Небо Марка Галлая

Наум Ципис
               
               
Умер человек. Личность, сумевшая "оставить свой след на лице времени". Он умер, и эти записки уже не догонят его. Да и не нужны были они ему, живому. Они нужны нам: узнава¬ние подобного помогает жить. Живым нужен высокий пример и чистая память. Если судьба хотя бы изредка не будет дарить нам таких людей, жизнь "вывихнет сустав*.
Чаще всего близкие отношения мешают писать о том, с кем они установились. Да и не все, что знаешь, можно опуб¬ликовать. Мы не были друзьями, скорее это можно назвать от¬ношениями учителя и ученика, старшего и младшего. Теперь он уже не сможет остановить очередную мою попытку "под¬садить его на пьедестал" и рассказать о нем то, что знаю. Хо¬тя, строго говоря, о каком пьедестале может идти речь, если он так высоко жил и летал.
Этот человек занимает в моей жизни особое место. Он никогда ничему меня не учил, но более мудрого учителя у ме¬ня не было. Им можно было восхищаться, но жить в его нрав¬ственных координатах оказывалось непросто, а по-другому, зная его, уже невозможно. Отношения с ним были школой-учением строить самооценку, едва ли не самым трудным из человеческих умений. Он был честен и нелицеприятен в оцен¬ке моих книг, но более доброго и великодушного критика я не знал.
Он летал в небе многих стран, видел землю с большой высоты и лучше многих знал, что она у нас одна на всех, - и ненавидел главное проявление мирового национализма -антисемитизм, считая честь и порядочность, товарищество и дружбу выше еврейского, американского, русского... "Нацио¬нальное, мне кажется, - сказал он мне, - при всей его серь¬езности, все же ближе к сцене и кухне, а Валентина Степа¬новна Гризодубова, будучи истинно русской, была высоким примером для всех людей, к какой бы национальности они ни принадлежали".
В работе над записками я использовал "подходы* Галлая: только то, чему сам был свидетелем, или то, что "слышал своими ушами", для пользы дела, отсылая вас к первоисточни¬ку - книгам Марка Лазаревича. И, конечно же, главное, чего я придерживался, можно выразить фразой, которой он начинал свою первую книгу (и которой ее завершил): "Все напи¬санное здесь - правда".
Другое дело, что заранее я не готовился к этой работе, не вел дневника, не записывал наших разговоров. Даже пись¬ма не все сохранились... Многое, действительно, вспомни¬лось. И скорее, состояние, ощущения, которые оставались после встреч с ним, а не дословные "разговоры": скорее, факты, а не их оформление (не считая образных, ярких афо¬ризмов Галлая, которые запоминались "сами собой").
Так, скажем, я хорошо помню две неожиданности в "че¬ловеческой" теме в изложении Марка Лазаревича. Первая, это то, что Галлай был с Чкаловым (!) знаком - в общении с Марком Лазаревичем я постоянно забывал его возраст. А вторая, то, что в то время были пилоты, которые летали тех¬ничнее Чкалова - и не менее смело, а вот такие люди, как Ва¬лерий Павлович, "высокие и простые" - и в те, и в эти време¬на были большой редкостью.
*Мне повезло: я знал этого человека", - сказал Галлай. Я повторю и эти его слова, начиная рассказ о Марке Галлае. И в том, что буду небеспристрастен, - виноват герой этих за¬писок: «сверхчувства» он вызывал не у меня одного.
Я видел много Героев Советского Союза, некоторых знал, с несколькими в силу профессии общался. Они по-раз¬ному относились к своей славе и известности, не все выдер¬живали тяжесть Звезды.
Марк Лазаревич Галлай носил свою Звезду, когда наде¬вал ее, очень естественно, как бы даже "не замечая" ее на своей груди. Эта награда ничего не добавила к его человече¬ским качествам, потому что была не "целью жизни", а резуль¬татом его непростой работы. А он как был, так и остался до последнего своего дня человеком, в присутствии которого людям хотелось быть лучше.
Много лет тому, когда Марк Лазаревич стал мне больше чем просто знакомый, я позвонил ему в Москву и несмело пригласил приехать в Минск, принять участие в моей телепе¬редаче о героизме. Откровенно говоря, я не рассчитывал на "положительное решение вопроса": уж очень он был занятой человек - консультант Комитета по космонавтике, член мно¬гих серьезных комиссий, ученый, активно работающий писатель и т. д. и т. п. Но даже малой вероятности мне не захоте¬лось упустить. И вдруг такой ответ: "Я с удовольствием приеду, тем более, что с Белоруссией меня многое связывает и еще живы друзья военных лет. Да и встреча с Быковым и Адамови¬чем в радость... Но вы должны предупредить начальство ва¬шего ТВ, что я известный в стране дегероизатор. Как бы не нажить им неприятностей". ("Дегероизаторство" Галлая ста¬новится понятным, если знать его высказывание: "Когда кто-нибудь на земле допускает ошибку, летчик в небе вынужден совершать подвиг". Тем не менее, коллективное письмо высо¬ких военных начальников об очернительстве Галлаем герои¬ческих дел советских людей было написано в высокие инстан¬ции и напечатано в «Известиях». В те времена, как и во многие другие, правда часто на¬зывалась очернительством.)
Начальство белорусского ТВ решило рискнуть. Посмот¬реть на знаменитого пилота сбежалось все телевидение. Пе¬редача, в которой участвовали Галлай и автор народных эпо¬пей писатель Иван Чигринов, прошла "на ура". А после рабо¬ты мы все поехали ко мне в небольшую квартиру на бульваре Шевченко. Высоких гостей встречала взволнованная жена и - в дальнем конце узкого "хрущевского" коридора - наша пя¬тилетняя дочь. Марк Лазаревич, мгновенно поняв состояние хозяйки дома, поцеловав ее руку, лихо щелкнул каблуками: "Поручик войска польскего - Марк Галлай!" Сняв этим напря¬жение, он прошагнул в коридор, освобождая место очеред¬ному гостю, и тут увидел девочку "в банте". Она во все глаза смотрела на высоченного дядю - метр девяносто! - "нестан¬дартный летчик", - даже не на всего дядю разом, а на блестя¬щую, переливающуюся в электрическом свете  на левом лацкане его серого пиджака - Звезду Героя... И тут произошло то, ради чего я пишу эти строки.
Галлай, немыслимый Герой, испытавший 127 типов само¬летов, человек, которого знали и уважали Чкалов и Королев, известный писатель, инструктор первых советских космонав¬тов, доктор наук и т. д., и т. п. - эта живая легенда, присев пе¬ред девочкой на корточки, спросил, указывая на свою Звезду: "Хочешь подержать?" Девочка кивнула. Марк Лазаревич естественнейшим образом отцепил высшую награду страны и, загнав иголку под дужку, чтобы ребенок не укололся, положил Звезду на детскую ладошку: "Только не потеряй", поднялся и вошел в комнату, где был накрыт «пожарный» стол образца 1978 года.
Такого Героя до Галлая я не видел. И, наверное, больше не увижу.
И еще одна деталь того вечера. Галлай к тому времени уже не пил водку. "Врачи запретили, а медицину надо ува¬жать", -- объяснил он мне, когда мы на минутку остались одни. Но весь вечер он поднимал рюмку с водой, имитируя актив¬ность, чтобы не смущать остальных и не мешать им. И весь ве¬чер мастерски рассказывал анекдоты и байки предполетной пилотской комнаты. Через годы, встречаясь с участниками то¬го застолья, мы вспоминали этот вечер...
Дружбой с ним гордились великие люди. Его фамилия бы¬ла символом смелости, чести, достоинства. О нем писали кни¬ги и статьи в энциклопедиях, его знали и уважали пилоты всей земли. Ни разу в своей жизни он не совершил поступка, от ко¬торого потом "надо" было бы отказаться. Биографии Героев не бывают безоблачны. Смерть охотилась за пилотом все долгие годы его опасной работы. Он не прятался от нее -- он ее побеждал. Не только в небе... С неистребимым юмором и легкой самоиронией писал он мне или говорил по телефону об очередной реанимации или клинической смерти. В его жизни были любовь, друзья, мужская работа, признание, ува¬жение людей и большая известность. В его жизни были лихолетие войны; похоронка с фронта, где он "погиб смертью хра¬брых, как герой" (а он в это время, будучи сбитым, добирался к партизаном), горькие дни "борьбы с космополитизмом", за¬висть большого начальства и пакости мелких людей... Меня¬лись времена, шли годы, а он и в радости, и в беде оставался Галлаем.
Я один из тех, кто двадцать лет чувствовал основатель¬ность и прочность этой личности. Он был необыкновенным в своей мужской доброте и заботе, я бы даже сказал, нежности...
У меня хранятся его письма. Перечитывая их, я все еще не могу осознать, что был для него "кем-то", и не могу отве¬тить на вопрос: почему он так щедро дарил мне свое внима¬ние и время. Мне не забыть, какое участие принимал он, до минуты занятой человек, в моей судьбе в период моего многолетнего "поступленческого" марафона на пути в Союз пи¬сателей. Он читал мои книги в рукописях и писал письма-ре¬цензии, оговаривая себе "поблажку": "Я не критик и не вполне писатель, я только опытный читатель". И это говорил человек, которого в литературу "привели" Казакевич и Твар¬довский, а рекомендацию в Союз писателей дали Константин Ваншенкин и Анатолий Аграновский.
Он был единственный, которому я писал письма с черно¬виком: очень хотелось соответствовать его вниманию...
Не было случая, чтобы он не ответил на мое письмо.
О его смерти я узнал случайно, открыв "Известия"... По¬звонил Ксении Вячеславовне и смог только назвать себя... Да¬же ей не сумел сказать, что я чувствовал и кем был для меня ее муж...
Последнее в его жизни письмо он написал мне... В ответ на "жалобы" о трудностях эмигрантской жизни, он в который уже раз подставил свое надежное плечо и четким "галлаев-ским" почерком мудро, абсолютно логично и очень тепло до¬казал мне, что жизнь "прекрасна и удивительна" еще и пото¬му, что в ней есть все, и только от нас зависит, что делать сво¬им, а что - нет. Он просил извинить его (!) за "морализацию", отнеся ее на счет своего возраста - восьмидесяти четырех лет.
Мне запомнилась его фраза из этого письма о том, что пришла пора прощания с друзьями, и назвал последних по времени - Окуджаву и Никулина... "Говорят: одни умирают, другие рождаются. Но рождаются-то персонажи, мне незна¬комые, а уходят друзья и приятели. Обмен естественный, но какой-то... неравноценный".
Через месяц он умер. Единственный раз не выполнив обещания: мы договорились в начале осени встретиться у не¬го в Москве...
Я не могу говорить о том вкладе, который он внес в раз¬витие авиации, в науку, космонавтику, литературу, - я хочу сказать, что был он мне дорог и близок и что его уход невос¬полним не только для меня: среди знакомых мне людей нет тех, кто при упоминании его имени не светлел лицом.
 Ночи в Бремене тихие, ничто не мешает тосковать по Минску. Большая часть всего, что случалось со мной "в труде и личной жизни", связано с этим городом. Здесь я встретился и с Марком Лазаревичем Галлаем, которого раньше знал по его книгам и рассказам известных людей. Дело еще и в том, что в детстве, как и у многих моих сверстников, была у меня современная мечта: стать летчиком. Не получалось. Не по моей вине и "по не зависящим от меня причинам". Но интерес к авиации, к ее людям остался. И среди них, конечно, был Марк Галлай. Не будучи оригинален, я бы сказал, что он и есть живая история нашей авиации, ее строитель и летописец. А кроме того, кого же не привлечет просто отважный и чест¬ный человек в наше время? О моей "вечной заочной любви" к Галлаю знал коллега-журналист из газеты "Знамя юности" образца 1960-1970 годов Владимир Левин, заведовавший в этом молодежном и очень популярном тогда издании отделом военно-патриотической работы.
Однажды в конце зимы 1978 года при встрече он сказал мне: "Симонов везет в Минск "Круглый стол" военных писате¬лей-документалистов. Среди его участников - Марк Галлай. Сделай с ним интервью и - с тебя бутылка!" К тому времени я уже не был в журналистике новичком, но взволновался изряд¬но. Когда "Круглый стол" приехал, я дозвонился до Галлая, объяснив, что и зачем мне надо. "В принципе, я согласен, но поскольку в этой ситуации сам себе принадлежу не полно¬стью - заседания, встречи, поездки, специфика широкого бе¬лорусского гостеприимства, - давайте договоримся: вы зво¬ните мне после двадцати трех часов каждый день, и, если я до¬ма, приезжайте, и мы поговорим", - доброжелательно про¬звучало в телефонной трубке. (Голос, интонации - совсем "не героические".}
Беседа состоялась, интервью было напечатано. Ниже вы его прочтете. Но хотелось бы предварить это несколькими строчками, которые кажутся мне необходимыми, чтобы то¬нальность этой первой встречи была более ясной. Той весной Галлаю исполнялось шестьдесят четыре года. Для человека его профессии и биографии - это, как я думаю, цифра серь¬езная. Представьте себе еще и день участника "Круглого сто¬ла". И как же мне надо было воспринять предложение встретиться после двадцати трех, когда для разговора надо мини¬мум два часа: ему ведь завтра в семь подниматься... И такая деталь. Во время состоявшегося интервью около двух часов ночи я посмотрел на часы и услы¬шал: «Куда-то торопитесь? Когда я захочу, чтобы вы ушли, вы это почувствуете». Ушел я от него в четвертом часу...
И унес с собой - навсегда - его фразу: "Не подсаживай¬те меня на пьедестал". И ультимативное условие: "Когда напишете - высылайте мне. Я прочту, поправлю, подпишу - и вышлю вам. Без этого - не печатать. Договорились?"
В разговоре было множество "жизненных" тем, знамени¬тый Герой так держался и так говорил, что я почувствовал се¬бя свободным: в дальнейшем эта "опорная" черта личности Галлая - естественность - ощущалась всегда.
Речь коснулась и Хрущева, и я, ничтоже сумняшеся, вы¬сказался о нем в пренебрежительном тоне и встретил доволь¬но жесткий "отпор". Галлай сказал, что объективно Хрущев сделал три существенно положительные вещи: переселил на¬род из землянок, бараков и коммуналок в какие-никакие, но отдельные квартиры; разоблачил культ личности Сталина и сломал "железный занавес". Этим, а не известным выступле¬нием в ООН и не "тотальной" кукурузой войдет он в историю.
Рассказал Марк Лазаревич и о том, как был он по делам службы в Лондоне и как известинец Мэлор Стуруа пригласил его на пресс-конференцию Черчилля, посвященную его 90-летию. На все про все журналистам отвели полчаса. Таков был "приговор" врачей. Когда кто-то из "наших" задал юбиля¬ру вопрос: "Как вы оцениваете Хрущева?" - Великий Англича¬нин ответил, что ему не хватит получаса, который отведен на все вопросы, чтобы ответить на этот один, но если коротко, то он высоко оценивает международную деятельность господи¬на Хрущева. Что же касается его внутригосударственной по¬литики, то здесь господин Хрущев напоминает ему, Черчиллю, человека, который попытался преодолеть пропасть в два прыжка.
   Вот, пожалуй, то, что запомнилось "вне темы". К сожа¬лению, я записал не всю беседу.
Ниже - то самое интервью двадцатилетней давности, ко¬торое впервые печатается без купюр. В газете тогда "помес¬тилась" только половина его.
               
                Испытан небом

Неожиданно высокий - все остальное, как представля¬лось до встречи: иногда мягкоироничный взгляд, точность и простота речи (это язык его книг), мгновенная реакция в раз¬говоре, убежденность и четкость позиций, выверенных жиз¬нью...
Марк Лазаревич Галлай сидит у себя в номере гостини¬цы "Минск" в джинсах и темной домашней рубашке. В номере все "под линеечку" и ничего лишнего. Наверное, профессия сказывается даже в мелочах. Впрочем, в профессии Галлая мелочей нет.
- Марк Лазаревич, вы - Заслуженный летчик-испытатель СССР, испытавший 127 типов самолетов и удостоенный зва¬ния Героя Советского Союза; вы - доктор технических наук; вы - известный писатель: ваши книги переиздаются у нас в стране и переведены за рубежом. Как вам удалось это совме¬стить?
- Вы ошибаетесь, если считаете, что у меня три профес¬сии. Нет. Я - летчик-испытатель. Все остальное выросло из этого.
- Можно подробнее? Начнем с летчика-испытателя.
-  Еще в детстве стал я клеить модельки, потом летал на планере, прыгал с парашютом... Моя юность совпала с при¬зывом того времени: "От модели к планеру, с планера - на самолет!" Так, в полном соответствии с призывом, у меня и по¬лучилось. Это был один из немногих случаев, когда дорога моя оказалась пряма и проста, как сам этот призыв. Дальше в жизни было сложнее...
-  За что вам было присвоено звание Героя Советского Союза?
- За испытательскую работу.
-  Какие у вас правительственные награды?
- Десять орденов и медали. Кстати, коль уж мы коснулись "наградной" темы, вы не заметили любопытного совпадения... За что были присвоены первые звания Героев Советского Со¬юза?
- За спасение челюскинцев. 
–А за что Грицевец первым получил вторую Золотую Звезду?
- За спасение своего командира.
-  Верно. За спасение Забалуева. Мне хочется видеть в этом не только совпадение: звание Героя Советского Союза и впервые, и повторно было присвоено за спасение людей. За спасение! Гуманна сама основа этого звания.
- Расскажите о самом трагическом и самом комическом случае из вашей жизни.
-  На вопросы о "самом-самом" отвечать трудно. Спроси я вас, какая "самая-самая» книга вам нравится, и по¬лучи точный ответ, - я бы удивился. Разве бывает на свете че¬ловек, которому нравится одна книга? Мне кажется, что во¬просы подобного плана обедняют как задающего их, так и на них отвечающего. Наверное, журналистам пора от них ухо¬дить и уводить с собой приученных к этому интервьюируемых, а главное, читателей.
- Думаю, Марк Лазаревич, что и журналисты, и читате¬ли обратят внимание на ваше предложение. Давайте изме¬ним вопрос. Расскажите о случае, который вам почему-то за¬помнился.
- Ну, это немного легче. Наличие "почему-то" делает во¬прос более конкретным... Случаев, фактов, происшествий в жизни много и всяких. Но говорить о них - "голых"-- вряд ли сто¬ит. Другое дело их нравственная, этическая сторона. Вот с этих позиций я и расскажу об одном таком случае.
 Летчик, мой коллега, испытывал мотор. Он уже летел к аэродрому, когда заметил небольшие изменения: чуть-чуть не такими, как нужно, были температура и давление. Немедленно выключив мотор, летчик стал планировать к аэродрому и - понял, что не дотянет до него нескольких сот метров.
Стоило секунд на десять включить мотор, и самолет до¬летел бы до посадочной полосы. Но за это время первона¬чальные повреждения в моторе могут потонуть во вновь воз¬никших, и слабое место конструкции останется загадкой. Правда, летчика никто не мог бы ни в чем обвинить. Мало то¬го, о включении мотора никто и знать не будет... А если поса¬дить машину, не долетев каких-то сотен метров до аэродрома, с убранными шасси, - аварийная комиссия, объяснения, расследования и бог знает что еще...
Летчик посадил машину "на брюхо". И дал конструкто¬рам возможность быстро устранить дефект мотора... Но свою порцию неприятностей за это получил полной мерой.
Сколько этот мотор, поступив в серию без скрытого де¬фекта, спас летчиков и пассажиров? Такой статистики нет и быть не может, но летчики ее ведут, эту бесцифровую статис¬тику. Риск, на который идет испытатель, спасая машину, оп¬равдан именно этим - человеческими жизнями. Хотя и темпы развития авиации, и труд многотысячного коллектива людей, и те немалые миллионы, которые вложены в опытный самолет, - все это тоже нельзя сбросить со счета.
-  Многие полеты летчиков-испытателей, в которых слу¬чаются непредвиденные происшествия, называют героичес¬кими. Как вы к этому относитесь?
-  Наш коллега, замечательный летчик Григорий Алек¬сандрович Седов сказал однажды: "Если летчик, отправляясь в полет, считает, что идет на подвиг, значит, он к полету не го¬тов". Лучше на ваш вопрос не ответишь.
-  Кто ваши друзья? Как вы понимаете слово "друг"?
- Друзей у меня немого. В основном, мои коллеги. Но не¬большой этот перечень я хотел бы начать со своего отца. Мне повезло: он, будучи обыкновенным служащим, был личностью в моральном плане. Сорок лет дружил с Заслуженным летчиком-испытате¬лем, Героем Советского Союза Николаем Степановичем Рыбко. И конечно, не потому, что у него четыре ордена Лени¬на. А потому, что был он человеком, который умел сопережи¬вать. Это основное качество друга. Я это так понимаю. Друзь¬ями мне стали Алексей Николаевич Гринчик, Леонид Иванович Тарощин, Лазарь Ильич Лазарев, разведчик в войну и лите¬ратурный критик в мирное время. Повторюсь, но это правда: их не так много. И я счастлив, что в числе моих друзей могу на¬звать моего сына.
- Как вы пришли в науку?
-  В общем, довольно логично, если бы продолжить ло¬зунг, о котором мы уже говорили: "... от самолета (или парал¬лельно с ним) к научным исследованиям".
Труд летчика-испытателя - труд творческий, в нем все¬гда присутствует исследовательский элемент. Кандидатская работа, которую я защитил в 1952 году, и была, в сущнос¬ти, продолжением летной практики - обобщением мыслей по поводу боковой устойчивости самолета. В наших инст¬рукциях, а они непреложный закон для пилота, были четкие указания по этому поводу. Но основывались они на технических данных устаревших самолетов. А наши возможности к тому времени возросли, и мы уже могли делать машины "на заказ", с теми параметрами, которые нам нужны. Это меняло взгляд на боковую устойчивость. Если упрощенно выразиться, ею стало возможно управлять, а не ей подчи¬няться. Вот об этом я и сообщил на Ученом совете. Со мной согласились.
- С вашей докторской диссертацией Ученый совет тоже согласился?
-  Да, но не все его члены. Из девятнадцати один был против. Впрочем, это меня не огорчило. Если с человеком все¬гда и все согласны, значит, он высказывает мысли весьма три¬виальные.
- Если не секрет, как называлась тема?
- Лучше о чем. Это были исследования, опять же приме¬нительно к авиации, в области деятельности пилота и самоле¬та, как единой системы "человек-машина".
- ?..
-  Попробуем по-другому. Я пытался найти стыки психо¬физических характеристик человека и технических характе¬ристик машины.
- Нашли?
-  Думаю, нашел, потому что работа нашла практичес¬кое применение, как говорят, "пошла в дело". Этим обстоя¬тельством я, честно говоря, доволен.
-  И наконец, ваша литературная деятельность. Как и с чего она началась?
- С того, что, зная работу испытателей, много лет тесно общаясь со своими товарищами, людьми интересными, я од¬новременно сталкивался с крайне превратными представле¬ниями о них, их труде. "Разрыв" получался изрядный. Вот я и решил рассказать, как оно есть на самом деле. Произошло это в 1959 году и оказалось делом довольно трудным (легко работать за письменным столом я так и не научился).
Написал книгу, назвал ее "Через невидимые барьеры", походил, помучался - что же все-таки получилось? И в "одно прекрасное утро" отнес рукопись хорошо мне знакомому со¬седу по даче Эммануилу Казакевичу. Взял он ее как-то нео¬хотно, мрачновато: "Позвоните недели через две. У меня сей¬час много работы..."
Ушел я от него с ощущением неловкости: помешал заня¬тому человеку. Но почему же он так недоволен мной? Мы ведь всегда симпатично и, кажется, со взаимным удовольстви¬ем беседовали... Ночью в половине третьего он мне позвонил и наговорил много приятных и лестных слов по поводу книги. "Я ее уже прочел. Приходите завтра после обеда". Зашел. Казакевич еще много хорошего сказал. Естественно, было мне все это приятно еще и потому, что я знал строгость Каза¬кевича во всем, что касалось литературы. Поговорили мы с ним опять в нашей давней приятельской тональности, и я спрашиваю:
-  Скажите, почему вы вчера так сердито брали руко¬пись?
- Да потому, что сейчас многие берутся за перо, не имея на то достаточных оснований. Литература ведь дело серьез¬ное. И кроме желания писать нужно обладать многими други¬ми качествами. Вот я и подумал о вас: "И он! А жаль... Хоро¬ший, уважаемый человек, приятный собеседник. А ведь при¬дется сказать правду - обидится, и дружба врозь. Летал бы себе - так нет..."
И Казакевич рассмеялся.
- Спасибо вам, - говорю. - Давайте рукопись, буду ду¬мать, что с ней делать.
- У меня ее нет, - отвечает.
- ?..
- Отдал Твардовскому.
Нервы у меня крепкие и сейчас. А уже тогда... Но все же это стало для них испытанием. Не ожидал... Я знал, что Каза¬кевич был близок с Твардовским, что они друзья, но знал и то, что Александр Трифонович еще более строг в оценке литера¬турного труда, чем Казакевич.       --Твардовский просил вас зайти к нему.
При встрече Александр Трофимович предложил мне все последующие рукописи, если они у меня будут, приносить в "Новый мир".
И когда я принес книгу "Испытано в небе", он, не читая, заглянул в конец, выяснив, сколько страниц в рукописи, и, вы¬звав кого-то из работников журнала, сказал:
-  Оставьте место в планируемом номере для этой кни¬ги, - и назвал количество печатных листов.
- Как у вас складывались отношения с редакторами и из¬дателями ваших книг?
-  На этот вопрос сложно отвечать. Отношения людей вообще не просты, а тут область творчества, где у каждого -"взгляд". Мне очень повезло: я начал печататься в "Новом ми¬ре". Атмосфера в коллективе журнала, отношение к автору - все это складывалось, формировалось под влиянием Твар¬довского. О нем можно говорить много, но это нужно делать специально.
Слово "правка" в лексике редакции отсутствовало. "Автор, которого нужно править, - не наш автор", - счи¬тал Твардовский. Мой уважаемый редактор Александр Марьямов на полях - только на полях, не втор¬гаясь в текст рукописи, - писал: "Это уже было...", "Чита¬тель не поймет, надо разъяснить...", "Многословно..." и так далее. И почти всегда попадал, как говорится, "в десятку". А в тех редких случаях, когда я с замечанием не соглашал¬ся, Марьямов пожимал плечами: "Ну что ж, вы - автор. Пусть остается".
В других редакциях не раз сталкивался и с такой позицией: "Неужели из-за одной строчки вы хотите рисковать всей книгой? Ведь всего одна строчка - мелочь!"
- Мелочь? - спрашивал я.
- Мелочь! - утверждал редактор.
-  Ну, если мелочь, о чем же спорим? Пусть тогда оста¬нется.
Одна строчка, я считаю, может сделать книгу нечестной. А это уже не только литература.
-  Марк Лазаревич, как вас принимали в Союз писате¬лей, что из этого ритуала запомнилось?
-  Ничего, потому что при ритуале не был. Все это проис¬ходило не совсем обычно. Я ведь не собирался "узаконить" свои литературные труды никаким другим способом, кроме опубликования. Я летчик-испытатель, и это меня больше чем удовлетворяло. Если и мелькала где-то на окраине сознания мысль о Союзе писателей, то мгновенно параллельно ей, но значительно четче возникала другая: "Да уж, да уж... Не хва¬тало тебе в жизни ошибок. Иди, подай заявление - и вот тог¬да уж никто не посмеет отрицать твою собственную инициа¬тиву в рождении очередного конфуза*. Мысли эти стали на¬рождаться после выхода первой книги, тепло встреченной чи¬тателями и писателями. Через некоторое время позвонил мне драматург Петр Тур и от имени приемной комиссии ССП предложил подать заявление о приеме. Поблагодарил я его, пошутил, что, мол, к сожалению, его телефонный звонок, столь лестный для меня, к делу не пришьешь, посмеялись и на том распрощались. Не-ет, думаю, самомнение и все его ядо¬витые проявления надо давить в зародыше, и хотя приятны мне были слова Тура, но и после них никакой уверенности в благополучном исходе дела у меня не появилось. Да и суета все это, решил я и окунулся в текущие дела.
Через некоторое время встретил Тура. Он был сердит и говорил о том, что в приемной комиссии заседают не мальчи¬ки, и уж коль пригласили, то считают... и т. д.
Ладно, говорю, напишу заявление.
Написал и отправил по почте. Приехал из командиров¬ки, звонят, чтобы пришел за писательским билетом. Вот тогда Тур и рассказал мне, что, когда зачитывали мое заявление, вся приемная комиссия очень веселилась.
- Почему?
-  Не знаю. Написал все как было: "В связи с тем, что драматург П. Тур от имени приемной комиссии ССП передал мне приглашение вступить в Союз советских писателей, то я и подаю данное заявление. Прошу принять в ССП".
- Как вы готовитесь к написанию очередной книги?
- Строго говоря, никак. Не сижу заранее в библиотеках, не восстанавливаю событий, участником которых был. Пишу только о том, чему сам был свидетелем и, на первом этапе ра¬боты, полностью полагаюсь на память. А проверяю написанное - с предельной тщательностью - по документам, литера¬туре, воспоминаниям товарищей - уже потом. Конечно, про¬веряю только факты, но не мое восприятие их.
- А если что-то выпало из памяти?
-  Значит, оно должно было выпасть. Значит, для меня, это я подчеркиваю, для меня это не существенно и мне не на¬до об этом писать. История общества - это история людей.  Эти люди конкретны: он, вы, я. И вот я, участник определенных исторических событий, этапов развития авиационной техни¬ки, участник войны и послевоенного периода развития авиа¬ции, свидетель и участник рождения такой необычной про¬фессии на земле, как космонавт - об этом пишу.
То, что я пишу - объективно, но не абсолютно. Потому хотя бы, что у меня определенный, скажем, тип памяти, эмоци¬ональный склад, привязанности, область работы, друзья, то¬варищи и т. д. Что-то привлекало меня меньше, что-то боль¬ше. Вот я и написал. То, что запомнилось, что считал важным.
- Марк Лазаревич, а что вы считаете особенно важным в литературном труде, в том жанре ~ художественно-доку¬ментальном, - в котором вы работаете?
- Литератор-документалист не имеет права врать.
- Ваши книги обнаруживают умение доходчиво и просто говорить о сложном и непонятном из области, совершенно незнакомой большинству читателей. Есть у вас как у автора одно свойство: вы просто беседуете с читателем, делая его соучастником происходящего. Обнаружив эти литературные достоинства у летчика-испытателя, хочется спросить: пользо¬вались ли вы советами писателей-профессионалов?
-  Нет. Я не верю в консультации и советы в литератур¬ном деле. Если вы мне советуете - это значит, что так посту¬пили бы вы на моем месте. Но на моем месте я. И каждый ваш совет - это совет "себе". В литературе, как нигде, один в по¬ле воин.
-  Летчик-испытатель, ученый, писатель... Чем в настоя¬щее время занят "каждый" из них?
- Летчик, к сожалению, давно не летает: врачи запрети¬ли. Ученый работает консультантом в одном учреждении. А писатель, видимо, больше книг писать не будет.
-  Почему?
- Дело не во мне, хочу я еще писать или нет, а в том, что художественные вещи я писать не умею: здесь бы, конечно, работы хватило "на всю оставшуюся жизнь". А я документа¬лист. Что знал и видел, то и становилось предметом моего рассказа.
Все, что я хотел и мог сказать читателю - сказано. Ис¬черпал это в четырех книгах. Из них и состоит мое полное со¬брание сочинений. Статьи, очерки - это возможно, а книга -вряд ли...
-  Вы в Минске впервые?
- Нет. В первый раз был здесь в 1945 году. Потом бывал проездом. В Минске жил близкий мне человек - литературо¬вед Наум Перкин. В1943 году меня сбили над оккупирован¬ной территорией. Попал в партизанский отряд, где Перкин был начальником штаба. К сожалению, приехав сюда на со¬вещание литераторов, пишущих на военные темы, этого чело¬века я уже не застал в живых.
- Представьте, Марк Лазаревич, что перед вами аудито¬рия молодых читателей. Что бы вы им пожелали?
-  Во всяком случае, я не стал бы их поучать, читать мо¬раль и т. д. Они много образованнее и культурнее нас в соот¬ветствующем возрасте. Пожелал бы, наверное, быть нор¬мальными людьми. Честно жить.

                ***

При встречах, по телефону что-то говорилось, обсужда¬лось, спрашивалось-отвечалось... Что-то ушло, а что-то за¬помнилось. Эти несколько случаев из жизни Марка Лазаре¬вича "сами собой" собирались в отдельную главку. Как вспо¬минались, так и записалось.

Как-то раз зашла речь о самом начале войны, о том, как пришлось использовать "золотой запас" авиации - летчиков-испытателей. Когда фашисты стали бомбить Москву, из этих штучных пилотов создали полк ночных истребителей, чтобы отражать налеты немецких бомбардировщиков. Но все дело в том, что летчиков, которые бы летали "ночью, как днем", у нас еще не было, и самолеты не были для этого приспособле¬ны, и запаса горючего хватало меньше, чем на час. За это время надо было "долететь, повоевать, и главное, вернув¬шись туда, откуда взлетел, сесть".
- Как же вы ориентировались?
-  По Москва-реке, которая ночью блестит. После тако¬го-то изгиба реки, столько-то минут, а там - направо..." На¬земники, услышав гул, на пару секунд светанут прожектором полосу - тут и садись. (Так просто...)
Естественно, что с этими задачами лучше всех могли справиться такие универсальные пилоты, как летчики-испыта¬тели.

В другой раз московская тема в разговоре коснулась ис¬кусства, хотя и закончилась опять "бомбежками". Я вспомнил середину пятидесятых, когда впервые посмотрел еще бездом¬ных кукол Сергея Образцова в зале Театра Красной Армии, где меня, провинциала, поразила лабиринтная система "хо¬дов" этого знаменитого дома: "горбатые" переходы, резуль¬тат нестыковки при строительстве.
- Это что, - сказал Галлай, - это внутренние мелочи, по сравнению с внешним эффектом. Вы видели этот дом сверху? Он в плане смотрится, как звезда! Гениальное изобретение, которое с земли никому не видно. А вот с воздуха... Отличный ориентир был для немцев во время дневных налетов.

Машина осталась без рулей. Планировать на реак¬тивном истребителе невозможно: при неработающем мо¬торе машина тут же доказывает, что она тяжелее воздуха. К счастью, двигатель в том случае работал исправно. Ког¬да летчик включал газ, самолет поднимал нос и летел, ког¬да уменьшал тягу - драгоценная испытательная машина устремлялась к земле. Надо было подгадать в этой синусо¬иде точку соприкосновения с ней. Галлай привел такое сравнение: управлять и, главное, посадить этот самолет было так же "просто", как разборчиво расписаться брев¬ном, к которому прикреплено перо. Но дело не только в спасении самолета и жизни летчика. Если бы Галлай не су¬мел посадить этот первый советский реактивный истреби¬тель - "МиГ-9" - вторая катастрофа на этой машине (уже погиб друг Галлая известный испытатель Алексей Гринчик) поставила бы под сомнение саму идею, как потом выясни¬лось, надежной, хорошей машины.
- Как я сел? Ну, как-то подгадавши тот самый момент - соприкосновения с землей, увеличил тягу и все-таки сел. А когда, севши, глянул на аэроплан и увидел, на чем держится его хвост... Вот тут я, кажется, впервые до конца понял извест¬ное высказывание о том, что летчик-испытатель должен уметь немного летать и на том, что не летает.

Когда при первой встрече он рассказал мне историю своего поступления «в писатели», и мы отсмеялись по поводу того, как веселилась приемная СП, я спросил, почему он так "легко" отнесся к такому (по тем временам) серьезному и по¬четному предложению. И Галлай подарил мне формулировку, которой я пользуюсь по сей день...
"Книги, которые я пишу трудно и медленно, - сказал он, - печатал в "Новом мире" Твардовский. После него издатель¬ствам было неудобно совсем меня не издавать. Моя профес¬сия давала возможность заниматься любимым делом и на¬укой, и ко всему, прилично зарабатывать на жизнь. Да и ре¬номе кое-какое у меня уже было, имидж, как говорят сейчас. И вот, при таком, относительно устойчивом психоравнове¬сии, представьте себе, подаю я заявление о моем горячем же¬лании стать в ряды славного СП, а меня, представьте себе еще раз, - не принимают... (И тут последовал "подарок" мне.- Н.Ц. ) Я много раз в жизни получал сапогом по морде, но ни разу по собственной воле не двигал морду навстречу сапогу. Зачем мне это нужно было? У меня, как я уже сказал, были проверенные  способы унять свое тщеславие, испытывая самолеты. Потому и не торопился с за¬явлением в СП. Если действительно хотят, то позовут еще раз."   Все в объяснении по-галлаевски ясно и образно. Осо¬бенно фраза о тщеславии и  способах его удов¬летворения.

 Работа журналиста, которая "издалека" по молодости виделась только романтичной и очень возвышенной, при бли¬жайшем и многолетнем "рассмотрении" оказалась, как и лю¬бое человеческое дело, просто работой - конвейерной и штучной, подневольной и в охотку, романтической и творчес¬кой, "халтурной" и честной... Многое в ней зависело от вре¬мени, но, конечно же, и от того, какой человек был газетчи¬ком.
Случались удачи. Так, в середине 70-х повезло уже упо¬мянутому в этих записках Владимиру Левину и мне.
Редакция "Белорусской энциклопедии" попросила газету "Знамя юности", тираж которой был за полмиллиона экземп¬ляров, ознакомить читателей с документом военных лет - от¬четом одной из подпольных групп, действовавших в Бобруй¬ске. В отчете этом значился невероятный факт: угон с бобруй¬ского аэродрома немецкого мессершмитта осенью 1941 го¬да (!) "Возможно, кто-то из читателей поможет установить лич¬ность неизвестного советского летчика", - выказывала на¬дежду БСЭ. Редактор газеты, прекрасный человек и хороший организатор, ныне покойный Виталий Чанин, поручил это де¬ло Левину и мне.
История длилась два года, мы "облетели весь СССР", публикации о неизвестном пилоте были и в центральной прес¬се, а в "Знамени юности" - более чем в двадцати номерах. Шутка сказать: бобруйский угон состоялся (это было доказа¬но) за четыре года до всемирно известного угона Михаилом Девятаевым немецкого бомбардировщика с острова Узедом в Северном море в апреле 1945 года, за который он получил вначале десять лет лагерей, а потом - звание Героя Совет¬ского Союза.
Мы "почти" нашли этого пилота. Почти, потому что объя¬вился он, несчастный и больной, в ростовской тюрьме с две¬надцатилетним сроком за послевоенные финансовые "подви¬ги", а потому никак не подходил на роль "республиканского" героя, которую ему, в случае удачи поиска, готовили ЦК КПБ и ЦК ЛКСМБ. ("В ЦК сказали: если найдете, будем ходатайст¬вовать о присвоении звания Героя", - сообщил нам Чанин пе¬ред началом "гонки".) Документальная же повесть, родивша¬яся в результате поисков, имела успех, поскольку включала в себя более двадцати уникальных биографий летчиков - "пре¬тендентов" на роль героического угонщика.
Рассказываю я все это ради только одного факта, кото¬рый связан с Галлаем. Дело в том, что "наш" летчик до угона, работая в аэродромной команде военнопленных, иногда мыл немецкие самолеты, чистил их, и с управлением мессершмитта мог познакомиться только украдкой, заглянув в кабину. Возможно ли после такого знакомства сесть за штурвал са¬молета, на котором никогда не летал, и... улететь?
С таким вопросом и обратился я к Марку Лазаревичу. И вот тут еще раз убедился, как он относится к документально¬му факту. Как вы думаете, мог ли он, учитывая степень его компетентности в этой области, единолично решить наши со¬мнения? (Ответ на этот вопрос был тогда для нас важен: он, по сути, давал основания для того, чтобы считать такой угон возможным или же отнести его к области мифов.)
Марк Лазаревич ответил мне незамедлительно.
Он писал, что обсудил этот вопрос со своим другом, из¬вестным летчиком-испытателем Георгием Константиновичем Мосоловым, и они оба пришли к такому мнению: да, возмож¬но, но, в таком случае, это должен быть исключительно ода¬ренный пилот. И если такое смог Девятаев, то почему бы не смочь и нашему летчику, пусть и четырьмя годами раньше.
Наверное, нестареющие народные мудрости, такие как эта: "Ум хорошо, а два - лучше", рождаются с помощью таких людей, как Галлай.
И - не побоялся уронить себя, пусть только в глазах двух провинциальных журналистов: истина и дело - впереди всего, даже самого тебя, даже если ты очень, очень... А еще и пото¬му, что "на кону" факт из жизни, возможно, уже мертвого че¬ловека.

Однажды в каком-то "бытовом" разговоре - Марк Лаза¬ревич обычно придерживался принципа: серьезное посредст¬вом несерьезного, - он обронил: "Изменение решения рав¬носильно катастрофе". Я "уцепился" за эту фразу и попросил разъяснения. Оказалось, что это одно из методических указа¬ний летчику, который попал в экстремальную ситуацию. И пояснил, как всегда, на примере, который был ясен и для непро¬фессионалов.
Скажем, пилот в аварийной обстановке принимает ре¬шение: снижаться - и отдает штурвал от себя. Самолет, опу¬стив нос, устремляется к земле. И тут летчик через пару се¬кунд решает, что спасение не внизу, а наверху... и резко бе¬рет штурвал на себя. Вот такая перемена решения чревата катастрофой: самолет может не выдержать перегрузок. (Гал¬лай подтвердил, что были случаи, когда таким образом пере¬ламывали машину «пополам».)
Коль ты принял решение и стал его реализовывать, то ис¬кать спасение нужно уже «внутри»  него, а не его переменой. И привел слова Михаила Громова: "В сложной обстановке не надо метаться в поисках самого что ни на есть оптимального решения. Надо найти приемлемое - и твердой рукой, не от¬влекаясь больше ни на что, реализовывать его*.
Мне показалось, что такое «методическое» указание по¬лезно не только для пилотов, о чем я и сказал. Галлай ответил, что поведение летчика - это частный случай поведения чело¬века. "Жизнь шире самолета. Поэтому: что годится для чело¬века, в принципе, пригодно и для пилота".

В 1981 году в Ле-Бурже в музее авиации Галлай увидел только два советских самолета: довоенный «И-153» и «ЯК-3», на котором летали пилоты известного полка 'Нормандия-Не¬ман*. В пояснительных текстах на табличках он обнаружил ошибки: скорость первого аппарата была на 40 километров занижена, а про второй сказано, что на его вооружении бы¬ли только пулеметы, хотя была и пушка.
Галлай сообщил об этом администратору музея. Реакция была нормальной: спасибо, исправим.
Через двенадцать лет Марк Лазаревич опять побывал там в авиасалоне и опять зашел в музей посмотреть «новень¬кое». Наши самолеты были те же, те же таблички под ними и те же... неисправленные надписи.
- Я думаю, - сказал Галлай, - что за этим не стояло ни¬чего более серьезного, чем обычное чиновничье равноду¬шие.
 -  Вы опять позвали администратора?
- Для чего? Воспитывать взрослых людей поздно. Если с первого раза не сделал, то не сделает никогда.
Видимо, администраторы не имеют национальных осо¬бенностей - они одинаково равнодушны во Франции, в Рос¬сии и везде. Неравнодушны Галлаи, и слава Богу.

Они ехали в Прибалтику в Дом творчества в Дубултах и, как обещал Галлай, остановились на два дня в Минске. О своем прибытии сообщили по телефону и пригласили ("Ксе¬ния Вячеславовна присоединяется к моему приглашению..." - совершенно галлаевская учтивость) посетить их «скромные апартаменты в гостинице "Минск». И конечно, извинившись, попросил Марк Лазаревич показать им старый Минск, инте¬ресные места в городе. "Я-то кое-что здесь видел, а вот Ксе¬ния Вячеславовна - впервые". Я не настолько знал город, что¬бы взять это на себя, и предложил на должность экскурсовода моего друга-минчанина, историка, эрудита Виталия Шиндлера. На том и порешили.
Картина, которую мы в означенное время увидели в гос¬тиничном номере, не нуждалась в пояснении: перед нами бы¬ли счастливые, влюбленные друг в друга, немолодые молодо¬жены. Попив гостевой чай, мы отправились на прогулку.
Атмосферу этой встречи я не берусь описывать. В таких случаях полагается ставить слово "прекрасно". Галлай был весел, щедр "на случаи" из жизни пилотов и писателей, на анекдоты, не переставая шутил, то и дело подначивая жену, она достойно отвечала ему... Было солнечно и, действитель¬но, прекрасно.
Виталий провел гостей по Ленинскому проспекту, потом мы прошли по тогда еще не отреставрированному Троицко¬му предместью и проспекту Машерова...
Марк Лазаревич попросил показать "Яму", место рас¬стрела евреев минского гетто...
Он стоял у нищего памятника тысячам своих соотечест¬венников - высокий, слегка сутулый человек в сером летнем костюме с Золотой Звездой, рядом - светловолосая красивая женщина, притихшая у его плеча... Я никогда не забуду лица Галлая в эти минуты, выраже¬ние его глаз... О чем он думал? О тех, кто лежал в этой моги¬ле? О том, что его род начинался в многострадальной Бело¬руссии, в Волковыске, земле Лазаря Галлая? О своей войне? Как его спасли и отправили в Москву партизаны? О том, что он ничего не может сделать для убитых - только вот так посто¬ять у их последнего порога?
Это было лицо сильного человека, осознающего свое бессилие перед временем и человеческими трагедиями.
- А за воротами кладбища должны играть свадьбы, - на¬рушил молчание Галлай, когда мы уже далеко отошли от "Ямы».
Они пригласили нас к себе, мы отказались: им в то вре¬мя было достаточно их самих.
...На обратном пути Галлаи опять остановились в Минске на несколько часов, передохнуть, но мы не смогли увидеться.
А потом он рассказал мне, что там, на отдыхе, получил приглашение и побывал на авиазаводе спортивных самоле¬тов в Пренае. И что предложили ему (он не просил...) поле¬тать! И как он полетал: сделал "коробочку" над аэродромом и аккуратно посадил самолетик ("128-й освоенный аппарат!") на "три точки". "Не мог же я напрасно волновать людей, раз¬решивших мне то, чего нельзя", - улыбнулся он. "Ну и - какое было у вас ощущение, после долгого перерыва?" - задал я ему один из "самых умных" вопросов. И тут-то прозвучало...
- Представьте себе скульптора, которому несколько лет не давали лепить, а потом завели в мастерскую и дали паль¬чиком дотронуться до глины... Вот такое и было у меня ощуще¬ние.
Горькая интонация этих слов запомнилась. Никогда больше в разговорах не было темы несправед¬ливо раннего отстранения от летной работы, о том, "как тос¬куют руки по штурвалу" - но мне хватило "скульптора", чтобы понять, какой потерей было для него остаться без неба.
 
Перед тем как начать работу над заметками, перечитал книги Марка Лазаревича. Перечитывая, забыл, "для чего" чи¬таю.
Эти книги "не о самолетах и даже не об авиационной технике вообще, - как пишет Галлай. - Конечно, и про само¬леты, как таковые - тоже. Но прежде всего - о коллизиях, воз¬никающих при создании летающей техники, о находках, поте¬рях, проблемах, конфликтных ситуациях, сопутствующих это¬му процессу, то есть, в конечном счете - о людях".
Наверное, успех галлаевских книг - они не раз издава¬лись и переиздавались у нас и за рубежом (Германия, Чехо¬словакия, Венгрия) - можно объяснить не только тем, о чем они, но и не в последнюю очередь тем, как они написаны: они неотделимы от обаятельной "фигуры" автора, который виден вам от жеста до улыбки в, казалось бы, не очень пригодной для этого суровой документальной прозе. Все эти самолеты становятся вам небезразличны, потому что за ними мудрый, интеллигентный и мужественный автор.
Не зря он получал от незнакомых людей, но обязательно читателей своих книг, по несколько писем в день (в том числе и приглашений на свадьбы и дни рождения). Люди чувствова¬ли личность с большим положительным знаком.
Его книги видятся мне символом существования в наши, мягко говоря, не располагающие к оптимизму, дни - высших человеческих качеств. Я думаю, что, читая их, вы испытаете что-то похожее на состояние "угрюмого шутника" нашей ли¬тературы Юрия Олеши, который в один из особо трудных мо¬ментов в своей постоянно трудной биографии сказал: "Все погибло, кроме чести*.
К этим человеческим качествам - чести и честности -Галлай относится свято. А когда шла речь о писателе-доку¬менталисте, то и непреклонно. "Если у литератора, работаю¬щего в этом жанре, при всех прочих достоинствах, отсутству¬ет честность, - то и нет писателя", - говорил он.
Здесь будет уместно привести случайно сохранившуюся сокращенную стенограмму выступления Марка Галлая на всесоюзном "круглом столе" военных писателей-документа¬листов в Минске в 1978 году. Цитата великовата, но «оно того стоит».
"ГАЛЛАЙ: На одной из встреч с читателями я столкнулся с тем, что у них явно превратное представление о том, что та¬кое художественно-документальная литература. Им каза¬лось, что документальная литература - та, которую писатель, прочитав какой-то документ, будет перекладывать на страни¬цы своей книги.
Когда я ехал на этот «Круглый стол», у меня было такое ощущение, что я понимаю, что такое документальный жанр. Ваши выступления сильно поколебали мою уверенность. На¬зрело время, когда в солидном литературоведческом изда¬нии, скажем, в журнале "Вопросы литературы", я с удовольст¬вием прочитал бы статью о закономерностях литературно-документального жанра.
Вообще, с трибуны трудно определять, но то, что мы се¬годня здесь слышим, еще раз подтверждает, что документаль¬ный жанр объединяет литературу очень разную: мемуары, личные записи, публицистику. Читателю особенно близки ме¬муары крупных, значительных людей, которым посчастливи¬лось много повидать.
Я не хочу подменять будущего автора такой статьи, но хочу сказать о некоторых обязательных, на мой взгляд, чертах этого жанра, не только литературных, но и нравственных, эти¬ческих. Иногда говорят, что надо писать то, что "полезно" воздействует на читателя. Нравственная сторона остается в стороне. Документальный жанр, и надо документально пи¬сать. То, что читатель любит такие книги, обязывает писателя говорить правду. Если мы будем писать действительно доку¬ментально, - это только повысит качество такой литературы . Нет ничего лучше, чем правда. Читатели достаточно умны, чтобы разобраться в наших произведениях. И не было случая, чтобы я пожалел о таком подходе к нашему делу. Цена вра¬нью - обратный эффект восприятия.
Мне пришлось разговаривать с одаренным литерато¬ром, который сказал, что он немного примысливает, чтобы было интересно. Когда судят вора, который украл трешку, и судят вора, укравшего много денег, то судья подходит к ним по-разному, но и то, и другое называется воровством.
Меня удивляет автор книги, которая вышла уже четвер¬тым изданием, каждое из которых отличается не только ис¬правлением частных ошибок, нормальной доработкой, но и... направленностью: меняются причины, благодаря которым была выиграна война... И между строк мы читаем ответ на во¬прос, благодаря кому мы ее выиграли. Такие вещи, по-моему, дискредитируют как четвертое, так и третье, второе и первое издание книги, а также ее автора.
Тот факт, что многие не документалисты выдают себя за документалистов, в какой-то степени нам комплимент. Если говорить об ограничении творчества, о котором я здесь слы¬шал, то, не распространяя на вас свой небольшой литератур¬ный опыт, - я человек пожилой, но молодой литератор, - не могу сказать, что мне чего-то не хватает. На бедность мате¬риала я пожаловаться не могу, читательской заинтересован¬ностью тоже не обижен. А если говорить о творческой сторо¬не дела и его ограниченности, то выбор материала - это есть творчество документалиста. И, по-моему, здесь, кроме как на себя, обидеться не на кого. А ограничение? Это уже, как вы позволите себя ограничить. Лучше не быть напечатанным, чем быть "ограниченным*.
Поскольку у меня еще есть время, я хочу немного пополемизировать с нашим уважаемым председательствующим относительно приема в Союз писателей Украины некоторых литераторов, про которых он сказал, что, если бы они рабо¬тали в другом жанре, не документальном, их бы не приняли *в писатели". Наш жанр не нуждается в снисходительном к нему отношении, он вполне такая же литература, как любой дру¬гой жанр. Хотя некоторые особенности в нашем деле есть, но они не касаются его литературного качества. Речь о другом. Для того, чтобы стать поэтом, нужен, конечно, и талант. И это *не помешает" человеку в возрасте двадцати-тридцати лет стать поэтом. У документалиста несколько иначе. Если он об¬ращается к архиву или к биографии другого человека, и для того, чтобы быть точным и художественным, нравственно крепким, умеющим определить исторические ориентиры, уви¬деть своего героя или события во времени и многое другое - нужен жизненный опыт. Поэтому, как правило, люди, работа¬ющие в нашем жанре, далеко не юноши, у нас на литератур¬ную деятельность остается меньше времени. Вот, как у меня: сейчас кончается регламент. У всех впереди - светлое буду¬щее и подступающий маразм. (Смех в зале.) Наверное, это надо учесть. Я не говорю о сроках работы писателя над про¬изведением: тут каждый себе хозяин - я говорю о нормальных сроках рецензирования, редактуры, подготовки к изданию, печати.
Кроме того, наши произведения, как никакие другие, проходят стадию получения визы. Я не хотел приводить при¬меры, но недавно закончил работу, которая эту стадию про¬ходила в пяти ведомствах, имеющих отношение к написанно¬му хоть в самой малой степени. И это бы не страшно, если бы эти ведомства знали, что от них требуется. А требуется толь¬ко установить, вранье ли то, что сообщено в рукописи, и не является ли изложенное государственной тайной. Но они ре¬шают и такие проблемы, как - в меру ли допущен автором юмор и не дать ли ему по рукам. Ведомства учат писателей не только тому, что им надо писать (хотя и это не очень умно), но и как им это надо делать. Не далее как месяц тому прочел ре¬цензию на произведение, в котором автор пошутил по пово¬ду метеорологов, не так предсказавших погоду. Рецензент из ведомства метеорологов написал, что это неуместные шутки, что наши советские метеорологи ведут большую работу. Представьте, что издательство получит эту рецензию и там рукопись встретится с таким редактором-метеорологом (смех в зале) - то-то будет автору не до шуток. Справедливо сказал товарищ Коваленко, что издательства слишком боят¬ся. Действительно, и боятся, и слишком (смех в зале). И боль¬ше всего они боятся, что персоны, которым надо стоять в бронзе на пьедестале, будут опущены на грешную землю и со всеми их милыми человеческими слабостями станут просто людьми. И это тоже одно из обстоятельств, которые затрудня¬ют нашу работу.
Если вернуться к художественной роли произведения - мы хотим, чтобы литература воспитывала? Но кто же станет подражать статуе? Я хочу видеть в крупном человеке такого же человека, как я, только несколько умнее, дальновиднее. Талантливее. И совсем не надо бояться того, что он тоже че¬ловек. Мы сейчас с улыбкой вспоминаем, как ругали Фурма¬нова за принижение образа Чапаева. Но все верили в то, что фурмановский Чапаев был талантлив. Я рад за Ковпака, ему повезло: о нем написал Петр Петрович Вершигора, и хоро¬шо, что Ковпак у него "недостаточно" героичен. На страницах документальных произведений должны жить живые, нормальные люди. Чего я нам всем желаю."
Это была не поза, а позиция. Так он понимал честную книгу. Так писал - так жил: ни одной непорядочной строки. Все, что им написано, стопроцентно обеспечено правдой, ис¬кренностью. И чувством. То, что он сделал в литературе, дав читателю возможность подышать атмосферой испытатель¬ского аэродрома, сделав соучастником рождения одного из человеческих чудес - самолета, - иначе, как искусством, не назовешь.
Он поздно начал писать ("Через невидимые барьеры" вышло в 1959 году, когда ему было сорок пять лет: он так и не побывал в разряде молодых авторов), писал, продолжая за¬ниматься испытаниями самолетов и наукой о том, как и поче¬му они летают. После первой книги были такие же строго до¬кументальные (и так же художественно написанные) - "Испы¬тано в небе", "Первый бой мы выиграли", "Третье измерение", "С человеком на борту", "Арцеулов", "Небо, которое объеди¬няет..."
У Галлая есть много научных трудов, но о них, по крайней мере, мне, он ни разу не говорил.
А о том, как написалась единственная в его биографии художественная повесть, стоит рассказать. Не о том, как она писалась (по Галлаю выходит, что "сама собой"), а об от¬ношении автора к этой своей книге. (Не думаю, что с таким вы часто встречались. Я бы обозначил это как еще один урок Галлая. Для меня, во всяком случае. И тогда в этих записках данный эпизод становится даже необходимым.)
Он прислал мне ее с типичным галлаевским автографом, который я не могу процитировать дословно - книгу у меня "зачитали" - но смысл таков: автор, который не имеет ничего общего с нарисованным на обложке атлетическим суперменом с нестерпимо волевым лицом и, конечно, безукоризнен¬ным, вплоть до мелочей, здоровьем, с выражением всяких по¬желаний и чувств дарит эту книгу...
В разговоре о повести он оправдывался перед "профес¬сиональным писателем" за нарушение конвенции: "По ошиб¬ке забрел на чужую территорию". "Написалась вразрез с мо¬им документальным жанром, не желая считаться с установка¬ми автора, писателя не совсем настоящего". (О том, что он "писатель не совсем настоящий", не раз встречается и в его письмах. В разговорах со мной о своих книгах от "художест¬венности" и "творчества" "отбивался" изо всех сил: "Я никог¬да ничего не придумываю", - это было самым сильным аргу¬ментом-доказательством).
Когда он рассказывал о "возникновении чуждой по жан¬ру" книги, то был как бы даже удивлен самим фактом этого возникновения. Сел, значит, писать, как всегда, документаль¬ную книгу, конечно, о летчиках-испытателях, и, конечно же, с "шибко нравственными проблемами" - "мы без этого не мо¬жем" - и, "когда рассеялся дым над письменным столом, то оказалось, что это... художественная повесть! Увлекся, не ус¬ледил, виноват!"
Вот так он объяснил нечаянную свою книгу, которая так и осталась единственной "придуманной" им за всю его жизнь. (Не так уж и много, и не так уж и детально знаю его биогра¬фию, особенно ее профессиональную, пилотскую часть, но смею утверждать, что придуманного в ней нет.)
А вот насчет того, настоящий ли Галлай писатель или ав¬тор только, простите, дневниковых записей, - приведу не¬сколько небольших отрывков (и для эстетической разрядки), которые дадут вам возможность убедиться, вопреки мнению о себе самого Галлая, насколько он художествен даже в "доку¬менте".
"...Наш аэродром располагался вблизи Красного Села, на том самом поле, где происходили гвардейские скачки, где Махотин на Гладиаторе обошел Вронского, где сломала се¬бе шею красавица Фру-Фру и не смогла скрыть своей трево¬ги Анна Каренина. Несмотря на столь громкую литературную славу, аэродром был маленький, обрамленный кустарником, за которым проходила линия пригородной электрички. Невда¬леке виднелись крыши Красного Села. С другой стороны кус¬тарник постепенно переходил в невысокий лесок. Больше смотреть было не на что."
"Я улетел на несколько дней в Ленинград. Кому не радо¬стно лишний раз повидаться с родными, поговорить с друзья¬ми юности, наконец, просто побывать в родном городе!
Коренных ленинградцев часто обвиняют в необъективно восторженном отношении к своему городу (впрочем, те же обвинения принято предъявлять киевлянам, одесситам и уро¬женцам многих других городов), но что же делать, если Ленин¬град действительно так хорош!
Хорош, если смотреть на него с земли, хорош с моря, хо¬рош и с воздуха. Строгие линии его магистралей, ртутная сет¬ка дельты Невы, залив с черточкой морского канала - словно одна из прямых ленинградских улиц, разбежавшись, не суме¬ла остановиться и продолжила свой стремительный бег по во¬де, - где еще можно увидеть что-нибудь подобное!
С воздуха лучше, чем откуда-либо, видно, как
                Мосты повисли над водами,
                Темно-зелеными садами
                Ее покрылись острова...
Будто Пушкин силой своего гения сумел подняться ввысь и с высоты птичьего полета бросить восхищенный взгляд на столь близкий его сердцу город!..
Быстро - хорошее всегда проходит быстро - промельк¬нули несколько дней в Ленинграде, и вот мы снова в воздухе. Курс - на Москву."


Речь идет о повести "Полоса точного приземления". ПТП - это уча¬сток взлетно-посадочной полосы - с воздуха он выглядит более темным, чем вся полоса, - где самолет при посадке должен коснуться земли. В про¬тивном случае он может выкатиться за "бетонку", что чревато аварией.
Строчки, которые вы прочтете ниже, завершают главу "Первые реактивные", к испытаниям которых Марк Лазаре¬вич имел прямое отношение: "МиГ-9", который дважды едва не убил своего "хозяина" ("летчика-испытателя называют эк¬заменатором самолетов... Но нельзя забывать, что и самолет в каждом полете экзаменует летчика-испытателя") - так вот этот самолет был "сдан в производство" Галлаем.
Как-то печально "похвастался" мне: "Я самый старый в Союзе из оставшихся в живых реактивщиков..."
"И вот испытания первого отечественного реактивного самолета, родоначальника большой серии, окончены. Я сижу в комнате у выходящего на аэродром окна и пишу свою часть отчета - так называемую летную оценку.
...Я уверен в "МиГ-девятом", считаю его надежным, хоро¬шо управляемым, доступным для массового летчика средней квалификации.
Я полюбил эту нелегко доставшуюся нам машину и наде¬юсь, что многие-многие незнакомые мне мои друзья - летчи¬ки строевых частей - полюбят ее так же, как я.
Испытания "МиГ-девятого" окончены.
...Через двенадцать лет после описанных здесь событий я летел на пассажирском реактивном лайнере "Ту-104" в от¬пуск. В самолете было тепло и тихо. Бортовые проводницы -изящные, аккуратно одетые, абсолютно земные девушки - разносили закуски и виноградный сок. Пассажиры смотрели в круглые иллюминаторы на яркое, как на гималайских пейза¬жах Рериха, синее небо стратосферы.
Кое-кто дремал. Два молодых человека играли в шахма¬ты. Маленькая девочка в вязаном костюме деловито ходила взад-вперед по кабине.
Обстановка была спокойная, уютная - чуть было не ска¬зал "домашняя".
После непривычно коротких сумерек - мы летели на¬встречу ночи - стемнело. Небо за иллюминаторами стало бездонно черным, а звезды на нем - очень яркими и какими-то неожиданно близкими. В кабине зажгли мягкий, ненадоед¬ливый свет. Почти все пассажиры уснули.
А самолет летел на такой же высоте и с такой же скоро¬стью, которая всего двенадцать лет назад была доступна лишь единицам - по пальцам одной руки считанным летчи¬кам-испытателям - и так недешево досталась им.
Я вспомнил Бахчиванджи, Гринчика, Иванова, Расторгу¬ева...
Вспомнил многих инженеров и ученых, умные головы ко¬торых поседели за эти годы.
Попытался представить себе всю бездну творческого че¬ловеческого труда, без которого не было бы ни реактивной авиации, ни вообще ничего нового на свете.
...Задумавшись, сидел я у окна. Наш "Ту-104" - далекий, но прямой потомок первых ре¬активных самолетов - уверенно летел в черном небе страто¬сферы".
"До земли оставалось не более километра. На этой вы¬соте особенно заметно, как приближается горизонт. Его ли¬ния обретает привычную, земную четкость. В стратосфере, даже в ясную погоду, горизонт обычно не просматривается: он так далек, что теряется где-то за тридевять земель в дымке и превращается в широкий, неопределенного цвета мутный пояс, ниже которого - земля, а выше - небо. Спускаясь с вы¬соты, летчик видит, как сужается этот пояс и вот здесь, как раз где-то около тысячи-тысячи пятисот метров - вновь превра¬щается в линию.
Пределы видимого быстро сокращаются. Но зато это ви¬димое увеличивается в размерах, конкретизируется, прорас¬тает незаметными с высоты деталями: ползущими автомаши¬нами и поездами, закопченными участками - пятнами цивили¬зации - вблизи фабрик и заводов, бликами света, отражен¬ного в стеклах. Даже дороги, только что казавшиеся тонкими черточками, приобретают вторую размерность - ширину.
Земля оживает.
И сколько ни летай, это возвращение с необитаемых вы¬сот на живую землю никогда не проходит незамеченным, каж¬дый раз вызывает какое-то теплое движение в душе летчика."
А это - все, что написано им о "его войне" в 500-страничной книге (повести "Первый бой мы выиграли", полностью посвященной войне, еще не было}.
"...Июнь сорок третьего года. Ночной налет группы на¬ших самолетов на Брянский аэродром, где сосредоточены большие силы фашистской авиации, нацелившиеся на Моск¬ву.
Качающиеся белые столбы прожекторов, разрывы зе¬нитных снарядов в воздухе - и среди всего этого горящий са¬молет, крутым разворотом отваливающий на север.
Это горит наш самолет.
Сквозь шум моторов слышен рев пламени, бушующего под фюзеляжем. Это похоже на то, как если бы одновремен¬но работала тысяча паяльных ламп. Из люка, находящегося рядом с моим креслом и соединяющего кабину с внутренней полостью крыла, как из форсунки, бьет пламя. Самолетное переговорное устройство не работает - наверное, перего¬рело или замкнулось где-то накоротко, - и я не могу ни услы¬шать товарищей по экипажу, ни сказать что-либо им. О том, чтобы дотянуть до линии фронта, не может быть и речи. Горя¬щий самолет идет на север, в сторону Брянских лесов, с каж¬дой секундой приближаясь к партизанскому краю.  У меня на ногах загораются унты. Ждать больше нельзя. Пре¬одолевая силу встречного потока воздуха, вылезаю за борт, делаю небольшую затяжку и раскрываю парашют.
...Скитания по мертвой, выжженной эсэсовскими карате¬лями земле. Перестрелки с фашистскими патрулями. Нако¬нец, выход к партизанам Рогнединской бригады...
В свою часть мы со штурманом Георгием Никитовичем Гордеевым прилетаем на "У-2" эскадрильи капитана Ковале¬ва, летчики которой через линию фронта держали связь с брянскими партизанами и вывезли нас из тыла противника. Прилетаем, когда, положа руку на сердце, никто нас уже не ждал...
...Обрывки увиденного и пережитого за годы войны тес¬нят друг друга, хотя я сам повоевал не так уж много: был ото¬зван обратно на испытательную работу и со второй полови¬ны сорок третьего года бывал на фронтах только в команди¬ровках.
...Товарищам, которые провели в боях всю войну, от пер¬вого до последнего дня, есть о чем вспомнить в День Победы гораздо больше, чем мне."
Спокойный тон, ни одного "яркого" или превосходного эпитета, никаких "мельканий картин из жизни перед мыслен¬ным взором" - "У меня на ногах загораются унты. Ждать больше нельзя." И ни слова о том, что за неполных два года войны - четыре боевых ордена...
Такой он человек - Галлай, и такой писатель.
Его книги могут быть исчерпывающим наглядным пособи¬ем к латинскому: "Кто ясно мыслит, тот ясно излагает". На первых порах я все пытался выяснить, как и чем "достается* такая форма письма - почти абсолютный вариант устной речи. (Эту его удивительную писательскую особенность нельзя было не заметить.) Помню, он ответил, что это не его вина: профессия всю жизнь требовала четкости, лаконичности, объективности. "Иначе убьешься. В литературе, правда, от¬ступление от этих критериев не смертельно, но покалечиться можно основательно."
Но если "математические" признаки его языка можно объяснить профессией, то интеллигентность и изящество его письма никак не следовали из его испытательных полетов. "Поэт складывает костер, но для того, чтобы он загорелся, молния должна ударить с неба", - говорил Маршак. Книги Галлая, как и его полеты, отмечены талантом.
Читая эти книги, заметил я, что они изобилуют имена¬ми. Вот что об этом пишет сам автор: «Перечитав только что написанный (не первый и далеко не последний в этой книге) перечень фамилий, я подумал, что иной читатель, наверное, пропустит его... Но обойтись без подобных перечней я не мо¬гу. И очень прошу читателя: пожалуйста, не пробегайте их то¬ропливым, равнодушным взглядом. Остановитесь на каждой из этих фамилий! За ней стоит славная, боевая, нелегко сло¬жившаяся биография незаурядного человека, настоящего авиатора... патриота своего единственного на всю жизнь де¬ла.
Небольшая, всего на пять авторских листов книга-порт¬рет "Жизнь Арцеулова", которая начинается с благодарнос¬ти людям, "без помощи которых эта книга не была бы написа¬на" - перечислено восемнадцать фамилий!
И это тоже урок. Галлай умел ценить помощь и благо¬дарил, возвышая.
Его книги - это мемориальные и почетные "доски", на ко¬торых вырублены десятки и десятки не просто имен - теплых, щедрых мини-биографий - учителей, коллег, друзей, учени¬ков... О многих из них, более чем достойных широкой извест¬ности, не узнал бы никто, кроме узкого круга профессиона¬лов, не будь этих книг. Наверное, ради одного этого их стоило написать. Мне не трудно было выбрать всего две такие ха¬рактеристики "для доказательства* - они густо рассыпаны по всем страницам книг Марка Лазаревича. Эти - из первых в двухтомнике Галлая.
"Юрий Константинович Станкевич, красивый брюнет с подтянутой спортивной фигурой (еще совсем недавно он зани¬мал призовые места по фигурному катанию на коньках), вос¬питанный, культурный в полном смысле этого слова человек, был в моих (и не только в моих) глазах ближе, чем кто-либо дру¬гой, к эталону летчика-испытателя нового, формировавшегося на наших глазах типа. Он быстро совершенствовался, выпол¬нял все более и более сложные задания, незадолго до войны успешно начал испытания новой опытной машины... и, без со¬мнения, совершил бы еще немало замечательных дел, если бы не погиб, выполняя свой долг, в начале 1942 года."
"Среди  летчиков отдела  был участник  гражданской войны, награжденный еще тогда боевым орденом Красной Звезды, - Борис Николаевич Кудрин. Глубоко интеллигент¬ный человек, свободно владеющий иностранными языка¬ми, прекрасно играющий на рояле, Борис Николаевич в совершенстве владел и искусством рассказчика, но - уди¬вительная вещь! - начисто лишался его, как только дело заходило о его собственных заслугах. А ему было о чем рассказать. Он штурмовал конницу Мамонтова, участво¬вал в боевых операциях на Кавказе и совершил много дру¬гих интересных и немаловажных дел. Но чтобы вытянуть из Кудрина мало-мальски связный рассказ о себе самом, тре¬бовались незаурядные дипломатические таланты Корзинщикова и Чернавского в сочетании с дружным напором всех присутствовавших слушателей. Впоследствии, уже в конце Великой Отечественной войны и после нее, он, на¬ходясь в относительно преклонных (по авиационным поня¬тиям, конечно) годах, принимал участие в столь острых и сложных полетах, как испытания самолетов с ракетными двигателями ("БИ-2" и другие), а в дни, когда пишутся эти строки, ведет большую работу по составлению истории отечественной авиации."
"Патриарх" Иван Фролович Козлов, который "делал" Галлая испытателем; один из основоположников науки о лет¬ных испытаниях Макс Аркадьевич Тайц, мудрый пилот Алек¬сандр Петрович Чернавский, выдающийся летчик-испытатель Николай Степанович Рыбко, испытатель божьей милостью Алексей Николаевич Гринчик, легендарные Юрий Александ¬рович Гарнаев и Сергей Николаевич Анохин...
Андронников, Твардовский, Аграновский, Бернес...
Чкалов, Гризодубова...
Королев... Гагарин... Титов...
Встречи в Оклахоме с сыном выдающегося русского авиаконструктора Игоря Ивановича Сикорского - известным инженером Сергеем Сикорским. Уважительно, тепло, с лег¬кой горечью: с 1918-го Игорь Сикорский отдавал свой гений (у нас он успел построить не имевший аналогов в мире четы¬рехмоторный бомбардировщик "Илья Муромец") Америке, все ВВС которой летают на его знаменитых вертолетах.
Книги Галлая так густо населены интересными людьми, что говорить о них - значит переписывать эти книги. Прочти¬те их сами.
Так - о тех, "кого любил и помнил", о тех, с кем работал, вместе воевал, дружил. О себе же, если в пропорции к объе¬му книг, предмету письма (о своей же работе пишет) и количе¬ству действующих лиц - так мало, что у меня во время чтения возникал синдром "недостаточности Галлая». А там, где он есть, - непременно дает себя знать более чем спокойное к себе отношение, окрашенное известной галлаевской само¬ироничностью. Уже в самой первой книге он с удивительной легкостью позволяет себе "выставить" себя не с самой луч¬шей и героической стороны (такие отношения Галлая с Галлаем сложились, понятно, не в момент написания этой книги, - они всегда были стилем его жизни, естественным и само со¬бой подразумевавшимся. Я думаю, что это был и один из спо¬собов самосохранения личности).
Если он где и говорит о себе и своих действиях на равных с другими героями своих произведений, то выглядит это как необходимый момент для объяснения читателю работы чело¬века -- летчика-испытателя.
Он рассказал мне - было это в самом начале его испы¬тательской деятельности, - как самолет с наблюдателем М. Галлаем, который должен был в определенные моменты включать и выключать секундомер, - как самолет этот гоняли на разных режимах, - от планирования до пикирования, и - весь день команды пошел насмарку, потому, что "означен¬ный* наблюдатель М. Галлай забыл подзавести секундомер, который во время замеров показывал все что угодно, вплоть до частей света, все, кроме времени.
И еще. После того, как молодой тогда летчик-испытатель Марк Галлай посадил "несажающийся" самолет, - герой же, черт возьми! ~ заслуженный летчик-испытатель, Герой, -Марк Галлай так описывает психологию того момента и себя тогдашнего:
"Несколько дней я ходил, высоко задрав нос, и небреж¬но отвечал изнывающим от черной зависти однокашникам, что, мол, да, удалось машину посадить. Нет, не особенно трудно. Конечно, мог бы, если придется, повторить еще раз. Смогли бы они справиться так же на моем месте? Что за во¬прос: разумеется, смогли бы!
Самое забавное, что все эти столь картинно изрекае¬мые мной истины оказались чистой правдой. И повторять по¬добные вещи (причем в вариантах, по всем статьям несрав¬ненно более трудных) пришлось не раз. И сама трудность эта перестала замечаться. И на долю каждого из нас - в то вре¬мя молодых испытателей - таких происшествий досталось, во всяком случае, значительно больше, чем нам в дальнейшем хотелось бы".
Или такое. "Я был уже полноправным, полностью вошед¬шим в строй летчиком-испытателем, имевшим за плечами не¬сколько успешно проведенных работ (правда, далеко еще не первого класса сложности...)".
Вот это добавление, в скобках (ну кто его за язык тянул!) - это и есть галлаевская сверхобъективность, сверхдокумен¬тальность. К людям и в книгах, и в жизни, как правило, относился помяг¬че и с ба-альшим пониманием человеческих слабостей (когда это не касалось нечистоплотности в любых ее проявлениях).
...Случай один на миллион! В бескрайнем (без гипербол) небе самолет Галлая "нашел" грача, который пробил остек¬ление кабины и застрял в нем. Но это бы ерунда, если бы не был почти ослеплен, слава богу, что на время, и ранен летчик. Хотя и с трудом, но посадил он машину. Что и говорить, слу¬чай... Но ведь для обитателей предполетной комнаты "ничего святого нет". После того инцидента там иногда можно было услышать такое: "Это было незадолго до того, как Марк столкнулся с вороной..." - "Не с вороной, а с грачом - ника¬кой вороны там не было!* - "Ну, одна-то ворона там, во вся¬ком случае, была..."
Ладно, это хоть и беспощадно, но все же о себе только начинающем, или про обстоятельства, от него не зависящие. Но о себе, уже с двадцатилетним стажем испытателя, со мно¬гими орденами, с сотней выпущенных в небо аппаратов... (Он только что сдал первый четырехмоторный реактивный "дальний, высотный, скоростной, стратегический" бомбарди¬ровщик - "Ту-4" - советскую "летающую крепость" и вскоре получил предложение Михаила Леонтьевича Миля взяться за испытание первого отечественного вертолета, затем пошед¬шего в большую серию).
"...Как-то раз при спуске, когда до земли оставалось ме¬тра три, налетевший сзади легкий порыв ветра чуть-чуть под¬дал машину вперед. Чтобы парировать это движение, я чисто рефлекторно, по-самолетному взял ручку управления немно¬го на себя. Вертолет послушно попятился наподобие рака на¬зад, а затем так энергично провалился вниз и так крепко трахнулся о землю, что не знаю, как только шасси выдержа¬ло! Я упустил из виду, что в подобной ситуации вертолет ведет себя диаметрально противоположно самолету.
Оказывается, не всякий автоматизм полезен!"

В его летной книжке тот сверхтяжелый реактивный са¬молет фирмы Мясищева записан под номером сто двадцать четыре. "Если положить его, будто в глубоком вираже, на бок, так, чтобы конец одного крыла уперся в землю, конец другого крыла окажется на уровне двенадцати-тринадцатиэтажного дома."
-  Нельзя было лететь ни на каком самолете, особенно на этом, не узнав "намерения" погоды, но начальство, кото¬рое торопилось по многим причинам, поглядев за окно, где, ревя турбинами, пошел на взлет близнец наших с Федором Федоровичем Опадчим машин, пилотируемый летчиком В., сказало: "Конечно, для всех пилотов погода есть, а для вас ее нет!"
-  Но ведь вы имели право отказаться? - спросил я.
           - Имели. Но - летчик В. полетел. Кто же мы с Федей? И что самое грустное: и я, и он, знали, не мальчики: лететь нель¬зя. И - дрогнули. Вот в чем главная вина. Эмоции возоблада¬ли над разумом. Как мы будем выглядеть, если наши предпо¬ложения о погоде не оправдаются? В.-то вылетел, и если он нормально выполнит задание...
Полетели... И едва не убились, попав в мощный грозовой фронт, едва от него убежали, а сесть не можем: обесточили полосу - ремонт! А у нас горючего на час. Снег стеной, ура¬ганный ветер. Еле сели на случайном аэродроме с короткой для нас полосой. Ни один из трапов на том аэродроме не до¬ставал до нашей кабины. Спускались по веревке... Опадчий тоже благополучно сел "на запасный". А с самолетом В. слу¬чилась авария.
Вот что пишет по этому поводу Галлай в книге "Испытано в небе".
"Вспоминать об этом до сих пор неприятно, наверное, потому, что винить в случившемся кого бы то ни было, кроме самого себя, я не могу.
Тут мне очень хотелось бы написать, что, пролетав два десятка лет, я , окруженный почтительными учениками, много¬опытный, до мозга костей маститый, обрел, наконец, прочное место в царстве абсолютной непогрешимости. А на собст¬венные промахи прошедших годов получил право взирать со снисходительной усмешкой мэтра.
Увы! Написать что-либо в подобном роде означало бы встать на путь бессовестной лакировки действительности.
До непогрешимости после двадцати лет испытательной работы почему-то оставалось почти так же далеко, как в дни давно прошедшей летной молодости... Конечно, вылетать в тот день не следовало."
 Таким и подобным такому можно заполнить всю книгу. Это было не подса¬живание под читателя, не "прибеднение", часто встречающе¬еся в жизни, - Марк Галлай знал себе цену. Но он знал и це¬ну самовозвеличивания. И от этой болезни ему не нужны были прививки, он родился со стойким к ней иммуните¬том. И во многих случаях (со мной - определенно} сам был та¬кой прививкой от этой опасной человеческой болезни. Он нежно любил своих товарищей и учеников, при всей сдержанности его натуры он восхищается ими, и это чувству¬ешь, когда читаешь, скажем, такое:"... теплее делается на ду¬ше, когда посчастливится увидеть воочию - самому - этих подтянутых старших лейтенантов и капитанов (речь идет о бу¬дущих космонавтах. – Н.Ц.), явно не отягощенных сознанием историчности предстоящей им роли".
Это было более чем приятно именно ему, тоже не отя¬гощенному своими знаниями, степенями, известностью. По¬нятно, что Галлаю приходилось писать не только о героях, талантах и просто хороших людях. Читая и перечитывая на¬писанное им, невольно замечаешь интересную закономер¬ность, которая точно укладывается в короткое "прокрусто¬во ложе", называемое порядочностью. (Скорее всего, ею и рожденное.) Если автор пишет героя и Героя, то он всегда при имени-отчестве, весь в орденах (более чем заслужен¬ных), окруженный авторской теплотой и уважением. А если, наоборот, не герой, и даже более чем "не", - то фамилий нет. Просто "летчик В." или "один летчик" (чиновник, писа¬тель, конструктор...). "Убивается" не человек, а отрицатель¬ное явление, тенденция или глупость.
Когда в прошлом сентябре я пришел на Троекуровское кладбище к его свежей могиле, на одном из венков от тех, с кем он летал, прочел: "Великому летчику..." и вспомнил нашу первую встречу в Минске, в гостиничном номере, и его актив¬ную просьбу, остановившую мой "бурный поток": "Не подса¬живайте меня на пьедестал". Он не понимал желание журна¬листов (и не журналистов) "навесить то на одного, то на дру¬гого представителя нашей профессии ярлык "Летчик № 1 или "Самый главный летчик". И писал об этом: "Увы, на самом деле таковых в природе нет. Нет по той причине, что невозможно пронумеровать представи¬телей любой сколько-нибудь творческой профессии. Нельзя определить, кто был лучше: актриса Савина или актриса Ер¬молова, юрист Плевако или юрист Карбачевский, полково¬дец Толбухин или полководец Ватутин (я намеренно выбираю примеры среди замечательных людей, ныне уже не здравству¬ющих, дабы избежать опасности вынужденно отвлечься в сто¬рону обсуждения самих примеров). "Самый главный летчик", если уж заниматься его поиска¬ми, ~ фигура... синтетическая. Его можно создать, объединив технику пилотирования одного, осторожное мужество друго¬го, техническую культуру третьего, железное здоровье чет¬вертого...
Кстати, мне довелось как-то наблюдать реакцию одного из летчиков, которого не в меру восторженные поклонники в глаза титуловали пресловутым "первым номером".  Он поморщился."
Этим летчиком был легендарный Михаил Громов, кото¬рому на его юбилее и присвоили это звание. Галлай, один из гостей того застолья, рассказал, что Громов вначале помор¬щился, а потом переадресовал этот "номер" так: "Среди нас уже есть летчик с таким номером - это Сергей Анохин".
А я опять вспомнил минскую гостиницу, стол, где все ве¬щи "по геометрии"; Галлая в ковбойке и... один из моих вопро¬сов и его ответов: "...а сколько у вас медалей?" - "Ну-у, это же несерьезно... - и он "переадресовал". - У меня есть медаль "800-летия Москвы", но ее же надо было вручать Юрию Дол¬горукому".
Работа, которую он делал, требовала предельно воз¬можного профессионализма, точного расчета, ума и хладно¬кровия. И, конечно, он не мог оставаться равнодушным, когда видел "не такую" работу, да еще и принимаемую (и выдавае¬мую!} за героизм. Об одном таком "герое" он сказал: "Слава Богу, что остался жив, а ведь сделал все лично от него завися¬щее, чтобы убиться, но выиграл 100 тысяч по трамвайному би¬лету. А многие из видавших этот глупый цирк в небе, посчитали его героем..."
С неповторимой самоироничной улыбкой рассказывал он, как, начиная летать на "строгом" самолете "УТ-1" зало¬жил глубокий вираж в... одиннадцати метрах от земли. "В тот раз я почти выполнил просьбу моей мамы о том, чтобы, если уж случилось такое с ее сыном и стал он летчиком, то хотя бы летал как можно ниже... По ее логике, нулевая высота, - точ¬ка соприкосновения самолета с землей, - была самая безо¬пасная. В том случае с "УТ-1", как редко бывает, был близок к тому, чтобы убиться, но, не понимая этого, с самодовольным героическим видом появился в предполетной комнате, где услышал голос Александра Петровича Чернавского: "Осторожность непременная и едва ли не лучшая часть мужества. А для тех, до кого абстрактные истины не доходят, американский летчик Ассен Джорданов говорил, что хорошего летчика от плохого отличает то, что хороший умеет делать то же, что и плохой, но, кроме того, достоверно знает, чего нельзя делать".

Когда Галлай приехал в Минск для участия в телевизион¬ной передаче о героизме, один из моих знакомых, редактор белорусского ТВ, записал на диктофон кое-что из разговора в режиссерской. Ниже - как бы монолог Марка Лазаревича о героизме и геройстве.
"...Когда я был молодым, то, благодаря журналистам и писателям, всегда рядом со словом "летчик" ставил слова "храбрый" и "бесстрашный". А когда сам стал летчиком и пришел в группу испытателей, у меня, не без помощи коллег, конечно, в оценках пилотов появились другие слова: "гра¬мотный", "надежный". Ни разу за двадцать лет работы я не услышал от моих коллег такое: "Как он изумительно летает!" или: "Как блестяще летает!" Говорили: "Он летает грамотно". И это была самая высокая оценка. Слова "подвиг" я тоже ни разу не слышал. Разве только, когда говорили о погибшем. Но то¬же - редко.
...Были случаи очевидного героизма. И это нами всеми воспринималось с большим уважением, но без слов "мужест¬во", "героизм" и "отвага" - ценили умное поведение пилота в сложной обстановке. Подходили к этому, так сказать, с дело¬вой позиции: летного мастерства. Сумел, нашел, спас маши¬ну и сам не убился - грамотный, надежный летчик. Потом к своим обязанностям приступали журналисты и писатели, и тут же появлялись и "отвага", и "мужество", и "героизм". Не надо понимать это так, что я отрицаю эти понятия. Все это, слава богу, есть, но слишком много слов об этом.
... Был случай, когда механик, не разобравшись с мар¬кировкой "верх-низ", перепаял контакты электромотора триммера. И когда я сразу после взлета, а это был первый полет реактивного "МиГ-9", хотел перевести машину в гори¬зонтальный полет, она чуть ли не встала "на попа", грозясь сорваться в штопор и рухнуть на еще близкую землю. Если бы очень быстро не разобрался в чем дело, - то и не рассказывал бы вам сейчас эту историю.
...Любой риск допустим, когда речь идет о новом и непо¬нятном, и без такого риска невозможно это понять. Но абсо¬лютно "запрещен", если вызван халатностью, небрежностью, пижонством, расчетом на "авось".
...Работал по программе выхода машины из пикирова¬ния. Решил начать выход по первости на высоте большей, чем значилось в полетном задании. Запас карман не тянет. Беру ручку на себя, а она не берется: что-то не дает ей хода. Бро¬сил ее и полез вниз. Обнаружил отвертку, заклинившую руч¬ку. Остался живой. Сел, показал отвертку механику... Конеч¬но, сказал… Что? Не могу - присутствует дама!..
Потом мне сообщили, что я совершил героический по¬ступок. Люди-то на аэродроме видели, что машина вышла из пикирования у самой земли. Ну, и нужен мне был такой по¬двиг? Он и вам не нужен. Все, что в этом было хорошего, это, что не убился и аэроплан остался целым.
...Смелый поступок, особенно в авиации, почти всегда имеет свою "технологию". То есть, вы должны уметь выполнить его.
Эффектные строчки: "Рассудку вопреки, наперекор сти¬хиям", - в авиации категорически неприемлемы: успешно продвигаться наперекор стихиям здесь удается, только неу¬клонно следуя велениям разума. Нормальное состояние лет¬чика-испытателя в момент выполнения рискованного манев¬ра - это "храбрость знания - прямой антипод храбрости не¬ведения". Один раз может получиться, если по неведению. На второй - убьешься."
 
В тот же его приезд я поговорил с ним о героизме для пи¬онеров Белоруссии (работал тогда в детской газете). Детям Марк Лазаревич так объяснил природу этой кате¬гории: "Человек не думает о героизме: он или работает, или отдыхает, или воюет. Но вот наступает момент: загорается в воздухе самолет, или тонет в реке ребенок, или кому-то надо первому встать под огнем, иначе все погибнут... И человек спасает уникальную машину, бросается в ледяную воду, идет под пули... Чтобы дать возможность конструкторам исправить дефект и тем самым в будущем спасти много людей; спасти, может, даже ценой собственной жизни, маленького человека для большой и радостной судьбы; спасти товарищей по ору¬жию, чтобы они дошли до конца войны и спасли мир.
Наверное, вы заметили, что во всех примерах, которые я приводил, повторяется одно и то же слово: "спасение*. Для меня героизм, в первую очередь, связан со смыслом этого слова.
А вот, мальчишка, на спор, ныряет с высокого берега в воду, не зная, глубоко ли тут или мелко, и разбивает голову. Ребята смотрят на него, как на героя. А он никакой не герой, потому что поступок его глупый: он без необходимости риско¬вал жизнью. Вот если бы он так же нырнул, спасая тонущего, - другое дело! Древний философ Сенека сказал: "Похвальна доблесть, если она к месту".
Фразу: "...Я же известный в стране дегероизатор", - я не¬сколько раз слышал от Галлая. В ней была и "борьба за пра¬вое дело", но была и горечь. Ну, действительно, какой же де¬героизатор при очевидном мужестве, смелости и даже офи¬циально признанном героизме - Золотой Звезде! (Я думаю, что единственное, чего он боялся, - это громких слов: чтобы самому их не произносить и о себе их не слышать.) Он устал повторять в многочисленных интервью, передачах, на встре¬чах, но повторял: между героизмом и геройством - дистанция огромного размера.
Галлай не воспринимал, не понимал героизма (смелости, мужества, решительности) в отрыве от других "обязательных* и привлекательных качеств человека. "Чистый" герой его не устраивал. Здесь вступал в силу "закон" о несовместимости гения и злодейства. Порядочность для Галлая имела приори¬тет перед другими качествами, так как она их рождает. Так он понимает основу неординарных поступков с положительным знаком.
Говоря о Чкалове, с которым он был знаком, как о сме¬лом летчике и как об экспериментаторе, Галлай с удовлетво¬рением отметил такую мелочь, как то, что Валерий Павлович не уезжал с аэродрома в Москву, пока не набивал свой аме¬риканский "Паккард" попутчиками.
         -- Конечно, Чкалов был очень смелым летчиком и очень грамот¬но летал. О его заслугах перед авиацией и говорить нечего. Но были пилоты, летавшие лучше его, а так всенародно лю¬били немногих: душа у него была большая. И - остро развитое чувство товарищества. А смелость... У него она проявлялась не только в небе. Иногда на земле требуется больше мужест¬ва.
В недоброй памяти 1937 году Чкалов поехал в "органы" и отбил двух механиков, которые не были виноваты в поломке самолета, - и развез их на своей машине по домам. Такой ге¬роизм я понимаю. А в том, что тогда это был рискованный по¬ступок и для Чкалова, в этом нет сомнения.
Он-то в действительности был Человеком, имя которого звучит гордо. Хотя... со всеми сразу же переходил на "ты", ши¬роко орнаментировал свою речь фольклорными терминами и не пытался выдавать кефир за свой любимый напиток.

"... Никакой опыт не дает таких полезных уроков на бу¬дущее, как горький опыт... - говорил Галлай. - Был в моей летной биографии период, когда силой обстоятельств мне пришлось заниматься испытаниями не самих самолетов (в то время у Галлая "за спиной" оставались сто двадцать три ле¬тательных аппарата, аттестованных им в небе. –Н.Ц.), а специальных видов их оборудования - бортовой радиолока¬ционной аппаратуры... Об этом периоде и всех предшество¬вавших и сопутствующих ему обстоятельствах можно было бы рассказывать достаточно долго. И я не делаю этого сей¬час только потому, что пишу записки летчика-испытателя, а все эти "предшествовавшие и сопутствовавшие" отнюдь не составляли специфики какой-либо одной конкретной про¬фессии."
Потом он несколько шире (аж на страницу!) напишет о своей трехгодичной опале, опять же, не для того, чтобы вы знали, как было ему плохо, а потому, что беда эта, "высочай¬шего" происхождения, преступно несправедливо коснулась не его одного и выявила эта трагедия отторжения "нормальных ненормальными" (ущерб от этого был и самой авиации, а не только из нее изгнанным) - выявила она самые светлые "мужественные качества таких людей, как Гризодубова и Ла¬вочкин - с одной стороны, и Рыбко, Капрэлян, Якимов, Тарощин, Гарнаев, и Галлай, открывший список "откомандирован¬ных в порядке очищения засоренных кадров" из родного ин¬ститута - с другой.
Сейчас мы станем свидетелями редкого для Галлая эмо¬ционального выброса: "Нет, речь тут идет не о заклинивших рычагах управления, отказавших двигателях, не желающих выпускаться шасси и прочих "нормальных", неизбежных в ис¬пытательной работе осложнениях. Все это, конечно, было, но это, повторяю, норма, без которой в нашем деле не прожи¬вешь. Не воздушные, а сугубо земные злоключения сильнее всего подпортили мне жизнь.
Что может быть хуже удара ножом в спину! Удара, нане¬сенного людьми, которых в течение многих лет привык считать своими. Своими друзьями, единомышленниками, учениками, учителями..."
Так - о самом горьком в своей жизни. (Еще один урок: сдержанности, остановки "во гневе", литературной экономии слов, и сильных в том числе.)
Он рассказывал мне об этом "не для этого", а чтобы я мог представить, как вели себя в опасной тогда даже для них ситуации люди, которые ему помогли.
После сдачи в серию испытанного Галлаем первого со¬ветского вертолета - "МИ-1" ("Долгая хорошая жизнь получи¬лась у этой машины", - напишет он об этом вертолете, как о живом...) Михаил Леонтьевич Миль предложил ему испытать и вторую свою машину. Марк Лазаревич согласился.
- Я успел сделать только половину работы. Считайте, что как вертолетчик я испытал полтора геликоптера, - тут-то ме¬ня и "ампутировали../.
Ему было тридцать четыре года, и он был признанным летчиком-испытателем высшего класса.
- А как это сделали официально? Как формулировали?
-  Просто. "Откомандировать в связи с сокращением ка¬дров..." И все тут. Но устно не скрывали истинных мотивов: Гарнаева - за то, что по глупости побывал в лагере; Капрэляна - за плен; меня - за то, что родился "не арийцем". Тогда много черных дел творилось под лозунгами "бдительности", "борьбы с космополитизмом", "засорением кадров..." Наше, авиационное, не самое громкое. Вспомните дело врачей...
Семен Алексеевич Лавочкин одним из первых узнал о том, что Галлай выброшен из авиации. Он встретился с Мар¬ком Лазаревичем и сразу сказал, что помочь ничем не смо¬жет. Не давал никаких обещаний, но высказал свое мнение о том, что это не частый случай, а проявление закономернос¬тей определенной государственной политики, и единствен¬ное, что может человек сделать в этих обстоятельствах - со¬хранить достоинство и ждать. Не побоялся Главный конструк¬тор так говорить с пилотом... Галлай сказал, и это запомни¬лось, что тот, честный разговор, и то, что он "из него взял", было не менее полезно тогда, чем конкретная помощь.
"...Потянулись долгие, пустые, ничем, кроме бесплодных раздумий о странности происходившего, не заполненные дни. Это было, кроме всего прочего, очень непривычно. Ран¬нее лето пятидесятого года выдалось ясное и солнечное. Всю свою сознательную жизнь я бывал в это время года неизмен¬но очень занят. А сейчас каждый день начинался с того, что я аккуратно, как на службу (именно как на службу), с утра от¬правлялся в очередную канцелярию, чтобы убедиться в отсут¬ствии ответа (или наличии отрицательного ответа) на одно из моих многочисленных заявлений.
После этого оставалось бродить по городу, заходить в скверы и парки, часами сидеть у какого-нибудь фонтана. Даже кино не давало возможности отвлечься: по причинам, где-то очень далеко пересекавшимся с причинами моих собственных злоключений, репертуар кино в те времена был весьма беден - очередная выдающаяся (других тогда не выпускали) картина шла во всех кинотеатрах по нескольку месяцев подряд.
Оставалось ходить и думать. Ходить и думать, снова и снова возвращаясь на одни и те же улицы и к одним и тем же мыслям.
Да, это было почище любого флаттера!"
Так он писал. А я видел его во время рассказа об этом. Слова были другие, он, как всегда, шутил и улыбался, но чувства, испытываемые им при этом, были, поверьте мне, нелег¬кими даже для него.
- Тут подоспел звонок Валентины Степановны Гризоду¬бовой...
Марк Лазаревич говорил о ней с глубочайшим уважени¬ем.
Все зная и понимая, Гризодубова предложила Галлаю работу в своем "хозяйстве" на летно-испытательной базе, где испытывали не самолеты, а аппаратуру для них. Это было спасением: прежде всего, Галлай оставался летчиком (а не заведующим клубом, как Гарнаев...), да и хлеб есть надо бы¬ло - "маленькая, но семья"... О психологии момента и гово¬рить не приходится: аэродром, полеты, среда - работа!
...Когда одна из высоких комиссий пыталась убедить Ва¬лентину Степановну избавиться от Галлая и ему подобных (не его одного "подобрала" эта отважная и в небе и на зем¬ле женщина): "Вы же умная русская женщина, что может быть у вас общего..." - она ответила: "Мы с ним вместе вое¬вали. Вам трудно это понять: вас в то время поблизости не было..."
"Неласковая", прямая и резкая была женщина Валенти¬на Степановна, очень смелая: не боялась никакого началь¬ства и высказывала свое мнение, не выбирая слов... Поря¬дочная была женщина, если формулировать галлаевскими словами. Рассказ о ней был завершен так: "Общение с таки¬ми людьми, как Гризодубова, - надежное средство для вос¬становления пошатнувшейся веры в человечество..."
...Она первая сообщила Галлаю о конце тысячедневной опалы в пятьдесят третьем году и со словами: "Жаль отпус¬кать вас. Но мариновать здесь тоже, конечно, нельзя", - от¬пустила.
Времена настали иные... И Галлай, сразу получив не¬сколько предложений, приступил к испытанию мясищевского "гиганта", сто двадцать четвертого в своем послужном списке.

"Чернавский, Станкевич, Рыбко, Шиянов - больше тяго¬тели к принципу: "сначала думать, потом летать..." Я сам безо¬говорочно стал на позицию "педантов" и двадцать лет упорно не сходил с нее. Не будь этого, вряд ли были бы написаны и эти записки."
С этих слов Галлая можно начать рассказ об "одном слу¬чае" из его испытательской работы.
В несуществующий официально клуб мировой элиты лет¬чиков-испытателей Марк Лазаревич был принят после его по¬беды над флаттером. Это слово произошло от английского -flutter, что означает "трепетать". Грозное явление было на¬звано, но, по словам Галлая, "больному не делается легче от того, что он знает, как его болезнь называется по-латыни. Ка¬жется, это сказал Мольер", - добавил Марк Лазаревич.
Новые скорости самолетов, достигнутые к концу тридца¬тых годов, вызвали волну необъяснимых катастроф. Ничего не предвещало их: просто самолеты в считанные секунды рассы¬пались на куски. И никто из попавших во флаттер не мог ни о чем рассказать: пилоты погибали. Те немногие, кто случайно уцелел, могли сообщить, что самолет как бы взрывался. И все. Одним из таких счастливчиков был старший товарищ Галлая, известный летчик-испытатель Александр Петрович Чернав¬ский.
Шло время, рассыпались самолеты. Гибли люди. Какие-то факты становились известными: нет, это был не взрыв - за несколько секунд перед тем, как развалиться, самолет, вер¬нее его крылья и оперение, подвергались быстро нарастаю¬щей вибрации... Но почему это происходит? И как преодо¬леть? Нужны были испытательные полеты...
Руководитель летно-испытательного отдела ЦАГИ Иван Фролович Козлов после нескольких дипломатических фраз о здоровье, семье и "проведенном отпуске* предложил Галлаю подумать: не хочет ли он "потрогать это чудище - флаттер -за бороду". "Излишне говорить, что я решительно отверг предложение "подумать" (пока я буду думать, кто-нибудь уве¬дет эту работу у меня из-под носа!) и тут же дал свое безого¬ворочное согласие."
 В какой бы форме об этом ни говорил "мой" Галлай о том, еще молодом, всего с трехгодичным испы¬тательским стажем, Галлае, он сказал и такое: у летчиков-ис¬пытателей не принято отказываться от предложенной работы.
 ... Самолет в каждом последующем полете разгонялся до немного большей скорости, чем в предыдущем. Так подобрались к опасному пределу. В следующем полете предстоя¬ло «сунуться» во флаттер - чуть-чуть и..., резко снизив ско¬рость, остаться живым и привезти на землю ценные данные, записанные специальной аппаратурой.
О том, что было дальше, Марк Лазаревич подробно рассказал мне, но я не буду это пересказывать (мне показа¬лось, что выход из флаттера был найден не только остроумно, но талантливо) - для большей достоверности, а главное, яс¬ности того, что и как было, послушайте самого Галлая:
"Казалось бы, предусмотрено все возможное, и я, по¬мнится, отправлялся в каждый очередной вылет с чувством полной уверенности. Пресловутый аромат острого испыта¬ния быстро испарялся - полеты шли, и ничего особенного не случалось.
Поэтому совершенно неожиданно прозвучал для меня вопрос Чернавского:
- А что ты собираешься делать, если флаттер все же воз¬никнет?
Я, не задумываясь, бодро ответил, что ни в какой флат¬тер попадать не намерен: его у нас просто не может быть. Для того, мол, и создана специальная аппаратура, чтобы своевременно предупредить: "Остановитесь, больше увели¬чивать скорость нельзя!" Мы и не будем этого делать.
-  Приятно наблюдать столь трогательную веру в науку, - сказал Чернавский. - Но если бы все придуманное и раз¬работанное на земле столь же безотказно действовало в воздухе, летные испытания были бы не нужны. И нам с тобой срочно пришлось бы менять профессию.
В таком направлении мои мысли до этого разговора как-то не шли. Железная испытательная концепция - рассчиты¬вать на лучшее, но быть готовым к худшему - еще не стала для меня нормой поведения. Поэтому единственное, что я смог ответить Чернавскому, звучало довольно тривиально:
- Ну что ж, если флаттер, вопреки всем нашим предосто¬рожностям, все-таки возникнет, останется одно - быстро га¬сить скорость.
- Мудрые слова! Разумеется, гасить скорость. Особенно если будет чем это делать, то есть если штурвал не выбьет из рук. Лично у меня выбило... Действительно, флаттер протекает так бурно и размах колебаний крыльев достигает столь больших величин, что, пе¬редаваясь по тягам управления на штурвал, вибрации легко могут вырвать его из рук летчика. Надо было придумать спо¬соб, как заставить самолет в случае возникновения флаттера "самостоятельно" - даже если летчик выпустит управление -энергично уменьшать скорость.
В конце концов я додумался использовать для этой цели триммер руля высоты - специальное устройство, позволяю¬щее в полете регулировать величину усилий, которые летчику приходится прикладывать к штурвалу, чтобы держать его в нужном положении.
Обычно триммер регулируется так, чтобы полностью или почти полностью снять усилия. Это позволяет лететь, мягко держась за управление и нажимая на него лишь для париро¬вания случайных внешних возмущений атмосферы или при намеренном переходе от одного режима полета к другому.
Я же решил использовать триммер не для снятия, а, на¬оборот, для создания усилий на штурвале и отрегулировать его при выполнении режимов разгона до околофлаттерных скоростей так, чтобы штурвал сам с достаточно большой си¬лой стремился отклониться назад, в сторону летчика.
Теперь, чтобы лететь горизонтально, приходилось пре¬одолевать эти намеренно созданные усилия. Зато, если по ка¬ким-либо причинам пришлось бы выпустить штурвал из рук, самолет энергично пошел бы на подъем, а скорость на умень¬шение.
В наши дни подобная регулировка применяется во всех случаях, связанных с проникновением в новые, возможно, та¬ящие в себе какие-нибудь опасности скорости полета, и счи¬тается одним из элементов азбуки летных испытаний.
Но тогда это было находкой. И я стал из полета в полет аккуратно следовать ей.
Очередной полет протекал в уже ставшем привычным порядке: взлет, подъем, выход на горизонталь, регулировка триммера руля высоты "на давление", включение аппарату¬ры, постепенное увеличение оборотов моторов и соответст¬вующее ему медленное, ступеньками по пять-шесть километ¬ров в час, приращение скорости.
Все шло как обычно.
Медленно, как ей положено, ползет стрелка указателя скорости. Удерживаю ее на несколько секунд в одном поло¬жении - очередная ступенька - и снова мягким увеличением нажима на штурвал посылаю чуть-чуть вперед.
И вдруг - будто огромные невидимые кувалды со страш¬ной силой забарабанили по самолету. Все затряслось так, что приборы на доске передо мной стали невидимыми, как спицы вращающегося колеса. Я не мог видеть крыльев, но всем своим существом чувствовал, что они полощутся, как вымпелы на ветру, - долго после этого не проходили на пле¬чах набитые о борта синяки. Штурвал, будто превративший¬ся в какое-то совершенно самостоятельное, живое и притом обладающее предельно строптивым характером существо, вырвался у меня из рук и метался по кабине так, что все по¬пытки поймать его ни к чему, кроме увесистых ударов по пальцам, не приводили. Грохот хлопающих листов обшивки, выстрелы лопающихся заклепок, треск силовых элементов конструкции сливались во всепоглощающий шум.
Вот он, флаттер!
Зрение, осязание, слух настолько завалены новыми мощными ощущениями, что невозможно требовать от них раздельного восприятия каких-либо деталей.
Но сознание - как всегда в подобных случаях - снова работает четко, спокойно, в тысячу раз лучше, чем обычно. Сквозь все это потрясение (в буквальном смысле слова, пожа¬луй, даже более сильное, чем в переносном) я жадно пытаюсь "вчувствоваться" - именно не вглядеться, не вслушаться, а вчувствоваться - в поведение самолета и, колотясь о борта сошедшей с ума кабины, жду, когда же, наконец, прекратится вся эта свистопляска.
Жду, потому что больше предпринять ничего не могу. Все, что можно, было сделано мной раньше, когда я додумал¬ся до нового способа использования триммера руля высоты.
Сейчас это должно дать свои плоды.
Жду долгие, полновесные секунды - сейчас каждая из них тянется еще дольше, чем полгода назад, когда я вытаски¬вал машину из отвесного пикирования. Причина ясна: тогда я работал. Активно, с напряжением всех сил и внимания. А сейчас - жду.
...Флаттер прекратился так же внезапно, как начался.
Он продолжался, как показала расшифровка самопис¬цев, около семи секунд. Больше машина вряд ли и выдержала бы, хотя мне, по совести говоря, показалось, что дело тяну¬лось, по крайней мере, в три раза дольше. Это был, по-види¬мому, тот самый случай, о котором в старинном романсе по¬ется: "Минуты мне казались часами*.
Триммер - дай бог ему здоровья! - сделал свое дело. В первый момент после прекращения вибраций мне по контрасту показалось, что наступила полная тишина и само¬лет неподвижно повис в воздухе, хотя на самом деле, конеч¬но, был слышен и шум встречного потока и рокот моторов, а вся машина мелко подрагивала и покачивалась от атмосфер¬ных порывов, как в любом полете.
И вот я снова тащу раненую машину к аэродрому. Опять заблаговременно выпускаю шасси, а посадочные щитки ос¬тавляю убранными. Опять строю заход по прямой издалека и избегаю лишних движений органами управления.
Внешне все похоже на возвращение домой полгода на¬зад. Но настроение у меня совсем иное.
В ближайшие после этого дни я чувствовал себя победи¬телем, пожалуй, в несколько большей степени, чем следова¬ло. В частности, не таким уж я оказался в этом полете умным и предусмотрительным, каким возомнил себя сгоряча. На са¬мом деле эти качества в данном случае проявил в первую оче¬редь не я, а мой старший товарищ А. П. Чернавский.
А пока наш подруливший на стоянку самолет оказался в центре всеобщего внимания. Мы не успели еще вылезти из своих кабин, как узнали от механиков, что "с этим самоле¬том - все", его остается только списать: крылья, фюзеляж, мотогондолы - все смялось, покрылось трещинами, дефор¬мировалось. И в этом было внешнее сходство с невеселым результатом нашего неудачного пикирования полгода на¬зад. Но только внешнее. Сейчас подлежащий списанию са¬молет представлял собой что-то вроде почетной боевой по¬тери - реальное воплощение неизбежных издержек нашей работы. Когда, закончив все дела, уходил с аэродрома, уже вече¬рело. Воздух был чистый и прозрачный, с реки тянуло свежим ветерком. На земле наступали сумерки. В деревне, за летным полем, один за другим зажигались огоньки, но небо остава¬лось еще совсем светлым.
Жить было хорошо!"
Когда он закончил свой рассказ, я, как частенько быва¬ло в беседе с ним, задал "один умный вопрос": "Какой орден вы за это получили?" Марк Лазаревич, необидно улыбнув¬шись, ответил, что, если бы за такие "вещи" летчикам-испыта¬телям давали ордена, их бы некуда было вешать.
- А вот, что было, то было: после госпиталя, где доволь¬но быстро залечили мои синяки и разбитое о приборную до¬ску лицо, получил я внеочередной отпуск и премию в размере месячного оклада. Вполне компенсаторно.
После этого неслучайного счастливого случая имя Гал¬лая и было вписано в символическую "Почетную книгу* летчи¬ков-испытателей мира.

В момент запуска ракеты с Юрием Гагариным в пульто¬вой - святая святых космодрома - кроме операторов находи¬лись шесть человек: С. П. Королев, его заместитель Л. А. Воскресенский, руководитель старта А. С Кириллов, ру¬ководитель группы космонавтов генерал Н. П. Каманин, пол¬ковник М. Л. Галлай и капитан П. Р. Попович.
В первом, машинописном варианте списка "допущен¬ных", завизированном подписью Королева, их было пятеро. Фамилия Галлая была вписана рукой Главного Конструктора позже. Впоследствии, при описании исторического запуска, десятки журналистов и воспоминателей, авторов книг и ста¬тей подавали количественный состав на пульте в разночте¬нии: кто - пять человек, кто - шесть. Когда было пять - отсут¬ствовал Галлай.  Ну, бог с ними, с пишущими, а вот как быть с тем, о чем сам Марк Лазаревич мне рассказал?
В книге, которую написал уже генерал Попович, Галлая на том пульте... не было(!).  «Я позвонил ему и спросил: "Паша, а с чего это я у тебя отсутствую при полном наличии присутст¬вия?" Он ответил: "Извините, Марк Лазаревич, я забыл, были вы там или нет". (Ответ генерала, космонавта, Героя, ученика Галлая, в конце концов...)
Галлай объяснил мне этот, и не только этот, случай, "не¬сложившимися", мягко говоря, отношениями между "космическо-космонавтским" начальством и им, Галлаем. "Возможно,
- говорил он, - не столько между ними и мной, сколько меж¬ду авиацией, к которой я принадлежу, и космонавтикой, к ко¬торой, как им казалось, не принадлежу вовсе. Или не на¬столько, чтобы писать о ней книги".
Если использовать определения Галлая, этот фокус (с присутствием-отсутствием на пульте) нельзя, конечно, срав¬нивать с сапогом, которым жизнь-судьба время от времени дает по морде. Скорее, это был не сапог, а тапочка. А вот мы¬тарства рукописи книги "С человеком на борту", одной из лучших в документальной литературе о космической эпопее, на ее пути к печати - "обсужденческая" волна по ее поводу в космических кругах, коллективные письма о "дегероизации..."- это уже было похоже на грубый и тяжелый "кирзач". (В ближ¬нем кругу друзей Галлая это все называлось: "Каманин ревнует..."). Марк Лазаревич рассказывал об этом достаточно отстраненно, с юмористической окраской.
Этот наш разговор велся уже после выхода книги, где он, не рассказывая, как оказался "на пульте", пишет о том, что и как там происходило и что он при этом чувствовал. И выходи¬ло, по разночтению (Попович и другие), что Галлай врет, при¬чем, - направленно! - "в пользу" автора! (Примите в качест¬ве шутки, - в рассказе о Галлае это вполне допустимо: мне кажется, что если бы Марка Лазаревича обвинили в воровстве, он бы пережил это легче, чем обвинение во лжи, да еще такой, которая способствует строительству ненавистного им пьедестала для собственного памятника.)
Несколько проясняющих ситуацию абзацев.
«... Показания приборов нормальные. На слух тоже буд¬то бы все в порядке (приборы, конечно, приборами, но и слух в авиации нужен не хуже музыкального). На всякий случай по¬ворачиваюсь к бортинженеру К. Я. Лопухову - моему старо¬му приятелю:
- Ну, Костя,  как по-твоему?
-  Полный порядок. Можно двигаться.
- Хорошо. В корме! Как там у вас?
- Все нормально, командир. Выхлопа хорошие. Закрылки во взлетном положении. Замечаний нет.
Переключаюсь на внешнюю радиосвязь и прошу разре¬шения на взлет.
- Четвертый, я - "Земля", взлет разрешаю.
От работающих на режиме полной тяги двигателей мел¬ко дрожит вся масса огромного корабля.
-  Поехали!»
Так в воздух впервые ушел стратегический бомбарди¬ровщик, самый большой тогда самолет в стране, ушел со стартовым галлаевским --"Поехали!" Это неуставное теплое, домашнее слово вместо положенного: "Экипаж! Взлетаю!" Галлай всегда произносил, если был командиром "населен¬ной" машины. (Марк Лазаревич с улыбкой рассказывал, как команду: "Экипаж! Взлетаю!" - подавал у них один пилот, ког¬да весь экипаж его истребителя состоял из него одного.)
"Забытованность" команды важна для психологической атмосферы: ничего особенного не происходит, подумаешь, первый полет, командир вот спокоен, даже такие слова гово¬рит, как будто на кухне чарку берет...
Тот же прием-привычка осталась и в работе с первыми будущими космонавтами:
« --... Дайте показания приборов, положение органов уп¬равления.
Космонавт последовательно - слева направо по кабине - перечислял показания приборов и положение всех ручек и тумблеров.
-  К полету готовы?
-  Готов!
-  Ну тогда давай, поехали".
Часто, начиная "урок" с космонавтами, он произносил это слово, и оно постепенно стало их собственным словом. А потом - стало словом-символом, с которым Земля переступи¬ла порог космоса.
Итак, гагаринское «Поехали!» - это изначально галлаевское "Поехали!" (тут я почувствовал, что сам немного завидую Галлаю, даже не имея отношения к космосу...}. Как тут обойтись без ревности тем, кто был "безоговорочно" велик и ко¬мандовал этим космосом. А тут еще и книга!
-  Почему Королев дописал вас в тот список?
- На этот вопрос, - сказал Марк Лазаревич, - точно мог бы ответить только сам Королев, а я могу только предполо¬жить.
 Исходя из характера Сергея Павловича, его уникально¬го дара предвидения и страховок, в хорошем смысле этого слова, - "Не будь этого королевского умения - учитывать ближние и дальние реалии, - ракета бы не полетела: ее во¬обще в то время не было бы", - учитывая это, причин присут¬ствия Галлая во время старта Гагарина, могло быть три.
Одна - "человеческая", другая - "математическая". О третьей - ниже.
После смерти Сергея Павловича его мать, Мария Нико¬лаевна Баландина, которая тепло относилась к Марку Лаза¬ревичу, пригласила его к себе и рассказала следующее. Ког¬да Королева выпустили из "шарашки" (читай: "из заключе¬ния"), он, как был, в зековской робе, сразу пошел не домой, а в институт, где до этого работал и где работал Галлай. И рас¬сказал Сергей Павлович матери, что, завидя его в институт¬ских коридорах в таком облачении, все дружно бросились от него, и только три человека - к нему. "В числе этих трех он на¬звал вас".
-- Думаю, что это сыграло какую-то роль в определении того списка, - сказал Галлай, - Королев ничто и никогда не забывал.
В том же разговоре Мария Николаевна вспоминала, что сын, прочитав в "Новом мире" "Через неведомые барьеры" и "Испытано в небе", как-то за ужином поделился с ней впечат¬лениями о прочитанном и об авторе: оценка была высокая. "Я хочу, чтобы вы это знали. Он вам об этом не говорил?" -спросила Баландина. Получив отрицательный ответ, она ска¬зала: "Я так и думала".
- Мне кажется, - продолжал Марк Лазаревич, - Коро¬лев хотел, чтобы в ту, действительно историческую минуту, там находился человек, который, на его взгляд, мог бы в буду¬щем объективно и профессионально написать об этом.
Эту вторую причину, по Галлаю, можно считать первой и основной "по делу" именного списка присутствующих на пульте. Ну, а третья причина, ясно просматриваемая, состоит в том, что, пребывая в должности инструктора-методиста груп¬пы космонавтов, Галлай, на случай нештатных ситуаций, мог оказаться полезным и, следовательно, должен был быть в пультовой.
Галлай предполагал, что и должность эту Королев пред¬ложил ему "по совокупности" с первыми двумя причинами, так как достойных претендентов было более чем...
-  Марк Лазаревич, не могли бы вы кратко охарактери¬зовать Королева.
-  История уже дала ему оценку. Личность большого го¬сударственного масштаба. Большой ученый и большой орга¬низатор. Человек-каркас.  Все ради достижения цели  всей жизни. Нелегкий, но очень настоящий человек. В книге ("С че¬ловеком на борту". - Н. Ц.) я, сколько знал о нем, написал.
Привожу из нее очередную цитату и думаю, что она до¬бавит для вас существенного не только в портрет Королева, но и Галлая.
"... когда Сергей Павлович Королев, как заместитель главного конструктора КБ  по летным испытаниям, руководил во время войны доводкой ракетного вспомогательного дви¬гателя РД-1 на пикирующем бомбардировщике "Пе-2", то принимал участие в испытательных полетах в качестве бор¬тового инженера-экспериментатора (что дало повод в неко¬торых очерках ошибочно называть его летчиком-испытате¬лем). Эта-то его работа и послужила поводом для нашей второй встречи (первая состоялась до войны, когда Галлай коротко познакомился с Королевым как с конструктором планеров и планеристом. -  Н.Ц.) -- встречи, про которую даже сразу и не скажешь, какая она была: радостная или грустная (наверное, было что-то и от одного, и от другого), и о которой мне уже довелось рассказывать в книге своих за¬писок "Испытано в небе".
Вот что я писал тогда:
"Как-то раз, еще во время войны, оказавшись пролетом на аэродроме, где работал мой товарищ - впоследствии Ге¬рой Советского Союза и заслуженный летчик-испытатель СССР - Александр Григорьевич Васильченко, я обратил вни¬мание на непривычно быстро несущийся над летным полем пикировщик "Пе-2", из хвоста которого вырывалось ревущее пламя. Я тревожно оглянулся на окружающих - не люблю ог¬ня на самолете! - но увидел на их лицах никакую не тревогу, а скорее интерес к происходящему, причем интерес нельзя сказать, чтобы очень уж пылкий: по-видимому, они видели этот эффектный номер далеко не в первый раз.
-  Кто летит?
- Васильченко.
Оказалось, что он испытывал ракетную ускорительную установку с жидкостным реактивным двигателем (ЖРД), смон¬тированную в хвосте обычного серийного "Пе-2*. Это должно было дать возможность при необходимости на короткое вре¬мя резко увеличить скорость полета и быстро преодолеть зо¬ну интенсивного зенитного огня или оторваться от атакующих истребителей противника.
Новинка была интересная, и я незамедлительно отпра¬вился знакомиться с ней на край аэродрома, куда подрулил успевший приземлиться самолет.
-  Кто сделал эту штуку? - спросил я, поздоровавшись с Васильченко и выслушав его блицлекцию о ракетном двигате¬ле и всей ускорительной установке.
- А вот поговори с ним, - ответил Васильченко и показал мне на плотного, среднего роста, одетого в несколько стран¬ный, особенно для летнего времени, костюм: куртку и брюки из какого-то черного подкладочного сатина.
И в тот же миг я узнал этого человека. Нас познакомили за несколько лет до начала войны, но после этого встречать¬ся - отнюдь не по нашей воле! - не довелось. Тем не менее я имел полное представление о нем. Больше всего - благода¬ря рассказам моего друга летчика-испытателя В. П. Федоро¬ва, который много поработал с этим конструктором. Федо¬ров говорил о нем очень дружески, тепло, с огромным уваже¬нием и нескрываемой болью по поводу его нелегко сложив¬шейся судьбы.
Я подошел к конструктору, мы поздоровались, отошли немного в сторону и сели на какие-то валявшиеся у аэродром¬ной ограды бревна. В течение всего последующего нетороп¬ливого рассказа вокруг нас, как привязанный, встревожено кружился неизвестный мне лейтенант. Он то присаживался рядом с нами, то снова нервно вскакивал, то опять садился, изо всех сил стараясь не упустить ни одного слова из нашего раз¬говора. Судя по всему, бедняга чувствовал, что происходит ка¬кое-то "нарушение", но прямых оснований вмешаться не ви¬дел, так как к категории "не имеющих отношения" я явно не подходил и держался как только мог неприступно, едва ли не впервые в жизни изо всех сил напуская на себя важность, со¬ответствующую моему тогдашнему майорскому званию, да и тема нашей беседы не выходила за узкопрофессиональные, прямо касавшиеся объекта испытаний пределы. Не выходила, по крайней мере, внешне, а что касается так называемого подтекста, то он никакими инструкциями не предусмотрен.
Наверное, со стороны вся эта картина выглядела до¬вольно комично, но в тот момент я, в отличие от своего обыч¬ного состояния, способность к восприятию смешного утерял полностью.
Я видел перед собой другое - еще одну (сколько их?) форму проявления несгибаемого мужества. Сквозь сугубо прозаические слова - о тягах, расходах, количествах повтор¬ных включений - предо мной в полный рост вставал внутрен¬ний облик человека, творчески нацеленного на всю жизнь в одном определенном направлении. В этом направлении он и шел. Шел вопреки любым препятствиям и с демонстративным пренебрежением (по крайней мере, внешним) ко всем невзго¬дам, которые преподнесла ему недобрая судьба.
Передо мной сидел настоящий Главный Конструктор, точно такой, каким он стал известен через полтора с лишним десятка лет, -- энергичный и дальновидный, умный и нетерпи¬мый, резкий и восприимчивый, вспыльчивый и отходчивый. Большой человек с большим, сложным, противоречивым, не¬стандартным характером, которого не смогли деформиро¬вать никакие внешние обстоятельства, ломавшие многих дру¬гих людей, как тростинки."
О занятости Главного Конструктора в "предгагаринские" месяцы говорить излишне: счет шел на минуты. И вот, в это время, назначив Галлаю пятнадцатиминутную аудиенцию, Королев проговорил с ним два часа...
Обвинение Галлая в том, что он преувеличил свою роль в истории космонавтики, даже мне, воспринимающему в этой области только ее популярные и гуманитарные аспекты, ясно, что это откровенное несоответствие действительности: про¬чтите книгу, и вы испытаете чувство неловкости по отношению к "противной стороне", как испытал его я. Увы, не всегда об¬ладатели больших звезд на погонах и золотых на груди явля¬ются адекватно носителями высоких моральных качеств.
Это нелегкий удел очень немногих.
Я хотел бы закончить эту "космическую" главку следую¬щим.
Один из самых симпатичных, интеллигентных и любимых в народе героев нашего времени, человек, имеющий не каса¬тельное отношение к космонавтике, тогда уже генерал-лейте¬нант Герман Титов в послесловии "Так оно и было" к книге своего учителя Марка Галлая "С человеком на борту" писал:
"Наше давнее, теперь уже четвертьвековое доброе знакомство с автором этой книги началось в тот дождливый ноябрьский день 1960 года, когда организатор и первый начальник Центра подготовки космонавтов Евгений Анато¬льевич Карпов привел нашу "авангардную шестерку" буду¬щих космонавтов к первому тренажеру космического ко¬рабля "Восток" и представил человеку, назначенному на¬шим первым инструктором в занятиях на этом тренажере. Им и оказался заслуженный летчик-испытатель, Герой Со¬ветского Союза, кандидат технических наук (докторскую он защитил позднее) Марк Лазаревич Галлай. До того мы зна¬ли его только понаслышке, и то лишь как известного летчи¬ка-испытателя, но отнюдь не как литератора. Его книги об авиации и авиаторах - "Через невидимые барьеры", "Ис¬пытано в небе", "Первый бой мы выиграли" и другие - мы прочитали потом.
И вот перед нами его новая книга - о космонавтике, ко¬смических конструкторах и космонавтах. Она принадлежит к тому же художественно-документальному жанру, что другие книги этого автора, и написана в той же присущей ему сво¬бодной манере - с неожиданными аналогиями, экскурсами в историю, размышлениями и отступлениями…
С понятным волнением читал я эту книгу. Заново пережи¬вал события тех далеких теперь, незабываемых дней, которые стали достоянием истории космонавтики, истории нашей Ро¬дины, да и всего человечества.
Пока я читал повесть "С человеком на борту", меня не оставляло ощущение полной подлинности написанного. И удивляться этому не приходится. Ведь автор писал не с чьих-то чужих слов и воспоминаний, а по собственным наблюдениям свидетеля, более того - непосредственного участника описы¬ваемых событий. Закончив занятия на тренажере с нашей "шестеркой", он был в течение нескольких лет консультантом С. П. Королева по вопросам, связанным с деятельностью че¬ловека как пилота космического корабля. Поэтому книга "С человеком на борту" написана с большим знанием дела.
...Его книга - многоадресная. Историк найдет в ней доб¬рокачественный материал о делах, которые будут, без сомне¬ния, изучаться в течение многих поколений; юноша - живые примеры "делать жизнь с кого". А в очевидцах и участниках первых полетов человека в космос эта книга вновь пробужда¬ет светлые воспоминания о той славной поре.
Свою книгу М. Л. Галлай заканчивает выражением гор¬дости за весь путь нашей отечественной космонавтики, за ее свершения, за "превращения из мечты в реальность дела, по праву занявшего далеко не последнее место в перечне чудес нашего, вообще не бедного чудесами, века".
Думаю, что каждый читатель разделит с автором этой правдивой содержательной и глубоко патриотической книги высказанные им чувства."

Многое впервые я узнавал от него. Он сам был для меня человеческим "впервые" в моей жизни. Одно только то, что до него я не знал никого, кто так естественно и даже буднично "подставил свое плечо" в сложный для меня период, сам пред¬ложив помощь. Ладно был бы человек вольной профессии, "легкой" судьбы или просто Сорос. А то ведь и занят по ма¬кушку, и занятия эти более чем серьезные, и масштабы его дел...
Это произошло в первые же дни нашего знакомства. Да, за меня "дрались" мои друзья, но ведь Галлай был тогда толь¬ко знакомым. Возможно, в моем случае увиделась ему ненавистная непорядочность, и он не смог остаться в стороне... Почему он пришел мне на помощь (морально она была для меня несравненно более значимой, чем "технически"), не имеет значения. Для меня было важно, что - "пришел". Сам. Предложил.
Такое, даже если и раз в жизни встретится, - "является надежным средством для укрепления пошатнувшейся веры в людей".
Или история с заказанной ему рецензией на "космичес¬кую" энциклопедию, откуда были выброшены несколько "спе¬цифических" фамилий, когда Марк Лазаревич "дошел" до ЦК КПСС. Многие ли так бы поступили? Сомневаюсь. Да и знаю-то такой пример только один. Этот.
А сейчас, о других "впервые", более "легких", познава¬тельных, что ли. Уверен, что этот факт вы не знали, как не знал его и я. Если пилоту завязать глаза, то, в конечном ито¬ге, самолет, управляемый им, свалится в штопор. И - если птице "завязать" глаза и сбросить ее с аэростата, она тоже не сумеет полететь и падать будет тоже штопором! Оказыва¬ется, все летающее, живое и мертвое, подчинено одним за¬конам. А вспомнил Марк Лазаревич об этом, рассказывая, как по заданию военного ведомства отрабатывал методику стрельбы из самолета по буксируемой мишени с "завязанны¬ми глазами": из зашторенной кабины, руководствуясь только показаниями радиолокационных приборов. Авторитетная комиссия принимала работу. Цель была поражена с перво¬го захода. Кто-то из членов комиссии высказал сомнение: не подсматривает ли летающе-стреляющий... в щелочку? (Пред¬ставьте себе уровень компетентности этого члена: предпо¬ложить возможность такого "подсматривания" из кабины со¬временного реактивного самолета!) Тогда я рассказал Галлаю об аналогичной компетентности в другой области. На заседании оргкомитета по празднованию 40-летия освобож¬дения Белоруссии от фашистских захватчиков, где присутст¬вовала половина ЦК и почти весь Совмин, референт премье¬ра по культуре задал мне, автору обсуждаемого сценария, такой вопрос: "А вы уверены, что в повести Бориса Васильева "А зори здесь тихие" было пять девушек, а не шесть?"
Как хорошо смеялся Галлай! "Обязательно доложу Васи¬льеву, - приговаривал он. - Обязательно!" Сомнения члена военной комиссии рассеял ее председатель, маршал авиа¬ции, дважды Герой Евгений Яковлевич Савицкий. Он сел в са¬молет (испытание нового прицела проводили на "спарке") и слетал с Галлаем в зону стрельб. Увидев, "как это делается", - вторая мишень тоже была поражена с первого захода, - вернувшись на землю, маршал коротко и энергично сооб¬щил: "Работает честно!"
Работает... От Галлая я узнал, что летчик-испытатель - профессия рабочая: в этой графе она стоит в профсоюзном реестре. (Когда Марк Лазаревич рассказывал о своей офи¬циальной принадлежности "к славному рабочему классу", по¬слышалась мне в его интонации нотка, скажем так, удовле¬творенности.)
Читатели его книг, возможно, впервые от него узнают, что "для управления аэропланом от современного летчика все меньше требуется физических усилий и все больше техни¬ческой грамотности и технической культуры (подчеркнуто мной. - Н. Ц.): без инженерного образования пилот наших дней уже не мыслится. Отсюда еще одна проблема, подроб¬но освещенная Галлаем: трудность в подборе определенного психологического типа, из которого такой пилот может полу¬читься.
И вы, и я не раз слышали такое выражение: "Двойное, тройное дублирование..." В принципе, вроде, понятно... Марк Лазаревич объяснил это одно из непременных условий на¬дежности современного самолета, и мне стало понятно не только "в принципе", почему самолеты летают надежно, а, скажем, атомные электростанции не все взрываются, как на¬ша Чернобыльская.
Самолет состоит из многих тысяч элементов, соединен¬ных в системы, обеспечивающие его жизнедеятельность. Каж¬дый элемент - от заклепки и до компьютера - надежен. В про¬центном выражении эти цифры достигают 99 со многими де¬сятками после запятой. "И если бы мы летали на "одной" толь¬ко заклепке, то самолеты бы вообще не падали". Но все эти малые доли процента в совокупности десятков тысяч элемен¬тов вырастают до значений, как выразился Галлай, "безуслово недопустимых". И, значит, на таком самолете лететь нель¬зя: он обязательно упадет! Но ведь летают и падают несрав¬ненно меньше, чем разбиваются автомашины и сходят с рель¬сов поезда. В чем дело? А в том, что "из умеренно надежных элементов формируют надежные системы", то есть их обеспе¬чивают двойным, тройным, а в системе управления самоле¬том и четырехкратным резервированием.
Когда я не совсем понял слово "резервирование", Марк Лазаревич заменил его для меня на слово "дубляж"... "четы¬рехмоторный самолет сегодня долетит до аэродрома даже на одном двигателе", - сказал Галлай в конце "лекции". И доба¬вил, улыбнувшись: "Это и есть четырехкратное резервирова¬ние".
... Когда мы, гуляя по Минску, забрели на Комсомольское озеро, и я спросил у Галлая, где находится его гостиница, он, впервые совершив путанное путешествие по городу, безоши¬бочно указал направление: он жил в тогдашнем "Минске" на Ленинском проспекте. И тут я опять услышал "новенькое".
В Париже,  на схеме города, которую вам выдают в гостинице, нарисован яркий кружок, означающий: "Вы - здесь!" То же на схеме города в метро. Сколько моих знакомых было в Париже? О чем только не рассказывали, вплоть до... А вот об этой "ориентационной" мелочи - только Галлай.
Не мог глаз пилота не отметить того, что помогает опре¬делить свое положение в пространстве.
Он и в жизни определил свое "местоположение" - точно и раз навсегда. И не ошибся.
...С именем Галлая слово "впервые" связано со многими объективными фактами из жизни авиации и не только. Он был в числе первых шести летчиков-испытателей страны не только пилотом, но и инженером; первым и единственным в своей профессии доктором наук; первое пособие - "Особенности пилотирования реактивных самолетов" - после испытания "МиГ-9" по просьбе главкома ВВС  написал Галлай.
Первые полеты десятков летательных аппаратов... Пер¬вый победитель флаттера (в нашей стране определенно). Ре¬корд в достижении околозвуковых скоростей. Первый сбитый над Москвой "немец". Галлай впервые, в 1947 году, поднял в воздух летающую лабораторию... Первые советские реактив¬ные самолеты и вертолеты...
Первая "трехколеска"...
Мы все летаем сейчас на самолетах и не "видим" их: они так же обыденны, как троллейбусы, только подороже. И мы отметили и легко забыли о том, что раньше самолеты были "двуногими", а потом у них стало три ноги. Почему? А потому, что при этом машина более устойчива при взлете и пробеге и менее склонна к "козлам" (прыжкам при посадке). Носовое колесо допускает и резкое торможение без риска скапотиро¬вать - уткнуться носом в землю.
Теоретически авиаконструктору И. П. Толстых все это было ясно. Но как расположить колеса наилучшим образом для увеличения безопасности самолета? Ответы на это при¬вез с неба Марк Галлай.

Из ненаписанных афоризмов Марка Галлая:
         
  Неудача может быть случайной, а удача - настоящая удача, - случайной не бывает. Везение должно быть подго¬товлено, его надо делать.

В чем разница между летчиком, управляющим самоле¬том в критической ситуации, и дамой, в остром цейтноте со¬бирающейся в театр? В том, что грамотный летчик будет со¬вершать медленные движения, но без перерыва между ними. Это и будет быстро.

При столкновении или поломке на малых высотах чих¬нуть не успеешь: скажешь «ап», а на «чхи» уже времени не ос¬танется.

О запасе высоты для летчика: *В отличие от игры в очко, здесь перебор лучше недобора".
Когда одного из летчиков попросили во время испыта¬тельного полета выдавать информацию по радиосвязи, Гал¬лай сказал: «Синявскому было легче: ведя репортаж, он в то же время не играл в футбол сам».

"Одна" дама: - Вы совершенно не похожи на летчика-испытателя!
Галлай: - Поэтому я и бросил летать.

            Одному из знакомых художников Галлай предложил написать картину "Предпоследний день Помпеи".

В разговоре о приоритете знаний Марк Лазаревич за¬метил, что шутка: "Информация - мать интуиции" в деле, ко¬торым занимаются летчики-испытатели, раскавычивается и перестает быть шуткой.

Естественный отбор не всегда бывает естественным.

Стараюсь держаться подальше от людей, которые носят обувь с "внутренним каблуком".

Умный человек в любом деле предпочтительнее.

"Двадцать лет добрая половина людей, с которыми меня знакомили, начинали разговор стереотипной фразой: - Вы летчик-испытатель? Не может быть! Вы совершенно не похожи на летчика-испытателя...
Его внешность не имела ничего общего с героическим. Да и сочетание непривычное: доктор наук, писатель и - за¬служенный летчик-испытатель, Герой. По расхожим меркам, он внешне был больше похож "на первую половину" приве¬денного выше противопоставления: на ученого, человека из мира искусства. Ко всему, мягкость и "гуманитарность" его внешности и манер, легкая сутуловатость высокой фигуры ни¬как не совпадали с образом человека, стреляющего, сбива¬ющего, садящего горящие самолеты; "летающего на том, что не летает* и не раз, что называется, побеждавшего смерть.
Его причастность и принадлежность к лучшим среди не очень многочисленной группы людей необычной профессии на земле, которым, казалось бы, не до интеллигентных тонко¬стей в общении с себе "не подобными", трудно осознавалась на фоне, я бы сказал, абсолютной галлаевской интеллигент¬ности, особо заметной именно в общении с людьми. (Не зря его любили - обожали - женщины, которые издалека чувст¬вуют, что есть настоящий мужчина. "Когда одна дама серьез¬но сказала Марку, - улыбнулась Ксения Вячеславовна, - что слово "галантность", наверное, произошло от фамилии Галлай, он так же серьезно ответил, что в таком случае надо это слово произносить так: "галлайтность".)
Но там, где речь шла о любимой авиации и любимых лю¬дях, он не был "галлайтным"... В то же время, я не могу себе представить его в состоянии, которое определяется как "ос¬лепление во гневе".
В нравственных отношениях и ситуациях у него не было выбора. Здесь Галлай был "безвариантен". Несколько раз я слышал от него формулу академика Леонтовича: "Очень под¬лым человек может быть, но очень порядочным - нет. Либо он порядочен, либо непорядочен, третьего не дано. - И добав¬лял: - "Порядочность степеней не имеет".
Четкость и ясность его нравственных позиций была опре¬делена раз и навсегда. И только это одно уже делало его че¬ловеком привлекательным. В его книге "Испытано в небе" есть глава о воздушных рекордах и рекордсменах. О себе, как водится, ни слова. А ведь это он после войны в эру первых реак¬тивных самолетов установил рекорд, достигнув опасных 0,80 числа М* на "МиГе-9", на котором Алексей Гринчик достиг значения 0,78. Все, что об этом написал Галлай (не в главе о рекордах), были эти полторы строчки: "Достигнутое в этом по¬лете число М длительное время оставалось рекордным..."
Но то, что был он своеобразным чемпионом по соответ¬ствию своего внутреннего мира с его внешними проявления¬ми, -- это вряд ли можно оспорить, особенно в присутствии людей, знавших его. Наверное, знаменитая галлаевская ес¬тественность на этом совпадении и стояла: он был в ладу со своей совестью. Его друг Эльдар Рязанов предложил ввести единицу порядочности - "один галлай". Правды здесь боль¬ше, чем шутки.
Люди, восхищаясь этим человеком (это восхищение было большого удельного веса, так как содержало значительную долю уважения), имели в виду не столько его Звезду Героя, за которой была и героическая, и трудная, и переменчивая судь¬ба, сколько его человеческие качества. А степень восхищения можно объяснить еще и тем, что, в общем и целом, человече¬ство так дружно и так далеко ушло в сторону от нормальных нравственных ценностей, а Галлай и немногие его сотовари¬щи по благородству, чести и отваге (как бы веселился Марк Лазаревич, читая эти слова!) остались "стоять" на месте. Поч¬ти лобном.
*Число М - отношение скорости полета к скорости звука. М-0,80 оз¬начает, что скорость составляла 80 процентов от скорости звука
 
На авиасалоне "Мосаэрошоу-92" Галлай отмечает мел¬кую деталь: "Мне показалось важным, что детей пускали бес¬платно - этот денежный "недобор" со временем окупится сто¬рицей, причем не только для авиации, хотя, конечно, в первую очередь для нее". И деталь вырастает до общественно значи¬мого факта.
...Он для меня, как и для многих, кто его знал, был не только выдающимся пилотом, "хотя, конечно, в первую оче¬редь", им. Он был истинным патриотом своей Родины, кото¬рую понимал как составную часть мира. Он был граждани¬ном своей страны и - человеком планеты Земля. И потому разговор о нем "сам собой* переходит в более высокую пло¬скость и приобретает еще кроме "любопытства" необходи¬мость попытки (данные записки и являются ею) узнать, как формируется такая личность.
"Вряд ли вписывается в тему этой книжки, - говорит Гал¬лай в "Небе, которое объединяет", - изложение личного мне¬ния автора о том, насколько был неизбежен, исторически обоснован, соответствовал интересам народов раздел Со¬ветского Союза. Однако, не скрою, приятно было увидеть вы¬ложенное крупными буквами на фасаде нашего общего па¬вильона (речь идет об авиасалоне "Ле-Бурже-93". - Н.Ц.): "Россия, Украина, Узбекистан". Невольно подумалось: "Вот сюда бы еще..." Впрочем, повторяю: это уже другая тема..."
Не слишком ли много для просто летчика-испытателя вторжений в "другие темы"? Летчик должен летать? Ну и ле¬тай. Так нет же, не дают покоя судьбы людей (друзей), страны, своей и не своей, забвение Арцеулова, честность жанра в ли¬тературе, нечестность деятелей СП...
Он был гораздо шире своей "широкой" профессии, и это делает столь притягательной его фигуру на нашем "маловы¬сокоинтеллектуальном" фоне.
"...В течение десятилетий большинство из нос знало о Сингапуре, с легкой руки Вертинского, что он - бананово-лимонный. Сегодня он не этим привлекает внимание всего мира. При всей привычности всевозможных "экономических чудес" (увы, пока только зарубежных) Сингапур сумел выделиться да¬же на их впечатляющем фоне. Этот островной город-государство прошел путь от крайней нищеты колониальных задворок до удивительного процветания за поразительно короткий, чуть больше чем двадцатилетний срок - мгновение по историчес¬ким масштабам. Признаюсь, это внушало надежду. Значит, ду¬малось, в принципе такое возможно. Может быть - и у нас..." Галлай радуется за Сингапур, оставляющий надежду и нам...
Насколько Галлай - человек шире и глубже своей про¬фессии - измерить нечем. Но почувствовать можно: в обще¬нии и в его книгах. Он "предупреждал", что его книги - не о самолетах - о людях.
Чаще, чем можно было ожидать от книг все-таки "само¬летного" содержания, звучат общественные ноты. Он не мог ограничить свои заботы только небом - он возвращался на землю, и его беспокоило, как люди живут, и кто они, люди... (наверное, и это тоже сделало летчика писателем...)
В описании всевозможных (и не только аэросалонных) экономических чудес "в заграницах", - а побывал он во мно¬гих странах - вы нигде и ни разу не найдете и тени озлоблен¬ности, зависти, даже просто раздражения, часто встречаю¬щиеся у наших путешественников. Огорчение ("увы, пока только зарубежных...") и досада, повернутые внутрь -- да, но пол¬ное отсутствие даже в ощущениях  читателя "силового патриотизма".
Наверное, жизнь Галлая в небе дала ему возможность, в отличие от "пешеходов", понять истинный масштаб Земли в космическом, а не бытовом и национальном измерениях; он не делил людей на "наших" и "не наших". Его граница шла не по землям и морям, не по белым и черным, чистым и нечистым, а по честным и не честным, порядочным и нет. Всего, что до¬стиг один человек, все, что он совершил - достигла и совер¬шила не только его страна и его народ - вся Земля. "Без ме¬ня мир неполон..."
По ком звонит колокол? Сегодня он звонит по Галлаю.
"Не раз приходилось мне участвовать в работе аварий¬ных комиссий - едва ли не самой тяжелой работе..."
Об одном таком участии он мне рассказал. На Дальнем Востоке разбился пассажирский самолет, погибло много лю¬дей, а причину, как во многих таких катастрофах, точно уста¬новить невозможно. В таких случаях вину часто списывают на пилота, который уже не может оправдаться. Я мало запомнил из того разговора (разве же я знал, что буду писать эти заметки...), но главное осталось: Марк Лаза¬ревич категорически протестовал против такой тенденции, самой легкой из всех: не надо искать виноватого - комиссия свое дело сделала. "Чистоту имени погибшего следует отста¬ивать с еще большей настойчивостью, чем живого: он сам этого сделать не может. Летчики бывают виноваты в авариях и катастрофах, но гораздо реже, чем об этом говорят и дума¬ют".
В тот раз имя летчика удалось отстоять.
Судя по тому, сколько раз судьба "била его сапогом по морде", он много в своей жизни "ошибался". Но все его ошибки были только следствием поведения нормального че¬ловека, прожившего свою жизнь в стране поврежденных нра¬вов.
Он жил рядом, работал свою пусть и трудную, но "такую же, как и все остальные, - у шахтеров поопаснее", - работу, много шутил, любил самолеты и женщин, когда был помоло¬же, - с охотой в компаниях пил водку, писал свои умные, точ¬ные, искренние книги...
Умер - и вдруг не только большая личность - "Великий летчик"... Еще один его посмертный урок: он так много давал и так много мог дать... А ведь такие, как он, рождаются, на¬верное, еще и для того, чтобы люди знали, какими им "надле¬жит" быть.
... Но, может быть, хотя бы в момент смерти таких людей, мы становимся немного умнее? А иначе отчего же так больно и тепло, горько и восторженно вспоминаем их и не хотим от¬пустить в темноту?

Я позвонил из Минска, сказал, что хочу приехать и для чего. Она как-то очень коротко согласилась повидаться. Чего ей это стоило, понял потом...
Не впервые шел я этой дорогой к Марку Лазаревичу Галлаю, но сегодня я шел в дом, где его уже не было и никогда не будет. Проходной двор, церковь, улица Поварская, бывшая Воровского... Мемориальная доска, «...с 1917 по 1918 год здесь жил русский писатель и поэт Иван Алексеевич Бунин».  Раньше ее не видел.
Вот так, посреди разрухи и обвала - в этот день, 17 сентября 1998 года, курс рубля падал четыре раза! - мельк¬нула мысль о том, что как ни темно происходящее в этом лучшем из миров, он все же останется и прекрасным и уди¬вительным: вот, по дороге к Галлаю встретился с Буниным... Еще несколько десятков шагов, и я у подъезда старого мос¬ковского дома № 2/9 в Гранатном переулке - бывшая ули¬ца Щусева. Здесь и жил Галлай последние четверть века. Сейчас я позвоню, и меня встретит его... вдова, Ксения Вяче¬славовна... Я не знаю, как себя вести и что говорить в эти первые минуты.
Когда, бывало, открывал двери Марк Лазаревич - лег¬кие полуобъятья и теплые глаза, а в конце коридора - доб¬рая, ироничная Ксения Вячеславовна, как бы сверху взирала на "эти нежности суровых мужчин". А потом - чай, разговоры и - долгая память о встрече. Очищающая память. Тепло, сдержанно и так искренне принимали в этом доме...
Не могу представить, что за этой дверью нет Галлая... Что я сейчас скажу Ксении Вячеславовне?
...Я сказал, что в Белоруссии Марка Лазаревича любят и помнят и хотели бы напечатать о нем воспоминания, и что без нее сделать это невозможно... Она сама сняла тяжелую не¬ловкость этих минут, зябко обняв себя за плечи, сказала: "Спрашивайте".
Так мы и проговорили полдня: вначале нелегко и с пере¬рывами, пока не "пришел" Марк Лазаревич. И уже можно бы¬ло и пошутить, и улыбнуться, и почувствовать себя свободно и естественно, как и положено в доме Галлая, откуда хозяин не¬надолго вышел и скоро вернется.
Странно... Мы полдня разговаривали в доме, где он жил, где оставались материальные знаки этой жизни - и все это время я ощущал боль утраты, а осознание его смерти - не приходило.
Не все из того, что говорила Ксения Вячеславовна, я мог записать, были моменты, когда я должен был выключить диктофон (слезы и душевную боль записывать, по меньшей мере, непорядочно). Были минуты, когда я сидел и ждал -- даже слова утешения произнести было невозможно: я знал, по ком она плачет...
Мне хотелось, чтобы вы читали эту исповедальную "пес¬ню песней", чисто и удивленно убеждаясь в том, что все чело¬веческое - живо и в наши дни.
-  Ксения Вячеславовна, в одну из наших встреч, - я вас еще не знал, - Марк Лазаревич, упомянув о тяжелом перио¬де в своей жизни, сказал: «Женщины сыграли в моей судьбе решающую роль: вначале меня, отлученного, спасла Вален¬тина Степановна Гризодубова, а потом никому не нужного и бездомного  подобрала  Ксения  Вячеславовна».  Я  это  все представил, - вот такого несчастного Галлая и как вы его под¬бираете...
- А он без игры не жил ни минуты...
- Так как же все-таки вы его "подобрали"? Как вы встре¬тились? Что вам показалось в нем? Как это было?
- Нелепо все это было... Не ко времени и не по годам. А оказалось и главным, и до смерти... Нас познакомил художник Володя Богаткин, которому я тогда делала выставку. Он меня предупредил: "Не удивляйся, на этот раз выставку будет вести не искусствовед, а летчик-испытатель - надоели мне эти ис¬кусствоведы". «Ты шутишь?» - спросила я. "Да нет, я тебя с ним познакомлю, увидишь, это будет очень интересно". Ко¬нечно, меня это заинтриговало. Когда нас знакомили, Галлай, как мне показалось, вел себя очень нейтрально, даже холод¬но. Выставку он вел превосходно. Исходя из своего опыта, я могла это оценить. Так познакомились - и разошлись на де¬сять лет. Я тогда еще была замужем, а он - женат. Спустя го¬ды Марк сообщил мне, конечно же, в своем стиле, что тогда, на выставке Богаткина, он, что называется, "положил на меня глаз".
Потом я часто встречала его в Доме литераторов, где он был членом Правления. Его там любили и почитали. Он часто заходил в мой кабинет, балагурил. Как-то мы ехали в одном троллейбусе: я с мужем и Галлай. Я их познакомила. Потом он мне рассказывал, что, увидев, какой у меня супруг, понял, что "никаких шансов для серьезного романа" у него нет. Вскоре я развелась, но держала это в секрете. Все это было непро¬сто и нелегко, я и не хотела еще и трудностей внешнего по¬рядка. Атмосфера наших творческих клубов богемна, и меня вполне устраивала вывеска замужней дамы. Спокойнее. Но Марк каким-то образом об этом узнал и очень круто за меня взялся. Месяца через два мы поженились. Мои коллеги гово¬рили: "Не ври, у вас давно роман. Два месяца... Солидные лю¬ди в такие сроки такие проблемы не решают". Они не знали Марка. Да и я его не знала. Он действовал так решительно и непреклонно, что мне просто ничего другого не оставалось, как идти за него замуж... Наверное, и у него и у меня - это бы¬ли сильные и серьезные чувства.
- Что Марк Лазаревич писал в последнее время?
- Книгу. Закончил за три дня до смерти.
- О чем эта книга?
-Ни о чем. Как Марк говорил: это "случайная книга", о том, что вспомнилось - случаи, встречи, эпизоды... Сочинение на вольную тему. Небольшие новеллы. Без сюжета и без сис¬темы: приходило само, когда вспоминалось.
- Документальная?
- Строго. Как и все им написанное.
- Он вам читал ее?
- Не только - обсуждал, советовался.
- Не могли бы вы вспомнить хотя бы одну из этих новелл?
-  Я знала их наизусть, но сейчас иногда забываю, как меня зовут... Нет, не вспомню...
-  Как Марк Лазаревич назвал книгу?
- "Я думал, что все это забыто..."
- Большая?
- Да нет, двадцать три новеллы -- около шести листов. Когда закончил, пришел ко мне на кухню и трагическим го¬лосом сообщил, что все это написано ужасно и надо еще работать и работать. Ну, я ему сказала, что о том, как он ужасно пишет, можно было бы и не сообщать, поскольку я это давно знаю и тут нет ничего нового. А вот что будем с ней, с этой ужасной книгой, дальше делать? "А что дальше, - говорит,-- я  знаю: попрошу Лерку  (внучка Галлая. Н.Ц.)  перепечатать и буду добивать до более или менее прилич¬ного вида. Но хочу, чтобы ты знала: наверное, в наше время, это не будет напечатано: никому не надо. Но я хотел это написать и написал".
Да, написал, отдал внучке - и умер... Недавно она при¬несла уже отпечатанный экземпляр... Тот, по которому Марк собирался править... Он очень тщательно редактировал ру¬кописи. Села, прочла... и выбросила в стирку мокрое от слез полотенце - обревелась.
-  Ксения Вячеславовна, рассказывал ли вам Галлай ког¬да-нибудь об острых ощущениях в испытательных полетах?
-  Нет, но одну его фразу я запомнила, он ее не раз по¬вторял: "Мне еще и деньги платили за то, что я летал. А надо было, чтобы я платил - только бы летать". Я его называла "сталинским соколом".
А один факт из его жизни потряс меня навсегда. Он ведь был сбит во время войны и тогда очень серьезно повредил по¬звоночник. Так вот, с 1943 года до 1963-го, а это девятнад¬цать лет, - он испытывал самолеты, будучи закованным в кор¬сет... Он без него не мог ходить и в повседневной жизни.
- А как же врачебный контроль?..
- А что контроль? Марк, бывало, говорил: "Возьмут ана¬лизы, измерят давление - годен!" Он со смехом рассказывал, как однажды анализ мочи смог сдать только один из трех про¬веряемых. Ну, они разделили его "порцию" на троих и - все три анализа оказались разными!
-  И смешно, и грустно. А вот насчет корсета... Ни разу за двадцать лет знакомства он об этом не упомянул, а разго¬воры были достаточно доверительными...
-  А мне вообще запрещалось что-то такое говорить на людях. Чуть что - ногой под столом дотронется: "Не надо". "Хвастаться мужем неприлично", - говорил он. "Но ведь я правду сказала". - "Она интересна только тебе".
Перед очередной его передачей звоню по телефону...
"Для чего ты звонишь?" - "Чтобы сообщить, в какое вре¬мя тебя можно увидеть и послушать: есть люди, которым это небезразлично". - "Ну, конечно, все должны знать, что твой Маркушенька выступает по телевизору!.. Я бы в отношении тебя так не поступал". Не зря в некрологах упоминали одну из особенностей его книг - они ведь автобиографичны - но в них меньше все¬го говорилось о Галлае.
-  Я, естественно, много раньше, чем познакомился с Марком Лазаревичем, прочел его книги. И отметил, что в них он ни разу не упомянул о своих многочисленных наградах, но при каждом удобном случае говорил о званиях, заслугах и ор¬денах своих коллег и друзей. ... Легенда о том, как он снял Звезду Героя и дал ее "подержать" моей дочери, знакома всем, кто заходил в мой дом.
-  Он надевал Звезду только в официальных случаях или когда просили на телевидении. В День Победы, который чтил, - еще и колодки. А ордена - почти никогда. Однажды, когда по какому-то невероятному случаю, "по приказу", все же на¬дел все, что имел, и шли мы по городу, орава мальчишек лет десяти-двенадцати, увидев этот иконостас, высказалась: "О, нахватал!" Марк частенько об этом рассказывал в компани¬ях, смеясь вместе со слушателями: "Какие там награды? На¬хватал!"
Героя он получил только с третьего "захода"...
Он был человек очень сильный, крепкого стержня. Не¬справедливость к любому воспринималась им остро: не мог равнодушно к этому относиться. У него был друг, известный литературный критик Лазарь Лазарев, бывший разведчик, ин¬валид войны, без четырех пальцев на руке...
- Это тот самый Лазарев, известный литературовед, ав¬тор многих монографий, в том числе и о Симонове?
-  Да. Он был большим другом Марка. Недавно сказал мне, что когда отойдет от смерти Марка, то засядет за боль¬шую книгу о нем.
И вот Лазарь каждый год вынужден был ходить на пере¬освидетельствование своей инвалидности. В один из разов его, вдобавок к идиотизму процедуры, еще и оскорбили. Он не специально рассказал это Марку. Как взвился Галлай! Не помню, до каких верхов он дошел, но Лазарева больше на комиссии не вызывали. А вот за себя - никогда ни к кому не ходил. Если и просил о чем, - чтобы остаться в авиации.
Свои обиды он нес достойно не жаловался даже мне. К жизни относился мужественно...
Верным был. Принципам, друзьям, симпатиям и антипа¬тиям. И очень добрым. Много соли надо было насыпать на рану, чтобы он перестал здороваться с человеком.
-  Ксения Вячеславовна, простите, не скажете ли, как Галлай относился к женщине?
-  Отчего же, конечно. Здесь не может быть двух мнений: бабский  угодник.  Неимоверным успехом  пользовался.  Его нельзя было ни на минуту оставить одного - мгновенно вокруг три-четыре женщины, их влюбленные глаза и смех, шутки... -- Галлай цветет! Я говорю о женском обожании. Поле притяже¬ния у него было необыкновенным.
-   Я  так  понимаю это:  женщины  чувствовали  в  нем джентльмена?
-  Несомненно. Но и слава его тоже играла роль. При¬бавлялось в глазах людей. Внешне он был скромен, не любил «наряды». Купить для него новую вещь - это была семейная драма. Я помню, один такой серый парадный костюм стоил мне слез. (Я невольно вспомнил: сколько раз его видел на официальных встречах - всегда в одном и том же сером "с иголочки" костюме.) Любил старые, обношенные вещи. Я на¬зывала его старьевщиком. Как-то сказала ему, что он и жену себе выбрал старую: мне было сорок девять лет, когда он на мне женился. Марк ответил, как он умел, в одно касание, мгновенно: "Я не старьевщик, Ксенечка, я - антиквар".
Любил бытовые удобства, привыкал к месту, к креслу, к авторучке, к своей маленькой рабочей комнате с окном в сад на даче, к вот этому кабинету...
-  Что Марк Лазаревич любил из еды? Был ли он гурма¬ном? Я помню, как он вел себя за столом: без конца нахвали¬вал умение хозяйки, и видно было, получал удовольствие от общения с публикой.
-  Он говаривал, что еда - это гарнир к общению. Был "всеяден", не воспринимал только молоко. Так любил все, что готовлю, и ел с удовольствием, но еда никогда не была для не¬го чем-то важным. За чужими столами его любимыми блюда¬ми становились те, которые на этих столах стояли.
Он был абсолютно не капризным человеком, требую¬щим к себе внимания. В быту обходились малым, в еде - чем кормили. И по поводу всех моих попыток внести в нашу жизнь что-то комфортное немедленно включалась его знаменитая известная всем ирония-самоирония.
Не любил показуху, был естественным, очень естествен¬ным. Это одна из основных черт его натуры. К нам сюда мно¬го раз приезжало телевидение. Его успокаивают: "Не волнуй¬тесь, все будет хорошо..." А он им: "Это вы, ребята, не волнуй¬тесь, все будет хорошо".
Что один, что на людях - одинаков: и на кухне с женой, и перед телекамерой. Что думаю, то и скажу и здесь, и там. Прямой эфир? Пожалуйста. Запись? Без проблем. Телевизи¬онщики его очень любили.
Я ему не раз говорила, что считаю его самым храбрым человеком на свете. Он смеялся и уверял, что он раз и навсег¬да обманул меня, а на самом деле: "Если бы ты видела меня, когда ты задерживаешься на пять минут и я не знаю, где ты... Держусь на валокордине. Дамская истерика. Вот и вся моя храбрость".
Он всю жизнь играл, но главную роль в его играх испол¬няли вы, а не он.
Марк был большим и верным человеком, и он был удиви¬тельно отважным человеком и на работе, и в быту, и в чувст¬вах.
- А вы с Марком Лазаревичем много ездили?
- Да, как только с него сняли секретность, мы стали ездить. Когда мы решили совершить свадебное путешествие, - "ува¬жающие себя молодожены обязаны совершить свадебное пу¬тешествие, иначе брак не будет считаться полноценным", -- Марк пошел к своему "секретчику", и тот сказал: "Лети, куда хочешь! Ты у меня не был. А если что, я прикрою". И мы полете¬ли в Париж... Такой вот подарок он мне сделал к свадьбе.
- А по делам служебным где Марк Лазаревич побывал в последние годы?
-  Во многих летных гарнизонах страны. Марка в частях знали и любили. Командующий Московским военным округом часто просил его о таких встречах. Они доставляли ему удо¬вольствие. Последняя зарубежная поездка была в Израиль по приглашению Комитета ветеранов Второй мировой вой¬ны. Везде, где Марку там пришлось выступать, вывешивали огромные афиши с его изображением, и он говорил: «Смотри, какой у тебя знаменитый муж, а то ты уже стала об этом забывать, и помни, что быть знаменитым среди евреев — дело чрезвычайно трудное».
Его везде спрашивали, когда же он переедет на свою ис¬торическую родину. Марк отвечал, что он еврей по рожде¬нию, а по биографии - русский гражданин, летчик и писатель. Ему, как только мы сошли с самолета, журналисты задали во¬прос: "Что вы почувствовали, когда ступили на эту землю?" -"Интерес к стране, в которой не был".
-  Как встречали?
- Очень тепло... А последняя поездка - он почти никуда не ездил без меня - была в Австрию. Марк сказал, что этот тур он посвящает двадцатилетию нашей свадьбы. Мы давно хотели побывать с ним в Вене, и вот, осуществили...
Вот календарь, где Марк записывал, когда и куда мы ез¬дили-летали, когда уехали-приехали. Вот последняя запись: "Май, 1998 год. Австрия". Все.
Больше записей не будет...
А когда мы приехали в Израиль, нас, конечно, повезли к Стене Плача, где каждый может написать записку с просьбой и оставить ее в щели между камнями. Говорят, что это самый короткий путь к Богу. Я написала свою записку... О чем могла просить? О том, чтобы Марк был здоров, чтобы мы еще немного побыли сча¬стливы... О чем может просить женщина? Пошла к Стене и ос¬тавила свою просьбу.
- Марк Лазаревич тоже пошел с вами?
-  Нет, он стоял поодаль и ждал. Когда я вернулась к не¬му, то увидела смеющиеся глаза и услышала: "Ну, теперь у нас все будет в порядке!.."
- Давно у него обнаружились неприятности с сердцем?
- В 1962 году, когда Марку было сорок восемь лет, вра¬чи навсегда отстранили его от полетов: "...по состоянию здо¬ровья". Но сердце здесь было ни при чем. А вот когда он уз¬нал их приговор, с ним случился инфаркт... С этого все и нача¬лось. Врачи говорили потом: "Видите, как хорошо, что мы вас уберегли от полетов, а то в небе случился бы инфаркт - что тогда!? Мы - вас спасли!" А Марк им сказал, что они перепутали причину и следствие и что если бы они не запретили ему летать, то не было бы и инфаркта.
Наверное, он был прав... Самолеты любил больше меня и себя, и, кажется, самой жизни. Собственно, авиация и была его жизнью.
От инфаркта он быстро пришел в себя, вышел из реаби¬литационного санатория, сел в машину и поехал. Но с того времени стал сердечником. Четыре раза попадал в кардио¬центр, был там уже "своим".
- Он был послушным больным?
- Вел себя предельно разумно, когда было плохо. Как-то сказал: "Меня не убили на фронте, я не погиб на испытаниях, мне судьба подарила жизнь, и я хочу еще пожить. Я не боюсь умереть, но я боюсь умирать". У него было заветное желание: уйти мгновенно. Он так и умер. (Ксения Вячеславовна прино¬сит несколько фотографий мужа. Я рассматриваю их, и она, угадывая мое желание, две из них дарит мне. "Парадный" и домашний Галлай, мягкий, мудрый, немного ироничный).
- Ксения Вячеславовна, мне больше не встречался чело¬век, который так "легко" и "несерьезно" относился бы к себе, как это умел Марк Лазаревич...
-  Это его обычное, непринужденное состояние. Марк действительно так к себе относился и так о себе думал. Его самоирония была основана на самокритичности. Ну вот, од¬нажды, когда у нас зашла речь о «надоевшем» ему первом сбитом над Москвой немецком самолете, я сказала: "По тво¬ей логике выходит, что немец должен был сбить тебя, а не ты его". - "Так оно и есть, - серьезно ответил Марк. - Я вел се¬бя в этом бою так глупо, что он должен был сбить меня". -"Почему же сбитым оказался немец?" - "Потому что он вел себя еще глупее, чем я".
- Днем перед той последней но¬чью, был хоть какой-то намек на недомогание?..
-  Накануне он привез меня в Москву - какие-то дела у него здесь были - и днем сказал, что неважно себя чувствует и не хотел бы садиться за руль. Я позвонила Юре, это сын Гал¬лая, чтобы он приехал и отвез нас на дачу. Там попили чай с тортом, разговаривали. Я несколько раз спрашивала, как он? Отвечал, что все нормально. У него вообще трудно было вызнать: больно - не больно, тяжело - легко --  старался не нагружать собой окружающих. В тот день на дачу нас отвез Юра. Потом пришли Лера с мужем и дочкой, Анюткой -правнучкой Марка, отрадой его. Все так хорошо было, бла¬гостно... Идиллия. Но один звоночек был, который я не "услы¬шала"... Я только поняла, что ему неможется, но и только... (Она долго молчит...)
Мы сидели в каминной комнате, Анютка кувыркалась возле прадеда, а он говорит Лере: "Я закончил свою послед¬нюю работу, перепечатай, пожалуйста, чтоб я мог уже по яс¬ному тексту отредактировать. Никто, кроме тебя, не разбе¬рется в этом". Это он о том, что у него всегда было много пра¬вок, вычерков, подклеек. И вдруг он мне говорит: "Принеси, пожалуйста, папку". У меня внутри екнуло... Чтобы он не про¬шел пятнадцать шагов, чтобы Галлай заставил  меня пой¬ти что-то сделать вместо него! Ему не хотелось вставать...
Я, конечно, принесла рукопись, он отдал ее Лере, ребя¬та попрощались, я их проводила, возвращаюсь назад, а Марк лежит на диване... "Ты себя плохо чувствуешь?" - "Нет, я устал".
"Ну, конечно, думаю, в город и обратно мотались, день был плохой, дождливый, гости..." Легли спать, я ему говорю, я всегда это говорила: "Если тебе ночью станет плохо, ты сразу разбуди меня". А то, бывало, он долго терпел, чтобы меня не беспокоить. Практика у нас в этом была большая: и "скорую" на дачу сколько вызывали, и в кардиоцентр его отсюда увози¬ли... Уснул он быстро. Дышит ровно, спокойно, - и я уснула. Проснулась в шесть часов: он сдернул с меня одеяло. Даже сказать ничего не смог. Лицо бело-зеленое и весь ледяной. Я тут же вызвала "скорую", позвонила Юре: "Папе очень пло¬хо, нужно встретить "скорую".
- Можно предположить, что все произошло во сне?
- Не знаю... Может, он по своей привычке долго терпел, а когда прихватило всерьез, уже и позвать не смог - только сдернул одеяло... "Скорая" приехала быстро, все сделали, и после кардиограммы врач сказал, что нужно в больницу. Я по¬звонила в кардиоцентр, там сразу сказали, чтобы везли, и по¬просили к телефону врача "скорой". И тут я услышала: "Об¬ширный инфаркт, вряд ли я его довезу..." Когда врач вернулся к постели, Марка уже не стало... Было без двадцати семь. Тридцать минут...
- Он уходил в сознании?
- Не знаю... Все время звал меня. Звал и повторял: "По¬чему так темно?" Это были его последние слова.
-  Как он жил в последние годы, как больной человек, или...
- Нормально жил. Активно. Последние книги - и прижиз¬ненная, и та, что еще не издана, - подтверждают это. Его большой друг Александр Борин написал: "Умер счастливый человек". Это так: он достойно прожил достойную жизнь. (Она достает аккуратный синий томик - "Небо, которое объ¬единяет" - и протягивает мне. Так я стал обладателем еще од¬ной, пятой книги Галлая, но без его автографа.)
В кабинете, где мы беседуем, - фотографии и модели са¬молетов и вертолетов, которые он испытывал. Над письмен¬ным столом - большой фотопортрет отца - тонкое одухотво¬ренное лицо с огромным лбом.
На стене -- довоенный самолетный пропеллер, на полке - бюст Королева... Полки с книгами, много книг.
Попугайчик в клетке...
-  Я пойду, приготовлю чай, а вы пока посмотрите этот альбом. Когда я стала его собирать и попросила Марка по¬мочь, он сказал, что участвовать "в этом безобразии" не бу¬дет: "Это никому не интересно". И не участвовал. Подписи под фотографиями самолетов, - я никогда не знала, какой из них "МиГ", а какой "Ту", слава богу, что хоть отличить самолет от вертолета могла, - эти подписи делал сын Марка Лазаре¬вича.
Я смотрю альбом, который она стала собирать при жиз¬ни мужа и который стал теперь поминальным альбомом...
Отец, мать, красивая женщина, годовалый Марк. Гал¬лай - школьник... Галлай в кабине планера, самолета... В кепке, в шлеме... Галлай в шляпе! В компании за щедрым столом, за столом письменным. Молодой Галлай с бородой! И — самолеты, самолеты... Слева от стола, на стене - боль¬шой красочный "самолетный" календарь "заморского" про¬изводства.
("Каждый год известный немецкий летчик, друг Марка, присылал ему календари с бесстыдным изобразительным рядом: обнаженные красотки -- одна раскованней другой. Марк с удовольствием вешал новый подарок на старый и не без удовольствия поглядывал на них, особенно когда я бывала у него в кабинете. Потом я прекратила это безоб¬разие, категорически повесив поверх "голых баб" его лю¬бимые самолеты. На что он сразу отреагировал эскападой о том, что я привела в соответствие содержание и "фор¬мы", а главное, установила правильную последователь¬ность того и другого. "Сначала содержание, а потом -формы!"
Это напомнило мне серьезный разговор перед тем, как мы решили быть вместе: редкие минуты, когда он был абсо¬лютно серьезен. Он сказал, что у меня будет только одна со¬перница - его работа. Самолеты - впереди всего. Он, как че¬стный человек, должен об этом предупредить. И если меня это не смущает, то, -- он опять стал всегдашним Галлаем, — он го¬тов нести меня на руках в ЗАГС".)
... Галлай с сыном... Друзья: Козлов, Гринчик, Рыбко... Ко¬смонавты. Герман Титов, молодой и красивый, за штурвалом в кабине "АН-24". Историю этой фотографии я потом нашел в книге "С человеком на борту".
"Руководители подготовки первых космонавтов и все, кто принимал участие в этом деле, понимали, какой удар славы ожидает их воспитанников. Может быть, не в полной мере (тут действительность, как говорится, превзошла все ожидания), но понимали это. Понимали и делали все от них зависящее, чтобы по мере возможности подготовить своих слушателей к этому тяжелому испытанию. Так получилось, что кроме спортивной, парашютной, теоретической и всех прочих видов подготовки космонавтов, пришлось им прово¬дить еще и подготовку психологическую, причем направ¬ленную на противодействие психическим нагрузкам в са¬мом космическом полете (в этом отношении стойкость ре¬бят сомнений не вызывала), и после него.
Свой собственный скромный вклад в это официально ни¬как не запланированное дело я пытался обосновать с пози¬ций чисто профессиональных. -  Какой у вас налет? - спрашивал я у моих подопечных. - Двести пятьдесят часов? Триста? Ну, так не говорите пока, что вы летчики. Летчик начинается с шестисот, а то и с вось¬мисот часов. Не меньше...
Конечно, говоря так, я несколько сгущал краски. Разные бывают обстоятельства формирования летчика, разные тре¬буются для этого и сроки.
Так что мои критические замечания по поводу летной квалификации будущих космонавтов преследовали в основ¬ном воспитательные цели...
...Тем не менее моим слушателям, по крайней мере, не¬которым из них, они, видимо, запомнились. Года через три Ти¬тов подарил мне фотографию, на которой он был изображен за штурвалом в пилотской кабине самолета "АН-24", с над¬писью "Дорогой Марк Лазаревич! Честное слово, я только мягко держался за штурвал. И никакой я не летчик...1965 год".
-  Ох, Гера! - сказал я, получив эту фотографию. - Вот уж не думал я, что вы такой злопамятный человек.
-  Почему же злопамятный? Наоборот, я с вашей оцен¬кой полностью согласен. Не был я настоящим летчиком, когда пришел в отряд. Но буду.
И эта фраза не осталась только фразой. Титов стал на¬стоящим летчиком! Военным летчиком первого класса.
Более того, начал выполнять испытательные полеты и за¬работал звание летчика-испытателя третьего класса - квали¬фикация, которая тоже просто так не дается!"
Первый раз вижу фотографию, где Галлай - полковник и при всех орденах: Золотая Звезда, три ордена Ленина, четы¬ре - Красного Знамени, две "Отечественных войны" и Крас¬ная Звезда.
Галлай и Бернес, Галлай и Симонов... Окуджава, Бакла¬нов, Андрей Миронов...
Галлай в Оклахоме (оказывается, он был ее, Оклахомы, Почетным гражданином!}. Сингапур, Берлин, Ле-Бурже... -авиасалоны.
Коллективное фото: 80-летие Марка Лазаревича (к юби¬лею его наградили орденом "Знак Почета...").
Ельцин вручает Галлаю медаль "850-летие Москвы".
...Израиль. 1994 год. Стена Плача.
... Галлай и внучка, которой отдал свою последнюю руко¬пись в свой последний на земле день.
И - некрологи...
"Есть люди, чья жизнь, чей подвиг и сам стиль жизни сооб¬щают имени петербуржец-ленинградец оттенок высокого звания. Именно таким человеком был летчик-испытатель, пи¬сатель, Герой Советского Союза Марк Лазаревич Галлай.
Один из выпускников петербургской школы, бывшего Тенишевского училища на Моховой, он был сыном своего вре¬мени - романтичный, целеустремленный, готовый к подвигу.
Начало 1930-х - токарь завода им. Климова, курсант аэ¬роклуба, студент... Гатчинский аэродром. Центральный аэро¬дром в Москве, вся история нашей авиации с ее достижения¬ми, рекордами, сложностями, кризисами прошла через его судьбу.
Все, кто его знал, удивлялись тому, как естественно соче¬тались в этом мягком, добром человеке бесстрашие испыта¬теля, мужество и жесткость воина, требовательность и такт педагога, щедрый, полный юмора и самоиронии талант писа¬теля. Он был очень скромным человеком, чаще всего имено¬вал себя "пилотягой", и этот пилотяга поднял в воздух сто двадцать семь моделей вертолетов и самолетов, в том числе первые реактивные, первые стратегические.
Доктор технических наук, он был наставником первой когорты космонавтов. Это у него на тренировках с Юрием Гагариным родилось знаменитое "Поехали!", услышанное 12 апреля 1961 года всем земным шаром.
Волей обстоятельств он стал москвичом, но сердечной привязанностью, мягкой интеллигентностью и душевной не¬преклонностью он оставался питерцем. Мы будем помнить, что первый вражеский самолет был сбит над Москвой ленинградцем Марком Галлаем. Всем своим обликом он воплощал лучшее, романтическое, священное, что было связано с войной про¬тив фашизма.
Здесь, в Питере, всего лишь в прошлом году мы чество¬вали своего земляка в связи с вручением ему диплома, свиде¬тельствующего о присвоении имени «Галлай" малой планете. Здесь в Питере, тоже в прошлом году, в издательстве "БЛИЦ" вышла последняя книга замечательного писателя Марка Галая "Небо, которое объединяет", завершающая трилогию "Испытано в небе" и "Сквозь невидимые барьеры".
"Санкт-Петербургские ведомости".     Даниил Гранин, Михаил Кураев, Валерий Попов».
Память о добрых людях в первое время после их смерти - ноша нелегкая. Эти заметки облегчили мне ее.
Когда мы встретились, ему было столько лет, сколько мне сейчас. Потом была еще не одна встреча. Удобно и легко с ним сочетались слова: опыт, ученость, профессионализм, му¬дрость, интеллигентность, но никак не старость.
Когда я видел его в последний раз, ему было восемьде¬сят, а он и близко не подходил под определение "старик".
Он и умер не старым, не стариком, он умер Галлаем.
Каждый из нас надеется оставить след в памяти (чего уж скрывать, не маленькие, да и не стыдно это, если не ходить до¬рогой Герострата). Но как это сделать?
"Наверное, единственная форма бессмертия, доступная человеку - бессмертие его дел", - писал Галлай о своем дру¬ге Юрии Гарнаеве. То же самое можно сказать и о нем са¬мом.
...Я стоял у свежей могилы на Троекуровском кладбище, где на одном из венков - "от коллег - летчиков-испытателей", людей не комплиментарных, было написано: "Великому лет¬чику".
Есть слова, которым не нужны эпитеты. Есть и такие име¬на, которым они тоже не нужны. Одно из них – Галлай.
                ПИСЬМА ГАЛЛАЯ

Публикуя  переписку с Марком Лазаревичем Галлаем, я хотел, чтобы читатель учел следующее: в подобных публикациях, когда они становятся достоянием широкой публики, адресат оказывается уже как бы и не совсем конкретным человеком, а «частью» документально-художественного окружения героя. «Через» такие письма вы видите, как их автор относится к людям, к себе и жизненным обстоятельствам. Вы видите человека и время, в котором он жил, (писал эти письма…)
В одном из них он, объясняя задержку ответа, в числе других причин, «побочно»  назвал и такую: получая в день несколько писем, считал себя обязанным на них отвечать, и «это тоже отнимает время, которого уже вообще немного». Следовательно, то, что вы прочтете, только малая часть эпистолярного наследия этого удивительного человека. Сохранилось ли оно? Разыщут ли, соберут? А если да, то напечатают ли? (В наше-то время…) Но то, что сохранилось у меня, -- оно-то уже есть. И, мое твердое убеждение: не должно остаться неизвестным. Это часть нашей общей духовной культуры, и мы обязаны ею воспользоваться.
Я старый учитель – можете мне поверить.
Несколько примечаний-разъяснений.
 Добрые слова Галлая в мой адрес я воспринимал, -- а теперь тем более, -- как и должен это воспринимать человек, достаточно долгое время общавшийся с ним не только по долгу службы, но и «просто так».
Отвечая на мое поздравление с 70-летием, он благодарит и сообщает, что оно было первым.  Должен, хотя и с большим опозданием, но и с улыбкой, отказаться от этого первенства: оказалось, что я бежал «впереди пробега» -- поздравил юбиляра ровно на месяц раньше юбилея. Но он-то,  чтобы не ставить меня в неловкое положение не позволил себе даже намека… Чем не урок деликатности?
Уезжая на месяц из Москвы, сообщал свои временные координаты: «…если понадоблюсь». Чем не урок внимания и заботы?
Его заботы по поводу моего поступления в Союз писателей, по крайней мере, в моей биографии не имеют аналога. Такое участие в судьбе другого человека может проявлять только очень близкий ему человек. Я таковым по отношению к Марку Лазаревичу себе не считал. И тем не менее…
       Мне бы хотелось, чтобы читая его письма, вы помнили, чем занимался их автор и как был постоянно занят.
 Я не собираю архива, но есть то, что выбросить не поднималась рука. Письма Галлая – единственные из многих, написанных мне, сохранились. Перечитывая их при подготовке к публикации, я часто прерывался: волнение охватывало меня…
Сознание того, что в Москве, на улице Щусева, живет Марк Галлай, доставляло мне радость и придавало уверенность: и люди на земле есть, и самолеты летают (и «не всегда падают»). За долгие годы ничего не изменилось в моем отношении к Марку Лазаревичу, кроме одного: с горечью приходиться писать не «живет», а «жил».
       Эти письма, «побочные» свидетельства жизни неординарного человека, нашего современника, остались «в живых», как оказалось, для того, чтобы вы смогли их прочесть и, возможно, испытать то же, что и я.
Судьба знала, что подлежит хранению.   


               



                Москва. 09. 03. 78.

Уважаемый Наум Ефимович!
Я получил Вашу запись нашей беседы. Говоря откровенно, мне показалось,  что сама беседа была интереснее. Может быть, потому что была именно беседой /двусторонней/, а не чистым интервью, где один человек вопрошает,  а другой вещает. .
Тот факт, что "Знамени Юности" нужно не более семи страниц, я расцениваю как весьма положительный.  Он дал мне основание вычеркнуть многое - час¬тично просто неинтересное, стандартное, частично шибко-героическое или просто личное, что я был готов рассказать Вам, но не считаю возможным выкладывать читателям газеты... С сожалением убрал я, пожалуй, только одно: упоминание о Н.С. Перкине.* Но тут дело в том, что ведь мы с ним после 42-го года так и не встретились. Переписывались, много раз собирались увидеться, но так и не получилось. Пересказывать все эти об¬стоятельства было бы долго и заняло бы в интервью непропорционально большое место.
То, что осталось, как раз потянет на нужный объем. Ну, а если окажет¬ся больше, чем нужно, то можно /и даже , наверное, полезно/ сократить описания выражения глаз, порядка в гостиничном номере, высокие оценки литературного стиля интервьюируемого и вообще - "оценки". Я рад, если вызвал у Вас чувство симпатии, но ведь это тоже мало касается читателей газеты.
И последнее - о 13-странице "Надели».** Против публикации этого ин¬тервью я возражаю. По нескольким причинам: и потому, что сходный мате¬риал должен появиться в "Журналисте" /а довод о том, что, у "Жур¬налиста" и "Недели" разные читатели, я не принимаю: пусть читатели раз¬ные, но говорит им один и тот же человек - я. Отсюда и исхожу/, и пото¬му, что вообще не принадлежу к поклонникам этой рекламной 13- страницы -- мне на ней делать нечего.
Словом, давайте, ограничимся тем, о чем говорили в Минске: интервью для "Знамени юности".
Желаю Вам всего доброго.
Ваш М.Галлай.

*Н.С.Перкин – минчанин, боевой друг  Галлая.
**Мне было предложено опубликовать это же интервью в приложении к газете «Известия» -- "Неделе", о чем я и сообщил Марку Лазаревичу.
 

                Москва. 05.О4. 78.
Уважаемый Наум Ефимович! )
Спасибо Вам за газеты с нашим интервью.
Не сердитесь особенно на "знамяюновцев" — они в Ваше отсутствие сделали то, что делают в 99 случаях во  всех существующих газетных редакциях: отда¬лись своему убеждению, что лучше любого автора понимают, как нужно писать.  Поэтому я так старательно и уклоняюсь от любых форм публикаций в газете — и как автор, и как "интервьюируемый". В данном случае сделал исключение по весьма простой причине: Вы мне как-то по-человечески по¬нравились .
А в общем,  нужно сказать, ничего особенно скандального не про¬изошло. Что-то из интервью выбросили,  но, слава богу, не вложили мне в рот чужие мысли и оценки. Спасибо и за это…
 Меня уговаривают приехать в Минск на один день в конце месяца — принять участие в "выездном номере" устного журнала Центрального дома литераторов. Это предполагается, кажется, 23 числа /или 29го/ в Минском доме писателей. Приеду я или нет, но, независимо от этого советую Вам наш журнал посмотреть; он бывает интересен.
Желаю Вам доброго здоровья и всех видов удачи.
Ваш   М.. Галлай.



                Москва. 01.06.79.
 Уважаемый Наум Ефимович!
Спасибо Вам за город, который где-то есть. Коррективы к книжке я получил   /письмо дошло даже раньше бандероли/ и учел. *
Поздравляю Вас с выходом книги в свет и благодарю за то, что прислали ее мне. Буду читать.
Что же касается Вашей идеи относительно моего появления на экранах минских телевизоров, ** то в принципе я бы против этого не возражал, но должен высказать два соображения — одно тактическое, другое стратеги¬ческое, — о которых стоило бы подумать: тактическое состоит в том, что осенью я буду прочно привязан рядом дел к Москве и не знаю устроит ли Ваше телевидение, если дни моего приезда в Минск будут диктоваться  мо¬ими, а не их удобствами /точнее, — возможностями/? А стратегическое серьезнее: я ведь известный дегероизатор, меня за это неоднократно ругали***, но я не исправился и в высокопарный разговор "за героизм" обязательно привнесу прозаическую и даже /страшно вымолвить!/ ироническую ноту. Вытерпят ли это Ваши телевизионные боссы?. Подумайте.
Желаю Вам всего доброго и еще раз благодарю за книжку.
Уважающий Вас М  .Галлай
Р.S.  Открытки в "табельные" дни - я тоже рассылаю весьма нерегулярно и в принципе считаю это дело даже несколько сомнительным по целесообразности. Но мне просто захотелось дать Вам какой-то сигнал о себе.****
*Речь идет о моей книжке "Где-то есть город", которую издали, укоротив вдвое, о чем я и сообщил Галаю в "коррективах".
**Я предложил Марку Лазаревичу  принять участие в передаче о героизме, которую я готовил для Белорусского ТВ.
*** В центральной прессе была статья о том, что де Галлай дегероизирует героизм советских героев. И это при том, что сам дегероизатор – Герой Советского Союза. Наверное потому, я думаю, что как-то публично высказался  он так: «Несчастна страна, которой требуются герои».
*** Я писал     Галлаю о том, что далеко не в каадый праздник поздравляю
своих знакомых и прошу не считать это проявлением невнимания.



                Москва. 15.08.79.
Уважаемый Наум Ефимович! )
Вашу книгу я прочитал, отдыхая на Рижском взморье, но не мог сразу написать Вам об этом, т.к. не взял с собой Ваш адрес /вот он, родимый склероз!/. Теперь вернулся в Москву и сразу же пишу Вам.
Я не литературный критик и. не берусь разбирать Вашу книгу по всем пра¬вилам науки, но как нормальный читатель скажу, что она мне понрави¬лась. Читал я ее с интересом и удовольствием. Очень сильно ощущал искрен¬ность автора, естественность его речи — без заданости и того, что назы¬вается" "выпендриванием" и, к сожалению, встречается в литературе нашей очень часто. И еще: книга Ваша добрая. Кое-где /в двух-трех рассказах/ это проявляется в определенном тяготении к "хэппи-энду". Но ругать Вас за это не хочется; во-первых потому, что все-таки большая часть рассказов оборачивается — в полном соответствии жестокой правде жизни — траги¬ческим финалом, а во-вторых, потому, что разве всем нам, живым людям, не хочется счастливого конца?.. Очень хорошо, что Вы видите трудности и сложности не только военные, но и послевоенные /в этом смысле мне кажется символичным, что Венька погиб на 4-й день мира./ Словом, понравилась мне Ваша книга.
Желаю Вам здоровья и многих удач.         Уважающий Вас М.Галлай.
Р.S. Мне кажется, что во 2-й половина войны уже не было военврачей 1-го,  2го или 3-го рангов, а были капитаны, майоры и т.д. медицинской службы.  Еще: к Жукову в послевоенное время нужно было ехать не В Москву, а сначала в Берлин , где он возглавлял советскую военную администрацию/, потом же в Одесский  или Свердловский военные округа, где был в почетной ссылке.
               


                Москва. 09.06.80.
Дорогой Наум  Ефимович!
Спасибо Вам за письмо и информацию о нашей /я себя нахально почувствовал в какой-то степени соавтором/ передаче. Я тоже с удовольствием вспоминаю дни, проведенные в Минске, хотя — дело прошлое — должен сознаться, что вырваться мне было очень непросто. Можно сказать, " с мясом", потому что делал работу, небольшую по объему, но срочную и важ¬ную для меня с позиций принципиальных.
 Б.И.* пока никаких признаков жизни не подает: ни в плане "информационном", ни в плане деловом, ни в плане "интервьюёрном".  Дело в том, что журналисты /в том числе радио- и теле) — люди оперативные. Их стиль: сказано — сейчас же сделано. А если не сейчас же, то... когда-нибудь потом. Впрочем, иначе они действительно не могут: жизнь их все время толкает. Вы — в этом отношении /как и во многих других/ --  исключение. Поэтому я, поддавшись первому импульсу при знакомстве с Вами /я в этот первый импульс вообще верю/ занялся нашим интервью тогда, два года назад, всерьёз.
А Б.И., человек он сим¬патичны, но, как выражаются мамаши девиц на выданье, без серьёзных на¬мерений.
В конце месяца я собираюсь сесть с женой в машину и двинуться, не то¬ропясь, в Прибалтику. Не исключаю, что поеду через Минск. Если буду там то позвоню. Но это пока всё очень неопределенно. В Москву вернусь к осени.
Передайте, пожалуйста, Жанне Семеновне сердечный: привет и благодарность за гостепри¬имство. Привет Вашей дочке, хотя Вы её и прятали от гостей, которые и вправду могли брякнуть что-нибудь отменно антипедагогичное. Кланяйтесь Б.И. /он, повторяю, человек, безусловно, симпатичный, хотя и задерган¬ный/, Леониду Васильевичу*** —  еще раз спасибо за "авто-сервис" и во¬обще за доброжелательное отношение.
Желаю Вам всего доброго.    .    Уважающий Вас М.Галлай.


*Б.И. — редактор Белорусского телевидения, принимавший
                участие в передаче и в застолье после нее.
**Б.И. договорился с Галаем о том, что  приедет к нему в Москву и сделает телеинтервью.
***Леонид Васильевич Ларютин, комментатор Белорусского телевидения, влюблено почитающий Галлая.



                Дубулты. 12.07.80.

Уважаемый Наум Ефимович!
Спасибо Вам за письмо и хлопоты. Только, честное слово, напрасно Вы занялись выколачиванием из минского ТВ лишней десятки для меня.  Мы же ведь договорились, что Вы никаких акций по этому поводу предпринимать не будете! .Меня эта лишняя десятка все равно из испытываемых мною трудностей /разумеется временных — других у нас не бывает!/ не вытащит, а Вам всту¬пать в конфликты с руководством ТВ ни к чему: Вам с ними еще работать и работать.
Чтобы покончить с этой темой, повторю еще раз: если Вам понадобится, то по Вашему личному приглашению готов и впредь участвовать в передачах минского ТВ на любых началах — общественных или деловых.
Как Вы видите из самого факта написания этого письма, добрались мы до Дубулт вполне благополучно. Побывали в Вильнюсе, Тракае, Друскеникае, Каунасе. Повидали много интересного и красивого. Но с особым удовольстви¬ем вспоминаем прекрасный вечер в Минске, когда Вы и Виталий Соломонович** -показывали нам свой город. Спасибо вам обоим большое.
Передайте, пожалуйста, привет от меня и Ксении Вячеславовны, прежде всего, Жанне Семеновне, а так же Виталию Соломоновичу и всем минчанам, помнящим о моем существовании.
Желаю Вам всего доброго.
                Ваш Л.Галлай.
* Я договорился с заместителем председателя республиканского комитета по радио и телевидению о том, что гонорар за сорокапятиминутную передачу Марку Лазаревичу заплатят сразу, но когда узнал, что сумма эта выражается  восемнадцати рублях 7в ценах 1980 года7, решил предупредить Галлая, что деньги ему вышлют. И пошел к Председателю. Тот согласился, что факт не очень... "Что-нибудь придумаем, не беспокойся. Вышлем, чтобы не было стыдно». Хотя и стыдно, но не выслали никогда.
           **Виталий Соломонович Шиндлер – мой друг, минчанин,энциклопедист, влюбленный в родной город




                Москва. 28.12.31.
Дорогой Наум Ефимович!
Поздравляю Вас с наступающим Новым Годом и от души желаю Вам, милой Жанне Семеновне и всем Вашим близким, чтобы вы были здоровы и счастлив. А персонально Вам еще — чтобы хорошо писалось...
В уходящем году мы в Ваших краях не были. Поехали в Кисловодск. Но в наступающем 1982-м предполагаем /конечно, пока сугубо предварительно7 поехать на машине по маршруту, захватывающему Белоруссию. В частности, хочется осуществить, наконец, мое давнее желание — заехать на родину моего отца, в город Волковыск. Посмотрим, в какой мере удастся эти планы реализовать. В крайнем случае — по примеру нашего родного народ¬ного хозяйства — мы "откорректируем" планы, но признать, что они не выполнены — никогда!..
Еще раз желаю всего доброго.
 Ксения Вячеславовна к сему присоединяется полностью.
Ваш М.Галлай.


                Москва. 25.01.82
Дорогой Наум Ефимович!
Получил Ваше письмо и хочу, не откладывая, ответить по существу. Наши летние планы, в том числе и поездка в Волковыск, пока — только пла¬ны. Находятся они в стадии трепетных мечтаний –«Давай-ка, мы с тобой летом...» -- и почти платонических измерений километража по карте.
Конечно, обстоятельства могут десять раз все изменить, но пока мы действительно собираемся летом пуститься в "Дранг нах Вест". В состав этого дранга входит пребывание в писательском доме творчества в Ниде /это на Куршской косе, юго-западнее Клайпеды/. От срока путевок, которые нам дадут, зависят и все прочие сроки. Постараемся учесть Ваше пожелание о второй половине июня.
Но в любом варианте в Минске будем /если вообще поедем/ обязательно. И я рад буду повидать Вас — поговорить "за жизнь".
Если Б.И. захочет, чтобы я записался на ТВ, можно будет это сделать. А вот относительно снятия жатвы по линии бюро пропаганды Союза писателей в Волковыске* /буде туда попадем/, то я думаю, лучше было бы ограничиться одним - двумя выступлениями на, как теперь говорят, общественных началах. А  в благодарность за писательское бескорыстие, хорошо бы, чтоб  волковыские боссы помогли мне сориентироваться в городе и, если удастся, найти какие-то следы моих предков. Наверно, я старчески сентиментален, но искать подножный корм именно в Волковыске мне как-то не хотелось бы.
Но это все частности — обрывки той самой шкуры того самого неубитого медведя. Поживем — увидим. Во всяком случае, как только что-то конкрет¬ное выяснится, я Вам немедленно доложу.
Желаю  всего доброго и крепко жму руку.
Ваш М.Галлай.
Р.S. Хватит Вам переживать мелкие финансовые недоразумения между мин¬ским ТВ и мной! Денег они мне тогда так и не переслали /за исклю¬чением 22р., видимо за авиабилет Москва - Минск/-и бог с ними! Я тогда еще раз повидал  Минск, пообщался с Вами, и с удовольствием отношу своё тогдашнее участие в телепередаче к разделу "за так". Могу позволить себе такую роскошь — в том числе и впредь. Имейте это в виду И не пугайте своих сограждан моими якобы непреклонно-категорическими требованиями по части дензнаков. Пусть не считают меня большим жмотом, чем я есть в действительности.
* Я опрометчиво сделал Галлаю предложение попутно выступить в Волковыске от бюро пропаганды СП и таким образом немного заработать...





                Москва. 17.09.82.
Дорогой Наум Ефимович!
Получив Ваше письмо в июне с.г., я не стал отвечать на него, посколь¬ку Вы сообщили, что уезжаете в командировку, а затем в отпуск. Письмо все равно пролежало бы, ожидая Вас.
В конце июля отправились в, супер-круиз /как назвала моя жена/ и мы. Маршрут был такой — Москва — Смоленск — Минск — Брест — Волковыск — Пренай — Дубулты 726 дней в писательском доме творчества/ — Пушкинские горы — Ленинград — Москва. Всего 4000 км. Съездили очень удачно во всех отношениях: погода, отсутствие недоразумений с ночлегами, госте¬приимные встречи /особенно на заводе спортивной авиации в Пренае, где нам выдали всё: от прогулки по Неману на катере до легкого самолета «Вилга», который мне дали, чтобы полетать/.
В Минске мы остановились только на одну ночь и наутро двинулись дальше на Брест. Никому из знакомых даже не позвонили.
От Б.И. я ничего не получал, а сам ему писать или звонить не стал — зачем мне навязывать свою персону тем, кому она явно не нужна?
Как обстоят Ваши дела со вступлением в наш родной СП? Что у Вас нового -хорошего? Не собираетесь ли в Москву?
Передайте, пожалуйста, мой сердечный привет Жанне Семмновне, Илоне и Вашему другу Виталию Соломоновичу, с которым мы два года — уже два года… — назад вместе гуляли по Минску.
От души желаю Вам всего доброго.
Ваш М.Галлай.





                Москва. 20.10.82.
Дорогой Наум Ефимович!
А Вы оказывается немножко с комплексами! Зачем Вам было искать какие-то хитроумные причины, чтобы объяснить, почему я не стал быстро отвечать на Ваше "летнее" письмо? Ведь Вы сами же сообщили мне в нём, что в тече¬ние ближайших месяцев Вас дома не будет. Поэтому я и отложил ответ до осени. Пожалуйста, не считайте меня ещё более невежливым человеком, чем я есть в действительности.
Была ли уже приемная комиссия? Если да, то что они там наголосовали? А если нет, то когда будет?
У меня  особых новостей нет. Работаю много, но, как я Вам уже однажды, кажется, докладывал, с КПД, по сравнению с которым КПД паровой машины — верх эффективности. Что-то очень мало нравится мне выходящее из под моего шарикового пера! А то немногое, что более или менее нравится мне, совсем уж не нравится начальству! Так и живем...
Передавайте, пожалуйста, мой неизменный привет Жанне Семеновне, Илоне, Виталию Соломоновичу.
 Ксения Вячеславовна Вам кланяется.
Желаю Вам всего доброго — во всех планах и всех направлениях. /К.В. полагает, что просто пожелать недостаточно — требуется еще плюнут-, через левое плечо и постучать по чему-нибудь деревянному... Что ж, ради успеха дела согласен и на такую методику/.
 Крепко жму Вашу руку.  Ваш  М. Галлай



                Москва. 04.11.82.
Дорогой Наум Ефимович!
Выражать Вам дурацкие соболезнования по поводу высоко-принципиального голосования Высокой Приемной Комиссии я не буду. Вы же сами понимаете, как это все делается. 
 Желаю Вам, прежде всего, здоровья — физического и душевного! И чтобы писалось! И — тоже не последнее дело — публиковалось!... /У меня до¬вольно средне обстоят дела по части "писалось" и совсем из рук вон плохо насчет "публиковалось"/.
 Крепко жму Вашу руку.                Ваш   М. Галлай.
Р.S. Чуть на забыл: поздравляю с праздником. Правда я сам как-то глубоко воспринимаю лишь Новый год и День Победы. Особенно День Победы.
 


                Кисловодск. 18. 12. 82 .
Дорогой Наум Ефимович!
Из нарзанно-терренкурно-процедурного Кисловодска поздравляю Вас с Новым годом.
От души желаю Вам, Жанне Семеновне, Илоне всего самого первосортного. Начиная, конечно, со здоровья! Как говорят в Одессе /в Минске, я ду¬маю, тоже/: " Чтобы вы нам были здоровы!"
 Обнимаю Вас.  Ваш М.Галлай
Р. S. Перед самым отъездом в Кисловодск сдал наконец в Политиздат маленькую -- /6 печ.л./,  известную Вам  рукопись, - о летчике, художнике, конструкторе К.К. Арцеулове. А то, если не считать переиздания "Третьего измерения" в семьдесят девятом году, у меня ничего не издавалось с  семьдесят третьего  года. Юбилей!




                Москва. 30.04.83.
Дорогой Наум Ефимович!
Поздравляю Вас с весенними праздниками и желаю Вам, Жанне Семеновне, Илоне всего самого, самого — на уровне мировых стандартов /каковые ста¬ндарты, видит бог, не так уж плохи!/.
Жалко, что когда я был в Минске на конференции, Вы были в бегах.
Конференция оказалась интересной. В ней было всё — «начиная с содер¬жательного и очень нестандартного доклада Адамовича и кончая выступле¬нием ранее неизвестного мне подонка, некоего С. Это выступление придало конференции законченность — на каждом подобном форуме должен быть свой подонок, как в стародавних шолом-алейхемовских местечках полагался свой городской сумасшедший. Темой конференции, проходившей в предверие Дня Победы,  был подвиг Советского народа в войне. С. высту¬пил с таким мнением-предложением: военные писатели документалисты должны писать о войне в пропорциях участия в ней "своих" народов. Русских книг об этом должно быть больше всего, украинские — на втором месте, белорусские — на третьем и т.д. А.то что-то много об этом пишут евреи...
И смех и таки грех… На конференции этой среди сотни «военных» писателей било только два Героя Советского Союза: бывший летчик-истребитель Генрих Гофман и я. Разве не смешно? Безусловно, если б не было так грустно.
            Всего Вам самого качественного и в первую очередь здоровья. Приветы Вашим дамам .
                Обнимаю Вас.  Ваш М. Галлай.


 
 

 
                Москва. 29.09.84.
Дорогой Наум Ефимович! Прежде всего поздравляю Вас с: выходом новой книги,с новосельем, но самое главное — с поступлением Илоны з институт! Вижу в этом самое главное, поскольку являюсь, прежде всего и раньше всего, нор¬мальным еврейским папой /как и Вы/ и дедом, /что Вас еще ждет в будущем/.Учиться на филфаке Илоне будет, конечно, очень интересно. Сложнее другое: найти потом, имея гуманитарное образование, интересную работу. Но это уже — проблема, которой Вы займетесь на историческом /других у нас не  бывает/ рубеже Х11-й и Х111-й  пятилеток. Нечего сейчас, раньше времени, ду¬мать об этом.
Словом, — поздравляю, поздравляю и поздравляю!
Книгу Вашу я пока, — получив ее только сегодня, — лишь бегло пере¬листал. И все-же за некоторые рассказы "зацепился" и не отрывался от них, пока не прочитал /"Детские рисунки", "Доктор Лина", "Сладкая жизнь", "В травматологии"/. Да и фантастика Ваша, хотя и вошла в книгу, как Вы пишете  вынужденно, отличается тем же, что присуще лучшей фантастике /Лем, Стругацкие.../, — прямым выходом" в человеческую, отнюдь не фан¬тастическую психологию... Буду Вашу книгу читать, не торопясь и со всем вниманием, которого она заслуживает. Но и сейчас ясно что, уподобляя её безногому калеке, Вы сильно ошибаетесь.
Спасибо Вам за добрые слова о "Полосе". ** Вступление к ней — отнюдь не литературный изыск, а точная фотография действительности. Так всё и происходило. Совершенно правы Вы в своих подозрениях о по¬несенных повестью потерях. За многое пришлось бороться — начиная с от¬дельных фраз (так, шибко не нравилось замечание одного из персонажей:  «У нас всё возможно" или рассуждения о палаче, которого стоило бы завести для уничтожения анонимок, но, пожалуй, лучше не надо, а то он начнет с анонимок, а потом...» — и кончая такими историями, как случившаяся с  "теоретиками", которых сначала всячески ущемляли, а потом, когда они ста¬ли убегать, обвинили в недостатке патриотизма. Это все удалось сохранить, но многое вылетело. 0 чем я не очень скорблю — всякими литературными "находками" жертвую легко, лишь бы сохранилась гражданская позиция автора А она, мне хочется надеяться, — сохранилась.
Ну, а что касается "художественности", то, видит бог, она получилась довольно среднего уровня. Я ведь и вправду не беллетрист. И говорил Вам в свое время на сей счет чистую правду...***
Очень интересуют меня Ваши ССПовские дела. Как Вас в прошлый раз: отклонили или отложили до выхода новой книги? Действительны ли прежние рекомендации? Кто Вас рекомендовал тогда, и кто /если прежние рекоменда¬ции не действительны/ рекомендует сейчас? Считаете ли Вы полезным, чтобы я позвонил кому-нибудь из боссов белорусского СП?   .
Желаю Вам всего доброго.
        Ваш М.Галлай

Р.S.  Вы не первый, кто считает, что Литвинов в «Полосе точного приземления» -- это я. Нет, это другой человек. Не автопортрет. Другое дело, что я отдал ему несколько эпизодов моей биографии и кое-какие собственные соображения о жизни. А по возрасту он, Вы правы, действительно молодой. Если в 43-м году, когда он кончил школу, ему было 18 лет, то ко времени описываемых событий,  в середине 60-х, стало около сорока... С высоты моих, увы, семидесяти уверенно утверждаю: молодой! И завидую...
*В том году вышла моя книга  «Старке дороги» .
**Журнальный вариант повести М.Галлая "Полоса точного приземления",
***Имеется ввиду "вступительное авторское оправдание" художественной книги, «случившейся» у писателя — документалиста.




                Москва. 12.10.84.
Дорогой Наум Ефимович!
Начну с дела. Прошу Вас, когда до обсуждения вопроса о Вашем приеме в СП на бюро секции прозы останется 1,5-2 недели, дать мне знать об этом и я либо позвоню, либо, если не дозвонюсь, напишу Василю Быкову. Точно так же, когда дело дойдет до приемной комиссии,—  позвоните тоже
Что же касается матриархата, который, по Вашим словам, существует в Вашем доме, и который Вы склонны рассматривать, как явление исключитель¬ное, могу рассказать следующее.
В одном маленьком еврейском местечке всё мужское население было собра¬но на городской площади. С одной стороны площади висел плакат "Здесь со¬бираются подкаблучники" — и под ним было тесно от столпившихся мужчин. А с другой стороны под плакатом: "Здесь собираются настоящие мужчины, которые хозяева в своем доме!" -- стоял маленький, тщедушный, хмурый человечек. "Рабинович! — спросили его, — а вы чего здесь стоите?" На что он ответил: "Я знаю?!... Розочка привела меня и сказала: " Стой здесь, идиот!"...
Так что, не обольщайтесь сознанием своей мнимой исключительности. Все мы стоим там, куда нас ставят наши Розочки...
Относительно книжного издания "Полосы" я пока никаких шагов не пред¬принимал. Хочу подождать критических замечаний читателей и, если с чем-то соглашусь, то внести необходимые поправки. Следую принципу: не каждой рекомендации следовать, но каждую внимательно, без предвзятости и обиды /если она не хамская по форме/ изучать. Пока замечаний нет, но это и нор¬мально: на первом после публикации этапе пишут и звонят доброжелатели и друзья. Время хулителей приходит позднее. Жду его.
 Желаю всего доброго.   Ваш М.Галлай

               

                Москва. 23.12.84.
 Дорогой Наум Ефимович!
Вернувшись вчера в Москву, застал оба Ваших последних письма. Спасибо за информацию. Но и у меня за это время кое-какая накопилась.
Перед самым отъездом в Ленинград, на похороны В.Шкловского (большой кусок нашей истории, и не только литературной, ушел вместе с этим человеком!), я увидел А.Адамовича и рассказал ему о  наших с Вами проблемах. Он сказал, что сам непосредственно отношения к таковым не имеет, но обещал при встрече изложить суть дела Быкову – и попросить его от своего и моего имени «принять меры».
Но получилось так, что я увидел Быкова раньше, чем Адамович, т.к. он (Быков) приехал в Ленинград на премьеру своей пьесы – инсценировка «Знака беды» -- в одном из ленинградских театров. Он пригласил меня в театр, и там я, уловив момент, когда временно оставили его в покое охотники за автографами, поговорил с ним. Тогда-то я и узнал, что обсуждения на секции не будет («Наше мнение не изменилось. Конечно, Ципис – писатель.»)    
В общем, Василь настроен оптимистически: «Второй раз не завалят». Дайте, все же, знать, когда станет ясен день комиссии, сообщите мне.
Как идут Ваши дела с воителями разных эпох – от Спартака до партизан Отечественной войны?*
Ну и, конечно, С Новым годом!

*Я писал Марку Лазаревичу, что работаю над инсценировкой романа «Спартак» для радио и занимаюсь литературной записью воспоминаний одного из бывших партизанских командиров.



                Москва.01.02.85.
               
                Дорогой Наум Ефимович!
Извините, что отвечаю не сразу после получения Вашего письма – у меня сейчас сугубый аврал. Проторчав почти месяц в больнице, я сильно задолжал с выполнением ранее взятых на себя обязательств и сейчас пытаюсь, как опоздавший поезд, «войти в график».
Очень рад, что Вам понравился отрывок из «Жизни Арцеулова». * В 3-м номере предполагается опубликовать еще один отрывок, а книжка должна выйти во второй половине года.. Если, конечно, этому не помешают какие-нибудь, всегда поспевающие на нашу голову обстоятельства.
До Вашего письма как-то не задумывался над тем, как меня представил журнал «Наука и жизнь». Они поначалу хотели, чтобы я этак многоэтажно подписался, «под Арцеуловым», но я сказал, что моя подпись постоянна М.Галлай. Запретить им давать врезку от редакции или определять содержание этой врезки я не вправе. Но позиция моя вполне определенная и диктуется тем, что я вижу одно из зол нашего времени (пусть не самое главное, но довольно симптоматичное) в «этикетомании» -- когда человек оценивается по числу и, так сказать, красочности наклеенных на него этикеток. И люди к этому привыкают – пишет, скажем, имярек статью в газету и подписывается – писатель или профессор, или народный артист. Хотя все это должно быть ясно из содержания (или формы) самой статьи.
А Юрий Черниченко** поблагодарил меня за сущую мелочь. Однажды я вычитал (кажется в «Неделе») беседу с каким-то азербайджанским партийным деятелем районного калибра, в которой он сначала радостно сообщил, что в их районе колхозники-виноградари меньше, чем по  3500-4000 рублей в год не зарабатывают, а затем расписывал, как много и безвозмездно (!) им помогают шефы. В качестве примера привел врача районной больницы, который провел несколько выходных дней, вкалывая на плантации!
Я чего-то взъелся (хотя пора бы, кажется, привыкнуть) – и послал вырезку Черниченко**. Он ее в одном из своих очерков использовал. А вообще, мы с ним несколько раз обсуждали эти, интересные и важные для каждого, кто ест хлеб, проблемы (обсуждали, в основном, сидя в задних, «камчатских»  рядах на собраниях).
Вот и весь мой, с позволения сказать, «вклад».
Очень хорошо, что Илона так здорово учится. То есть, хорошо, прежде всего, даже не само по себе, а как свидетельство того, что ей интересно, и что значит, она не ошиблась в выборе своего дела. А как она училась а школе? Спрашиваю потому, что я сам в школе учился средне (больше в баскетбол играл), а в институте и в лётной школе – гораздо более прилично. Кажется у психологов это называется – мотивация.
                Ваш М.Галлай.
*«Жизнь Арцеулова» -- документальная повесть  М.Галлая об одном из первых знаменитых российских летчиков.
** Ю.Черниченко – известный советский публицист.

 

                Москва.27.04.85.
                Дорогой Наум Ефимович!
Во-первых, поздравляю Вас и Ваших дам с майскими праздниками, особенно – с праздником, действительно, великим – 40-летием наше Победы. Я, кажется, уже как-то говорил Вам, что этот день чту всерьёз.
Встречаю его нельзя сказать, чтобы в олимпийско-спортивной форме, но, в общем, для человека, которому 72-й год (Мафусаил!), в виде более или менее сносном. Летом, когда будет тепло, планирую наладиться до полной кондиции.
Две недели назад состоялся, как Вы, наверное, знаете, пленум правления творческих союзов. О самом пленуме рассказывать не хочется: я вернулся с него домой просто подавленным, что, вообще говоря, со мной случается не так уж часто. Просто поразительно, как наши инженеры (и «главные инженеры») человеческих душ оказались глухи к веяниям живых перемен, которыми было так явно проникнуто хотя бы совещание работников промышленности и сельского хозяйства, состоявшееся в ЦК в те же дни, что и наш знаменитый пленум. А наши всё дудят в ту же дуду. Грустно все это. Видимо, потому и написалось это короткое письмо: хотелось пообщаться. Вообще людей много, а поговорить бывает не с кем.
Крепко жму Вашу руку и желаю здоровья. Передавайте мои приветы Ж.С. и Илоне.
                Ваш М. Галлай.


.
                Москва. 26. 05. 85.
                Дорогой Наум Ефимович!
Только из Вашего письма узнал о том, что Вам исполнилось 50 лет. Всего-навсего 50! Последняя фраза продиктовано черной завистью замшелого старика к цветущему юноше. Но преодолевая это нехорошее и, как известно из литературы, ни в малой степени не присущее советскому человеку чувство, хочу с опозданием, но от души поздравить Вас и пожелать всего самого хорошего в жизни еще многие-многие годы. Будьте здоровы и счастливы!
Стремление литературно- цензорно-критических боссов  сделать , как Вы пишите, «из вещи социальной вещь бытовую» мне хорошо знакомо.* Да, это они, родимые, обожают…
Рад за Вас, если поездки в родную Винницу Вас радуют. К сожалению, не могу сказать того же про себя: мой Ленинград становится всё менее моим. Уходят из жизни близкие мне люди – город пустеет. А общественные нравы, вся атмосфера города стала уж такой «не ленинградской», что и передать трудно. Езжу туда, в основном, чтобы почаще навещать мать – ей идет 91-й год. Больше делать мне в некогда родном городе нечего…
                Крепко жму Вашу руку.
                Ваш М.Галлай

*Речь идет о журнальном варианте моего романа «Балканская рама».
 



                Москва. 10. 06. 85.   
               

                Дорогой Наум Ефимович!
Начну с самого трудного – с практических возможностей, а, главное, целесообразности прочтения мною Вашего романа.*
Итак, -- возможности. Разумеется, времени на это я не пожалею: раз Вам этого хочется, значит, надо сделать. Но взяться за чтение я смогу лишь глубокой осенью, потому что сначала должен провернуть целый ряд дел, как своих, так и не очень своих. Конкретно: сейчас я читаю, с тем, чтобы написать отзыв, диссертацию, на которой должен буду через пару недель (сроки, как видите, подпирают) выступить оппонентом. Сразу после этого полечу в ГДР. Потом буду читать вёрстки (а главное, воевать с редактурой и цензурой) своих книжек про космос и про летчика Арцеулова. На август попросил путевки в дом творчества, куда с собой никогда никакой работы не беру: как показывает опыт – иначе запаса работоспособности на год не хватает. Вернувшись, буду писать – уже обещал – вступительную статью к сборнику избранного своего друга, летчика и писателя Генриха Гофмана… И так далее.
Пишу все это столь подробно потому, что очень не хотелось бы, чтобы Вам показалось, будто я Вас «отфудболиваю». Нет, поверьте, я действительно верчусь, как белка в колесе. Кроме дел капитальных, которые я перечислил, все время набегают текущие: людям живется трудно, непрерывно возникают ситуации, когда остро хочется им помочь и в некоторой (увы, небольшой) части таких ситуаций попытка помочь не безнадежна… Наконец, -- письма. Их я получаю по нескольку штук в день и не хочу проявлять хамство, оставляя их без ответа…. Ну и, совсем наконец, хотелось бы что-то писать и самому.
Перечитал написанное и увидел, что получилось похоже на жалобу. Нет, честное слово, я не жалуюсь. В конце-концов, каждый выбирает себе образ жизни по собственному разумению. Единственное, что  я хотел показать, это то, что втиснуть внимательное чтение 357 страниц мне в обозримом будущем просто некуда.
И второе – о целесообразности. Как критик я слаб. Ничего внятного, кроме «нра» или «не нра» произнести все равно не смогу. А степень моей вхожести в издательства и редакции хорошо характеризуется тем, что до идущих сейчас параллельно в производстве двух моих книжек (идущих, но пока не доказано, что они выйдут) в последний раз новая книжка у меня выходила в 73-м году. Товарищ Софронов в этом смысле (как и во многих других) гораздо более удачлив…
Так что, смотрите сами. Если Вас  не смущает моя некомпетентность и дело не срочное, давайте вернемся к нему осенью.
…О том, как Вам реагировать на предложение «Немана»**, судить не берусь. Но думаю, что книжное издание может быть развернуто шире журнального по объему за счет описания природы, любви т т.п., но не по насыщенности острыми темами. Все острое, вылетев однажды, восстанавливается с трудом превеликим. Так что,  с сокращениями, на мой взгляд,  можно согласиться, если они не затрагивают принципиальных вещей.
Как всегда, желаю Вам всего доброго. Не сердитесь на меня за то, что не могу отреагировать на Ваше пожелание оперативным: «Шлите рукопись».
                Ваш М.Галлай
*Перед тем, как отнести рукопись романа в издательство, я попросил Марка Лазаревича прочесть ее. В конечном счете,  она была прочитана им гораздо раньше  намеченных  сроков. Роман от этого существенно выиграл, но со своей совестью я так и не договорился: я знал о здоровье Галлая и его занятости.
** Редакция «Немана» предложила сократить рукопись до состояния «журнальный вариант». Об этом я и написал Галлаю.
 



                Ленинград. 11.09.85.
Дорогой Наум Ефимович!
Отвечаю на Ваше письмо из Ленинграда — извините на той бумаге, какая оказалась под рукой.
Прилетел я сюда, чтобы в очередной раз предпринять все возможные меры /организационные, финансовые и т.д./ для создания сколько-нибудь приемлемых условий существования моей матери.
Если Вы сейчас вышлете мне свою рукопись, то к моменту её появле¬ния в Москве, я гарантированно буду уже дома.
По радио читали — без согласования со мной — произвольно выбран¬ные отрывки из повести "Полоса точного приземления", опубликованной в журнале "Знамя" № 9 за 1984г.
С кино я связался /о чем сейчас жалею/ по просьбе "Ленфильма" — написал им сценарий не по ранее опубликованным вещам, а оригинальный. В ходе превращения литературного сценария в режиссерский и далее, в ходе съемок, режиссеры так далеко и по столь принципиальным позициям отошли от литературного сценария, что я свою подпись как автора сцена¬рия снял. Максимум, на что меня уломали, это на "по мотивам..."
Отдыхалось нам хорошо, но дела последних дней — осложнения с ус¬тройством жизни матери, цензурные вольности с книгой в "Сов. писателе" и т.п. — заставляет забыть, что в прошлом месяце /году? столетии?/ я предавался блаженному ничегонеделанию. И сейчас навалилось столько дел, что впору вводить — согласно велениям времени — суточный график. Желаю Вам всего доброго.
Ваш М.Галлай.


                Москва.28.10.85
Дорогой Наум Ефимович!
Ваша рукопись поймала меня в самый последний момент: завтра  я уезжаю из Москвы примерно на месяц, вернусь где-то около первого декабря и только тогда примусь за чтение Вашего романа. Желаю Вам и Вашим дамам всего самого доброго. Жму Вашу руку.
 Ваш М.Галлай.
Р.S. И конечно, шлю Вам традиционные поздравления с праздником               


                Москва. 12.12.85.
Дорогой Наум Ефимович!
Вынужден начать это письмо с покаяния: я еще не приступил к чтению Вашего романа. Не сумел. Из заграничного вояжа  приплыл в Ленинград, где пришлось задержаться дольше, чем я рассчитывал. Потом сразу же воз¬никла необходимость взяться за довольно трудоёмкое дело — за рецензию на только что вышедшую энциклопедию космонавтики. Авторы этого капита¬льного труда выполнили огромную  работу, но затем многие дяди и тети с  красными карандашами в руках так почиркали текст, что вылетело многое важное и нужное. Вот и стоит задача: похвалить /по достоинству/ энцик¬лопедию в целом, упрекнув в то же время — с наивным видом, будто это огрехи авторского коллектива,— означенный коллектив за досадные огрехи. Дело тонкое и для меня, человека в дипломатии мало искушенного, трудное.
А еще сюда же приплюсовался съезд писателей РСФСР /на котором и пищу Вам письмо и прошу дефекты почерка отнести за счет того, что пишу "на коленке"/. Процент толковых выступлений весьма невелик. Имеются и прямо неароматные. Но сидеть приходится... Желаю Вам всего самого доброго.
Ваш  М.Галлай
 

                Москва. 23.04.86.
Дорогой Наум Ефимович!
Посылаю Вам свою книжку, вышедшую в свет всего-навсего через каких-нибудь 9 /девять!/ лет после журнальной публикации — по вине строптиво¬го автора, отказавшегося переделывать её в соответствии с указаниями... Должен был бы послать Вам книжку еще давно, но получилось так, что в конце марта я улетел на 12 дней на Кубу, а вернувшись, сразу же уехал в Ле¬нинград, т.к. резко ухудшилось состояние здоровья моей мамы. 9 апреля мы её похоронили и, хотя ей шел 92-й год, но, поверьте, это ничего не меняет.
0 Ваших СП-делах я в курсе дела по цепочке: Галлай - "известинцы" /друзья моего покойного друга Анатолия Аграновского/ — Матуковский, собкорр «Известий» — "известин¬цы" — Галлай.  Матуковский склонен на Президиуме Вас энергично защищать и поддерживать. Причем делать это собирается отнюдь не по "протекции". Думаю, что активно поддержат Вас и Быков, и Адамович, и Чигринов. Они — во всяком случае, Быков и Адамович — отлично понимают подоплеку деяний приемной комиссии и испытывают к этой подоплеке нескрываемое от¬вращение.
Ну, а теперь нам остается только ждать, уповая на то, что должно же иногда, в порядке исключения, правое дело побеждать!..
Жаль, что не повидались мы в Москве, но этого и не могло произойти, т.к. в это время я был на Кубе /в составе писательской делегации/ и непрерывно ощущал неудобство от того, что за счет средств налогоплатель¬щиков смотрю белый свет.
Рад, что у Вас много литературных планов. У меня их нет: практически всё, что я мог и хотел сказать людям, — сказано... Желаю Вам всего доброго.
                Ваш М.Галлай
Р.S. Перечитывая, как это я всегда делаю, /"не упустил ли чего?"/,  письмо Вам, я споткнулся о пассаж относи¬тельно распродажи моего "Арцеулова" в книжных магазинах Минска и усмотрел В нём некий намёк. А посему посылаю Вам и эту маленькую книжечку.
 
               

                Москва.18.08.86.
Дорогой Наум Ефимович!
Я не ответил на Ваше предыдущее письмо /содержание которого меня очень  огорчило — как раз на эту последнюю инстанцию я все же надеялся*/ просто потому, что нечего мне было сказать. А писать в порядке "расписки в по¬лучении" как-то не увидел смысла. Извините.
Сейчас пишу кратко отнюдь" не потому, что Вы в чем-то "провинились" или что-то изменилось в моем отношении к Вам, а по причине весьма проза¬ической: забарахлил у меня правый глаз. Медики называют это: научно, а я прислушиваюсь к мнению известного офтальмолога И.А.Крылова: "мартышка в старости..." Полагаю, что глаз мне починят, но пока эскулапы рекомендо¬вали временно свести чтение и писание к минимуму. Вот я и свожу.
Передавайте мой привет Жанне Семеновне и взрослой Илоне. Дай ей бог!..
Ваш М.Галлай
Р.S. Думаю, что это письмо придет как раз к вашему возвращению из Винницы.

*Меня в третий раз не приняли в СП Белоруссии. В этот раз уже на Президиуме.
 
               

                Москва 19.12.86.
Дорогой Наум Ефимович!
Во-первых, хочу поздравить Вас и всё Ваше, постепенно разрастающееся /что есть хорошо!/ семейство с Новым годом. От души желаю, чтобы он принес всем вам полную порцию положительных эмоций, прочно подкрепленных мате¬риально, ибо, как учит наука всех наук, материя первична, а сознание, извиняюсь, вторично.
Относительно КПД, на который Вы жалуетесь, отвечу в лучших традициях своей великой национальности: "Он мне говорит!.." Причем, в отличие от Вас, которому обстоятельства мешают писать, у меня сейчас и планов-то никаких нет. С тревогой жду очередного интервьюера, который задаст мне оригиналь¬ный вопрос: "Ваши творческие планы?" Планов — нет. /Видимо, главное, что я мог бы рассказать людям, уже рассказано, полное собрание сочинений уже написано.../ Ну, и слава Богу! Выдавливать из себя повторение прой¬денного, как зубную пасту из израсходованного тюбика, — занятие мало привлекательное. Словом, всё, что я Вам сообщил на сей счет в предыдущем письме, — святая правда. Не сомневайтесь.
Как у Вас движутся дела с разменом? У меня, если говорить о делах жи¬лищных, на горизонте маячит грозная тень ремонта. Того самого, про кото¬рый говорят, что три ремонта эквивалентны двум пожарам. Пока я сопротивля¬юсь, но Ксения Вячеславовна говорит об этом, если не всё более катего¬рично, то, во всяком случае, всё более конкретно / «Нет, сюда больше подой¬дут обои не серой, а желтой гаммы…» или: "Эту дверь перевесим, пусть открывается наружу."/. Я — вздрагиваю.
Не помню /склероз!/ писал ли я Вам о забавных приключениях с моей ре¬цензией на энциклопедию "Космонавтика", которая должна была появиться в 4-м номере "Науки и жизни", а появилась в 10-м? Если не писал, то сообщите, и я напишу. 
Крепко жму Вашу руку.
Ваш Л.Галлай
 
                Новосибирск. 11.02.87.
Дорогой Наум Ефимович!
Пишу Вам из Новосибирска, где пребываю в состоянии если не слуги двух господ, то гостя двух хозяев — Академгородка и авиационного за¬вода. И тот и другой давно приглашали меня — и вот я, наконец /с более чем умеренной оперативностью/, выбрался в эти края, где не был — страшно выговорить — 18 лет!
Испытываю на себе всю тяжесть сибирского гостеприимства, к счастью, безалкогольного, а то в тот, давний приезд, я был на грани того, чтобы окончательно спиться. А сегодня главная трудность состоит в том, что договаривались о 4-х «встречах» — по две у каждого из моих хозяев, а на месте набежало ещё вдвое столько же. А ведь каждая "встреча" — это 2,5 - 3 часа интенсивных разговоров, вопросов, ответов и т.д. Чувст¬вую, что трачу много сил, которые за ночь не восстанавливаются полностью и "остаточная усталость" набегает.
Забавная же история с моей рецензией состояла в следующем. Я написал её по договоренности с "Наукой и жизнью" с расчетом опубликования в 4-м номере — к 25-летию полета первого "Востока". Написал и сдал сво¬евременно. В последний момент мне звонят и говорят, что цензура сняла все мои пассажи по поводу необъяснимых пробелов в персоналиях.* Я отве¬тил, что тогда рецензию снимаю. И снял — опираясь на действующее /точ¬нее: долженствующее действовать/ авторское право, несмотря на вопли редакции: «Уже поздно! Номер сверстан! Вы нас режете!» и т.д. После че¬го я написал письмо секретарю ЦК Яковлеву о бесчинствах цезуры, котор¬ая превышает свои полномочия, действует не в интересах сохранения го¬сударственной тайны, а следуя своим субъективным вкусам и т.д. Писал как о реальной опасности для нашей литературы и вообще общественного сознания, вытекающей из вышесказанного. Разумеется, случай с моей рецен¬зией упомянул — подчеркнув это — лишь в качестве мелкого, но свежего примера /потому что писать в ЦК о трех вычеркнутых абзацах, конечно, было бы не солидно/.
Через несколько дней мне позвонили из ЦК, сказали, что Яковлев про¬читал моё письмо, разделяет мою точку зрения и дал указание присовоку¬пить его /письмо/ к материалам, собираемым для предстоящего обсуждение деятельности цензурных органов. Кстати, судя по многим публикациям ху¬дожественных и публицистических произведений в последнее время, такое обсуждение и соответствующее решение состоялись. Очень рад, если мое письмо сыграло при этом роль хотя бы маленького довеска на левой чаше весов... Несколько дней спустя, раздался еще один звонок — из редакции "Н. и Ж":  «Ваша рецензия идет в полном виде, в каком вы её представили». Так она и появилась на полгода позже задуманного, в 10-м номере, без ка¬ких-либо сокращений и усечений /поэтому и не обнаружили Вы в ней "швов"/. Пикантную деталь я узнал позднее: в самой рецензируемой мною энциклопедии первоначально все достойные того персоны были, но их самочинно сняла цензура и, конечно же, допустив в рецензии критику факта отсутствия этих имен, она высекла бы сама себя, как одна известная нам унтер-офицерская вдова. И все же — с поркой, ей, цензуре, пришлось примириться... Вот такая забавная история.
Что слышно у Вас? Продвигается ли Ваш роман с "ведомственным журналь¬чиком"? Держится ли в плане 88 года Ваш роман? Что получается с обменом? Насколько конкретна Ваш перспектива стать дедушкой, о чём Вы писали весь¬ма туманно?
Меня выбрали председателем комиссии по военно-художественной литера¬туре Московской писательской организации. Смотрите: мне всего 72 года и  уже такая головокружительная карьера! Я согласился, после долгих разго¬воров, когда узнал, кто предполагается на этот "пост", если окончательно откажусь я. Распространенный прием: защищать мало-мальски определяющие кресла методом занятия их собственной задницей... Ну, а если "по делу", то надеюсь помочь публикации нескольких хороших, но трудно проходимых рукописей и помочь захоронению нескольких рукописей дурного направления. Если это удастся, буду считать, что игра стоила свеч.
Желаю Вам всего доброго.
Ваш М.Галлай
 
*Были сняты несколько  фамилий известных ученых, евреев по национальности.
 

                Москва 24.12.87
Дорогой Наум Ефимович!
Поздравляю Вас и всё Ваше милое семейство с Новым годом и от души желаю, чтобы он принес Вам одно лишь самое хорошее.
Чувствую себя виноватым перед Вами
и клятвенно обязуюсь в январе бросить всё, но Ваш роман прочитать.
Рад, что Вам понравилось то, что осталось в сборнике воспомина¬ний о Симонове от моей статьи.
Еще раз – всего Вам доброго!
Ваш М.Галлай
P.S. Xoтя я и не суеверен, но никаких вопросов Вам не задаю. Если будет, что сообщить, Вы это сделаете и без моих вопросов


                Минск. 15.02.88*
Дорогой Марк Лазаревич!
Традиционно начинаю со  «спасибо!». Но как же мне в этот раз хотелось, что бы Вы «особо» знали, как это Ваше письмо  было мне необхо¬димо, полезно и "узворушыло" душу. Оно,
 «письмо – университет», пришло в момент /понятие относительное, если иметь дело с издательствами и журналами/, когда я готовлю вариант "Балканской рамы" для "Немана" /было обещано в 1987 году…/ и приходится решать вопрос о том, каким же ему быть, журнальному роману, который уже заявлен в анонсе как повесть /?/
Теперь я уверенно знаю, -- утвердился с Вашей помощью, --  что нужно, а чего нельзя делать; от чего можно, /и даже необходимо/ избавиться, а за что можно и "кровь пролить"./К примеру, главный редактор "Немана"  убеждает меня убрать "очерки травматологии" — то, о чем Вы и предупре¬ждали./ Но важнее прочего, — как хорошо Вы меня поучили /не поучая/: литература — дело серьезное - и даже первый сорт здесь не годится.
Опять, отнимая Ваше время, попытаюсь объясниться по Вашим заметкам, "пот¬ребовавшим" от меня ответа.
Название, возможно, и надо менять, но меня по многолетней /книжка-то писалась шесть лет.../ привычке тянет к "Бал¬канской раме", что вызывает у Вас "плотницкие картины" или сцены из жизни "болгарских строителей". Все же не только в травматологии она существует: все мы друг для друга есть эти самые "рамы", "облегчающие положение больного".
Насчет переноса вступления в ткань книги — да. А вот насчет танка в Курске и выноса боевого друга "одноруким" и ордена Ленина для "висения" на пиджаке в шкафу, как и многого другого, точно увиденного Вами и халатно упущенного мной по причине безалаберного вообще "стиля" жизни... Ох, и крутился же я и краснел-бледнел, хотя и смеяться «тоже было как». (Насчет права девушек на ребенка и соответствующих в этом плане воз¬можностей, как и относительно сентенций о ловеласе — уж будьте уве¬рены, Ж.С. не упустила случая поездить по мне на танке/.
Наверное, Вы правы, когда хотите видеть Сидоровича более «нормальным» человеком, как и Серегина. В отношении второго /доминанта.../ это во всех смыслах справедливо. Не сумел вдохнуть, так сказать, жизнь. А "доминанта", — она, по-моему, только и делает человека живым. Сере¬гин не виноват, /и ведь чувствовал я это…/
Значок кандидата в мастера спорта существует. О месте действия, как говорит¬ся, ни слова — ещё и по соображениям "местного характера" и чтобы не подставлять людей, доверивших мне ведомственные "тайны" /какие времена, такие нравы…/
С Можайским я стал в тупик: ничего об этом не ведал так как, если еще и спорно, что Россия — родина слонов, то, что она мама самолета, а папа его - Можайский – было для меня за пределами сомнений. А выходит, что аэроплан, им сочиненный, ни разу так и не полетел?! Спасибо хоть за идею самолета и его форму, которую Можайскому оставили. Эта неожиданность была настоящей. Что же касаемо выключения двигателя,  секунду спустя после стука в нем, то можете себе представить, каким бы летчиком-испытателем я мог стать, осуществись мечта моего детства.
Одна из Ваших пометок на полях имела, как мне показалось, вектор нрав¬ственный, и это, честно говоря, меня напугало./Мне не хочется в Ваших глазах так выглядеть./ Я имею в виду замечание по поводу сокращения Светловского "кусочка". Это готовилось к сокращению /и только для журнала/ наряду с другими именами и "цитатами", учитывая следующее высказывание главного /тоже напугавшее меня — "с другой стороны"!/: «Этим ты показы¬ваешь свою эрудицию, а не героев". Вот я и напугался — не главного, и конечно, не Михаила Аркадьевича Светлова, а "своей эрудиции". Теперь с легкой душой и уве¬ренно оставлю, как и строки, которые оправдывают Сидоровича, кающегося в связи с самоотказом от щедрого и прекрасного девичьего подарка?
ДТП – дорожно-транспортное происшествие, конечно, расшифрую.
Насчет предательства /в письмах девочки/ по отношению к ее подруге, я, честно говоря, не думал, что это так прочтется. Нелюбовь и замужест¬во подруги — дело прошлое, да и не узнает об этом Серегин и подругу эту никогда не увидит. Это морально главное. А то, что делится с любимым ситуацией — вот как мстит жизнь за компромисс в главном — так нет тут "криминала". А книге это надо, как пересечение — аналогия с судьбой Серегина и его жены. Особенно жены. Но... видимо, надо над этим подумать, если это может быть воспринято, как предательство. /Не хотелось бы так…/
Письма серегинской девицы, как Вы ее обозначили /я знал им цену, возможно неполную.../, как и «легкий треп» в пятой палате были введены в книжку для хоть какого-то уравновешивания боли и натурализма травматологии. И потом — в жизни ведь есть и это. Хотя, опять же — не первый сорт... Да, так по поводу «необязательных» писем: в журнале считают эту эписто¬лярную главу чуть ли не лучшей... Палата, то, что мне виделось главным, и, слава Богу, увиделось и Вами так, заняла «второе место", и обвинением шли замечания такого плана: "многовато юмора" и "излишне низкого штиля".
Для меня важно было убедиться в правомерности и даже необходимости присутствия в книжке всего этого. / По-моему, если это убрать, то будет совсем не та, и, главное, совсем "не моя" книга/. Вы сняли сомнения за¬мечанием о том, что юмор в такой вещи обязателен. Это было, повторю, для меня очень важно. Рад, что пятая палата Вам понравилась. Ради них и на¬писано. И это — мне дороже остального.
"Медчасть" проконсультирована /А як же!/ замдиректором института травматологии по науке, о чем есть "документ" /А як же!/
Если продолжать комментарии и объяснения "по заметкам на полях", полу¬чится гигантское письмо, которое надолго выключит Вас из активной жизни. Да ведь и нужно-то все "вышеозначенное" только мне: поделиться, погово¬рить с Вами и, конечно, поблагодарить за помощь и щедрость. Говоря красиво,— я сейчас сплошная Вам благодарность. И в ответ на заботу и внимание обещаю так Вас больше не нагружать. Выполнить это бу¬дет легко еще и потому, что романы часто не пишутся, если ты не Бальзак,  Золя, Мамин-Сибиряк и сибиряк Марков. А у меня этот поступок, совершён¬ный, очевидно, на нервной почве, случился в первый и в последний раз вме¬сте. Не мое это дело: то, что не легкое, -- дело второе; но главное, -- не мое.
  Сейчас занят тем, что переношу Ваши заметки на полях в рабочий экзем¬пляр.
Еще и еще раз спасибо. От сознания того, сколько я "вырубил" у Вас сил и времени, краснею, как ильфопетровский Альхен, но! — дело сделано: книга получила Ваше благословение на радость автору и, буду надеяться, что читатель сможет добраться до последней страницы. О прибытке советской литературе я уже не говорю.
Как Ваше здоровье? Что слышно на этом фронте у Ксении Вячеславовны? Что сказали врачи? Чем заняты Вы /кроме ответов на письма и рецензирова¬ния/? Куда ездили, что видели? /Я еще и потому больше ни ногой в романы, что этот не давал мне пошевелиться./
Здоровья Вам и всяческих успехов. Приветы от Ж.С. и всей моей семьи. Особые приветы и пожелания Ксении Вячеславовне.
Обнимаю Вас.
Ваш Наум Ципис.

*Это – черновик единственного сохранившегося моего письма Галлаю. По этому ответу на письмо – неофициальную рецензию Марка Лазаревича по поводу моего романа «Балканская рама» (к сожалению, это письмо не сохранилось) читатель сможет хотя бы представить, как Галлай читал рукопись и на что обращал свое внимание.


                Москва. 28.12.89
Дорогой Наум Ефимович!
Только собрался писать Вам новогоднюю открытку, как получил Ваше послание и понял, что тут уж открыткой не обойтись.
Прежде всего, — раньше, чем даже с Новым годом,– поздравляю Вас, Жанну Семеновну и, конечно, ваших молодых с рождением первенца. Дай ему бог долгой и счастливой жизни, /если у Вас в семействе есть суевер¬ные родственники, разъясните им, что глаз у меня не черный, а серый и, следовательно, сглазить я не могу/. Как его зовут?
Ну а затем — с Новым годом!
Пусть он будет для всех вас счастливым и добрым, насколько это воз¬можно в эпоху перестройки, гласности и самофинансирования /впрочем, последнего я Вам как раз желаю/.
В Москве все идет тихо. В Московской писательской организации пос¬тепенно забирают в свои руки власть активные черносотенцы. Меня они немного побаиваются: на последнем партийном собрании я высказал открытым текстом, что о них думаю, — и они скушали. Но победа эта не стра¬тегическая, и даже не тактическая, а что-то вроде того, о чем во время войны писали: "стычки патрулей".
Осенью я около месяца проторчал в Кардиоцентре, куда меня «уволокла» — прямо в реанимацию — "скорая помощь". Но, как следует из факта на¬писания этого письма, меня "реанимировали", а сейчас я вообще в поряд¬ке — насколько это возможно на 76-м году жизни.
Еще раз поздравляю Вас с внуком, с Новым годом, со всем хорошим, что всегда есть в нашей жизни, /хотя порой требует микроскопа для свое¬го обнаружения/.
Жму Вашу руку.
Ваш М.Галлай
 
               

                Москва.25.03.90
Дорогой Наум Ефимович!
Всё последнее время был я сильно закручен. Причина приятная — в феврале слетал на авиационный "салон" аж в Сингапур. Тот самый — бананово-лимонный. Тяжко там мне было дышать: 30-32° днем, 28-30° ночью и влаж¬ность 95%. Но зато потрясающе интересно: островок /в буквальном смысле слова/ высшей цивилизации, окруженный экзотической природой экватора. Между прочим, по среднегодовому доходу на душу населения существенно перегнал нас. Что, правда, не очень трудно.
Ну, а когда вернулся, сразу нырнул в накопившиеся дела — от литера¬турных /в основном, чужие рукописи/ до бытовых /похороны, пока тоже чу¬жие/.
Всё это я рассказываю не в оправдание, а в объяснение того, почему только вчера и сегодня прочитал — спокойно, не торопясь, ни на что не отвлекаясь, в полное свое удовольствие — Ваш "Сад моего Замостья" и "Девочек - мальчиков".
И то, и другое, по-моему, большие Ваши удачи. И по мастерству, с ко¬торым написаны, и по настоятельности призыва к "разумному, доброму, вечному", и, кроме всего прочего, как свидетельство широты Вашего литера¬турного дарования — владения разными жанрами.
"Сад" производит сильное впечатление тем, что рассказ — очень доб¬рый. Трогательный. Как говорится, "наводящий на..." И, в то же время, приближающийся вплотную к грани, за которой пролегает сентиментальность, но нигде эту грань не переходящий. Очень хорошо написана ностальгия по детству и, хотя читатель умом понимает, что во времена нашего детства всё было лучше потому, что это были времена нашего детства, — все равно "действует".
А "Девочки-мальчики"— классная публицистика и тоже отлично, на вы¬сококачественном литературном уровне /хотя, кажется, уровень бывает высокий и низкий, а не высококачественный и низкокачественный/ написанная. Зримо воспринимаю Ваших трудных учеников, а за ними — добрую, честную личность их Учителя.
В очерке /или, как я понял из Вашего письма, главе будущей книги?/ много высказываний, снайперски-афористичных: "Надо, чтобы они сами за себя воевали", "Слабые и комплексующие тянутся к "сильным" /и, добавлю, как правило, своей силой распоряжающимся безнравственно/ личностям"; о котятах, остающихся слепыми, если начинают жить в темноте...
Всё это запоминается и, поверьте, — действует.
    Есть в очерке места, о которых хотелось бы даже не поспорить, а "поговорить". Так, не вполне уверен я, что возможно и целесообразно выделение "отсека — народное образование" из комплекса всей жизни общества: экономики, науки, политики. He уверен, что таким уж сплошь "золотым" был для России 19-й век. Слов нет, были Пушкин, Толстой, Достоевский /хотя последнего не люблю — есть в нем что-то от Вашей Мантиссы*/, были великие ученые, мореплаватели, философы. Но все они умещались в тонком, зыбком слое. А под ним — крепо¬стничество, рабство, дремучая темнота. Впрочем, от этого мы и сейчас не избавились. Чтобы не искать подтверждений в материях высших /"народная душа" и т.д./, советую посетить наш обычный общественный туалет. Вот где культура!
Полностью разделяю Ваш тезис о "выгодности" для общества выращивания детей. Но подумал: а почему столь самоочевидная истина так туго реали¬зуется? Наверное, все-таки, потому, что выгода тут "отложенная" — про¬явится через пару-другую поколений. А мы обречены вечно сегодняшние дыры латать. "Грудью на амбразуру"...
Не в порядке занудного цепляния к мелочам, а в предвидении публикаций в будущих книгах хочу заметить, что инициалы Зинченко** не П.П., а В.П. /Владимир Петрович — я его знаю и очень ему симпатизирую/. А "Харлей" — мотоцикл американский; у немцев были, в основном, BMV.
Еще раз поздравляю Вас с отличными публикациями.
... О наших московских делах Вы знаете практически столько же, ско¬лько и я, потому что в писательский союз стараюсь ходить как можно реже. Записался в "Апрель" — исключительно для обозначения собственной ПОЗИ¬ЦИИ, т.к. конкретного выхода от деятельности этого объединения не жду. Злит меня вошедшее прочно в моду разделение на "левых" и "правых" — считаю, что в каждом конкретном вопросе, независимо от того, откуда ОН возник, надо разбираться по существу. И, скажем, люди, проповедующие антисемитизм, на мой взгляд не "правые" /правым был благородный де Голль/, а тупые, агрессивные бандиты... Кстати, сегодня — именно в этом плане — огорчило меня включение в состав президентского совета Распутина. Ума не приложу: то ли Горбачев так разбирается в людях /это было бы грустно/, то ли... /это было бы еще грустнее/.
Из Сингапура я вернулся как раз перед 25 февраля. И сильно огрызался на людей, опасавшихся погромов, решивших не выходить в этот день на улицу и т.д. Моя логика была проста: эти сукины дети хотят вас запугать — и я вижу, что своей цели они уже достигли... Так оно и оказалось.  Вообще Вы правы: подонки, как правило, трусы – как ваш ПТУшник, кото¬рый не хотел, чтобы в его собственную задницу втыкали булавку...
Для Вас информация на семейном уровне. В тот день, нарушая собственную традицию, надел парадный мундир со всеми регалиями и отправился «гулять» по центру столицы.
Радуюсь Вашим успехам и крепко жму Вашу руку.
Ваш М.Галлай

*Учительница математики из моей книги "Где-то есть город" — сладко¬речивая садистка, тонкий и злой психолог.
**Директор «Института человека» в Москве.          
               

                Москва. 12.02.91.
Дорогой Наум Ефимович!
Спасибо Вам за письмо и добрые пожелания. И извините, что столь несвоевременно на него отвечаю: стал вообще работать медленнее /видимо, 77-й годок своё дело делает/ и не поспеваю отвечать на письма даже са¬мых симпатичных мне людей.
Взираю на окружающее без удовольствия, но и без паники. Вынослив наш человек! Перебираю В памяти свою жизнь — от голодного Петрограда 1919 года до ежовщины, Большой войны, борьбы с космополитизмом — и возлагаю надежды на справедливость формулы: "Все проходит — пройдет и это..." Старик Соломон был не дурак /хотя по части 5-го пункта у него, по слу¬хам, было не всё в порядке/.
Радуюсь за Вас как за молодого деда. Всё это я в своё время проходил. А сейчас моя внучка — на 1-м курсе факультета журналистики МГУ. Не уве¬рен, что из неё получится светило газетных полос, но хорошее гуманитар¬ное образование она получит.
Что Вы сами поделываете? Как Вам пишется "на вольных /вернее, не преподавательских/ хлебах"?
Желаю всего доброго Вам и всем Вашим чадам и домочадцам.
Ваш М.Галлай
 

                Москва. 02.04.93.
Дорогой Наум Ефимович!
Давно не имею от Вас никаких вестей.
Как обстоят Ваши дела? Здоровы ли /недавно, насколько я помню, Ваше здоровье было не идеально/? Как Жанна Семеновна? Илона? Пишете ли? Издаетесь ли?
Вот дожили мы с Вами до того, что живем относительно друг друга "за границей". Как говорится — доигрались. Правда, доигрались не мы с Вами, а политики, возжелавшие быть главами государств. Но от этого не легче.
Если говорить о быте, как таковом, то бывали на нашей памяти и худ¬шие времена. Например, при всем отставании пенсий и зарплат от инфляции кормимся мы все же пока лучше, чем было во время войны. Но тогда была ясная /хотя далеко не во всем оправдавшаяся/ перспектива: вот выиграем войну и тогда... А сейчас относительно будущего — темна вода во облаце. У Вас Шушкевич, насколько можно судить со стороны, производит впечатле¬ние человека разумного. Но всё равно, что-то не верится мне, чтобы удель¬ные княжества, на которые разбилась наша страна, в исторически короткий срок вылезли поодиночке из ямы, в которой оказались.
Видите, до чего мы сегодня политизировались: письмо, начатое с целью узнать о Вашей жизни, неожиданно для меня самого обернулось чем-то вроде политической декларации.
Откликнитесь, дорогой Наум Ефимович: напишите мне о себе и Ваших близких.
Желаю Вам всего доброго.
Ваш М. Галлай


                Москва.17.08.93.
Дорогой Наум Ефимович!
Извините, что так долго не отвечал на Ваше письмо. Причина, прежде  всего, в том, что оно меня порадовало и успокоило относительно Вас: "починили" Вам забарахливший клапан, выходят книги, в семействе всё в порядке — чего ещё, как говорится, желать бедному еврею! И добавлю, - его друзьям.
А вторая причина заключалась в том, что я был выше головы /и, видимо, выше возможностей моего преклонного возраста/ замотан. Июнь провел в вояжах. Сначала в Париже на авиационном салоне в Ле-Бурже, затем – в Ленинграде, где участвовал как оппонент в докторской защите в академии Граж¬данской авиации, потом поторчал на проходившем в Гатчине слете легкомо¬торных самолетов и, наконец, выполнил ряд личных дел — осуществил оче¬редной надзор за состоянием нескольких дорогих мне могил.
Вернувшись же в Москву, засел за очерк о парижском салоне для журнала "Гражданская авиация", сыгравшего некоторую роль в том, что меня на этот салон вообще пригласили, а закончив очерк, продолжил прерванную работу по научному редактированию альбома о музее Военно-воздушных сил — тут я вопреки своему обыкновению, даже не уложился в обещанные сроки.
Теперь, стряхнув груз обязательств, могу осмотреться и вообще вернуть¬ся в окружающий нас мир, который, говоря откровенно, мне, чем дольше, тем меньше нравится. Хорошо советовать "не лезь в политику!", когда, к со¬жалению, политика лезет в меня. Вот и сейчас что я делаю? Пишу письмо Вам в Белоруссию, за границу! Тошнит меня от мысли, что Минск теперь в другом государстве.
Вот, пожалуй, вся фактическая и эмоциональная информация, которую я могу выдать Вам о моей скромной персоне.
Что делается с Вами и вокруг Вас?
Как ведет себя Ваш аортальный клапан? Понимаю, что Вас, как Вы пишете, вопреки вашему разуму, раздражают какие-то черты немецкого национального характера /я не расист и не верю в "голос крови", но верю во влияние среды, окружающей человека с раннего детства/, но вижу в этом характере многое, что вызывает уважение и за¬висть: аккуратность, обязательность, умение любое дело делать до конца. И вообще, посещая по необходимости наши российские общественные туалеты, с тоской вспоминаю подобные же учреждения в Германии. Конечно, помню и никогда не забуду войну. Но не могу возложить на нынешнее поколение нем¬цев ответственность за нее. Тем более, что они /Вы тому живой пример/ сами-то, логике вопреки, от себя эту, доставшуюся им по наследству, ответ¬ственность не отводят...
Вы пишете, что добиваетесь от врачей разрешения работать. Но, судя по Вашему же письму, прекрасно обходитесь без их разрешения и работаете полным ходом. Не перебираете ли?               
Кстати, о работе. Сами Вы жить без нее не можете, а Жанну Семеновну не понимаете: "Зачем ей это надо." Видимо за тем же, зачем и всем нам.
В какой области бизнеса работает Ваш зять? К некоторым направлениям деловой деятельности, способствующим удовлетворению человеческих нужд, я отношусь с полным одобрением и даже с надеждой — вдруг это тот самый /или один из тех самых/ крючок, который вытащит нас всех из ямы. А что поделы¬вает Илона?               
     С интересом буду ждать "Немана" с "Они и мы"* и полную "Винницу". В Москве сейчас издаваться почти невозможно, что, впрочем лично меня зат¬рагивает минимально, т.к. планов создания "большого художественного поло¬тна" не строю. Как, впрочем, и небольшого.
Как всегда желаю Вам и Вашим близким всего самого доброго.
Должен заметить, что Ваш внук совершенно прав, констатируя свое удов¬летворение тем, кто его дед.
Жму Вашу руку.
Ваш М. Галлай.

* Эти "немецкие" записки — «история одной операции» — были опубли¬кованы в "Немане" под заголовком "Спасающий — спасется".
 
                Москва. 08.10.93
Дорогой Наум Ефимович!
Неожиданно быстро получил Ваше письмо, отправленное из Винницы 20-го  сентября. Неужели что-то в наших шибко независимых государствах способ¬но не ухудшаться, а улучшаться?! Дай то бог.
С интересом прочитал Ваше сообщение, что на Украине количество евреев мэров областных городов —«на одного человека больше, чем в России».*
С еще большим интересом и удовлетворением узнал, что Вы ведете свет¬ски-туристический образ жизни: месяц в Доме творчества, 20 дней у мамы /лучший из всех возможных санаториев!/, 20 дней в Крыму… Не удивлюсь, если узнаю, что на очереди Ницца, Майами и Гавайские острова. Чего Вам от души желаю.
Буду рад, если чиновники из СП Вас в конце концов "таки да" примут в свои железные ряды. Хотя в Дома творчества Вас и без того пускают, а какие ещё профиты проистекут Вам от, извиняюсь, статуса члена, не пред¬ставляю. Впрочем, если это посвящение в рыцари не потребуют от Вас хло¬пот, времени и нервов, то — почему бы нет?**
Наши российские союзы писателей, как Вы знаете, раздвоились. Не знаю, как сложатся обстоятельства /это дело темное/, но есть реальная надежда что происшедшие политические пертурбации пойдут "нашему" содружеству российских писателей на пользу, т.к. во всех кознях, захватах помещений, "прихватизации" издательств Международному сообществу писателей, т.е. команде Бондарева — Пулатова, всячески протежировал Руцкой. Кстати, вот Вам мнемоническое правило для запоминания названий обеих наших писательских организаций: в содружестве собрались друзья, а в сообществе — со¬общники.
Как Вы знаете из сообщений прессы, радио и телевидения, у нас тут несколько дней было довольно горячо. Основные бои развернулись у здания Верховного Совета и у телецентра в Останкино. Но более мелкие очаги рас¬сыпались по городу. В частности, у нас — вблизи ТАССа — стреляли довольно активно. Попал в очередную вспышку огня, возвращаясь домой, и я, но все это выглядело весьма несерьезно. Явно затеяли это, в данном слу¬чае, боевики, далеко не профессиональные. Постреляли - постреляли, ни в кого не попали и отправились пугать народ дальше. Ну, а если говорить о моей скромной персоне, то, сами понимаете, раз уж немцы меня не смогли убить, то уж этим подонкам не могло удаться тем более.
     Что рассказывает об Англии Жанна Семеновна? Сравнивая свое собствен¬ное пребывание в США, с одной стороны, и во Франции и в Германии, с дру¬гой, отдаю себе полный отчет в том, насколько качественно отличается означенное пребывание с «языком» от "без языка". Поэтому уверен, что Жанне Семеновне есть, что рассказать.
А порошковая металлургия, которой занимается Ваш зять, — великое дело! В частности, с большим успехом используется в современном двигателестроении. Я ведь не гуманитарий, а технарь, и можете мне в этом поверить. А ес¬ли без смеха, то все наши надежды на будущее держатся на перспективе сох¬ранения старых и завоевания новых позиций в науке и технологии. Иначе бу¬дем распродавать нефть и газ, принадлежащие нашим внукам   
Я, кажется, писал Вам, что в июне побывал в Париже, на авиационном салоне в Ле-Бурже. Написал об этом/заметки/ в журнал «Гражданская авиация». Туда же — заметки о состоявшемся в сентябре Московском авиасалоне /иначе было неудобно перед журналом: о Париже, куда поехал не без содействия жур¬нала, этот пижон писать согласен, а о нашем родном ему, видите ли не инте¬ресно/. А ничего, сколько-нибудь капитального, не пишу: нет потребности, да и издать, даже если бы что-то написалось, практически не реально.
Крепко жму Вашу руку.
Ваш М. Галлай

* В то время на Украине был единственный мэр-еврей областного города — Вин¬ницы, о чем с гордостью писали местные газеты. Об этом я, в порядке грустной шутки, сообщил Галлаю.
** К тому времени я уже давно бросил "хлопотать" о посвящении в "рыцари".               


                Москва. 09.03.94.
Дорогой Наум Ефимович!
Сердечное спасибо Вам за "Билет до Винницы" и 'Неман" со "Спасающим¬ся..." От души желаю Вам и Вашим близким не попадать в ситуации, в ко¬торых приходится спасаться, ну если уж попасть, то обязательно спастись. Как сейчас себя чувствуете?
Произведения Ваши прочитал с хода. Они — очень Ваши: по тональности, внешней мягкости и внутренней непреклонности, по всей Вашей гражданской и нравственной позиции. Поздравляю Вас с их выходом в свет, а главное, если вдуматься, с самим их написанием. Это ведь исходное для всего дальнейшего, причем независимо от конъюнктуры: прав был Воланд, утверж¬дая, что "рукописи не горят".
Пишу Вам в Минск, т.к. Вы сообщили, что в Виннице пробудете только до марта. Так или иначе, это письмо до Вас дойдет.
Как здоровье Вашей мамы? Как живет все Ваше семейство?
У нас главная семейная новость состоит в том, что вышла замуж моя внучка. Её муж — симпатичный парень, врач-психотерапевт.
Двухтомник мой — последнее из моих сочинений, которые издавались /вернее переиздавались/. Впрочем, даже если бы случилось невероятное и какое-нибудь издательство решило выпустить в свет что-либо, написанное мной, я бы ничего предложить не смог. Ограничиваюсь мелкими журнальными публикациями.
Еще раз благодарю Вас за подарок и желаю Вам всего доброго.
Ваш М.Галлий
Р.S. Двухтомник я не стал Вам посылать, т.к. всё его содержание есть у Вас "вразбивку".
 
                Москва. 23.05.98.*
Дорогой Наум Ефимович!
Давно не получал никаких вестей от Вас и очень обрадовался, получив вчера Ваше подробное послание. Хотя и был подготовлен Вашим звонком.**
Начну с того, что полностью одобряю /хотя Вы, взрослый человек, вряд ли в этом нуждаетесь/ Ваше решение перебраться туда, где Вам гарантиро¬вано поддержание здоровья на уровне, обеспечивающем продолжение пребывания /все же, небезынтересного/ на поверхности нашей планеты, в течение многих, многих лет. И не так уж страшен Ваш переезд!
Подумайте сами. Работу Вы имеете и в русскоязычной германской прессе и — пусть в дозировке 1/3 — в родном Минске. С Вами всегда Жанна Семе¬новна — и это главное, потому что понятие "семья" — так уж устроено человечество — отнюдь не однородно-монолитное… Она имеет внутренние разделы по поколениям. И при всей близости к детям и внукам /особенно пока они малые дети, что проходит очень быстро/ это обстоятельство суще¬ствует. Конечно, видеть своих потомков систематически в Минске Вам было реально, а в Канаде, увы, нет, но отъезд их в Канаду не Ваше решение, внутренней ответственности за него у Вас нет. Зато есть сознание, что им там, наверное, лучше, чем в Минске; это должно Вас согре¬вать, раз вы хотите им добра.
Так что, сопоставляя плюсы и минусы изменений в своей жизни, не пре¬увеличивайте последних и не оставляйте без внимания первых — извините, что беру на себя смелость "учить" Вас. Это у меня возрастное /84!/.
В  Бремене я однажды был, и мне этот уютный город очень понравился. Гораздо больше, чем Мюнхен, Франкфурт и другие большие мегаполисы.
Знаете ли Вы идиш? Если хоть немного знаете, освоить разговорный немецкий для Вас пара пустяков.
Имею основание завидовать Вашим публикационным перспективам: и в кни¬жном издательстве, и в "Полыме", и в "Немане". У меня никакого задела нет, что, в общем, нормально: в отличие от Вас, я не профессиональный ли¬тератор, писал только то, о чём чувствовал потребность рассказать людям, что практически полностью и выполнил. Вам хорошо — Ваша профессия пожи¬зненная. Задуманная Вами дневниковая книга обещает быть очень ин¬тересной. Сама комбинация — материальная обеспеченность и томление души — нашему советскому /каковыми мы и остались/ человеку непривычна.
Губермана*** я тоже люблю — и как поэта, и как человека. Когда он бывает в Москве, остается практически недосягаемым — носится с выступления на выступление. Пообщался я с ним, когда два года назад мы с женой были в Израиле — по приглашению их союза ветеранов войны. Умница он и очень хороший человек. Разделяю Ваше восхищение Рубиной. А вообще-то мир пустеет. Вот похоронили моих личных друзей Окуджаву и Никулина. Это даже на естественную смену поколений не спишешь — оба были далеко не в предельном возрасте. Говорят: одни умирают, другие рождаются. Но рождаются-то персонажи мне незнакомые, а уходят друзья и приятели. Обмен естественный, но какой-то ... неравноценный.
 Леона Траубе**** благодарю за привет и шлю взаимный. Авиационный интел¬лигент — мой основной читатель.
А главное, желаю Вам и Жанне Семеновне доброго здоровья, благополучия и мира в душе /последнее у Вас сегодня, кажется, в некотором дефиците/. Жму Вашу руку. К.В. вам обоим кланяется.
С уважением
                Ваш М. Галлай
Р.S. Не удивляйтесь обратному адресу. Я никуда не переехал, где жил, там и живу. Но наша родная мэрия обуреваема страстью к переимено¬ваниям. Гранатный пер. — это бывшая улица Щусева.

* Это последнее письмо Марка Лазаревича мне, уже в Германию...
** Позвонил я из Германии накануне Дня Победы... Во время того, последнего телефон¬ного разговора мы договорились о встрече в Москве в сентябре.
*** О встречах в Бремене с Рубиной и Губерманом я написал Галлаю в своем  последнем к нему письме.
****Леон Траубе мой близкий знакомый по Бремену, горячий поклонник М.Л. Галлая, отвоевавший войну авиационным механиком, которому я и передал добрые слова и привет от него.