Поэзия Бунина и Набокова

Алексей Филимонов
«ВСЁ, ЧТО ЕСТЬ У МЕНЯ – МОЙ ЯЗЫК»

…Ни помыслом, ни словом
не согрешу пред музою твоей.
В.Набоков. Из стихотворения
«Как воды гор, твой голос горд и чист»,
посвященного И.А.Бунину, 1920.

«Стихи Бунина – лучшее, что создано русской музой за несколько десятилетий. – писал В.Набоков в рецензии на «Избранные стихи Ивана Бунина» (1929). – Когда-то, в громкие петербургские годы, их заглушало бряцание модных лир; но бесследно прошла эта поэтическая шумиха… и только дрожь одной лиры, особая дрожь, присущая бессмертной поэзии, волнует, как и прежде, волнует сильнее, чем прежде, - и странным кажется, что в те петербургские годы не всем был внятен, не всякую душу изумлял голос поэта, равного которому не было со времён Тютчева». В романе «Дар» автор словами героя подводит итог русскому Серебряному веку словами героя: «…когда я подсчитываю, что теперь для меня уцелело из этой новой поэзии, то вижу, что уцелело очень мало, а именно то, что естественно продолжает Пушкина…»

Как труп в пустыне я лежал… -

пишет Пушкин в «пророке» о томительном миге ожидания «воззвашего», пересостворяющего гласа по имени и подобию пророка. Пророк здесь – имя соборное, таким стал русский народ после изгнания, оказавшись во внутренней или внешней эмиграции, пройдя почти нечеловеческие муки душевного прежде всего огня и холода, ледяной и раскалённой пустыни: «Ибо, если ты тёпл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих» (Откровение, 3:16). Именно черты такой жгучести Набоков находил в поэзии Ивана Бунина: «Твой стих роскошный и скупой, холодный и жгучий стих одни горит… над маревом губительных годин…»
Молитва о Божьем языке, в трёх его ипостасях: этнос, народ; речь как откровение свыше; язык устный и письменный, - в одноимённом стихотворении Набокова-Сирина «Молитва» (1924), где песнопения крестного хода Пасхальной ночи о Воскресении Христа сопоставлены Набоковым с истовой молитвой о возрождении русской речи:

О милых мертвых думают скитальцы,
     о дальней молятся Руси.
А я молюсь о нашем дивьем диве,
о русской речи, плавной, как по ниве
     движенье ветра... Воскреси!
О, воскреси душистую, родную,
косноязычный сон ее гнетет.
Искажена, искромсана, но чую
     её невидимый полет.
…………………………………………
Тебе, живой, тебе, моей прекрасной,
вся жизнь моя, огонь несметных свеч.
Ты станешь вновь, как воды, полногласной,
     и чистой, как на солнце меч,
и величавой, как волненье нивы.
Так молится ремесленник ревнивый
     и рыцарь твой, родная речь.

Подобная мысль – о нескончаемой земной и небесной битве за Слово – сверкает и в другом набоковском стихотворении, где «звёздный меч» напоминает о «мече уст» «Апокалипсиса»:

Мою тоску, воспоминанье,
клянусь я царственно беречь
с тех пор, как принял герб изгнанья:
на чёрном поле звёздный меч.
Герб, 1925

«…Как Бог, я обречён Познать тоску всех стран и всех времён», - будто откликается Набокову Бунин в сонете «Собака» («бунинские сонеты – лучшие в русской поэзии», - замечает Набоков в рецензии на «Избранные стихи»). Перекличка больших поэтов подобна колокольному звону.
Неземное брашно питает князя Всеслава, закованного «в железы», и воспоминания о чудных звонах, не воплощённых в земные слова, поддерживают его в изгнании:
Слышит князь: опять зовут и млеют
Звоны как бы ангельских высот!
В Полоцке звонят, а он иное
Слышит в тонкой грёзе… Что года
Горестей, изгнанья! Неземное
Сердцем он запомнил навсегда.
Князь Всеслав, 1916

Близ древних плит Бунину, великому страннику, «У гробницы Вергилия» (1916) приоткрылась догадка поэта прошлого – о единстве слова и духа:

Верю – знал ты, умирая,
Что твоя душа – моя.
…Счастлив я,
Что моя душа, Вергилий,
не моя и не твоя.
«Нет в мире разных душ и времени в нём нет», - эти бунинские строки откликнулись «великолепной цитатой» (Цветаева) в набоковских «Других берегах»: «безграничное на первый взгляд время есть на самом деле круглая крепость», сквозь которой протекает неиссякаемая речь «Откровения».  Удивительно, что в русском языке «река» почти однокоренная речи, языку, одновременно глаголу и существительному. Набоков вспоминал реку своего детства, вслушиваясь в райские отзвуки: «Это было в России, это было в раю» («Река», 1923).
Бунин был почти на тридцать лет старше Набокова, он унёс в эмиграцию не только память о детстве, но воспоминания о безмерности русского существования:

Я не люблю, о Русь, твоей несмелой,
Тысячелетней рабской нищеты.
Но этот крест, но этот крестик белый…
Смиренные, родимые черты!
«В лесу, в горе, родник живой и звонкий…», 1905

Особая тема  - Набоков писатель-энтомолог и Бунин – страстных охотник до птиц (в его стихах более трёх десятков наименований пернатых!). Холодная жестокость к птицам и чешуекрылым – не отголосок ли той странной обыденному сознанию мысли, что те – отблески или тени небесных крылатых ратей, с которыми поэт ведёт войну за слово? Или это ещё – ревность к горней прародине?..
Содроганье – и вот он.
Я по ангелу бью,
и уже демон замотан
в сетку дымчатую. –
так «молодой энтомолог» много лет спустя вспоминает «содроганье почти болезненное» (Пушкин) во время ловитвы «райского сумеречника» («Вечер дымчат и долог…», из цикла «Семь стихотворений», 1956). Набоков предвидел миг расставания с земным «с небесной бабочкой в сетке» («Как любил я стихи Гумилёва!», 1972), где явственен парафраз строк гумилёвского стихотворения «Я и вы»:

И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще.

Не по залам и по салонам,
Темным платьям и пиджакам –
Я читаю стихи драконам,
Водопадам и облакам.
Бунин, который Гумилёва не любил за «морду модернизма», если воспользоваться определением из романа «Дар», тем не менее восхищался этими строками расстрелянного поэта.
В «Других берегах» Набоков дал чрезвычайно высокую оценку бунинской поэзии, которую он ставил выше его «парчовой прозы», восторгаясь «изумительными стихами Бунина (единственного русского поэта, кроме Фета, «видевшего» бабочек)». Бунинский образ переносил Набокова в бесплотные ещё миры детства – и в грядущие, непостижимые воплощения души:
Настанет день - исчезну я,
А в этой комнате пустой
Всё то же будет: стол, скамья
Да образ древний и простой.

И так же будет залетать
Цветная бабочка в шелку,
Порхать, шуршать и трепетать
По голубому потолку.

И так же будет неба дно
Смотреть в открытое окно,
И море ровной синевой
Манить в простор пустынный свой.
1916

Бабочка – символ вечной и ускользающей красоты. «Одной лилеи белоснежной Я в лучший мир перенесу И аромат, и абрис нежный», - писал И.Анненский («Ещё лилии»). Быть может, богиня Памяти, Мнемозина, мать мыслящих муз, не оставляет поэтов и в ином измерении… Неслиянность мужского и женского на земле, трагическая разъединённость – в стихотворении Бунина «Два голоса», - о вечно перекликающихся и несогласных в предчувствии вечной разлуки:

- Ночь, сынок, непроглядна,
А дорога глуха…
- Троепёрого знахарю
Я отнёс петуха.

- А когда же мне, дитятко,
Ко двору тебя ждать?
- Уж давай мы как следует
Попрощаемся, мать!
В стихотворении Набокова «Мать» горечь седой, страшной Марии» столь же безутешна:

Что,  если бы остался бы Христос
и плотничал, и пел? Что, если этих слёз
не стоит наше искупленье?

«Казалось бы, - пишет Набоков о стихах Бунина, - что такое глубокое ощущение преходящего должно породить чувство безмерной печали. Но тоска больших поэтов – счастливая тоска. Ветром счастья веет от стихов Бунина, хотя немало у него есть слов унылых, грозных, зловещих. Да, всё проходит, - но: «Земля, земля! Весенний сладкий зов, Ужель есть счастье даже и в утрате?» И Христос так говорит Матери (скорбящей о том, что одни цветы погубит зной, другие срежут косами):

«Мать! не солнце,
Только землю тьма ночная кроет:
Смерть не семя губит, а срезает
Лишь цветы от семени земного.

И земное семя не иссякнет.
Скосит Смерть - Любовь опять посеет.
Радуйся, Любимая! Ты будешь
Утешаться до скончанья века!»
Канун Купалы, 1903

«Затем, что мудрость нам единая дана: Всему живущему идти путём зерна», написал Владислав Ходасевич, страстный поклонник стихов Бунина, в 1917 году в стихотворении «Путём зерна», давшем название его книге. О семенах русской поэзии, рассеянных по всему миру и ждущих животворного часа – трагическое и просветлённое стихотворение Набокова «Поэты», опубликованное им под псевдонимом Василий Шишков, - собирательном образе русского поэта:
Пора, мы уходим — еще молодые,
со списком еще не приснившихся снов,
с последним, чуть зримым сияньем России
на фосфорных рифмах последних стихов.
Подлинные русские стихи – всегда последние, уже почти за краем… Выше них – только Само Слово.

Сейчас переходим с порога мирского
в ту область... как хочешь ее назови:
пустыня ли, смерть, отрешенье от слова,
иль, может быть, проще: молчанье любви.
Молчанье далекой дороги тележной,
где в пене цветов колея не видна,
молчанье отчизны — любви безнадежной —
молчанье зарницы, молчанье зерна. –

Такие вот «струящиеся стихи», если применить к ним определение Набокова в «Других берегах» поэзии Бунина… В том же тридцать девятом, в Париже, за год до того, как покинуть кошмарную Европу, Набоков, также от имени Василия Шишкова, создаёт, быть может, самое горькое и отчаянное своё стихотворение, почти срывая на крик с первой строки: «Отвяжись, я тебя умоляю!..» («К России). Оно – о предстоящем расставании с русской речью, о тех страшных пересовторениях из пророка – обратно в человека, которого не знало пушкинское слово. Словно дантовские ступени нисхождения в ад уже развоплощали птицу Сирин:

Тот, кто вольно отчизну покинул,
волен выть на вершинах о ней,
но теперь я спустился в долину,
и теперь приближаться не смей.
Навсегда я готов затаиться
и без имени жить. Я готов,
чтоб с тобой и во снах не сходиться,
отказаться от всяческих снов;
обескровить себя, искалечить,
не касаться любимейших книг,
променять на любое наречье
все, что есть у меня, – мой язык.

Конечно, впоследствии в Америке и в Европе Набоков не перестал совсем писать русские стихи, им были созданы такие шедевры, как «Слава» и «Парижская поэма», но боль от утраты главенствия русской речи вкупе с разлукой с родиной не проходила никогда. Словно это она порой вызывала физическое обострение недуга, Набоков сравнивает «проржавленные русские струны» с больными рёбрами:

Neuralgia intercostalis
О, нет, то не рёбра
- эта боль, этот ад –
это русские струны
в старой лире болят.
(Во время болезни)
Март-апрель 1950

Бунин предчувствовал угасание русской литературы в эмиграции, в стихотворении «Канарейка» (1921):

  На родине она зеленая....
                Брэм

Канарейку из-за моря
Привезли, и вот она
Золотая стала с горя,
Тесной клеткой пленена.

Птицей вольной, изумрудной
Уж не будешь, - как ни пой
Про далекий остров чудный
Над трактирную толпой!

Примечательно, что в зеленовато-изумрудных, «райских» тонах Сирин проявляется в поэме «Слава»: «Я божком себя вижу, волшебником с птичьей / головой, в изумрудных перчатках, в чулках / из лазурных чешуй…» Таково. возможно, отражение небес пушкинского Петербурга: «Свод небес зелёно-бледный…» Поиск причин катастрофы. крушения, которая сродни мстительной стихии в «Медном всаднике» («Раскрывшись, бездна отдавала / заворожённых мертвецов» - Набоков, «Петербург», «Он на трясине был построен») и вера в возрождение града Петрова («Придёт пора И воскресенья и деянья, Прозрения и покаянья…» - И.Бунин, «День памяти Петра, 1923), также роднят души поэтов, как и та старорусская орфография, которой они были привержены, где «буква ять подобна церковке старинной!» (Набоков), похожая на Собор Русской Речи. «Только сны утешат иногда» - признавался Сирин, и слышал издалека голос из бунинского поместья:

Пора родному краю
сменить хозяев в нашей стороне.
Нам жутко здесь. Мы все в тоске, в тревоге…
Запустение, 1903

С годами прозаик-модернист Набоков, перешедший на английский, всё дальше отходил по эстетике от Бунина, тот замечал в переписке с Алдановым, что не смог узнать в набоковских мемуарах себя, читая «развратную книжку Набокова с царской короной на обложке над его фамилией, в которой есть дикая брехня про меня – будто я затащил его в какой-то ресторан, чтобы поговорить с ним «по душам», – очень это на меня похоже! Шут гороховый, которым Вы меня когда-то пугали, что он забил меня и что я ему ужасно завидую». Но всё та же звезда Сириус сияет над зимним садом. В названии любимейшего бунинского стихотворения Набокова сквозит имя его русского писателя-двойника: Сирин – «Сириус»:

Где ты, звезда моя заветная,
         Венец небесной красоты?
Очарованье безответное
         Снегов и лунной высоты?

Где вы, скитания полночные
         В равнинах светлых и нагих,
Надежды, думы непорочные
         Далеких юных лет моих?

Пылай, играй стоцветной силою,
         Неугасимая звезда,
Над дальнею моей могилою,
          Забытой богом навсегда!
22 августа 1922

«Да, всё в мире обман и утрата... Но не мнима ли сама утрата, если мимолётное в мире может быть заключено в бессмертный – и поэтому счастливый – стих?» - вопрошал Набоков в рецензии на «Избранные стихи» Ив.Бунина. Словно ими, волею тёмных судеб русской поэзии, где правят порой «авось да случай» (Бунин), был исполнен один из пушкинских заветов: «…И обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей».

И нет у нас иного достоянья!
Умейте же беречь
Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья
Наш дар бессмертный – речь.
Иван Бунин, «Слово». 1915