще мне надо было и привыкать к жизни в большом мальчишеском коллективе, и в этом мне уже помочь не мог никто. Вероятно, совсем «своим» в классе я стал только примерно через полгода, и тогда началась полноценная школьная жизнь.

            Детство заканчивалось, плавно переходя в отрочество. Но, выражаясь словами избитого литературного «штампа», это – уже совсем другая история.
            Заканчивая рукопись своих воспоминаний, я опасаюсь, что кто-нибудь, читая ее, заподозрит, будто я написал все это для того, чтобы время от времени вызывать к себе жалость. – Нет, не надо мне жалости. – Конечно, было несладко, что и говорить, совсем несладко. Но ведь многим пришлось еще тяжелее, чем мне, – да хотя бы тому же Августу. А скольким моим сверстникам пришлось еще тяжелее и страшнее, чем Августу!
            Нет, я просто вспоминал. Вспоминал и думал. И снова вспоминал. Воспоминания не должны забываться. Особенно, когда есть, о чем вспомнить… 
                ________  ……… _______
 
                Сентябрь 2010.