Перелетные птицы и птицы перелетные

Виктор Гопман
Возможно, не все помнят висевший в послевоенных коммуналках настенный репродуктор, круглый и черный, именуемый – по очевидной ассоциации – тарелкой (в быту, неформально) или радиоточкой (вполне официально). Впрочем, звучавшие из него песни пережили послевоенные годы и сохранились в памяти гораздо лучше. «Летят перелетные птицы» - несомненно, одна из них.

Летят перелетные птицы
В осенней дали голубой,
Летят они в жаркие страны,
А я остаюся с тобой.
А я остаюся с тобою,
Родная навеки страна!
Не нужен мне берег турецкий,
И Африка мне не нужна.
 
Это стихотворение Михаила Исаковского принято было считать образчиком советского патриотизма – к тому же, литературоведы известной направленности (а точнее, специализации) особо подчеркивали присущую ему динамику чувств: если в первой строфе авторское неприятие ограничивалось Турцией и странами Африки, то концовка звучала еще более решительно, если не вовсе категорично:

А я остаюся с тобою,
Родная моя сторона!
Не нужно мне солнце чужое,
Чужая земля не нужна.
 
Впрочем, в мои задачи сейчас не входит литературоведческий анализ произведений Михаила Исаковского – которые, кстати, знакомы нам, по большей части, в сочетании с музыкой Матвея Блантера (более 20 песен, включая такие, как «Катюша», «В лесу прифронтовом», «Враги сожгли родную хату») или, скажем, Исаака Дунаевского («Каким ты был, таким ты и остался», «Ой, цветет калина»)… Хочу только заметить, что поэтическое наследие Исаковского, как минимум, неоднозначно – равно как и отношение к нему властей, причем не только литературных. Взять хотя бы написанное вскоре после войны стихотворение «Враги сожгли родную хату», удостоившееся критического отношения на довольно высоком уровне. Генералы (впрочем, может, и всего лишь майоры) от литературы отказывались воспринимать такие строки:

  И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам.

Или это:

Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд.
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.

Ведь разве может русский солдат-победитель плакать, пусть даже на пепелище родного дома? Нет ли тут проявления недостойной слабости, что заслуживает самого решительного неодобрения, а то и осуждения? Во всяком случае, песню не пропускали на радио вплоть до июля 1960 года – когда запрет сумел нарушить Марк Бернес.
 
Вернемся, однако, к «перелетным птицам» - стихотворение это в полной мере отражало атмосферу и настроения послевоенной эпохи, когда обитатели социалистического лагеря жили в мрачной тени, отбрасываемой железным занавесом. В те времена практически невозможно было не только выехать за рубеж, но и вообще получать информацию о жизни «там», по «ту сторону». Контакты же с прибывавшими в СССР иностранцами допускались исключительно с ведома и разрешения властей.  И, соответственно,  столь демонстративно декларируемое несогласие с позицией и действиями перелетных птиц («Они пускай себе, а вот я – я не хочу улетать, я остаюсь с тобою!..») лишь подчеркивало нежелание патриотически настроенного гражданина Союза Советских Социалистических Республик проявлять хоть какой-то интерес к любой «чужой земле», и тем более по отношению к таким странам с вроде бы сходно звучащими названиями, как Австралийский Союз, не говоря уж о Соединенном Королевстве Великобритании и Северной Ирландии либо Соединенных Штатах Америки. Одним словом, это был «патриотизм поневоле» - чтобы не сказать, «из-под палки». (Заметим также, что в контексте данного стихотворения весьма спорным представляется использование выражения «солнце чужое», поскольку все страны, как ближние, так и дальние, вне зависимости от существовавшего там политического строя и иных различий, все-таки располагались на одной и той же, третьей по счету, планете Солнечной системы, вращавшейся вокруг звезды, именуемой Солнцем; таким образом, словосочетание «чужое солнце», применимое скорее к Сириусу или Альфе Центавра, выглядело неуместным заимствованием из научно-фантастического романа о звездоплавателях.)

Надо ли удивляться, что птицы, эти двуногие крылатые существа, не знающие ни запретов, ни границ, сделались предметом нескрываемой зависти со стороны бескрылых двуногих, не покрытых перьями. Мысли простого человека по этому поводу, равно как и испытываемые им чувства, прекрасно выразил Юлий Ким:

Птицы перелетные, расскажите, сядьте,
О местах неслыханных, полных благодати,
О краях полуденных, где, всего скорей,
Никогда не будем мы  до скончанья дней.

И в самом деле, получить загранпаспорт, позволяющий официально пересечь государственную границу Советского Союза, могли лишь считанные счастливчики, а народ, в массе своей, о «ненашей», тамошней жизни имел самое общее, причем порой абсолютно фантастичное представление, сопоставимое разве что со средневековыми легендами о дальних странах, где под ногами лежит золотой песок и где водятся грифы (они же грифоны), гиппогрифы, птица Феникс и птица Рух. 

Наливные яблоки, голубые реки,
Золотые пряники, сладкие орехи.
Ладно – не попробовать, хоть бы полететь,
На чужие радости сверху поглядеть…

Надобно сказать, что последние две строчки отнюдь не являются плодом поэтической фантазии – напротив, это голая, протокольная правда. Существовал, к примеру, такой замечательный круиз из Владивостока к «берегам Японии» - дней десять по волнам Японского моря, причем программа не предусматривала ни единого захода в зарубежные порты. Вот уж поистине «на чужие радости сверху поглядеть». Точнее, сбоку. Впрочем, туристам предоставлялась возможность своими глазами увидеть Фудзияму – на безопасном (в идеологическом смысле) расстоянии.  Если, конечно, великая гора не была скрыта в данный момент облаками.
Одним словом,

Птицы перелетные из далекой дали,
Вы повсюду побыли, всё вы повидали.
Как же получается – вот тебе и раз! -
Все мечты сбываются, только не для нас?

Наливные яблоки, голубые реки,
Золотые пряники, сладкие орехи.
Ладно – не попробовать, хоть бы повидать…
Тоже не получится – крылья негде взять.

Будем, впрочем, объективны: с течением времени советская политика самоизоляции, символом которой был железный занавес, стала претерпевать определенные изменения, - пока, наконец, не настали блаженные времена «сбычи мечт». Совграждане отчасти обрели вышеназванные крылья, получив официальную возможность отправиться в турпоездку. В качестве пробного камня обычно предлагалась Болгария, затем Чехословакия (существовала в свое время такая страна) и так далее; граждане же, благополучно не оплошавшие во время пребывания за рубежами СССР, в знак признания их заслуг удостаивались права посетить, наконец, такие (также несуществующие ныне) страны, как ГДР и СФРЮ. Югославия, занимая вроде бы промежуточное положение между лагерями социализма и капитализма, была пределом для простого советского туриста – то есть, о настоящей капстране он уже не мог и мечтать. При этом не будем о грустном – то есть, о том, что такая турпоездка была сопряжены с массой унизительных и утомительных процедур, включая сбор различных медицинских справок (удостоверяющих физическое здоровье потенциального туриста), равно как и получение характеристик с места работы (то есть, сертификатов здоровья идейно-политического). Зато турист мог привезти из Чехословакии хрустальную люстру, а из Германии сервиз «Мадонна» - предметы глубокой, искренней и непреходящей зависти друзей, приятелей, да и просто соседей.

Скажу как на духу: я с такими поездками даже и не заводился. Не только потому, что противно было таскаться по инстанциям, выбивая вышеназванные документы и справки – но и потому, что отнюдь не имелось уверенности, что после всех усилий и многомесячной нервотрепки меня не завернут на последнем, решающем этапе по самоочевидным причинам (формулируемым убежденно, хотя и расплывчато: «Нечего им тут!..»). Таким образом, мне было куда как знакомо это чувство грусти и тоски при мысли «о краях полуденных, где, всего скорей, // никогда не будем мы  до скончанья дней». И только обретя израильские загранпаспорта, мы с женой начали кататься в свое удовольствие, наверстывая таким образом все, упущенное на протяжении предыдущего полувека своей жизни – тем более, что обладателям этих паспортов визы для европейских путешествий не требуются, а «до скончанья дней», согласно еврейскому обыкновению, нам, как выяснилось, было положено еще 70 лет (120 – 50 = 70).

Маршрут нашей первой поездки был стандартным для бывшего советского человека: Лондон и Париж в одном флаконе, чтобы охватить всё и сразу. Чтобы побывать и в Национальной галерее, и в Лувре, пройтись и по Гайд-парку, и по Елисейским полям, прокатиться на кораблике и по Темзе, и по Сене, сфотографироваться на фоне и Биг-Бена, и Эйфелевой башни. Насчет фотографий – это отдельный разговор: мы спешили запечатлеться, имея на заднем плане не только Вестминстерское аббатство и Собор Парижской Богоматери, но и таблички с названиями улиц, о которых столько доводилось читать – Бейкер-стрит и бульвар Капуцинов, Стрэнд и рю де Риволи, Риджент-стрит и Елисейские поля. Можно подумать, что мы собирали, для самих себя и своего внутреннего употребления, вещественные доказательства того, что мы действительно побывали в местах, знакомых прежде лишь по книгам. А впрочем – так оно, видимо, и было: на протяжении двух недель нас не оставляло ощущение сна наяву, которому, быть может, не суждено повториться. Для укрепления памяти мы старались запастись во всех информационных центрах картами и прочими справочными материалами – и по возвращении домой еще и еще раз прослеживали свои маршруты, чтобы увериться в их реальности. Совсем по-иному теперь воспринималось давно прочитанное; так, например, наполнился реальным содержанием тот отрывок из «Фиесты», где Джейк Барнс, подцепив «курочку», отправляется с ней поужинать: «Мы поехали по широкой, сверкающей огнями и почти безлюдной авеню Оперы, мимо запертых дверей и освещенных витрин магазинов… Мы свернули на улицу Пирамид, проехали по тесной рю де Риволи и через темные ворота въехали в Тюильри… Мы выехали из Тюильри на свет, пересекли Сену и свернули на улицу Святых Отцов».  Теперь, взяв карту Парижа, и мы могли проследить этот маршрут, а самое главное, могли сказать себе: «Ага, здесь мы были, и здесь мы были, а здесь могли бы оказаться, если бы повернули налево или если бы нас не поджимало время, главный враг всех путешествующих». А вот лондонские карты оказали неоценимую помощь, когда я переводил рассказы Джеффри Арчера, этого до мозга костей англичанина, бывшего на протяжении нескольких лет членом Совета Большого Лондона. Я без труда прослеживал передвижение героев (с учетом левостороннего движения!) и по центральным улицам Лондона, и в районах «по ту сторону» Темзы, и в пригородах, а когда мы снова побывали в Лондоне, то мне удалось нащелкать некоторое количество фотоиллюстраций к этим рассказам.   

Аналогичным образом, перед поездкой в Прагу я внимательно перечитал Швейка, а также кое-какие материалы по биографии Гашека, и составил особый маршрут, чтобы найти и сфотографировать не только такие самоочевидные места, как пивные «У чаши» или «У флеков», но также и пивную «У оленя», где Гашек (ну, ясное дело, за кружкой пива) продавал первые экземпляры своей великой книги, и пивную на Малой Стране, на углу улочки, называемой Замковая лестница и ведущей наверх, к Пражскому замку, где Швейк вел переговоры со своим приятелем и коллегой по кинологической части, планируя похищение пинчера для поручика Лукаша. Сфотографировал я и тот, внешне ничем не примечательный, угол Пршикопов и Панской улицы, где у Лукаша было назначено свидание с барышней, на которое он имел неосторожность отправиться в сопровождении краденой собаки и где его застукал бывший владелец пса, полковник – следствием чего стала отправка Лукаша (вместе со Швейком, разумеется) в действующую армию.

А вот в Риме мы, не без труда выкроив часок "личного времени" из плотного расписания тура, первым делом ринулись на площадь Испании, чтобы сфотографироваться на Испанской лестнице. Не знаю, как для кого, но для нас, советских детей железного занавеса, в конце пятидесятых существовал единственный, в сущности, источник информации, дававший более-менее зримое представление о зарубежной жизни. Это был так называемый "прогрессивный кинематограф", и в первую очередь фильмы итальянского неореализма. Да, мы слыхивали, что существует на свете Бродвей, Большие бульвары (о которых пел Ив Монтан) и даже Лондонский Сити ("У Чарльза Диккенса спросите, // Что было в Лондоне тогда: // Контора Домби в старом Сити // И Темзы желтая вода…"), но своими глазами – то есть, на киноэкране – мы могли увидеть в основном лишь Рим и Неаполь. И потому девушки с площади Испании были для нас чем-то значительно большим, нежели просто симпатичные гражданки Республики Италия, юные римлянки, стучащие каблучками по ступеням Испанской лестницы. Это был Другой Мир, об очном знакомстве с которым никто из нас даже и не мечтал. Росселлини, Де Сантис, Де Филиппо, Дзаваттини, Де Сика, Висконти. "Рим – открытый город", "Рим в 11 часов", "Неаполь – город миллионеров"… И,  конечно же, "Девушки с площади Испании".

          Вот так, постепенно, поездка за поездкой, происходило очное знакомство  с этим Другим Миром, существовавшим прежде исключительно в нашем воображении. Мы своим глазами увидели, своими ногами исходили те места, которые описаны в читаемых и перечитываемых книгах или упоминаются в мировых СМИ, причем по самым различным (порой даже и вовсе недостойным) поводам.  Мы полюбовались на Вестминстер с другого берега Темзы, послушали ораторов в Гайд-парке, а дойдя до Флит-стрит, свернули там налево, в переулочек, потом направо и еще раз направо, и вышли в старый дворик, в самом центре которого, на невысоком пьедестале, красуется, в свой полный рост, любимый кот великого английского лексикографа и писателя Сэмюэля Джонсона. Мы убедились, что парижский музей Орсе лучше Лувра (во всяком случае, более нам интересен); поднявшись на Монмартр, к белоснежной красавице, церкви Святого Сердца, мы потом долго бродили по улочкам этого легендарного квартала. Мы поняли, что Мадрид – и в самом деле очень компактный город, и его ничего не стоит пересечь пешком, от королевского парка "Ретиро" и далее по Гран-Виа, вплоть до церкви Сан-Антонио де ла Флорида, интерьер которой расписал Франсиско Гойя. Мы, знающие на личном опыте, что и Москва, и Иерусалим расположены на холмах, убедились, что склоны холмов, на которых расположены Лиссабон и Порту, более круты, и по некоторым улочкам этих (и не только этих) португальских городов ходить в самом деле нелегко – что в гору, что под гору. Мы увидели, что Испанская лестница в Риме – это небольшая, в сущности, лестница, потертые мраморные ступени которой уставлены горшками с цветущими азалиями – белыми, красными, розовыми. И там действительно много девушек. В одиночку и группками. Сидящих на ступенях, болтающих, читающих путеводители, едящих мороженое, пиццу и прочие простые яства. Мы получили возможность повторить, вслед за героем Некрасова, «Видел я в Вене Святого Стефана…» Мы ели «фиш-энд-чипс» в Лондоне (впечатление неоднозначное), венский шницель в Вене (очень вкусно), пиццу разных видов во всех городах Италии (с тех пор смотреть на нее не можем). Мы пили риохо альта в Мадриде (видит Бог, в Израиле можно найти ординарное красное лучше на вкус), были на дегустации вин где-то в долине реки Луары (лучше бы и не ходили), а вот пиво в лондонских пабах или в мюнхенских пивных – это совсем другое дело, равно как и портвейн в подвалах Порту (белый, кстати, приятнее красного). 

Но вообще – вот что я скажу вам, дамы и господа! Все-таки какое счастье, что есть возможность поехать в Париж, если захочется. А не захочется – не поехать. Потому что неохота, потому что не нравится, и все тут. Кстати – и вот что хотите, то и говорите, а нам и Рим не очень понравился. Возможно, просто не хватило времени – недаром Гоголь, римский житель, говаривал, что в этот город влюбляешься постепенно. С другой стороны, в Неаполь мы влюбились сходу, за какие-то полдня. Вот и Прага тоже пришлась по сердцу, и Вена хороша, хотя Будапешт лучше – как, скажем, Мадрид лучше Барселоны или Порту лучше Лиссабона, да и в Берлине есть свой шарм, и Ниццу понимающие люди не зря выбирали местом постоянного отдыха, но главное – без ума мы от Лондона. При этом не забывая ни родную Москву, ни Питер, ни Баку. И зная, что возвращаемся мы из любой поездки в центр мира, святой Иерушалаим.