Между писателем и читателем

Лев Раскин
Перечитываю старые книги.
Иной раз они кажутся наивными и не очень-то ловко написанными.
А помнится, гонялись мы за ними - да лишь бы что.

Север Гансовский не братья Стругацкие, он один их многих.
Но из таких многих, кого не стоит сбрасывать в отвал.
Настоящий читатель найдёт у каждого из них своё.

Нынче пишут вольнее, разбитнее, что ли.
Крутые сюжеты, энциклопедическая эрудиция... в духе тестов на аттестат зрелости.
Главное, слышать звон, а там неважно, где он.
Накручено, намучено - читаешь терпеливо, может, хоть, как в детективе, всё поймёшь на последней странице. Захлопнешь книгу и чувствуешь себя остолопом.
Смотрел в книгу, видел фигу. И чего ждал, спрашивается?
А ждал авторской мысли. А получил картинки комиксов. Штампованное развлекалово.

Ан нет! Читателю, хоть он и не писатель, не поэт, тоже своего рода талант требуется.
Хотя бы талант своего прочтения.

Ну вот почитайте.

----------------------

Север Гансовский
МЕЧТА

Вместо аннотации
Это без сомнения — по–прежнему Север Гансовский.
А если кто заметит некие отличия… Что ж, тогда он — отличный читатель.
Но это не тест на проверку. Это общее сопереживание в конкретном отображении.

 
В доме отдыха, на веранде, сидели и разговаривали. Это были… Ну, скажем, Биолог, Физик, Техник, Медик и Поэт… И еще один от-дыхающий, которого все сначала приняли за поэта, а он оказался Строителем.
Дневная жара спадала. Внизу, под верандой, волны лениво во-рошили по пляжу шуршащую гальку.
Биолог сказал:
— Вот именно. В науке происходит переворот. Но какой? Откуда нам ждать новых поразительных открытий, с какой стороны? Многие говорят, что наименее изученной на земле является сама Земля, хотя бы её внутреннее устройство. И в самом деле, люди поднялись в космос на триста километров, а внутрь Земли никто еще не опускал-ся и на десять. Мы даже не знаем, что скрывается за таинственной «границей Мохоровичича». — Он посмотрел на Физика, ища профес-сионального подтверждения, но тот молчал. Биолог продолжил: — Но я думаю, удивительные открытия придут даже не оттуда. Пожа-луй, самым неисследованным феноменом на Земле и самым пер-спективным является тот, который нам ближе всего, — сам Человек. Ведь что такое мысль? Что такое мечта? Что такое воля? Мы прячем-ся за формулировками, которые вполне можно назвать отговорками. «Мышление есть продукт особым образом организованной материи». Этим можно было удовлетворяться сто лет назад. «Продукт»!
Биолог оглядел всех. Показалось, Строителю есть что–то сказать. Но Строитель чуть заметно покачал головой.
Помолчали. Первым заговорил Техник:
— Кажется, мы отклонились. Речь идет не о предмете исследова-ния, а о сущности современного переворота в науке. Я считаю, глав-ное, что сейчас происходит, это, так сказать, промышленнизация. Базой научного исследования становится не лаборатория, а цех…
— Индустриализация, — уточнил Физик.
— Ну, пожалуй, — согласился Техник. — Я имею в виду ту роль, которую играет теперь инженерное оборудование эксперимента. Сейчас невозможно исследовать без сложнейших приспособлений. Раньше существовали отдельно: ученый и инженер. Эдисон мог не знать современной ему науки, а тогдашние ученые были далеки от техники. Теперь не так. Именно здесь перспектива.
Опять помолчали. Биолог опять посмотрел на Физика.
— А вы как думаете?
— Я? — Физик задумался на миг. — Та же мысль, — он кивнул Технику, — но в другом ракурсе. Я бы назвал современный процесс не индустриализацией науки, а онаучиванием индустрии. Вы пони-маете, всё — наоборот. Большинство крупнейших достижений про-мышленности приходит сейчас именно из науки. Кибернетические автоматы, полупроводники, полимеры — все сначала разработано в теории. Наука приобретает преобразующую роль в промышленности. И благодаря этому — в жизни общества.
Поэт беспокойно задвигался в своем кресле, и все посмотрели на него.
— Не знаю, не знаю, — сказал он и покачал седеющей головой. — Наука приобретает преобразующую роль в жизни общества? Сомни-тельно… Конечно, я дилетант, но хочу попросить вас взглянуть на вопрос с другой стороны. Недавно я вернулся из поездки по Герма-нии, побывал там в Бухенвальде. Прошли уже десятки лет со времен тех страшных преступлений, а все равно душит гнев, когда смотришь на эти бараки и колючую проволоку. А уж в гитлеровской Германии наука была развита высоко по тем временам. Понимаете, что хочу сказать?.. В прошлом веке ученый обязательно считался благо-детелем рода человеческого. Автоматически. Пастер, Кох, Менделе-ев… От ученых ждали только хорошего. А теперь?.. Если первая по-ловина XX века с ее газовыми камерами и Хиросимой и научила нас чему–нибудь, так лишь тому, что наука одна как таковая бессильна разрешить проблемы, стоящие перед человечеством. Парадокс: чем сильнее ослепляют нас успехи знания, тем больше надежды мы воз-лагаем на уголки человеческого сердца, которые заняты не наукой, а добротой, любовью и гуманностью. Не будем лицемерить, каждому из нас известно, что множество людей уже попросту боится прогресса. Они опасаются, что любой способный маньяк изобретет новую бомбу, способную уничтожить солнечную систему. Да что там говорить! Читаю о кибернетических автоматах, которые, по мысли некоторых ученых, должны в неком будущем заменить нас. Когда я слышу этот похоронный звон по человечеству, мне самому хочется сказать науке: «Хватит! Дай нам передохнуть и оглядеться. Остановись!»
Он замолчал, махнул в никуда рукой и завозился со своими ку-рительными принадлежностями.
— Наука не остановится, — сказал Биолог. — Он оглядел всех по очереди. Никто не возражал. — Тем важнее будущее науки… То, что вы говорите, — кивнул он Поэту, — льет воду на мою мельницу. — Он задумался. — Человек… Вы замечаете,  те, кто говорит о кибер-нетических автоматах, молчаливо предполагают, будто о Человеке известно все. А что мы знаем о человеке именно как о Человеке — индивидууме и члене общества?.. Вот вы Врач. — Он повернулся к Медику. — Уверен, в вашей практике были случаи, которым нет решительно никакого объяснения.
— Бесспорно, — сказал Медик. Он встал и прошелся по веран-де. — Я как раз хотел сказать об этом. Не зная Человека, говорят, что машина его превзойдет. Но превзойдет — в чём или, вернее, ко-го?.. Вчера нам сказали, что Человек может видеть кончиками пальцев. Что мы узнаем завтра?.. Приятель привез из Индии фото-графии. Там факир привязывает к ресницам гирю в два килограмма и силой век поднимает её. Или перед факиром насыпают дорожку из горящих углей. Он босиком идет по дорожке, а потом спецкомиссия осматривает его ступни и не находит никаких следов ожога. Так что это? Такими резервами обладает организм? А сам факир ничего не может объяснить. Он просто знает, что не будет ожога… Да что фа-киры! Во время войны я был начальником госпиталя. Тысячи ране-ных прошли через руки моих коллег и мои. И мы ни разу не слыша-ли, чтоб кто–то болел язвой желудка, гриппом, мигренями. Вы по-нимаете, миллионы людей на четыре года забыли о множестве бо-лезней. Что это, как не окно в другую страну, где мы с вами не быва-ем?.. В литературе описан случай, когда физически слабый человек, клерк, во время пожара один вынес из горящего здания сейф весом в двести килограммов. И я спрашиваю, так ли уж обязателен при этом пожар?
— Вот именно, — сказал Техник, — обязателен ли пожар? — Он задумался, потом оживился. — Но все это было. Влияние централь-ной нервной системы на организм. Об этом писал еще Павлов.
— Да нет, — вмешался Поэт. — Речь идет о другом, если я пра-вильно понял. Перед нами массовый феномен. Влияние центральной нервной системы всего человечества на организм отдельного че-ловека. Факт некоего общественного вдохновения, что ли. И к по-добным явлениям нет ключа. Приближаясь к человеку, наука оста-навливается на механической сути происходящих в человеческом организме процессов. Но ведь это — с помощью кувалды разбирать микроскоп. Даже хуже…
— Да, — сказал Биолог. — Вы хотите сказать, что к Человеку и к остальной природе мы подходим с одними и теми же инструментами. И что это неправильно.
— Конечно, — подхватил Поэт. — Весь арсенал точных наук ис-торически был создан для изучения природы — камня, растения, животного. И теми же методами мы беремся за Человека. Мы его низводим до уровня остальной природы, и нам начинает казаться, что кибернетическому роботу ничего не стоить перегнать человека.
— Но почему? — не согласился Физик. — Во–первых, у нас дейст-вительно есть методика, созданная исключительно для изучения жи-вого, — методика условных рефлексов, которая нигде больше не применяется. И во–вторых, есть науки, изучающие именно Челове-ка: философия, история, политэкономия. Целая область гуманитар-ных наук.
— Они изучают общество, — опять вступил в разговор Медик. — В том и дело: они изучают именно общество. Здесь разрыв. Естество-знание изучает физиологию человека, гуманитарные науки — чело-веческое общество. И нет связи, нет перехода от одной методики к другой. Мы изучаем то, что происходит в обществе, — социологию. Где грань, на которой физиология делается социальной? Или именно между гранями есть Человек? На рёбрах между гранями лежит то, что нас больше всего интересует: талант, чувство, воля, энтузиазм, те случаи удивительного общественного вдохновения, которые нам известны… Не в том ли секрет, смысл адамова ребра? Будущее науки... Одни лишь «индустриализация науки» и «онаучивание ин-дустрии»? Все это важно, но это не все. Будущее за очеловечиванием науки. Вот. Точное знание приобретет человечный характер, изба-вится от равнодушия к морали и станет гуманным по своей челове-ческой природе.
Наступило молчание. Техник поднял голову и спросил:
— И как оно к тому придет?
— Не знаю, — сказал Медик. — В том и вопрос. Пока наука опе-рирует отношениями количества. Но сможет ли она с одним этим ключом проникнуть в области духовного? Ей придется превзойти себя. Найти новый ключ. Но какой?
Тут в первый раз вступил в разговор Строитель:
— Ключ всегда был и есть. Просто мы им не очень–то и хотим пользоваться.
— И как же так? — спросил Биолог.
Строитель помедлил. У него были блестящие глаза и лёгкая бы-строта движений.
— Я хотел бы рассказать одну историю. Как раз об удивительных возможностях человека… Здесь многое может показаться вымыслом, но... Эта история бесспорно имела место быть в столице польского государства, в трагическом для многих народов 1939 году… История человека, который смог... быть человеком.
* * *
Прежде чем звонок умолк, Стась с облегчением осознал, что это не дверной звонок, а только будильник. Он вздохнул и рассмеялся. Нет, это не отец с экономкой вернулись с дачи в Древниц. Никто не придет ни сегодня, ни завтра. Он один в доме.
Встав с постели, он с удовольствием оглядел свою комнату: зана-веску на окне, уже нагретый солнцем подоконник, где в беспорядке валялись листы гербария, книжный шкаф с Сенкевичем, выцветшие обои десятилетней давности, на которых ему было известно каждое пятнышко. Он один в квартире — и здесь, и в столовой, и в гостиной, и во всех комнатах вплоть до кабинета отца. Никто не придет. Он наедине со всем новым, что войдёт в его новую жизнь.
Стасю исполнилось семнадцать, и он в это лето впервые выпросил разрешение остаться одному в доме и в городе. Отец, старый молча-ливый нотариус, неохотно согласился. И для юноши настали дни блаженства.
Месяцы лета плыли над Варшавой — жаркие, сухие, пыльные. Вечерами в нагретом блёклом небе солнце садилось за крышами — медно–красное. На центральные улицы высыпали вернувшиеся ку-рортные дамы, загорелые до черноты. Да и всюду было оживленно.
Много говорили о войне. В газетах одна партия обвиняла другую. Любовцы, «Фаланга», национальная партия… — в этом трудно было разобраться. Стась пережил вспышку крикливого официозного пат-риотизма, ходил на рытье противобомбовых траншей, жертвовал на авиацию. Но однажды сержант полевой жандармерии грубо вырвал у него лопату и оттолкнул в сторону. Рывших окопы снимали для газеты, и жандарму показалось, что мальчик тут неуместен. Стась, глубоко оскорбленный, ушел, дав себе слово никогда не участвовать в подобных спектаклях.
Впрочем, он был уже не мальчик. Для него начался тот ломкий и опасный период, когда ребенок становится юношей и в первый раз задает себе вопрос: «Я и мир — что это?»
По утрам старая молочница, которую Стась помнил еще двухлет-ним ребёнком, кряхтя взбиралась к ним на третий этаж. Небольших денег, оставленных отцом, хватало, чтобы еще забежать в скромную харчевню и съесть лечо или рубец. Время до полудня Стась проводил дома, наслаждаясь одиночеством и свободой после нудных гим-назических занятий.
Оказалось, их старая квартира хранила много любопытного. То вдруг в сундуке — в передней, среди связок писем, каких–то фут-лярчиков, лент — обнаруживалась пачка старинных гравюр с ла-тинскими надписями. И можно было часами разглядывать страшные скалы среди бушующих вод, дворцы, обнаженных мужчин и женщин, в экстазе воздевающих руки к небу, — химеры, видения и сны давно умерших художников. А в гостиной останавливала потемневшая от времени картина. Из её мрака вырисовывались руки, плечи под сутаной, длинный нос и острый преследующий глаз. Что за человек? А ведь он был и жил.
Таилось нечто сладко–мучительное в отношении к самому себе этих слов: он был, он жил.
Спадала дневная жара, и неясная тоска гнала Стася на улицу — к людям. Он заходил в городской парк местечка Лазенки. По зеленой глади прудов белыми парусниками скользили лебеди. Плакучие березы расплетали над травами свои девичьи косы. Девуш-ка гимназистка сидела на скамье, в задумчивости опустив на колени томик стихов. Брел, опираясь на палочку, старик. Бабочка трепетала в пронизанном солнцем и тенью воздухе. Свершались мгновения жизни…
По вечерам Стась иногда наведывался к своему старому учителю географии Иоганну Фриденбергу. Текло время в неторопливых раз-говорах. Старик, похожий на библейского пророка, рассказывал о дальних странах, о великих произведениях искусства. Он много пу-тешествовал в молодости, но гораздо больше всю последующую жизнь читал. Его библиотека среди варшавских знатоков считалась одной из интереснейших.
Частенько юноша просто бесцельно бродил по городу. На Свен-токшискую, на Вежбовую, Маршалковскую… Тротуары переполняла толпа, над головой висел неумолчный шум разговоров, шаркали но-ги, шуршали платья. Стась шел, сам не понимая, зачем.
В газетах одни известия сменяли другие, и военная опасность то пугала, то отходила на периферию сознания. Атмосфера в городе была нервозной. В ресторанах отчаянно кутили. Дверь како-го нибудь «Бристоля» отворялась, оттуда вместе со звуками бешеного краковяка вываливался вдребезги пьяный хорунжий, миг невидяще смотрел на прохожих, тряс головой, оглушительно вопил:
— Нех жие! Да живет Польша!
На Вежбовой толпа расступалась перед посольской машиной с флажком, глазами провожая ее; секундно длилась тишина, потом начинался шепот. Очень надеялись на союзников — Англию и Францию…
Ночь, бывало, заставала Стася где–нибудь на Аллеях Уяздовских. Оглушенный, уставший от неосуществлённости своих неясных же-ланий, он садился на скамью. Все вокруг стучалось в душу. Свет окон, глухой аромат ночных цветов, свежее касание ветерка, шелест промелькнувшего автомобиля, кем–то оброненная негромкая фраза.
Мертвые днем, дома и камни мостовой по ночам оживали, начи-нали дышать, чувствовать, слышать. Стасю казалось, что вся все-ленная — от бесконечно далеких, огромных, молча ревущих в пусто-те протуберанцев на Солнце до самой маленькой былинки рядом на газоне — пронизана одухотворенной материей. Тревоги надвигаю-щейся войны, случайный женский взгляд на улице, искаженное лицо на старинной гравюре в домашнем сундуке — все чего–то просило, требовало: крика, движения — действия… Чтобы вернуть себя к реальности, он дотрагивался до жесткой, пахнущей пылью ветки акации у скамьи…
Возвращаясь, он иногда задерживался у одного знакомого дома, расположенного в глубине небольшого сада. Там, за растворенным окном с занавесью, кто–то часами играл на рояле. Порой это были прелюдии Шопена, часто Бах.
Дома отец играл на флейте, на пианино исполнял четырехголос-ные псалмы наподобие итальянских. И даже сам сочинял небольшие марши и танцы. Но в игре старика был сухой академизм, раз-дражавший мальчика, самые звуки этих маршей связывались в соз-нании Стася с отцовскими бледными, отменно вымытыми пальцами.
В те летние ночи чудесная сила музыки по–новому открылась ему. Станислав даже страшился чувств, которые вдруг возбуждали в нем хоралы Баха. Он стоял, опершись о высокий трухлявый забор, из садика несло запахом заброшенности и сырости, а повторяющиеся аккорды возносились все выше и выше. Музыка обещала прозрение, раскрытие тайн, разрешение всех трагедий мира…
За два месяца одиночества Стась похудел и вырос. Ему чудилось, будто сквозь него постоянно проходят стремительные токи. Стоит поднять руку и всерьёз пожелать, как с кончиков пальцев сорвется молния и ударит… В стену?!
И неизбежно пришла любовь.

В доме напротив жила девочка. Несколько лет подряд он видел ее — зимой в пальто, летом в синей гимназической форме, — шмы-гающей в темный провал парадной. Был август, они случайно встре-тились на узкой улочке, и Стась ощутил тревожную необычность. Неловкость эта не прошла, и юноша вдруг понял, что весь мир со-средоточился для него в этой худенькой фигурке с черными глазами на бледном лице.
Она каждый день ходила в Лазенки. Она садилась на облюбо-ванную скамейку, и он садился неподалеку, завидуя тем, кто слу-чайно оказывался с ней рядом.
Обычные сложности ложной скромности. Что сказать, когда все слова кажутся банальными по сравнению с новизной переполняю-щих чувств?..
Ее звали Кристя Загрудская, она была дочерью бухгалтера. На вторую встречу после первого знакомства она сказала, глядя ему в глаза:
— А вы знаете, я наполовину... Мой папа поляк, а мать еврейка.
Он молчал, не зная, что на это можно ответить, ужасаясь при мысли, что она неправильно истолкует его молчание.
Умом она была взрослее, хотя по возрасту они оказались ровесни-ками. Часто говорила о политике, о том, что если в Польшу придут фашисты, она не станет терпеть унижений. И он мечтал о борьбе и опасностях, готов был спасать ее или во главе кавалерийской атаки мчаться на  любого врага.
В оживленном разговора оба ловили себя на том, что вот их сви-дание скоро кончится и тогда они попрощаются за руку. И это буду-щее рукопожатие заслоняло все прочее. Они внезапно замолкали. Секунды бежали, они не знали, как возобновить случайно оборвав-шийся разговор.
Кристя уезжала ненадолго к тетке в Ченстохов. Перед отъездом они объяснились. Стась впервые произнёс слова любви. Девушка твердо посмотрела ему в глаза и взяла за руку.
Эти дни без неё неожиданно так и остались в памяти самыми счастливыми. Юноша ходил как пьяный. Он даже стыдился такого богатства — она согласна любить его.
Он видел слепого нищего у церкви или бедно одетую женщину с золотушным ребенком на руках. На глаза навёртывались слезы вне-запной огромной жалости. А иногда он ходил по квартире и ему ка-залось, что даже вещи, которых он касается — стол, книги, истертые половицы паркета, — становятся другими, впитывая избыток пере-полняющей его радости.

Это было поздним вечером, почти ночью. Он возвращался домой на свою улицу из Лазенок, где в разбуженных сбыточной надеждой мечтах незаметно просидел несколько часов у пруда.
В знакомом переулке из раскрытого окна звучал рояль. И даже на этот раз играли сразу два инструмента. Стась остановился по-слушать. Одна вещь кончилась — он не знал ее. Настал миг напря-женного ожидания.
Один из пианистов за окном взял новый аккорд.
И звуки полились.
Да, это был знакомый концерт...
Стась слушал и чувствовал — сейчас свершается нечто.
С каждым аккордом миг прозрения приближался и ужасал своей неотвратимостью. Юноше казалось, еще мгновение — и он все пой-мёт, все сможет, взлетит над землей, над садом, над городом…
Почти непереносимая боль ожидания…
И это пришло.
Пыльные булыжники мостовой поплыли под ногами.
Он пожелал и опустился на тротуар. А наверху, за стеклом, как из темной воды, на него таращился нелепый бюст дамы из папье маше.
Он сделал новое усилие — он сам не знал какое — и взлетел над одиноко стоящей старой липой. Протянул руку и потрогал пахнущие пыльной свежестью шершавые крепкие листья.
И почувствовал, что устал. И осторожно, наискосок, чтобы не за-стрять в ветвях, опустился на землю.
Такое бывает во сне. Но этот сон не предвещал пробуждения.
Несколько минут он стоял, набираясь сил. Он не понимал, каких, он чувствовал. Глубоко вдохнул… И поравнялся с окнами одного этажа… другого… третьего… В незнакомом окне незнакомый муж-чина, худощавый и взъерошенный, быстро писал у стола; задумался, посмотрел в потолок, почесал себе щеку… В окне четвертого этажа женщина шила; рядом девушка читала книгу, перевернула страницу и смотрела на Стася, не видя его.
Он поднялся выше. Посвежело. Знакомая улица растеклась внизу крышами — вся сразу, под единым взглядом.
Он знал, что может еще, и сделал новое усилие. Это было похоже на ступени, он брал их одну за другой.
Улица ушла далеко вниз, со всех сторон поднялся темный гори-зонт. Было ничуть не страшно. Лишь чуть холоднее. Снизу мерцала спящая Варшава — костелы, светлая лента Вислы и мосты через нее, черные пятна парков. Над ним было небо. Всё такие же далекие, дрожали звезды, а серп луны почему–то казался таким близким, что только руку протяни.
 
Он почувствовал, что достаточно, начал осторожно спускаться, вошел в один теплый слой, в еще более теплый, спустился еще ниже, стал на ноги, утвердился и, счастливо рассмеявшись, побрел, поша-тываясь, к себе.
Он разделся в своей комнате. Перед глазами у него так и была ночная Варшава: мужчина, пишущий кому–то письмо, девушка с кни-гой… И неизгладимого цвета — светлая Висла с мостами.
Утром, проснувшись от звона будильника, Стась с мятущейся тревогой прислушался к себе: «Смогу ли я повторить то, что было вчера?» И ощутил тёплую уверенность, что сможет.
Он полежал некоторое время, глядя, как пылинки безостановоч-но и беспечно перемещаются в прорезающем занавеску солнечном луче. Он знал, что ему предстоит удивительно счастливый день. Должна была приехать Кристя.
Это чудо и Кристя!..

Стась поднялся, торопливо оделся и вышел на улицу.

Люди бежали.
Не в лад ударяя в землю пыльными сапогами, прошел взвод сол-дат–резервистов под командой подхорунжего.
Было 1 сентября 1939 года.
Неотвязно звучало слово «война».
И с каждым её звуком внутри что–то обрывалось и исчезало.

…Минуло около двух лет. Снова Стась шел по Варшаве.
Пришлось уже многое испытать с той осени. Вместе с группой гимназистов он сумел пробраться на запад и присоединиться к армии «Познань». Но смелость молодых поляков была уже ни к чему.
6 сентября главнокомандующий Рыдз Смиглы и польское прави-тельство бросили столицу. Части познаньской армии еще сражались, но были обречены. Стась попал в плен и там едва не умер от голода. Потом в суматохе, когда гитлеровцы объединяли «гражданские ла-геря» с лагерями для военнопленных, ему помог бежать пожалевший его солдат из крестьян. Не имея документов, чтобы вернуться к себе, юноша полтора года скитался по крестьянским дворам в глухом углу возле Пшегурска. А когда добрался до Варшавы, то узнал, что отец уже умер. Да он и сам, заразившись в дороге тифом, слег.
Старуха молочница, продавая их домашний хлам, выходила его. Стась пролежал два месяца, но поднялся — бледный, как карто-фельный росток.
Как бывает после тифа, у него отшибло память. Незнакомыми казались квартира и все вещи в ней. Надо было спрашивать себя, видел ли он прежде эти книги, гимназическую парту, потемневшие старые портреты на стенах. Днями он слонялся по комнатам, посте-пенно привыкая к ним и восстанавливая по ниточкам связи с про-шлым.
И тут его ударило: «Кристя!»
Он вошёл в парадную напротив. Незнакомая женщина, подозри-тельно посмотрев на него, сказала, что прежние жильцы уехали.
— Куда?
Она молча закрыла дверь.

Стась брел по городу, смутно на что–то надеясь.
Жутко выглядела Варшава третьего года оккупации.
Стояла глубокая осень. Листья на деревьях облетели. Пусто было на улицах. Почти все магазины закрылось, окна нижних этажей за-дернуты решетчатыми ставнями, а то и просто забиты досками.
Стась пришёл в Лазенки. Ему хотелось посидеть на той скамье, где познакомился с Кристей. И с отвращением отшатнулся. По спинке скамьи шла отчетливая надпись: «Только для немцев».
В парке никто не садился на скамейки. Лишь на одной развалил-ся немецкий сержант. Немногочисленные посетители парка шли без задержки мимо, а немец с усмешкой, сунув руки в карманы и вытя-нув ноги, как бы руководил этим молчаливым шествием.
На Маршалковской было люднее. Иногда даже попадались на-рядные женщины. Прошел пожилой щёголь аристократического ви-да под руку с молоденькой нагловатой дамочкой. Немецкий офицер презрительно перебирал поздние хризантемы на лотке. Проезжали военные автомобили и мирные извозчики.
Мрачный сгорбленный мужчина с ведерком и кистью клеил на стену листок:
«УБИЙЦА МАТУШЕВСКИЙ НЕ ЯВИЛСЯ!
До 18.Х.41 убийца Матушевский Збигнев, покусившийся на жизнь немецкого военнослужащего, не явился сам и не был схвачен, благодаря содействию населения.
Поэтому я распорядился  для начала о расстреле 25 залож-ников из местного населения, главным образом интеллиген-ции, то есть врачей, учителей и адвокатов.
От поведения и помощи населения в дальнейших розысках убийцы зависит судьба остальных заложников.
Начальник СС и полиции г. Варшавы».
Прохожие шли, отводили глаза в сторону. Пожилой щеголь гля-нул на объявление и вздрогнул.
Без цели Стась свернул с Маршалковской в Сасский парк, про-шел через площадь Железной Брамы, где продавался всякий скарб и толпился народ, и углубился в узкие улицы Муранува.
Смутное воспоминание о хорошем пробилось в сознании юноши.
Он вышел на Налевки. Улица была вся пуста. Станислав остано-вился, озадаченный.
Впереди слышался шум. Озираясь, пробежал черноволосый муж-чина с лицом, опухшим от голода.
Из–за поворота показалась толпа стариков, женщин и детей, со-провождаемых эсэсовцами. Они прошли совсем близко от Стася.
Маленькая девочка, держась за руку матери и торопясь поспеть за скорыми шагами взрослых, спрашивала:
— Куда нас ведут, мама? Куда?..
Эсэсовец с автоматом что есть силы толкнул Стася:
— Эй, с дороги!
Толпа прошла.
Стась повернул на Ново–Плиски. Шли и пробегали люди, на их лицах была одинаковая печать обреченности. Послышался крик:
— Облава!
Стась все еще не понимал, где находится.
Он вошел в какую–то жалкую харчевню. Несколько мужчин с бо-родами сидели за пустыми столиками. Его появление удивило всех.
Стась, усталый, тоже присел за столик.
Все молчали. Юноша услышал за спиной:
— Слушайте, у вас продукты?
— Может быть, он продает яд?
Стась обернулся:
— Какой яд? Зачем вам яд?
— Он не понимает…
Старики отвернулись от Стася, приглушенными голосами загово-рили на чужом, странно знакомом языке.
Яд?.. Для чего им яд?..
И вдруг он понял, где находится.
Гетто! Варшавское гетто — вот куда он попал. Он смутно вспом-нил, что проходил сквозь высокие ворота, все в колючей проволоке. Вспомнил, как при этом усмехнулись солдаты охраны.
Дверь в харчевню распахнулась. На пороге встал запыхавшийся мужчина. Он сказал:
— Облава. Идут убийцы.
Еще две тени скользнули с улицы. Оттуда доносились крики и стоны. Бородатые старики съежились.
Шум и вопли на улице приблизились и стали уходить. Было уже почти тихо… И раздались гулкие, уверенные шаги. В дверях вырос эсэсовский офицер в черной шинели.
Кто–то охнул.
Офицер холодно оглядел комнату. Шагая четко и бездушно, по-дошел к пустой стойке, повернулся…
У двери уже стояли автоматчики с касками вместо лиц —нарисованные череп и кости.
Напряжение в комнате стало невыносимым.
Стась почувствовал такую жалость к старикам, такую ненависть к тому, что готовилось здесь, что, сам не сознавая того, вскочил.
— Люди! — сказал он. — Люди, что вы делаете? Опомнитесь! Ка-ждый человек… Человек может всё! Смотрите!
Он поднялся и остался в воздухе…
Все молчали.
Безликие маски солдат и офицера лишь на миг сделались чело-веческими лицами.
— Вот что можно, если быть человеком! — крикнул Стась.
И опустился возле офицера.
Тот отшатнулся и стал вырывать парабеллум из кобуры.
Солдаты, расшвыривая столы, бросились к Стасю.
Секунду он смотрел, как они приближаются, тоска владела им — он чувствовал, что прежней чудесной силы в нем почти не осталось.
Неловко, как птица в тесной клетке, он ударился о потолок, вы-тирая спиной побелку, скользнул к выходу, упал на четвереньки, вскочил и побежал по улице.
Сзади раздались выстрелы и крики. Цепь солдат с автоматами преградила ему дорогу. Из последних сил перелетел он эту цепь, увидел на миг под собой удивленные физиономии и разинутые рты.
Повернул куда–то за угол, еще раз, бросился в подворотню, про-бежал двор. Каменный забор — он перескочил его, попал в другой двор и выбежал на улицу.
Стало тихо. Погоня отстала.
Стась огляделся. В глаза бросилась табличка над воротами: «Улица Милы». Он вспомнил старого учителя Фриденберга.

Когда Стась разыскал квартиру Фриденберга, он не узнал знако-мых комнат. Гетто было перенаселено. Где раньше жила одна семья, теперь теснились пятьдесят человек. На полу под тряпьем — повсю-ду лежали люди. Чей–то голос в темноте направил Стася в другую комнату, потом в третью, лишь в самой последней, что прежде была кладовкой, юноша нашел старого учителя.
Они зажгли коптилку. В тусклом свете старик казался еще боль-ше похожим на пророка. Исхудавшие щеки глубоко запали, выпук-лый лоб стал еще выше, давно не стриженная борода разметалась по груди.
Он ходил среди наваленных на полу книг. Полы его халата раз-вевались, огонек коптилки то угасал, то оживал вновь.
— Это правда. Это должно быть. Ты понимаешь, удивительные способности таятся в нашем организме. Вспомни о маленьких детях. Ребенок в рисунке старых обоев видит новые дворцы и замки, чудес-ные деревья, персонажей своих любимых сказок. Потому что каждый ребенок — это поэт, живописец, танцор и актер сразу. А взрослый в борьбе за существование постепенно теряет заложенные в каждом невнятные способности, развивая лишь те, что помогают добывать кусок хлеба… А если бы жизнь была другой?.. Я хожу по гетто и вижу лица истощенные, лица равнодушные, лица циничные, лица больные и умирающие. Ой–ой–ой, идет страшная война, в человеке открылось такое, чего не было в другие века. Человек — это безгра-нично…
Старик почти пел, раскачиваясь на ходу. Это было похоже сразу на плач и  молитву.
— Слушай, мальчик, мы сейчас накануне ночи. Идет тысяча де-вятьсот сорок первый год. Фашисты захватили всю Европу и в России идут на Москву. Но, заверяю тебя, будет рассвет. Сбереги себя. Со-храни свой дар воплощения бескорыстной мечты Человека.
Старик резко остановился и остро посмотрел на Стася.
— Тебе нельзя оставаться здесь. Вчера в гетто две девушки и трое юношей дали опор извергам. Ночью фашисты убьют тысячи людей. Беги… Лети, если можешь!
За дверью раздался шум, они оба прислушались.
Шум повторился. Теперь это был грохот, стучали во входные две-ри. В комнатах поднялись вопли и стоны.
— Это они, — сказал старик. — Пора.
В комнатах уже раздавалась гортанная речь. Застучали в дверь.
Стась вскочил на подоконник. Он верил себе и не верил и огля-нулся на старика. Тот кивнул.
Юноша прыгнул. В ушах засвистело. Гибельно понёсся навстречу булыжник мостовой. Как во сне, он замедлил падение, почти остано-вился в воздухе, мягко упал...
Цепь солдат окружала толпу полуодетых кричащих людей, их за-гоняли в крытые машины.
— Стой! Стой, руки на затылок!
Это уже — к нему.
Он был в глухом дворе колодце. Отчаянное усилие воли едва не взорвало сердце и мозг, в глазах поплыло.
Он плыл над землёй. Солдаты гулко протопали почти под самыми его ногами. Во двор вбежали несколько эсэсовцев, один посмотрел наверх, закричал, вскинул автомат. Стась поднимался мучительно медленно. Очередь просвистела мимо. Но рядом уже был балкон. Он спрятался за ним, по стене, почти карабкаясь и помогая себе руками, поднялся до третьего этажа. Он просто боролся за жизнь, молчаливо и упорно. Двор внизу полнился гулом, будто били по железному листу. Станислав перевалил на крышу, пробежал по ней, оскальзываясь и падая, измученный, лег у карниза.
Ему не пришлось долго лежать. По всем этажам уже топали сапо-ги. Из слухового окна невдалеке выглянул солдат с автоматом.
Юноша, не раздумывая, прыгнул… И странная сила подчинилась ему. Опять, как в памятную ночь перед войной, он напрягал нечто такое — сам не зная что — и поднимался над домами в темноту и холод октябрьской ночи.
Варшава лежала под ним, черная, неосвещенная. В гетто били автоматные очереди, сияли прожектора на улицах, в их свете метались маленькие фигурки. Но в других районах города было тихо. Лишь по Маршалковской катила колонна автомобилей.
Он опустился на незнакомой улице возле тумбы с объявлениями. Ветер трепал край свежего, недавно наклеенного листка.
РАССТРЕЛЯНЫ!
Дальше говорилось, что за покушение на германских военнослу-жащих расстреляны бандиты. Первой в списке стояла Кристина За-грудская, 1927–й год рождения.
Он стоял, смотрел на объявление и чувствовал, как снова что–то бессильно обрывается у него внутри.
Но другая сила росла.

Он не вернулся домой в ту ночь. Он вернулся в другую.
Когда настал тот день.

Рассказ кончился, и раскатилась пауза.
— Да–а, — протянул Техник. Усмехнулся и сказал: — Как часто и у меня бывало это чувство. Помните, как у Наташи Ростовой? Вот, кажется, еще чуть–чуть — и полетишь…
— А я верю, — сказал Биолог. — Вы знаете, я верю. Мечта — я много думал об этом — вовсе не завеса действительности. Каждый ребенок мечтает летать — вот просто так, одной лишь силой жела-ния. Да и не только ребенок. Наши мечты, проходящие через всю историю человечества, вот они — не просто так, а вполне, может быть, на материальной почве неизвестных, в перспективу данных нам возможностей. Мечта — законная дочь разума, который, в свою очередь, — законный сын природы и человеческого общества. — Он посмотрел на Строителя. — Одним словом, я верю, потому что хочу верить. Невероятно? Сто лет назад невероятным казалось превра-щение энергии в материю, например…
— Заметьте, — сказал Медик, — все три раза человек ощущал в себе необычную способность в периоды особенно острых эмоциональ-ных переживаний. Во время напряженного ожидания, в минуты любви, ненависти, жалости и радости… Да, кстати, — он повернулся к Строителю, — вы говорили, что уже сейчас есть ключ, который по-может очеловечить науку, даст ей возможность превзойти себя.
— Есть, — ответил Строитель. — Искусство.
— Искусство? — переспросил Поэт.
— Да. Метод познания действительности, который человечен по самому своему характеру. Сопереживание. Понимаете, там есть все, чего не хватает сейчас науке, когда она подходит к человеку. Гума-низм, целостность, способность мыслить более общими категориями и вместе с тем чрезвычайно изощренные и неожиданные связи, со-поставления и отношения. Я уверен, уже в недалеком будущем нау-ка, чтобы двигаться дальше, не сможет не позвать себе на помощь искусство. И даже не позвать на помощь, а просто подойти и стать с ним рядом. И этот синтез двух начал, которым так долго пришлось существовать отдельно, и будет новым шагом познания.
— Ну–ну, — вздохнул Поэт. — Говорим тут целый вечер и нако-нец договорились до искусства. Вот скажите, — обратился он к Фи-зику, — кого вы любите читать? Кто помогает вам в работе? Есть же кто нибудь, да?
— Есть авторы, — ответил Физик. — В частности… Ну, да неваж-но. Они мне дают настрой.
— Вот именно настрой. Чего не выразить словами… Понимаете, я долго не мог сообразить, чем раздражает меня, когда искусство мыс-лится как пассивное любование прекрасным. Как фактор отдыха. Но разве дело в этом?! Искусство — ветвь познания. Вот в этом качестве человек возьмет его с собой повсюду. Просто не сможет без него. То будет не какая–нибудь розочка, бабочка или, пусть самая прекрас-ная, ветка земной сирени, а — воспитанное и впитанное с искусством — фантазия, человеколюбие, широта и богатство восприятия окру-жающей жизни… Сопереживание мечты.
И Поэт полукивнул в сторону Строителя.

Зашло солнце. Резко и решительно опустилась темнота. В парке гомонили отдыхающие. На веранду уже дважды заходила розовоще-ко–пышная девица из столовой звать к ужину.
Все встали. Биолог подошел к Строителю.
— Простите, а вы сами из Варшавы?
— Да.
Биолог посмотрел на Строителя очень внимательно.
— Да?.. А впрочем, нет. Да и какая, собственно, разница.