Приглашение

Андрей Хохрин
    "Все расползалось. Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль,
    тряпки,крашенные щепки, мелкие обломки позлащенного гипса, картонные кирпичи, афиши;
    летела сухая мгла; и Цинциннат пошел среди пыли и падших вещей, и трепетавших
    полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные
    ему".
    В. Набоков, "Приглашение на казнь"

Над ивовой беседкой шелестела яблоня. Седой, одеревеневший и блаженный, величайший ум современности и признанный астроном Арний Асковиц  грузно возлегал на качалке. Перебирал мысли. Любимое занятие. Профессиональная бессонница между завтраком и обедом награждала полузабытьем.
Мысли повторялись. В тысячный раз представлял, как смастерим воздушные корабли. Как преодолеем межзвездные пространства. Побратаемся с обитателями других небесных тел. Или – почему бы ни сегодня-завтра – кто-то сам посетит нас. Ведь, сугубо теоретически, творец создавал всех примерно в одно время. И тогда, по теории подобия, обитатели любых небесных тел должны находиться на сходных эволюционных ступенях.
Вмешалась абстракция о том, что истина, в сущности, всегда на поверхности. Пока мы ищем ее в глубинах и дебрях, она только и ждет, чтоб мы просто усмотрели очевидное. И – особенно сладкое миллионное воспоминание о том, как долгие годы полагался на хаотичные догадки, а потом за ночь из жестянок и выпуклых стекол собрал первую оптическую трубу. И наметанным глазом очевидное разглядел сразу, заметно преобразив картину мира.
Причмокивал и улыбался. Ветерок трепал седины. Неподалеку убаюкивающе щелкали ножницы садовника, со двора едва доносилась монотонная перебранка кухарки с молочницей.
Воздух метнулся и донес до слуха спешно приближающийся конский топот. Экая неожиданность. Уже через минуту Асковиц был взят врасплох блестящим и напомаженным дворцовым посыльным. Посыльный вручил Асковицу конверт, перетянутый бордовой лентой и скрепленный гербовым сургучом. Пока Асковиц ставил отметку о вручении в казенной ведомости, посыльный направил указательный палец в небо и шутливо спросил: «Ну как, вертятся?». Астроном покосился вверх: «Вертятся…». Посыльный исчез так же стремительно, как и появился. Оставив Асковица наедине с волнующим конвертом.
Сердце проваливалось. Дальнозоркие глаза, слезясь, выбрали на бумаге примерно следующее: «Не высочайшим велением, а выбором народа приглашаешься в светлый праздник День святого Патрика, покровителя… быть Вершителем правосудия… ибо желает народ видеть во главе суда лишь достойнейших…».
Вершителем правосудия… Знай себе радуйся! Но старость… золотая пора причуд! Асковиц закапризничал. Срываться с места, трястись дорогой, чтоб возиться с каким-то там прохвостом, которого и так прекрасно порешили бы… Хотел захворать. Но в итоге, от трюкачеств отказался. И принял судьбу как есть.

Лакей отворил дверцу. Асковиц воспользовался его белой рукой, с трудом вываливаясь из кареты. Чуть выше, на открытой площадке стояли двое. Один высокий, большой, осанистый, второй маленький, и скрюченный. Скрюченный сорвался с места и с проворством паука оказался рядом с гостем. Причем успел по пути дать тычка зазевавшемуся лакею.
- Чудо из чудес! – завопил паук. От пестроты его одежд зарябило в глазах. – Светило будет рассматривать звездочета! – и шепотом добавил на ухо – Не гневайся, старче, работа такая.
Асковиц закашлялся в замешательстве. А паук, извиваясь, уже тащил его наверх:
- О, светило, не дать ли тебе оптического стекла, чтобы лучше рассмотреть нашего звездочета? – шут извлек из своего разноцветного тряпья лорнет в золотой оправе и, невероятно довольный собой, нижайше преклонившись, протянул монарху.
- Пошел вон – бесстрастно ответил монарх. Шут исчез за объемной спиной Асковица.
- Мое почтение, государь! – Асковиц разъехался в неуклюжем реверансе. В спине треснуло и шатнулось, шут помог выправиться.
- Привет астрономии! Вширь-то раздался. Не голодает наука.
- Твоими заботами, государь.
- Ладно притворствовать. Успеешь еще. Пока с мыслями соберись, ознакомься с делом, составь обвинение. Справишься?
- Дары принимать – как не справиться!
- Говоришь складно. Пригодится. А ты что скажешь, дурак? Справится? – король лукаво подмигнул.
Шут опасливо выглянул из-за астрономической спины:
- Справиться-то, оно, конечно. Но беспокоюсь, государь, что глазу, ослепленному звездами, нелегко будет освоиться впотьмах в наших… Короче, без наставника никак.
- А в наставники рекомендуешь, конечно, себя.
- Каюсь, тщеславен. Зато ты, государь, неизменно проницателен.
- Договорились. Сам напросился. Гляди, намаешься с ученичком. Или он с тобой. Чего тоже нельзя исключить. До встречи, Арний! – И, не утруждая пожилого гостя исполнением фигур этикета, монарх быстро развернулся и зашагал прочь. Пока король не скрылся за дворцовой дверью, шут стоял по стойке «смирно», приложив указательный палец к виску.
- Можешь звать меня просто дураком. Если не придумаешь чего повеселее, – сказал он заговорщически.
Асковиц только глубоко вздохнул. Вместо заслуженных литавр в его ушах со звоном билась посуда.
Да, посуда… Шут проволок Асковица через неимоверную цепь коридоров и пролетов, чтобы, наконец, вывести в столовую. Оставил гостя ожидать в сторонке. А сам ринулся к столу. Схватил первый попавшийся поднос, стряхнул с него на скатерть содержимое, сгреб на этот поднос несколько кусков хлеба, какую-то скромного размера ножку, что-то еще по мелочи, поставил бокал, потянулся за вином, но передумал и вернул бокал на место. Пританцовывая, с подносом возвратился к Асковицу.
- Слыхал, слыхал я, старче, как у вас, у ученых… И поесть по-человечески некогда, все в расчетах, в экспериментах, все на ходу, между делом. Привычка! Понимаю. Вот держи, перехвати, чем бог послал. И побежим дальше.
Но побежали они сразу. Теряющий надежду на душевное равновесие Асковиц только и успел урвать кулебяку, еще теплую, но с каждой минутой угасающую. И сжимал ее крепко, оправданно опасаясь выронить на одном из бесчисленных крутых виражей.
Стены разверзлись внезапно. Наставник и его запыхавшийся ученик очутились в саду.
- Кушай, дружище, не жмись! – шут одной рукой протянул поднос астроному, а другой с ужасающей ловкостью стал швырять кусок за куском себе в рот. Асковиц рисковал остаться голодным, и ему невольно пришлось вступить в соревнование. «Воистину – дурак!» - едва успел подумать он.
Усвоение пищи после столь нетрадиционного ее приема шло с трудом. В животе астронома слышимо урчало. Но стесняться было некого. Дурак с приличиями не считался. Не проявляя никаких признаков несварения, он вскарабкался на мраморную клумбу:
- Ну-с… Первый урок объявляю открытым.
На этом словесные заготовки иссякли, и шуту пришлось взять паузу. В раздумье он бесцеремонно снимал головки ирисам, среди которых возвышался. Асковица душила икота.
- Итак, назовем наш первый урок уроком гражданственности. Ты не против, старче?
Шут немного терялся: аудитория пребывала в унынии и не проявляла интереса. По объективным причинам: икота не прекращалась, и к ней примешивалась менее пристойная надобность.
Шут обезглавил еще с десяток ирисов. Но не сдался.
- А ведь забавно получается, старче! Вершить суд от имени своего народа – это ли не честь! Но что такое – вершить суд? – шут попытался поймать взгляд Асковица, безуспешно – Что такое вершить суд, старче? А это, старче – решать судьбу человека. И каким бы проходимцем он ни был, как бы мало не значил, в частности, для тебя – удовольствие сомнительное. Не находишь?
Асковиц находил сомнительным весь последний день и ближайшую перспективу представлял еще более сомнительной. Он не ответил. Тем более что наставник пока не сказал ничего дельного. Но шут был полон решимости прекратить молчание. От риторической атаки перешел к прицельным выпадам.
- Спор у нас вышел с государем. Прознал я, что ждут тебя на Патрика, и взяло меня любопытство: над которой своей гениальной теорией ты нынче, рук не покладая, бьешься. Дурак, а в науках понимать желаю. Как все. И, веришь ли, общество ученое, тайный приказ – и те руками разводят. Дела! А мне надо позарез. Представляю себе, приезжаешь ты: синус-минус, дурак, а дураку и ответить нечего. Я к государю. Ну, он и говорит: раз тайному приказу неизвестно, значит, астроном твой из дел предпочитает сладко поспать да вкусно поесть. Очень меня такие слова раздосадовали. Пришлось заключить пари. Если неправ государь, и везешь ты нам нечто из новенького, то жертвую я ему свой колпак, а он мне – корону. Если прав – пока оставляем все по-прежнему. В общем, старче, сам видишь, дело государственное.
Шут спрыгнул с клумбы:
- Ну, дружище, не подведи. – Хлопнул Асковица по плечу.
- Удержал корону государь. – Раздраженно и хрипло ответил Асковиц.
К его удивлению, закатывания глаз и патетических восклицаний не случилось. Напротив, наставник, добившись, наконец, хоть какого-то ответа от строптивого ученика, ослабил хватку.
- Вот и спорь с ним, старче! Сто раз спорил. Сто раз проспорил. Да я смотрю, ты все к кустам прицеливаешься. Иди, не робей. – Шут слегка подтолкнул астронома.
Когда Асковиц вернулся, шут лежал на скамейке, закинув ногу на ногу и блаженно уставившись в небо.
- Зато я, старче, пока ты дома у себя ворон считал, свою теорию изобрел. Про умных и дураков.
Шут вскочил и, слегка подпрыгивая на носках, заходил взад-вперед. «Час от часу не легче» - пронеслось в мозгу Асковица.
- Согласно моей теории, мы, люди, состоим из умных и дураков. И, что характерно, выбери только дураков и отсади в сторонку, среди них тут же найдутся свои умные. Возьми одних умных – та же история, появятся дураки. Даже мы с тобой, дружище – умный и дурак. Дурак ты или умный – это, почитай, на всю жизнь. Потому что умному завсегда хватит хитрости доказать дураку свой ум, а дураку – глупости ему поверить. Это обстоятельство я назвал идеальным равновесием. Пример. Государь наш, благодетель. Умный. А мы: со мной ясно, ты и все остальные  – дураки. Идеальное равновесие.
- Но-но. – Строго осадил астроном.
- Пардон, заговорился. Власть-то королевская, она, как-никак, от господа, испокон века… Собственно, пока мы, т.е. дураки, в это верим, идеальное равновесие сохраняется. А верить мы будем вечно. Ибо дурак, как уже указывалось, доверчивое создание.
Асковиц несколько повеселел. Но наставник, до сих пор возбужденно отмерявший шаги, вдруг остановился, снова лег на скамейку и неподвижно уставился в небо.
- Притча есть в Писании, – голос шута стал ровным –  Устаревшая притча. Дескать, пожелали люди возвыситься до бога, башню стали строить. А богу не понравилось, и наказал их. Глупая к тому же притча. Только и делаем, что всуе до бога возвышаемся. Один звезды изучил, все понял, все разобрал, что ему башня! Ему полеты подавай. И, если выйдет у него, непременно полетит. Другой людей судит. Мало ли, что бог – верховный судья и на земле наместников не назначал. Не привыкли мы с ним считаться. Красиво живем! Недалек тот день, когда скажем себе: мы и есть боги. Нет, я не скажу. Бог-дурак – это чересчур.
- Что ни намек – все про меня. – Асковиц улыбнулся.
Шут смерил его недружелюбным взглядом. И добавил:
- А бог, он милосерден. Не умеет он наказывать.
И дальше смотрел в небо, уже не отрываясь. Минуту за минутой пронизывала тишина. Начинало темнеть, и появились комары.
- Пойдем, - коротко приказал шут.
Они шли по аллее, по длинным коридорам. Попадавшиеся встречные церемонно приветствовали известного ученого. Шут не останавливался. «Н-да, психика, поди, разберись», - лениво соображал Асковиц. «Хотя чего разбираться! Развлекали, веселили, а ты «бу-бу-бу», вот и дождался…» Шут шагал впереди. Его фигурка в бесформенном балахоне, увенчанная двурогим колпаком, была лишена любой симметрии и эстетики. «А все-таки располагающий малый. И шутки, в сущности, правильные».

Сморенный дорогой и новыми обстоятельствами, Асковиц спал крепко. Пробудившись около восьми, совершив обычные утренние приготовления, плотно и с удовольствием позавтракал (еда на столе возникла как бы сама собой). Вышел на балкончик. В косых утренних лучах предметы смотрелись особенно отчетливо. Взору его предстали густо застроенные двух-трехэтажные кварталы, изрезанные узкими переулками. Центр очаровательного миниатюрного панно был освобожден от застройки. Главная площадь. Открывались лавки, сновали взад-вперед крошечные горожане. Посреди площади имелась выпуклость – лобная трибуна. Трибуна пустовала, но всякий знал, что в ее торце есть небольшая кладовая, где дожидаются Патрика отсекатель и прочие необходимые принадлежности. И пускай. Уж больно картинка симпатичная. Словно в ясную ночь, приникнув к трубе, исследуешь очередную планету. Неопровержимая прелесть астрономии – отдаленность предметов. На расстоянии все они милы, аккуратны и притягательны. А приблизь – рассыплется мозаика.
Когда Асковиц вернулся в комнату, рядом со столом, который вновь пустовал,  стоял мужчина, из прислуги. Мужчина сообщил, что Асковица ждут, и повел за собой. Миновав уже привычное множество коридоров, они оказались у низкой, тяжелой двери. Провожатый приладил ключ. Дверь подалась неохотно, завыла, заскрипела и впустила на узкую лестницу. Освещение было скудным. Уперлись в другую дверь, еще пониже. Слуга с силой потянул за ржавое кольцо. Асковиц крякнул, присел и оказался внутри мрачного вида комнатки. Света здесь тоже было немного. И глазам пришлось привыкать. В углу, за бюро, на котором грудились бумажные кипы, сидел шут, через лорнет увлеченно читал одну из бумаг, что-то подчеркивал или вычеркивал.
- Добрый день! – поприветствовал шута Асковиц. После вчерашних перипетий решил быть дружелюбнее.
- А! Старче!
Ни следа обиды или недовольства. Шут перепрыгнул через бюро и сжал Асковица в стремительном объятии. Асковиц по инерции ответил. Горбатая спина шута под его ладонями оказалась на удивление мягкой, тряпичной.
Шут дернул занавес, натянутый вдоль стены. Стена исчезла вслед за занавесом. Ее и вовсе не было. Из крошечного зрительного зала открылся вид на внушительную сцену. В углу, рядом с парой трапециевидных вытянутых футляров, шут довернул газа. Сцена пробудилась. Декорациями служили затейливые механизмы. Имеющие несомненно зловещую принадлежность, сейчас, в статике, они выглядели вполне миролюбиво. Упорядоченная расстановка в прошлом, по-видимому, подразумевала логическую последовательность применения. Любопытному зрителю было великодушно позволено покинуть ложу и принять участие в действе.
- Приступим! Урок второй, ознакомительный. – Шут оперся пятой точкой на высокую и длинную скамью с подобием штурвала в изголовье. «Для растяжения скамейка», предположил Асковиц. Сам он водрузился на широкий твердый трон, поделенный вдоль на две части и скрепленный шарнирами, с рычажками на дужках и на секунду почувствовал себя мальчишкой, которому вернувшийся с войны дядька дал подержать мушкет.
- На чем я остановился? – лицедей требовал поддержки.
- На втором уроке, ознакомительном, – напомнил учтивый зритель.
- Именно! Вступление. Точнее, отступление. Жили себе люди, многобожники. Жили неплохо, верили в своих сто богов. Явился им пророк. И ну проповедовать, мол, поклоняетесь не так, мол, бог один, и только через него в рай попасть можно. Люди послушали-послушали, и пророка на всякий случай на кол. Но задумались. В рай хочется. И стали верить в единого бога. А пророка, невинно убиенного, сделали главным святым. Но все на них как будто вина, что на кол посадили зазря. Однако нашелся некто между ними. Говорит: это не мы виновны, это прежние боги проклятые нами помыкали. Ах, прежние? Круши, громи старое. Покрушили, погромили. Умеючи долго ли! А после пригорюнились. Хотя и язычество постыдное, а все же историю уважать надо бы, да и красоту попортили. Разумеешь, старче, к чему клоню.
- Разумею. Что мы-то, просвещенные, не громим, не крушим.
- Ой, голова! – горбун рванулся и поцеловал Асковица в лоб, мгновенно, как ужалил.
- Государь наш – шут взметнул руки вверх, длинные рукава полетели к потолку,  - мудрейший из правителей. Рассудил, пускай не быть истязаниям, зачем же механизмы ломать! И мастеров уважил, и польза есть. Возьмется, к слову, некто за воздушный корабль. А здесь и присмотрит, которую шестеренку подобрать лучше. И, характерно, судимые нынешние чтоб ценили, – наставник сделал акцент, - какое милосердие к ним проявлено.
«И если следующий государь будет построже, или ныне здравствующему под старость милосердие опостылеет, на новые механизмы тратиться без надобности.». Трон, с виду жесткий и угловатый, на поверку оказался весьма удобным. Пальцы Асковица машинально поглаживали и дергали металлические рычажки.
- Чего я тебе сказки все рассказываю. Хочу, чтоб понимал. Даровал нам господь счастье жить в лучшей из стран, в лучшее из времен. Но на то и дураки. Тяжело нам, плохо – мы не ропщем, терпим. Сделай полегче, получше – все нам не так, критику устраиваем. Не смекнем, что обратно под ярмо отправят. И ты, дали тебе награду – бери, улыбайся. Допустим, не все по-твоему выйдет, а ты не обижайся, не чванствуй, ты глубже вникни, усмотри причины и следствия. И примешь порядок. Не смиренно – осознанно, и потому благоговейно.
- Темнишь и виляешь. Знать, не больно рьяны вершители.
Шут, как бы ни расслышав, вдруг воскликнул: «Момент!», и побежал до комнатки. Вернулся с потрепанной подшивкой бумаг. Полистал для верности.
- Пролог окончен. Знакомство с персонажем. Хм, хм… Звать нас Гесх. 48 лет, впрочем, достоверно не подтверждено. Монах. Шик! Распоясалась церковь. Что же мы такого сделали… Ага! Совершили покушение с самодельной взрывной машиной. На кого. Ввек не угадаешь! На патриарха. Ха-ха! Воистину, нынешняя церковь похлеще говорильни будет. – Шут кинул подшивку на скамью. - В общем, патриарх отделался испугом, свита тоже не пострадала. А монаху-неудачнику взрывом оборвало руку. Да ты и так в курсе. Оторвало руку… Поделом. Намерений не отрицает. Раскаиваться отказывается. К нему, паразиту, лекаря после ареста приставили, чтоб ненароком концы не отдал. Милосерден государь! И, чего так же не отнять, расположен к науке. Вишь, какую незамысловатую диспозицию нам подобрал. Давай сочинять обвинение.
 - Постой-ка, не так скоро, - Асковиц выпрямился на троне, - Не написано ли в бумагах, по какой причине монахи стали заповедями поступаться?
- Э-эх, старче! Так и знал, без подковырок не обойдется. На кой тебе эта причина!
- Что значит «на кой»? - в интонации Асковица обозначилось возмущение.
- Освоился – и началось, - не скрывая досады, пробубнил шут. – Может, он желчи переел и на этой почве на людей кидаться стал. Нам-то чего! Нам с тобой, по секрету сказать, и знать не положено…
- Мне не положено? Вершителю правосудия? – возмущение сменилось праведным гневом.
- Хорошо, – шут спешно обогнул скамью и осел за ней, опершись на нее локтями, как на бруствер. – У юноши пробилась бородка, и он желает, чтоб его принимали за взрослого. Хорошо! Ответь-ка мне, ученик, кто такой Вершитель правосудия?
- Тот, кому пожаловано право вершить справедливый суд. И именно поэтому я требую не отговорок, а полной картины, дабы принимать решение осознанно и ответственно.
- Чистая правда! Вершитель правосудия – тот, кому пожаловано право вершить справедливый суд. И именно поэтому ему не требуется ни полной картины, ни даже ее клочочка. Не подменяй понятий, старче! Справедливость суда – дело тайного приказа. Государя, наконец. А вершить правосудие – это, прости, вовремя дернуть за веревочку. 
Асковиц начинал багроветь. Шут влез на скамью:
- Да не ерзай ты попусту. Сам поразмысли. Один на нас истинный судья – господь бог. Остальные судьи, как ни крути – самозванные. Обсудили вроде. Грешники мы! Среди грешников живем. Где одни грешники других грешников судить приноровились. Государь тебе не задачу задал. Вознаградил он тебя. От имени народа. Чтоб ты ритуал провел. Народу-то чего! Он поглазеть соберется. У него до причин и следствий нет расположения. Опять, глазеть на что! Раньше, при государе-отце пока на дыбу вздернут, да четвертуют, да колесуют – целое представление. Смотрит человек, слушает и думает про себя: не зря пришел, не зря башмаки разбивал. И духом справедливости проникается, поскольку всегда отрадно созерцать, как злодей за свои преступления возмездие получает. А нынче? Привели на лобную трибуну, положили, дернули. Все! Ради чего обывателю идти? Нет, если хотя бы пятерых-десятерых – еще понятно. Но нам (шут направил указующий перст вверх) гуманность не позволяет. В результате – падение явки. Приходится изворачиваться, знаменитостей приглашать. Позовут, бывает, певца, так он заодно еще оду споет. Все публике слаще.
- Да… вертеп… - астроном уже не держал осанки, слова как бы вывалились из него.
- А как же! – шут сидел на своей скамье, одну ногу подогнул под себя, другую свесил и качал ею из стороны в сторону, наподобие маятника. Рука его на двух пальцах вразвалку расхаживала по кожаной обивке.
- Вон, в Писании: даровал бог детям своим божье царствие. Не захотели, запретного плода пожелали вкусить. Иное царство возвели. Грешное, суетное. Это у бога всякая душа на счет. А в суете людям скоро считать наскучило. И придумали они разные объединяющие слова навроде общества, народа, государства тоже. И повелось: небесная жизнь священна, ибо богом хранима, а земная – так, тьфу, плюнуть и растереть. И растираем. Приговаривая: по воле народа, на благо общества.
Шут убаюкивал. Возмущение уснуло. Всплыло воспоминание. Давненько уже, на слушаниях в ученом совете выступал путешественник. Мол, довелось пожить среди дикарей. Был у них обычай. Наступает засуха, они одного из своих в расход, дождя просят. Дождь или начинается, или не начинается. Т.е. причинно-следственной закономерности путешественник не обнаружил. Пытался на правах миссионера цивилизации туземному вождю растолковать соображения, напугал только.
- Государь наш, благодетель, когда истязания телесные, вместе с ними и следственные, упразднял, много шуму навел. Даже я в недовольные подался. Дескать, насилию же и потворствуем. Ан нет! Мудрость государева верх взяла. Во всяком разе, всплеска поножовщины не отмечено. Зато случись, что не того осудили, он хоть перед смертью не так намучается. Богоугодная затея. Я потом так подумал: убери публичные казни, вовсе запрети казнить – не будет катастрофы. Может, оно даже лучше станет. Но народу не по нраву придется. А в ряде вопросов мнение народа учитывать надо. И ты, старче, уж не брезгуй – учти. И претензии свои брось.
Вдруг под блуждающим пальцем Асковица легонько щелкнуло. Застенок огласился воплем. Трон сложился по шарнирам и провалился. Что-то с маху врезалось под ребра. Асковиц брыкнулся, попытался высвободиться, но провалился еще глубже, колени ударили в подбородок. Шут нырнул за спинку. Через миг, показавшийся Асковицу вечностью, трон с пружинным скрипом вернулся в прежнее положение. Шут, собрав неосторожного ученика в охапку, поставил его на подкашивающиеся ноги.
- Экспериментатор, чтоб тебя! – шут силился вытащить застрявший в шарнире оторванный с мясом карман астрономова платья. – Смотреть глазами, а не руками!
Асковиц только охал, было очень больно.
Плелся за утренним слугой, сжимая в ладони бархатную тряпку – тот самый карман. Шут остался в застенке. Как и накануне, в раздражении. Сказал, что к государю прибывает некая важная персона, и без него, шута, никак. Сказал, что в силу этой причины и ввиду того, что упражнялись на механизмах и устраивали лазарет дольше позволенного, обвинение переносится на завтра. А сегодня объявляется свободный вечер с посещением оперного театра (билеты и сопровождение туда-обратно заказаны). В отместку за пару крепких эпитетов, отпущенных шутом в сторону его персоны, Асковиц твердо решил про себя, что – пускай! – на принципиальные вопросы теперь ответит государь сам. Нашли марионетку!

Вечер наступил. Пока провожали до кареты, Асковиц разглядывал кружевные манжеты нового алого камзола. Усаживаясь, неожиданно обнаружил, что в карете он не один. Напротив оказалась дама, изящной наружности, с пышной прической и крупной родинкой над уголком губ.
- Я, вероятно, ошибся, - Асковиц потянулся к дверце.
- Нет-нет, Арний. Агния, – дама подала ручку, - буду тебя сопровождать. Чтоб не скучал, - озорно улыбнулась.
- Очень приятно, - Асковиц из приличия приложился к поданной руке. Робел. Не надо. – Знаешь, Агния, я бы рад, но в мои-то годы…
Дама не стала дослушивать:
- О, Арний, для своих лет… Но не стоит оправданий! Хорошего вечера, Арний! – улыбнулась опять, уже без лукавства, мягко отняла ручку и выпорхнула из кареты. «Заботятся». Несмотря на сумбур, получилось трогательно. 
В театре посетители, большинства из которых он не знал, раскланивались, заговаривали с ним, чаще про воскресенье. Асковиц отвык от присутственных мест и был вниманием немного сбит с толку, но доволен.

Давали «Античную трагедию». Пьеса, даром, что была относительно свежа, официально признавалась классикой. Асковиц не смотрел, зато читал. Оказалась вполне себе вещь. Автор предлагал хрестоматийную историю. Но с присовокуплением нехарактерной и новаторской морали. В древнем полисе жил мужчина, достаточно состоятельный, чтобы проводить дни в размышлениях на нравственные темы. Размышлял он в компании, состоявшей преимущественно из молодых людей. Число которых постепенно множилось. Размышлял изящно: задавал собеседникам вопросы, в строгой последовательности. Отвечая, те как бы самостоятельно приходили к искомым догмам. Так, ростовщичество признавалось грехом, равно как и рабовладение, и многоженство, и мало ли еще чего. В итоге, его судили за подстрекание к свержению законного порядка. За отсутствием прямых доказательств вины, ему был предложен выбор: либо отказаться от своего времяпровождения, либо сброситься с утеса. Мужчина предпочел второй вариант. Кроме того, завещал свое посмертное имущество полису. Чем намеревался усилить поучительный эффект от собственной гибели. В эпилоге автор вместо принятой оды героизму и горечи запоздалого раскаяния набросал несколько бытовых сцен, из которых дОлжно было сделать неутешительный вывод, что все осталось как прежде.
Приглушили газ. Под аплодисменты оркестр принялся за увертюру. «Трагедия… Век просвещения! Пора определения менять. Ну, гибнет герой и иже с ним. Ну, жаль. Слишком просто! Примитивно. Оставь его, не трогай, не суди, с утеса не сбрасывай. Пускай живет, пускай своими глазами видит и дальше, своим сердцем продолжает чувствовать. Пускай сломается, или очерствеет, или преступит черту, или плюнет на все. Вот трагедия! И никакого тебе патетического сожаления».
В пятнах цвета, среди ярких декораций в не менее ярких костюмах расхаживали певцы, исполняли партии, старались. Асковица разместили в гостевом ряду, сразу за оркестром. Проклятая дальнозоркость! Сидеть бы подальше, чтоб не различать ни слоев грима, ни огромных глаз, дорисованных чернилами, ни дряблости якобы юных торсов. Асковиц опустил взор, сосредоточился на музыке. Черт побери, скрипка фальшивила! «На расстоянии. Исключительно на расстоянии». Когда, на пике кульминации, восходя на деревянный утес, обреченный герой пел свою последнюю арию, дамы в зале утирали слезы. «Эх, люди! Плачем над деланными страданиями. А потом соберемся на площади и, вытягивая шеи, чтобы лучше рассмотреть, будем между делом кушать сахарную вату и забавляться анекдотами».
После душноватого зала улица была особенно свежа. Только что прекратился дождик. Экипаж звонко цокал по влажным, засыпающим улицам. Проезжали пустую Главную площадь. Одиноко торчала лобная трибуна. Асковиц помнил Главную другой. Был тогда при кафедре, лет уж тридцать назад. Больше. Стояли здесь деревянные помосты. Головы рубили, весили. Не то, чтобы толпами, но поток был. В основном, в годы большой войны. Разбирались с дезертирами, со шпионами. Да, большая война… не до сантиментов было. И победили. Под началом государя-отца. Великим монархом был. Умыл южан кровью. До сих пор не оправились. Удивлялись, что наши, без ног, без рук, а всё в атаку, как один. А чего удивляться! Не желаешь в атаку – подставляй шею. Строже было.
До войны еще собирал армию государь-отец, гнал мужиков в рекруты. Как южане осмелились напасть на эту громаду, до сих пор загадка. Но, признаться, неожиданно произошло, долго пришлось с ними возиться. А когда выиграли войну, повелел государь-отец строить мануфактуры, военные нужды обслуживать. Опять же погнал мужиков из деревни, мануфактурщиками заделал. Да то ли лишка их с земли согнали, то ли неурожаи выдались, а на границах начали голодать. И бунтовать. И мануфактуры жечь. Когда бунтовщиков повязали, выяснили, что поголовно – южные шпионы. Ну, и на Главную их.
Строже было. А любил народ государя-отца! Какое там ругать – обсуждать мысли не допускали. И уже двадцать лет новый государь, а все того вспоминают. Этого-то, случается, и бранят. Недолюбливают: нет того порядка. Однако же дышится вольнее. И не особо он кого слушает. Решил – принимай. Твердый, в отца. Но народ, хотя молчать научен, а часто не одобряет. Взять последнюю войну. Всего она одна у государя была. Странная! Напали сами, в два фронта. Объяснить-то объяснили: юг и восток во враждебном союзе и так на нас шли, а мы врага опередили. Но неладное народ учуял. Дальше – больше. Теснили противника – будь здоров! С новым вооружением: с глицериновой пастой. Неприятельского войска, говорят, положили – уйму. Дай бог, месяц воевали. И нате – и с югом, и с востоком по миру. Смешные какие-то аннексии с них получили – и домой. После кто шептался, а кто и в голос ворчал. Не принял народ такой победы.
С церковью тоже интересно получилось. Государь-отец первосвященника при надобности выше себя ставил. Склонен народ истово верить. А большая война, мануфактуры – тяжелая работа, веры требует. Но священники, как силу обрели, перегибать стали. Недовольство началось, отступничество. Недовольных, понятно, на площадь. Только всех извести не успели – государь-отец богу душу отдал. Разброд и шатание принял юный государь. Расколом веяло и междоусобицей. Думали, окрепнет – и пойдет работа пуще прежнего. Ошиблись. Он новый приказ учредил – ученый совет. Собрал туда вольнодумцев от науки. И высших церковных санов принудил заседания совета посещать как лиц, наиболее образованных. Вроде б и церковь не притеснял. А на место поставил. Волнения в обществе поутихли. Но заметить заметили: особой богобоязни за новым государем не водится. И смекнули: держи ухо востро.
Вдуматься – мудр государь. Больших дел за ним не водилось, но что предпринимал, то с толком, с осмыслением. Опять кто вдумываться будет! В народе его уже хитрым прозвали. Недолюбливают. Зато для тебя, Арний Асковиц, не государь это – дар судьбы. Кому ты прежде нужен был со своей вращательной теорией! А нынче к рукам прибрали. Карьеру бы сделал, если б к тому времени не перегорел. Боялся, что приласкают, а потом за шкирку – и катись кубарем. Может, и правильно боялся. Неслучайно ж тебя государь наградить вознамерился.

С бессонницей нынче был порядок. Еще и бока побитые ныли. Маялся полночи, мерил шагами комнатку, туда-сюда, окутанный оборванными и никчемными мыслями. О государе, о себе, о казни воскресной. Начал волноваться, теперь до развязки не отпустит. Проснулся от шума. Недовольный, сощурился под рассветным солнцем. Бах-трах! Судорожно вскочил на кровати. В комнате находились еще двое. Шут и слуга. Слуга, неподвижный, вытянулся по струнке, держал на растопыренных пальцах поднос, с которого шут снимал посуду и, брякая и разбрызгивая, ставил на стол. В качестве финальных литавр зацепил уже пустой поднос локтем. Поднос звонко сыграл о пол. Асковиц сел на кровати.
Шут, увидав пробудившегося ученика, развел руки, готовые к объятиям, расплылся в неправдоподобной ширины гримасе и одновременно пнул под зад слугу, нагнувшегося за подносом. Флегматичный слуга, не обращая внимания на выходку напарника, учтиво кивнул пробудившемуся гостю и вышел. 
- Завтрак подан, мой господин! – шут был в ударе. Асковиц не избежал объятий. И опять поймал себя на том, что, с виду сухощавое, тело шута на ощупь словно губчатое.
- Вкушай, господин мой, наслаждайся. Уж нет, уж один. Не усваиваю благородных яств. Уж, конечно, и в рот заглядывать не буду.  Погуляю лучше.
С этими словами шут зигзагами переместился на балкон. Прихватив, кстати, кофейник и тарелку с пирожками. Оставшись в условном уединении, Асковиц спокойно посетил уборную, навел внешний порядок и принялся за завтрак. Сервировка удручала. Скатерть вся была в пятнах. Приборы отсутствовали. Пришлось управляться голыми руками и в сухомятку. Кофе был на балконе, и астроном не имел желания его оттуда вызволять. Тем более что с балкона доносилось неаппетитное чавканье. Потом затихло. Но ненадолго. Начались вздохи и причитания шепотом (вполне различимым из комнаты): сколько можно набивать брюхо, время не терпит и т.п. Асковиц понял, что дальнейшее насыщение работает на его желудок, но против его настроения. Присоединился к беспокойному наставнику.
- Ну-с, позволь от завтрака сразу перейти к обеду. Обед у тебя сегодня с государем, торжественный. Тет-а-тет. Даже меня пускать не велено. А мне что! Я накануне превосходно отужинал в его милейшей компании. Т.е. как обычно, сидел себе тихо, никого не трогал. А был там еще один деятель, от южан. Договариваться о чем-то прислали. Не вникал – вином меня уморило. И, что обидно, этот, с юга, не ест, все письмена свои государю тянет. Государь ему: мол, оставь, после обсудим. Раз, два, вежливо. А тот свое: промедление невозможно, я уполномочен, у меня грамота, у меня печать! Государь блюды от себя отодвинул. Принесли ему чистый лист, и своей рукой на нем чего-то понацарапал. Гость аж весь затрясся в нетерпении. Закончил государь, скрутил лист – и мне, разомлевшему, аккуратно в ухо швырнул. А гостю говорит: у него теперь тоже грамота, с ним и договаривайся. И сам к трапезе вернулся. Нет, я бы ей-богу подписал, чего надо. Я к тому времени уже покушал. Но тот запыхтел, пятнами покрылся – и деру от нашего нескучного общества. А! Обвинение. Надобно к обеду успевать. Потому последний урок – практический.
Асковиц не выспался, Асковиц только что плотно позавтракал. Асковиц грузно опирался на балконную решетку. Сейчас будут сочинять. Но шут ведь знает, что писать. Тело Асковица силилось держать равновесие. Душа Асковица дремала неподалеку. Но затейник знал, чем ублажить заскучавшую публику. Из недр балахона он вынул свиток, развернул:
- Начнем?
Асковиц лениво кивнул. Шут все оттуда же достал перемазанное чернилами перо, чернильницу, развинтил ее: держи! Асковиц повиновался.
- Так-так-так, - шут вертел в руках бумагу. – Ага, ага. – сунул ее Асковицу. – Вот здесь, старче, ниже, ниже. Да ты перо-то смочи.
Асковиц ободрился (затейник знал свое дело).
- То есть как? Это у тебя называется «писать обвинение»? – Лист сверху донизу был истерзан крупным, с подтеками и кляксами почерком – ясно, почерком шута. В конце было выделено место для подписи, по краям неровно окаймленное ужасающим геометрическим орнаментом.
На сей раз наставник не прятался. И вообще, выказывал ответную наглость.
- Чем опять не угодил? Я умею писать обвинение. Ты не умеешь. Это тебе не с пыточным креслом баловаться…
- Эх, я тебя сейчас! – сна не было.
- Стоп! Бумагу не портить. Ты прочти. А благодарности после.
Действительно. Даже любопытно. Астроном сощурил слабые глаза.
- «Радуйся народ!» Чушь какая-то…
- Формальный оборот. Ты читай.
- «Радуйся народ! Ибо вершится в сей светлый день воскресен, день покровителя земли нашей святого Патрика, первого над святыми, справедливое и неотвратимое правосудие. Ибо бешеная собака, что заведшись меж нами, кусала нас, будет убита. Взгляните на него, на грязного и трусливого отступника…» С чего он грязный? А трусливый? – шут не отреагировал, он удовлетворенно улыбался. – «… Покусился он на самое ценное, что есть у нас. Что ценнее жен и детей наших – на священную веру, а стало быть, на самого господа-вседержателя. Да поразит господь падшую душу пса кровавым трезубцем…» Хватит! Что за ахинея! Какой трезубец!
- Обыкновенный, трезубый. Это для красочности. В Писании не опровергается, что у господа нет трезубца.
- Хорош паясничать! Что с обвинением?
- Обвинения, как вижу, не будет. Не будет умильных слез горожанок. Не будет поучительных наставлений отцов семейств. Не будет отпрысков, с молодых ногтей проникшихся духом справедливости и неотвратимостью правосудия! А все почему? Потому что некий достопочтенный муж, возомнивший себя мудрейшим из мудрых и знатнейшим из знатных, выйдет на помост и, потерявшись перед толпой страждущих, станет лепетать наскоро подобранный, пресный экспромт. – Шут аккуратно вытащил лист из руки астронома. – Наше дело – предложить. – Обвинение исчезло за полой балахона. – Кстати, старче, коль уж ты от науки, на трибуне чего такого расскажи. И обвинения не надо. Народ любит, когда умными словами говорят.
«Абсурд. Дурак на то и дурак: все с подвывертом. Дали бы кого другого – та же бы канитель. Представление им подавай, для толпы. Знал если (а знал), чего больным не прикинулся? Годы не юные – простили б. А теперь? Идти, улыбаться? Голова с плеч – вон как весело».
- Надоел ты мне. – Сказал, а в голосе, пусть в одном только отголоске, нетвердость скользнула.
- Зря. Зря! Государь, он старается, он думает. Предлагает! Заметь, тебе не приказывал – приглашение прислал. Жизнь-то наша красивая из мелочей состоит. С каждого понемногу – принимай общее благо. А если всякий станет в свою сторону тянуть, как в той побасенке… Ты, раз особенно тебе противно, государю повинись. Нешто он не тебя мучить будет.
Помолчали.
- Откажусь. – Асковиц придал слову решительность.
- И верно! А то тень на плетень. Но ты ему под конец обеда скажи, чтоб аппетит попусту не портить. Хм… Соответственно, после обеда уж и не увидимся. Давай в карты махнем! На дорожку.
«В карты, в карты… В карты умею. Заодно дурака на место поставлю, тем паче, сам просится». Асковиц жестом указал на дверь в комнату:
- Прошу!
Шут юркнул, не утруждая себя возражениями.
- Значит. Пасьянсы-преферансы не вариант. В дурака. – Шут вытащил из-за пазухи колоду.
Карточные шулера дают жертве поначалу выиграть. Шут взялся за оппонента с первой партии. Он рассматривал карты через уже знакомый Асковицу лорнет. Отчего глаза шута становились невероятно большими. Сначала Асковиц проиграл 10 унций. Удвоил ставку, и проиграл еще 20. Удвоил опять. Проиграл. Минус 70. Сжимало горло. Много. Обидно. Кому! Шуту проиграл. А, гори оно! Хотел удвоиться еще. Но шуту играть наскучило. Он отнекивался. Во всяком случае, на деньги. Шарил взглядом, под вкрадчивые уговоры Асковица. Остановился на новом щегольском камзоле. Договорились. Через пять напряженных минут Асковиц, обремененный доброй половиной колоды, держал отбой. Соперник располагал тремя картами. Надежда меркла.
- Эх, господа! Раз. Вечно важности напустят. Два. А дойдет до дела, цена – грош. – Шут направил лорнет на Асковица. – Три! Дурак.
Асковиц сидел удрученный. Убеждал себя, что 70 унций – не деньги, а камзол казенный. Гнул и направлял на свет разбросанные по столу карты.
- Что их щупать! Ясно-понятно, крапленые. Это ты дома с кухарками привык, которые тебе не то из страха, не то, чтоб не обидеть, уступают. – Шут примерял камзол поверх балахона, выглядело паскудно. – Не задавайся, на будущее, коли не дюж.

Асковица ввели в трапезную. Небольшой стол ютился у стены. Окон не было, только газовые свечи. Усадили. Оставили одного. Ждал, к еде не притрагивался. Государь, войдя и коротко пожелав здоровья, сам налил себе вина, предложил Асковицу, но тот поспешно отказался, и стал с аппетитом есть. Ел недолго, периодически вопросительно кивая: мол, а ты чего не ешь? Откинулся на кресле.
- Есть – не ешь. Пить – не пьешь. Неуютно при государе. Ага? Зато мне с тобой – чистое удовольствие. Люблю ученых. Таких, - государь ткнул пальцем в сторону собеседника, - презирающих карьеру и деньги (Асковиц про себя усмехнулся, жалел 70 унций). Интересные вы люди! Помню, лет пятнадцать назад устроил нам один веселую жизнь. Обивал пороги, дескать, посодействуй, государь, такое оружие сотворю губительное, что не бывать больше войнам, смысл в оных отпадет. Ему от ворот поворот. Но на пожарный случай поручил тайному приказу присматривать. Проморгали! Мало, что состряпал, мерзавец, свою глицериновую смесь, так пока у нас его отпинывали, вошел в сношения то ли с югом, то ли с востоком, авось, кто внимание проявит. Дальше уж не мешкали. Кто раньше встал, того и сапоги. По нужде сразу на два фронта бросился. Не успел противник технологию освоить, себе на беду. Что на полях творилось! Я этого миротворца с собой взял. Он, и так рассудком шаткий, за три дня всего до того впечатлился – спятил. Да тебе, гляжу, не интересно. Выкладывай, что удумал.
- В сомнениях я, государь. Тяжело мне завтра будет на трибуну идти.
- Ну-ка, ну-ка…
- Чудно у вас затеяно. Один другому голову рубит. Горе? Нет, представление. Который рубит, ему не лучше, чем которому рубит, не знает он, ни за что, ни почему.
- Эх, философия! Бунтовщик, если что не по нему, мятеж поднимает. А философ – ударяется в сомнения. Но исполнить – исполнит. Ведь, в сущности, что изменишь! – Государь вызывающе глянул на собеседника. – Не желаешь, не надо. Неужто я заставить тебя право имею!
- Не лукавь, государь, на все ты право имеешь.
- Я же и виноват. Деспот. И хотел бы иначе, да разве вы дадите! Ладно. Это тебЕ тошно. И думаешь, что всем, кто высокой чести удостоился. Неправда твоя! В большинстве – по нраву. Иные с таким усердием принимаются – веревку как-то на отсекателе оборвали. По тебе, балаган. Да, балаган. Ты придумай, что получше.
Государь горячился. Налил еще бокал. Выпил. Асковиц к еде и вину не прикасался. 
- Не знает он, что да почему! Я и сам не знаю. Зачем! Отпирается судимый – и пусть. Совершил поступок – к ответу. Покушался? Покушался. На второе лицо в государстве, между прочим. Отрицает? Нет. Свидетели есть? Есть. Ну и нечего лирику разводить. Возиться еще с ними – много чести для прохвоста. Встань-ка!
Асковиц повиновался. Уголки губ государя радостно поползли в стороны.
- Ты в этом на трибуну собрался? Честное слово, не соскучишься с вами, с блаженными.
Асковиц чувствовал прилив крови к ушам. Государь звучно хлопнул в ладоши. Из сумрака возник человеческий силуэт.
- Пинч, распорядись насчет нового камзола.
Пинч (стало быть, так звали человека, присутствовавшего вчера на примерке красного камзола), выразил на лице недоумение, однако преклонил колено и тут же опять исчез.
- Садись, садись. – Государь налил себе еще вина, наполнил и бокал Асковица. – Пей. – Вино окатило Асковица горячей волной. – Как тебе наставник? Который, как мы выяснили, с задачей не справился. Надеюсь, ты в карты с ним не играл? Любит он азартных гостей без имущества оставлять. Никак из него не выбью!
- Не порицай его, государь! Не в нем причина сомнений. Все, что я услышал из твоих уст, и он мне, так или иначе, говорил.
- Спасибо, поставил меня на место. И все же, как тебе наставник?
- Благодарю, государь! Достойный наставник.
- Три дня вместе и два слова напоследок. Тревожусь я за Патрика.
- Не стоит тревог, государь!
- Хотел бы верить. Но не верю. Потому что ты не веришь. Пей.
На сей раз Асковиц не позволил государю – разлил сам. И, осушив, с аппетитом закусил. Обмяк.
- Не веришь…, не веришь… - бормотал государь. Вина только пригубил. – Вера – фундамент власти. И силой можно власть держать, но верой – стократ крепче. А держать – ой, как непросто! Про демократию слыхал?
- Как же, государь! По древним книгам знаком. Неустойчивое, пишут, устроение.
- То-то. Неустойчивое. И кровавое. Я тебя в свое время не зря приметил. И других подобных. Роптал народ. Особенно кто в городах. Догадываться стали, что земля не на слонах стоит. А церкви нашей только талмудом в рожу совать. Дотыкались бы. Пара лет неурожайных – и хлебнули б демократии. Верно, астроном?
- Истинно верно, государь! - Асковиц хмелел и смелел.
- Верно-то, оно, верно. Да неверно. Может, гнать вас надо. Это пока у вас, ученых, все по воле божьей, а пройдет время, поднатаскаетесь, и докажете экспериментально: никого бога нет. И как после этого подданными повелевать – ума не приложу.
- Полно, государь, без причины кручиниться! – Асковиц подлил монарху и наливал себе. – Власть на то и божественной признана (а как без бога! – про ученых ты, государь, загнул), что из мудрости и любви состоит.
- Льстишь? Или слабоумным прикидываешься? У вас, если государь, так обязательно об отечестве печется. Непременно у каждой государевой прихоти смысл ищете. А я – человек. Грешник! Войну объявил – и зашептались, дескать, шпионов изловили, либо заговор открыт, либо еще чего. А никаких шпионов и заговора! Просто, настроения поутру не было. Ты, кстати, за себя ответь. Знаем мы, твоими трудами, что не солнце со звездами вокруг земли вращаются, а земля сама на месте вертится. Знаем, что другие тела небесные тоже крутятся, и центра мира потому не обнаружено. Давно как знаем. А где продолжение? Почему не занимаешься новыми теориями? Или занимаешься?
- Нет, государь. – Вздохнул. Вино грело, раскрепощало. – Вспомни, государь, сколько твоего благородного брата алчность погубила. Одного соседа подчинил – мало. Поработил второго – мало. А на третьего пошел – вовсе без удела остался. Так и я, хоть мала моя вотчина, в дебри не полез. Заблудиться боязно. Или, хуже, до того досчитаться – самому свое же и опровергнуть.
- И живешь ты теперь тише воды, ниже травы. А содержание где? Вам, астрономам, без содержания, кажется, никак.
Асковиц вовсе уже освоился. Тянуло на фантазии.
- Есть, государь, содержание… помимо казенного, - хихикнул про себя. – Получается, ежели мы не центр вселенной, а ее частица, и другие планеты нам подобны, то должны и на них жить люди. Известная вещь. И жду я, когда смастерит кто воздушный корабль. И полететь бы с ним. Но, видно, не дождаться…
Монарх перебил:
- Да хватит господу мудрости не созидать ни других планет, ни других людей! Это же, господи, сплошные войны! – Сел прямо. – Твое здоровье, Арний! – Вскинул бокал, чуть отпил. У Асковица было пусто, он потянулся исправлять оплошность. – За завтра не переживай. Поднимешься, дернешь (если что – помогут), уважишь собравшихся – и езжай на все четыре стороны. Хвала и почет. – Монарх поднялся, резко развернулся и широким шагом покинул трапезную.
- Твое здоровье, государь! – Стоя, с бокалом в нетвердой руке, выкрикнул Асковиц ему в спину, и опрокинул.

Тяжелый послеобеденный сон медленно, тучей, отступал. Голову противно кружило. Асковиц вывалился на балкон. Город погружался в сумерки. Главную площадь и лобную трибуну уже почти размыло в оттенках серого. Асковицу показалось, что трибуны вовсе нет. Он представил, что завтра споткнется на лестнице, сломает ногу – и казнь отложат. Или. Утром тюремщик придет за монахом, а тот сам скончался от загнивания ран. А как другие? Справляются же и живут себе спокойно. Мысли накручивались, окутывали Асковица плотным комом. Нет, так не уснуть. И будет вам завтра не вершитель правосудия, а пареный цыпленок. Как будто скрипнуло. Зашуршало. Снаружи и внутри сгущалась темнота. Кто-то дотронулся до спины. Не напугал. Асковиц неохотно и вязко, как в киселе, повернулся. Перед ним, миниатюрная, изящная, с родинкой над губой, возникла Агния. Совершенно голая. Чему Асковиц, впрочем, не удивился. Увлекла его на ложе. Сначала было свежо, потом все теплее. Годы и думы катились в пропасть, словно глыбы, сорвавшиеся с утеса.

Проснулся один. Ни кровать, ни комната не сохранили следов ночной гостьи. В дверь вежливо постучали. Слуга вкатил вешалку, на которой, среди прочих, преимущественно черных вещей, ярко выделялся новый алый камзол. Позавтракал, умылся. Слуга помог одеться. Поверх камзола накинул черную мантию. На черном поясе повис длинный клинок в черных же бархатных ножнах. К начищенным до блеска сапогам были прилажены парадные шпоры. Зеркало отразило безукоризненного вершителя правосудия. Хорош! Пытался придать этому значимости. Пытался сберечь задор, подаренный Агнией. Напрасно. Все исчезло с первым шагом за порог. Сделался одиноким и беспомощным. Хоть бы шута. Но шуты по святым дням, как известно, не допускаются.
Карету подали открытую (народ должен лицезреть героя). Декорированную позолоченными гербами на иссиня черных боках. К декорациям прилагались двойка лошадей в гербовых попонах и кучер, натурально выряженный в палача. Голова и лицо скрыты под сплошным островерхим колпаком.
 В обилии черного и красного усматривалась своя, внешняя меланхолия. Меланхолия нависала над вяло мечущимся сознанием. Терял координацию. Силился нащупать точку сосредоточения. Стучали подковы, мелькали физиономии, повозка прыгала в колеях. Все сбивало с толку. Но точка нашлась. Вернее мутно-розовый сгусток немного впереди. Кучер-палач проворчал что-то вроде: «жарко в шапчонке, а не снимешь». Слова еще несколько мгновений кувыркались в расстроенном слухе Асковица. «Как? Дурак?» Вероятно, неосторожно произнес вслух. Кучер, не оборачиваясь, отвечал:
- Удивлен, старче? Запирают шута на Патрика. Специальная клетка на случай. Сколько было шутов – всех запирали. Только как же без потайной дверцы! Да раньше и надобности не было. А в наши просвещенные времена – отчего же? Головы рубить – ремесло, требующее сноровки, атлетической кондиции. Мастер необходим. Но государь посредством механического отсекателя уравнял в правах сильных и слабых. И случается теперь, вата с искусственного горба на день кочует в искусственные бицепсы и плечи. Вздор, думаешь, баловство? Может, и прав, может, и баловство. Но резонное. Раньше, вспомни, и до лобной площади не все дотягивали. А сейчас, если следователь, скажем, ребра подсудному пересчитает – уже промашка. Добродетелен государь! Однако вовсе без кары тоже не ладно. Потому, прежде чем потянуть за заветную веревочку, я смертничку этакое что-нибудь шепну. Дабы понял: дурак перед ним. Которого он по благосклонности монаршей имел право пинком потчевать. И забьется он на доске, и нет в нем гордости, нет успокоения – позор один.
Шут что-то еще говорил. Мутно-розовое пятно уже затерялось в пестрой мозаике происходящего. Повернувшись на очередном перекрестке, калейдоскоп сложил нечто, сошедшее за Главную площадь. Проехали мимо крупных лубочных изображений. На одном портрет Асковица, рядом – популярно, в схемах вращательная теория. Еще одно – нарочито кустарно нарисован преступник (выводы о внешности делать бессмысленно) с прибавлением многострочного обвинения. На трибуне, первая ассоциация – дверь (или окно), растопырилась рама механического отсекателя.
Палач спрыгнул на мостовую, вытащил из-под козел длинный футляр. Ругнулся: «протокол, чтоб его!» Кособоко, под весом, направился к трибуне. Рукоплещущая вершителю масса горожан обратила остатки реальности в подобие сна. В этом сне Асковиц, нелепо и бегом, очутился на трибуне. Весь завибрировал. Доски помоста упруго дрожали в резонанс. Страшное и неизбежное приближалось. Мозаика осЫпалась. Несколько ухающих ударов сердца. Глубочайший вдох. Глаза открылись. Вернулось зрение. Подташнивало. Но стало лучше.
Костлявая, нездоровая кляча, пригибаясь под ударами бича, вкатила скрипучую телегу, покрытую соломой. Двух солдат в неизменно черном и приговоренного. Толпа чуть притихла, как бы убедилась, что приехавший не опасен, и разразилась бранью, полетели хозяйственные мелочи, обмылки, яйца. Солдаты уворачивались от неточных бросков.
Асковиц иначе представлял мятежника. Ждал благородного отступника, с пронзающим искренностью взглядом. Приговоренного вели к трибуне. Всклокоченные волосы, заросшее одутловатое лицо. Кляп, отсутствие руки (вторая была привязана к поясному ремню) придавали внешности звероподобное уродство. За ногами волочился чугунный шар, шажки были шаркающие, мелкие. Выцветшие глаза смотрели презрительно и враждебно. Солдаты, оба выше на две головы, подгоняли его, толкали в спину. Преступник не вызывал ровным счетом никакой симпатии. Асковиц испытал некоторое облегчение.
Площадь начала успокаиваться. И опять забурлила и зашипела. В усеянном крестами и крестиками экипаже привезли патриарха. Его желеобразная персона, послав несколько поклончиков пастве, со сложенными домиком ручками, разместилась в ложе.
Кто-то зычно выкрикнул: «да здравствует государь!». Еще один возглас. Еще. Площадь взорвалась. «Да здравствует государь!» Восклицали громче. Громче. Проверяли силу глотки. И только что начали уставать, на белоснежном, в алых лентах, жеребце, сам в ритуально черном, возник монарх. Тысячеголосая лавина обрушилась: «Да здравствует государь!» Монарх приложил руку к сердцу, поднес палец к губам. Горожане повиновались, умолкали.
Рассадка и расстановка завершились. «Несколько минут – и все кончится. Скорее бы». Вершитель и преступник стояли в центре трибуны. От монаха воняло нечистотами. Палач услужливо поднес рупор. Государь пристально поглядел на вершителя. Улыбнулся.
- Граждане! – Асковиц не своими устами выпалил не свою речь. – Раздуйтесь! Собака кусалась – ее поймали. И пронзим ее кровавым трезубцем.
Опустил рупор. В толпе было пополз шумок. Но несколько крепких голосов провозгласили «да свершится правосудие!» И публика вторила.
Началось. Началось! Солдаты потащили монаха за отсекатель, уронили на доску, прижали, стали затягивать перевязь. Палач заключил шею приговоренного в колодки, подставил под голову корзину. Изящным жестом указал вершителю на площадочку рядом с рамой. Вершитель никак не отреагировал, стоял бледный, рупор в руке. Палач мягко, за локоток увлек вершителя к станку. Вложил в свободную ладонь веревку, сальную. Мерзкую. Асковиц зажмурился. Толпа орала «смерть преступнику!». Сначала стройно. Но быстро пошли в разнобой. Кричали: «дергай», «руби», «ну»,  кто-то неучтиво смеялся.
- Не робей, старче. Больно не будет, – мурлыкал шут, - Давай, помогу.
Асковиц грубо оттолкнул его. Сам не ожидал. Затрясся, швырнул рупор. Выскочил на край помоста, к самой ложе.
- Государь, как так! Нельзя же человека… без покаяния. Надо, чтобы рассказал… Понять… Кляп вынуть… Позволь, государь…
Монарх очень тихо и очень отчетливо приказал:
- Руби ему голову.
Асковиц продолжал причитать, больше про себя, только шевеля губами.
- Руби ему голову! – взвизгнул патриарх и покосился на монарха.
Главная ревела.
Государь поднял указующий перст. Гвалт чуть спал, но не прекратился. Государь продолжал держать руку поднятой. От домов, от ложи отделилось несколько групп гвардейских. С разных сторон воткнулись в густую человеческую массу. Считанные минуты – площадь молчала.
- Граждане! Вершитель правосудия просит перед нами для преступника предсмертного покаяния. Законом не запрещено. Согласны ли вы дать последнее слово приговоренному?
- Согласны! – нарастающим долгим раскатом вторила площадь. Появилась интрига. Пробудилось любопытство.
- Вершитель правосудия! По милосердному решению народа, прикажи преступнику предстать пред нами для покаяния.
Победа для триумфатора оказалась полной неожиданностью. Не успел Асковиц открыть рта, монах опять стоял рядом. Надо было что-то предпринимать. Асковиц прокашлялся, потер руки. С некоторой глупой боязнью – вдруг, укусит! – вытащил кляп.
- Твое имя, преступник?
«Черт! Это и так всем известно».
- Гесх.
«Стоило ожидать. По сути надо».
- Признаешь ли ты, преступник Гесх, свою вину?
- Признаю.
«Ладно. Разговорю тебя».
- В чем же твоя вина, преступник Гесх?
- В покушении на патриарха.
Монах бесстрастно отпускал односложные ответы и намеревался продолжать в том же духе. Зрители ворчали. Вершитель начинал негодовать:
- Заслуживаешь ли ты, преступник Гесх, смерти за свое деяние?
- Заслуживаю. – Неприятное лицо монаха не выразило ни малейшего движения.
Благая затея с треском проваливалась. Асковиц спросил упадническим тоном:
- И что же тебя, преступник Гесх, толкнуло на злодеяние?
Монах пронзительно посмотрел прямо в глаза вершителю. Венка на виске вздулась, заходили желваки.
- А я расскажу! Только хочу я каяться, дыша свободной грудью.
Асковиц воспрянул духом.
- Развяжите! – Вершитель правосудия повелевал. Имел право. Солдаты и с ними палач не двинулись с места. Тогда Асковиц сам, ломая ногти, развязал преступника.
- Говори! – Асковиц, довольный собой, выпрямился, приосанился. Но площадь не слушала и не смотрела. Надоело. Обсуждала новости, ела сладкую вату и подсолнечник. Не расходилась, поскольку не пускали гвардейские. Государь склонил голову, спал будто бы.
И вдруг тишина. Ни шороха, ни вздоха. Сосредоточенность. Вершитель правосудия, неестественно подавшись назад, почти повис на единственной руке монаха. Монах крепко держал Асковица за шею, в кулаке сжимал неизвестно откуда взявшийся гвоздь, норовя проткнуть добродетелю горло. Солдаты было дернулись. Гвоздь врезался под кадык.
- Не троньте…, - просипел вершитель правосудия. Бледнел и силился остаться в сознании.
- Ишь, закукарекал, петушок, как положили на пенек… Прочь! Ливер выпущу астроному. Да, люди, я хочу покаяться! Рта мне не заткнут. Слушайте, люди! Вам говорят: голову с плеч, поскольку преступник. А кто говорит? Эти, чье преступление стократ больше? – Монах кивнул на ложу. Патриарх налился кровью и готов был ринуться в бой, растоптать, размазать выскочку. Но по соседству сидел государь и преспокойно разглядывал снятый с пальца янтарный перстень.
- Может, это их надо под нож? За их преступление? Отчего ж не отвечаете, люди? Ах да! Разве ответишь, когда всякий лично пособник! Ничего-ничего, не ищите храбрецов, я и сам отвечу. Как в Писании-то? Создал бог небо и землю. И родил сына. Вспоминайте, вспоминайте. А ты, свиное рыло, усерднее остальных вспоминай! Дал ему имя – человек. И был то любимый сын. И получил сын божий надел в самом сердце божия мира. Под самым божьим оком. Вспомнили? Или память отшибло? А вправду, что нам память! У нас же теперь тысяча земель, тысяча миров. Верно, ученый муж? – Асковиц, не понимая, чего от него хотят, скороговоркой прохрипел «верно-верно». Монах хохотнул. – Куда ни плюнь – всюду господь наследил. Как у неумелой потаскухи у него: на каждой звезде по приплоду. Растил отец ребеночка, воспитывал. Родимый мой, единственный. А выросло дитятко – и под микитки родителя: проваливай, немощь! Только бог, он отец строгий. И терпение его к неблагодарности, хотя и долго, да не вечно.
Площадь внимала. Асковиц хватал воздух. Патриарх вскакивал в нетерпении. Государь продолжал разглядывать перстень.
- Патриарх наш неусидчивый, вижу, высказаться желает. Ну? Молчит. А государь? Государь! Нет нам ответа, люди. Да и что я вас с толку сбиваю. Пора на доску. Чего еще напоследок скажу. Ваш грех, люди, велик – в неверии. Их грех страшен – в подстрекательстве к неверию. Мой грех очевиден – в преступлении святой заповедью. Хотя б и ради благого намерения. Вот он я, преступник, рубите! Только истинный ответ мне перед богом держать. Пусть он меня на вечные муки и обречет. А примет ли в урочный час господь вас, отрекшихся от него! Молюсь за вас! И в последний миг не прекращу молиться. И когда моей головой будут трясти над вами, на том свете вступлюсь за вас перед господом.
Кульминация, захватывающая и не свойственная сюжету, была отыграна. Мастерски. Зрители, в большинстве, находились под впечатлением. Не аплодировали. Должно быть, ждали развязки. Чтоб уж под занавес избивать до мозолей ладони, восторженно восклицать «браво!» и усыпАть сцену цветами. А сейчас пауза выходила за рамки театральных канонов. Кто-то, кажется, из гвардейских, попытался пустить смешок. «Ладно б, что новое сказал» - проворчал шут.
- Забирайте своего вершителя! – монах с силой отстранил от себя заложника.
Асковиц запнулся, упал. Потом сидел, растирал истерзанную шею. Преступник остался один в центре трибуны. Неухоженный, искалеченный и жалкий. «Вяжите» - тихо скомандовал государь. Солдаты очнулись. Вывихнули, скомкали, вернули смертника в прежние контуры. Палач подобрал с полу кляп, заткнул рот смертника.
Асковиц кое-как поднялся. Все настраивал шею. Да, больно. Да, пострадал. Ни государь, ни патриарх внимания не обращали, оживленно спорили. Беспорядочно шарил глазами среди горожан. Искал поддержки. Грызла обида. Агния? Померещилось. Прищурился: нет. Но, верно, она здесь. Представилось миленькое личико. Личико хмурилось. Заслужил! Плаксивость уступила негодованию. Асковиц пронзил взором неблагодарного монаха. Подошел, замахнулся. Помедлил, и не ударил. Возвышался перед монахом, над монахом. Статный, черно-алый.
- Государь! – О, это был истинный вершитель. Колокол. - Преступник надругался над нашей милостью. Государь! Вершитель правосудия готов закончить.
Монарх не обернулся, все беседовал с патриархом. А ведь слышал. Ладно! Вершитель за путы потащил смертника к доске. Смертник не сопротивлялся.
- Остановите. – Монарх не пытался скрыть раздражения. Солдаты бросились к Асковицу. Но палач на полшага опередил. Отстранил их. С трудом разжал окостеневшую в хватке руку вершителя:
- Остынь, старче. Довольно на сегодня шалостей.
Развязка не задалась. Вершитель гаркнул на шута, но как-то поперхнулся, подкосился, и сдался. Щеки окатило кипятком. Перед глазами замельтешили мушки. Из их роя возникло подобие свиньи, облаченной в золото. Свинья хрюкала по-патриарши, монотонно и неразборчиво: «будь помилован, не по нашему велению, а по воле господней, аминь…». «Аминь» отразилось глухим, разочарованным эхом. Эхо зашаталось между стен и, зацепившись за подворотню, проскрипело шутом-кучером-палачом: «и славно, всякая ведь сволочь в великомученики лезет». Отскочило. Подхватило государя и белым вихрем унесло прочь. Прыгнуло на трибуну и, выдыхаясь, уже нерасторопно и с запинками стащило солдат с монахом вниз.
Шут, волоча футляр, семенил вслед. И уже с телеги бросил прощально: «Бывай, старче! Как сочинишь – навещай. Кофейку выпьем. В картишки перекинемся». Первосвященник, опустошая ложу, назидательно брюзжал: «Сплоховал. Ой, сплоховал! А, все вы, други, на одну манеру. Говорил же, из цирковых акробатов брать надо…» Площадь пустела. Портрет вершителя распростерся на брусчатке, перемолотый десятками ног. На афише с вращательной теорией было художественно выведено нецензурное слово. Пара пожилых горожанок крестились на изображение преступника.
Часы не били полночь. Карета не превращалась в тыкву. Без намека на волшебство Асковиц-вершитель расклеился, разъехался и оказался Асковицем-стариком. Старик путал шаги и улицы. Очаровательное панно толкалось, сыпало усмешки, заволакивало в неопрятные объятия. Плеснуло помоями с верхнего этажа.
Поднял взор. И остановился. Панно исчезло. Осталось лишь вечереющее небо, где, сияя металлом, невероятный и фантастический, без парусов и мачт, реял корабль. Медленно спускаясь к земле.

Сентябрь 2010