Успение иеромонаха, глава 8

Владимир Ионов 2
       Теплоход уж, поди, подходил к Рыбинску, когда Павел, поддёрнув штаны, пошлёпал по тропке голыми пятками. Раскинув руки, чтобы задевать пальцами усыхающие травы, он пошёл к краю кладбища, где под берёзами, может быть, сидит кто-нибудь из дачников. Летом их уйма в селе была, приходили под берёзы, и Павел частенько коротал с ними время в разговорах, а то водил по кладбищу, показывал могилы, говорил, кто от чего помер. Могилы он знает наизусть, хоть и много их при нём прибавилось. Кто утонул. Кого грозой пристукнуло. Самострел один есть. Многие по старости отошли. Каждому он отдал свою честь: деревце ли посадил в изголовье, обладил ли бугорок дёрном. Народ в деревне занятой, не у всякого руки до могилы доходят, а Павлу иногда и любо взять топор или лопату в руки – вспомнить себя строительным работником.
Но временами озорничал он и на кладбище. Был в селе такой дед Братухин. Ни в Бога, ни в чёрта не верил. И ладно бы только к бестелесным существам было у него такое отношение, нет, он и священнику жизни не давал. Идёт, бывало, Павел по селу, дед Братухин как по духу его учует, выскочит откуда ни на есть да всё с криком: «Эй, долгогривой! Я тя на научную основу поставлю!» Сначала Павлу обидно было на Братухина, но погодя обтерпелся, и даже весело стало. Крикнет та дед Братухин, а Павел ему ответит: «Наука из тебя, Братухин, аж текёт: в конторе заместо подписи крестики ставишь. Крестики, чёрт лысый, а не звёздочки!» Перекинутся так вот через улицу и довольны. И везде у них такой принцип был. Раз выпивали вместе под свежую уху, а посуды подходящей не оказалось, пили из деревянной ложки, благо ухлёбистая была. Пака другие пили, дед Братухин разохотился, зашевелился, зацвёл. А обносил-то всех ложкой Павел. Стал Братухину подносить, до возьми и скажи ему: «Причастись-ко, раб Божий!» Эх, деда взяло! Водку в костёр выплеснул да Павла ложкой-то по загривку. «Вот ты зараза какая! Выпить без своей гадкой основы не дашь. Погоди, я тя на научную основу поставлю!» Мужикам смеху было!…
Когда помер дед Братухин, схоронили его по чести, со словами от сельсовета, от колхоза, а оставить память о человеке на могиле никому в голову не пришло. Павел ходил, ходил мимо могилы, обладил её, траву полил, чтобы взялась расти, потом крест поставил – был у него в запасе старинный кованый крест с распятьем Спасителя. Поставил крест из озорства и из любопытства: скосится или нет на могиле безбожника? Не скосился. Так на прямом кресте и повесил фанерку с надписью: «В блаженном успении вечный покой безбожнику Алексею Братухину».
У берёз теперь никого не было. Павел поглядел на пустую скамейку, повернул к дому. Пока удочку поправит, червяков свежих подкопает – время-то и пройдёт.
Возле его крыльца на козлах сидел парень, а за крыльцом ещё кто-то прятался. Парень стегал себя прутом по голенищу, а из-за крыльца ветерком выдувало край цветного подола. Старостиха у своего крыльца шебуршилась со старой грибной корзинкой – видать, какой-то разговор у неё с парнем был перед приходом священника.
- Здорово, отче наш!- сказал парень с весельцой и изломался весь от нахальства.
- Слава, Тебе, Господи, не жалуюсь. И тебе того желаю, и подолу, который за крыльцом прячешь.
- Спасибо. Дело к тебе, батя, пришлось. Настьку из Палёнихи знаешь? Мы там у них коровник рубим артелью… В обчем, повенчать нас с Настькой надо.
- Горит?- подмигнул Павел.
- Гореть не горит, а повенчаться надо.
- Уж обвенчал, поди, сам-то?
- А это, отче наш, не твоей бороды дело!- серьёзно сказал парень.
- Ясно, не моей. А в сельсовете-то был?
- С сельсоветом успеется, сперва ты давай.- Он опять стал хлестать прутом по голенищу. Старостиха закрылась корзинкой – слушает. Леший с ней, со старостихой, ему Валасий вспомнился: «Не дай бог, ещё кого приведёшь к вере!»
- Настёнка! А тебе куда сперва охота: замуж, в сельсовет али под венец? Вылезай, дьяволица, чего один подол кажешь?
- В сельсовет!- засмеялась Настёнка, не показываясь.
- Бабам – известно, а мы – православные,- сказал парень.
- Будто уж и веруешь?
- Вот те крест!
- Вота картина-то будет!- засмеялся Павел.- Истинно веруешь?
- Истинно, а что?
- А истинно, дурак, веруешь, дак в монахи иди. Там истинная-то вера. Настька, вылезай, бери своего артельщика, да в сельсовет веди, а то уйдёт в послушники, с таком останешься!
Настёнка, крепконогая быструха, выпорхнула из-за крыльца, схватила парня за руку, живо утащила за ограду и там расхохоталась, сгибаясь, пряча руки меж коленок:
- В монахи тебя, Аркашка! В монахи отец Павел велел отдать!
Аркашка нешибко хлестнул её прутом, она сорвалась вприпрыжку бежать. Он кинул ей вслед тот же прут.
- В монахи Аркашку! В монахи Аркашу!- запрыгала она, отбежав подальше.
Старостиха Александра отложила корзину. Павел увидел это, хотел шмыгнуть на двор, но она поспела. Встала перед ним, тонкая, длинная, как сучковатая жердь из частокола злого хозяина.
- Што это ты, батюшко, венчаться им отказал?- спросила она смирным голосом.
- А взял да и отказал, а тебе што?- стал хитрить Павел.
- А то, што в епархию я давно не писала, вот што…
Жаловалась старостиха на него за того же Валасия. Попало ему тогда от владыки и от благочинного.
- Напиши, Александра-матушка. Мол, дурак старый постом венчать не хотел. Напиши.
- Разве што…- растерялась старостиха.
- А тебе бы хоть на страстную пятницу венчать. Пускай сельсовет, там любой день – красный.
- Налоги-то и постом спрашивают.- Александра ещё проворчала чего-то, но от двери отошла, пустила его. Павел спрятался в крыльце, поглядел в щель на старостиху и показал кукиш, дескать, вот тебе епархия – здорова больно будешь!
Между тем солнце уже опустилось до звонницы на тощей колоколенке и там плавило красным огнём спящие колокольца. Павел знал этот момент. Теперь светило быстро скатится со звонницы на крышу старостихиного дома, и, значит, пора будет примериваться к удочке, собирать ведёрко под улов, банку с червяками и потихоньку входить к речке. Сразу бежать к ней без толку – намаешься, пока клюнет. А если тихо пойдёшь да малость задержишься у сельмага посмеяться с мужиками, тогда время будет в самый раз.
Удочка была давно готова, банка с червяками тоже полна, и ведёрко вымыто Катяшей до того, что аж не пахнет вчерашним ершом.
Солнце ещё только выходит из-за колокольни, до старостихиной крыши ему ещё сажен семь осталось катиться, а душа уже мрёт, и тело, намаянное бездельем, готово ощутить первый толчок лески и обрадоваться ему до частого сердцебиения.
Павел послонялся по пустому двору, помаялся на крыльце. Вот жизнь-то одинокая – слова не с кем сказать.
- Катяша!- крикнул он от тоски ожидания.- Поди, с большим уловом приду – душа-то давеча снилась. Тебе кого поймать: щуку али голавля?
- Кого Бог даст, батюшко,- отозвалась старуха из дома.
- Дура. Сама-то кого хочешь?
- Голова у меня, бвтюшко. Шибко болит. Иди с Богом, не спрашивай.
- И леший с тобой,- проворчал он и стал собираться к выходу. Банку положил в ведёрко, ведёрко повесил на удочку, удочку – на плечо. Он бы и плечо куда-нито пристроил, только бы время шло, но куда ты его пристроишь? Поглядел на солнце – сажени три осталось до крыши – перекрестился на образ Николы-чудотворца, торчащий под голубцом, и тихонько тронулся за ограду
Дождей уже неделю не было, на дороге набило колёсами большую пыль – мягко голым-то пяткам. Уж больно он любит ходить по пыли. Днём она сверху прокаливается, прижигает подошвы, а чуть потвёрже ступишь – и холодит, потому что снизу прогреется только к вечеру, когда верхняя остынет. Тогда ноге наоборот будет – сперва холодок, потом – сухая теплота. И меж пальцев пыль ласково льётся, пощекочивает чуть – удовольствие. Он даже пылил, как мальчишка, когда ходил по мягким дорогам.
Дорога крутым изгибом уходила вниз. Редкий раз на этом месте ему не вспоминался Валасий. Едва ведь дотащился с ним тогда. Уж истлел, поди, Валасий-то. Трава нынче на могиле густая была, видать, все соки траве отдал… Как бы жив он был, рыбачили бы вместе, радовались бы. Господи, жизнь-то человеку на радость дана, хоть и не полную он, Павел, её знает. А что уж за ней будет – Бог весть. За днём ночь приходит. За ней опять – день, но он уж из других суток и для других, стало быть. Ночами дети-то нарождаются, чтобы открыть глаза в утро, в самый цвет жизни… Охота бы поглядеть, какой день для других настанет. Поди, совсем иной… И вера, наверно, другая будет – эта-то только в стариках и держится. И монашество должно известись, потому что радости в нём мало, а человек и всякое сущее на земле в радость себе родится, ибо в любви зачинается, а любовь и есть вершина всему.
Речка к вечеру притихла и вроде бы не текла больше, только у лавы слышно, как бежит она меж кольев. Вода начинает дымиться отходящим от нее туманом и краснеть посередине от заходящего солнца и всё шибче пахнет теперь запахами, принесёнными невесть откуда. Родится она, наверно, из ключа, что имеется где-то среди широкой земли, а ключ пиается её соками, соками ушедшей и начинающейся жизни. Вот как соки-то эти пахнут: и теплом с настоем лесной коры, и холодной росой, и травами, и пылью, осевшей с дороги, и скотом, ткнувшим морды на водопое, и потом работников, кои приходили ополоснуться после труда. Велика земля, и велика сила её в соках её!
Павел размотал удочку, наживил червяка и махом отбросил его от себя. И пока леска секла воду, пропадая в ней. Он успел перекрестить её и сказать всей речке, всем водам ёё:
- Речка Ильдёнка, дай мне ершонка!
Слова эти он говорил всякий раз с первым броском и после них замирал в ожидании, когда речка отзовётся ему, подарит из глубины своей серенькое вертлявое существо его рыбацкого счастья.
Он сказал свои слова речке, но подарка ждал не сию минуту, потому что ещё у самой лавы, в быстрине течения, ломалось на осколки и играло красными карасями солнце. Пока речка дарила ему свою красоту, свои блики и переливы, а вот когда красота эта откатится дальше по течению, тогда даст она ему живую радость своих глубин. Стало быть, сколько-то минут он ещё может глядеть в воду, дышать ее запахами и млеть от близости к нему всей красоты земли. Но за весь день он уже полон был этой радостью и теперь подрагивал телом в ожидании азарта.
Азарт уже где-то крался к нему, готовился содрогнуть его первым рывком лески, от которого колыхнётся вся Павлова кровь, даст полный оборот по жилам, обжигая огнём своего бега всё его щуплое тело, всю душу, растворённую в окружающем мире.
Солнечные блики отплыли ниже, и скоро речка отозвалась ему игрой живой своей глубины. Он был готов принять ее первый дар, и едва дрогнула прозрачная нить лески, он поддёрнул ее и услышал руками, всем существом, как трепещет на прозрачной нити живая глубина реки, как она натягивает её, водит мелкими кругами и вот-вот выплеснется. И уже плеснулась, закачалась перед глазами в воздухе, задёргалась, завилась.
- Ух ты, чудо ты водяное, радость ты моя!- запричитал Павел, ловя конец лески с первым ершом.- Угораздило тебя червяка схватить, эка радость моя! Сопливый, чадо водяное.- Торопливо, укалываясь об плавники, изъял из маленькой пасти крючок и. как девку, с желанием поцеловал в скользкий, пахучий бок.- Чадо моё сладкое. Нагулялся, родимый, по воле-то? Потрепыхай теперь.- Он снова бросил леску в темень воды, а ерша опустил в ведёрко, и ведёрко тонко звякнуло жестью.- Поди, не думал, што монаху попадёшься? Ан. Попался себе на горе. Уж как есть теперь. У монаха- тоже мало радости – инок.
Второй раз дёрнула леска, и ещё плеснулась вода, и ерш задёргался на крючке. И теперь Павел быстрее снял его и, не глядя, бросил в ведёрко. Началась его страсть, пришла полной мерой. Теперь берегись, ершовое племя!
Долго ждалось, а в азарте время катится, как яблоко с ветки падает, - миг, и кончено дело. Скоро солнце утонет в водах, осветит там другое своё царство, и тогда в нём начнётся новая жизнь, неведомо какая, но не алчная, и больше не тронут будет червь на крючке.
Солнце закатывалось, ершей была пропасть. Павел едва поспевал ополаскивать руку, чтобы не скользила удочка, и снова надо было овить ершонка в воздухе и оправлять червяка. Он уже не говорил с ершами, ибо много их было в ведёрке и для каждого слов не хватит. Он твердил одну фразу, невесть откуда попавшую на язык: «Не ешь квасного, не ешь скоромного, а ешь пресное да рыбное…», и сменить её на другую у него не было времени. Только когда отплыли к утонувшему солнцу последние ерши, он запустил в ведёрко руку, переворошил скользкую массу тел и удивился:
- Эко вас привалило! Вота картина-то! И ведь всех слущу до единого. Што хвостом щёлкаешь? «Стучи, и да отворится тебе»,- сказано в Писании.- И отворится тебе чрево моё. Эх!
Живо собрал снасть и на вялых ногах, затёкших от долгого сидения на корточках, полетел домой, где, должно быть, уже горела керосинка и грелась в чугунке вода для свежей ухи. Сейчас он сам поколдует над чугунком, подышит над ним ершовым запахом и сто раз облизнёт ложку, прежде чем ошпарит своё чрево серым вкусным кипятком.
(Продолжение последует).