Полёт мысли

Дионис Соколов
                9-ый

     «…Я хорошо помню то странное ощущение, когда впервые заглянул в микроскоп. Там, между двумя хрупкими стёклышками лежала fragaria vesca – кусочек листа земляники лесной. Да, я хорошо запомнил то ощущение любопытства напополам с недоумением, ни до, ни после не пережитое так остро, так тотально, как на уроке ботаники в шестом классе.   
     Трубка микроскопа, словно туннель между мирами соединила две несочетаемости: целое и расчленённое. Мой глаз и ткань препарированного листа. Моё удивление и безразличие с той стороны.
     Я всматривался в вафельную поверхность излишне чётких граней растительных клеток, чётких до такой пронзительности, что окружающий мир, включая и меня самого, казался бледной копией по сравнению с голографической точностью исполнения природных кирпичиков, которые каким-то непостижимым образом складывались в невзрачный куст со съедобными ягодами.
     Я смотрел в круглое стёклышко и испытывал жгучий стыд: там, с другой стороны, жила особая реальность, побывать в которой не представлялось возможным. Мне было стыдно и неловко, как бывает стыдно и неловко подростку, смотрящему ночной канал для взрослых, прекрасно понимающему, что поучаствовать в происходящем ему в ближайшее время не удастся, но который, тем не менее, не находит в себе сил оторваться от завораживающей картинки. Я смотрел в одобренную научным миром замочную скважину.
     Можно сколько угодно говорить о взаимосвязи видов, можно об этом даже и не напоминать – это и так ясно, что земляника тоже дышит воздухом, испытывает боль и питается. Но никто не имеет права утверждать, что на более глубинном уровне мы имеем что-то общее, пусть даже и с самими собой. Я не умею размножаться делением, обмениваться информацией посредством электрических импульсов, кристаллизироваться и окисляться.
     Я не знаю тебя, fragaria vesca, ты внушаешь мне ужас…»


                8-ой

     «- Мне следовало бы сказать: иметь талант, мсье». Именно эта фраза лишила меня покоя на долгих сорок минут. Просто фраза из в меру удачного произведения Сартра «Тошнота». Знал ли французский экзистенциалист, что я приду в такую ярость от нескольких проходных слов, написанных им за тридцать лет до моего рождения? Впрочем, конфликт спровоцировало не всё предложение, а лишь последнее слово «мсье». Признаться, до того дня я полагал, что надо писать и говорить «месье», поэтому неожиданное выпадение гласной буквы меня слегка смутило.
     Я не придал бы этому значения, если б не попытался сравнить эти два слова. Я произносил их по очереди, стремясь прочувствовать разницу, которая не ощущалась главным образом из-за того, что мне никак не удавалось при произношении выбросить эту самую гласную. Звук «эм» вибрировал у меня в глотке на разные лады, цепляясь своими острыми ножками за нёбо, дёсна, язык, силясь превратиться на излёте звучания в гласную, а то и просто не отпуская «е» от себя, насилуя её во все дыры, заламывая ей руки, и, когда она при очередной попытке произношения, собиралась было не звучать, втаскивая её за волосы в слово в самый последний момент.
     Я мычал, словно юродивый, на разные лады, я кривлялся и брызгал слюной, пытаясь выплюнуть гласную и изо всех сил стремясь удержать первую букву от долготы звучания. Через пару десятков минут я понял, что потерял всякое представление о букве «е»: я не мог сообразить, удалось мне избавиться от неё или нет, да и что вообще она из себя представляла. Я попытался что-то сказать, но не смог выдавить ни звука – от долгого пребывания во рту слово «мсье» разбухло и не пропускало остальные слова наружу, они так и висели там, внутри, на голосовых связках, будто перезревшие сливы. Я разучился говорить.
      Тогда, засунув два пальца в рот, я попытался исторгнуть слово из себя, и мне это удалось. Оно лежало передо мной на ковре бурой, мерзко пахнущей лужей, и было не разобрать, где в ней плавали буквы, а где – остатки пищи.
      С той поры я не читаю французских авторов…»



                7-ой

     «… Совершенно вылетело из головы, когда я увлёкся этим в первый раз. Но в одном я уверен, шрамы я начал делать будучи учеником старших классов, а уж никак не студентом. Я никогда не отдавал себе отчёт для чего они мне нужны, но с завидным упорством наносил их один за одним, пока вся рука от ключицы до локтя не побелела от рубцов.
     Делались они так: сначала тонким лезвием «Спутник» я наносил глубокие порезы, складывая их в желаемый узор, позднее, чтобы добиться особой чёткости рисунка, я иногда полностью вырезал тонкую полоску кожи, подрезая её с двух сторон под большим углом. Шрамы обычно делались в виде скандинавских рун – мне нравилась их лаконичность и простота, а ещё я любил их за отсутствие плавных граней, которые очень и очень непросто вырезать правильно: кожа всё время сокращается и подрагивает, поэтому дуги и вензеля выходят кривыми.
     После того как порез нанесён, надо выждать несколько дней, пока рана не затянется корочкой. Как только таковая образуется, следует безжалостно содрать её, причём этот процесс зачастую причиняет гораздо более сильную боль, чем вырезания по телу. После того, как всё это будет проделано, вы дожидаетесь образования новой корочки, которую не трогаете, а после того, как она отвалится – наслаждаетесь красивым чётким шрамом. Если позволить ране затянуться, не обдирая её, вы рискуете ничего не получить, или, что ещё хуже, получить несколько блёклых размытых полосок, похожих на царапины от кошачьих когтей – когда я ещё не додумался до всех этих премудростей, первые мои шрамы были именно такими.
     Звучит невероятно глупо, но когда я перестал их изготавливать, так и не поняв, зачем же я это делал, меня частенько стала посещать следующая мысль, которую я ни разу за всё время её возникновения не пытался комментировать. Нет, это даже не мысль, это, скорее, образ ситуации, в которой я мог бы оказаться, и в которой мои шрамы нашли бы своё оправдание в этом мире.
     Я представлял, что меня забрасывает в какое-то странное место, может, даже в одно из белых пятен, разбросанных по планете, где все живущие оказываются во всеобщей беде. Я медленно вхожу в помещение, где собирается толпа этих несчастных, ещё не имея понятия, кто они и что здесь происходит, медленно снимаю рубашку, борясь с духотой, и вдруг слышу возглас какой-нибудь сумасшедшей старухи или безногого шамана, возглас, полный надежды и благоговения: «Вот он, избранный, тот о ком говорилось в легендах, вот человек, который принёс нам избавление от проклятья! В предании сказано, что рука спасителя будет усеяна шрамами!» И предо мной падают на колени, и меня умоляют помочь им, предлагая взамен несметные богатства, и я милосердно соглашаюсь.
     Очень жаль, что этого никогда не случится…» 



                6-ой

     «…Самый невероятный случай моей жизни произошёл в детстве. Мне было пять или шесть лет, ко мне пришёл приятель, который жил этажом ниже, и мы стали играть с ним в машинки.
      Вам знакомо, наверное, то чувство беззаботности, которое посещает всех нас пока мы ещё дети: никуда не нужно спешить, не о чем беспокоится. И, словно  в награду за тот беспощадно маленький кусочек пространства, на котором обречён возиться пока не повзрослеешь, у нас отбирают Время. В детстве нет его и не будет. Наверное, поэтому оно полно чудес, ведь всё, что выброшено за пределы тиканья стрелок, к реальности не имеет отношения. И каждый из нас, покопавшись в памяти, сможет извлечь на свет свою странную историю из прошлого, которое и прошлым-то назвать нельзя из-за изолированности этого отрезка жизни в безвременьи, том самом, где предметы оживали, в складках стен прятались монстры и волшебники, а за окном, покрытым морозным узором в кромешной ночи брёл по колено в снегу настоящий Дед Мороз.
     Всё заканчивалось в тот момент, когда учишься пользоваться часами. Как только ты проявлял к ним интерес, они сами начинали пристально поглядывать, ну, а после этого тебя ждал долгий путь эмигранта без малейшей надежды на возвращение туда, откуда так легкомысленно ушёл.   
     Да, каждый из нас мог бы вспомнить странную историю, случившуюся с ним когда он был ещё гражданином Детства, и у меня такая тоже есть.
     Мне было пять или шесть лет, ко мне пришёл приятель, который жил этажом ниже, и мы стали играть с ним в машинки. Мы сидели на полу, и дневной свет густо заливал всё, до чего только мог дотянуться, а дотянуться он мог до многого: паркет сиял словно бриллиантовый; мебель, впитав дневное свечение, изнутри наливалась солнечным соком, будто гранатовый плод, казалось, ткни пальцем тёплую обшивку кресел и на её поверхности выступит чистое золото; игрушки переливались всеми цветами радуги, а руки словно бы становились прозрачными, и через ослепительно жёлтую кожу можно было увидеть сложный узор сосудов и вен, по которым толчками бежала Молодость.
     И вот, посреди всего этого великолепия и произошло чудо: стена, оплодотворённая солнцем, вдруг дала потомство – из её золотистого чрева с нежным свистом стали вылетать огненно-красные самолётики, сделанные будто бы из плотного картона. В мгновение ока они заполонили всё пространство комнаты, насытив его шелестом своих крыльев, и, пока мы сидели с другом, поражённые увиденным, не находя в себе сил шевельнуться, окно вдруг с треском распахнулось, и самолётики роем вылетели наружу, в секунду утратив форму и цвет, как только уличный воздух коснулся их плоти.
     Я не знаю, случилось ли упомянутое на самом деле, но только вот воспоминание об этом реальней, чем вся моя последующая жизнь…» 



                5-ый

    «… Как чувствует себя младенец в утробе матери? Мне кажется, я знаю. Эта ощущение пришло ко мне в тот момент, когда я решил искупаться в море. Один. В кромешной темноте.
     Я плыл четверть часа – я хорошо плаваю – и как только почувствовал, что достаточно удалился от берега, замер, покачиваясь на волнах. Вода и небо потеряли границы друг в друге: и там и там горели звёзды, вверху – раскалённые газовые шары, находящиеся за триллионы километров, внизу – морские обитатели, излучающие загадочный фосфорный свет. Я покачивался на волнах посреди всего этого великолепия и думал, что так, вероятно, знает себя неродившийся младенец – защищённым… безмолвным… слитым с окружающим миром.
     А потом я решил вернуться, но, глянув назад, не увидел берега. Я пришёл сюда, на этот дикий пляж один, на нём не горело ни огонька, к тому же было как раз новолуние, и кроме звёзд в небе ничто не могло мне помочь определить направление, но, увы, я не умел читать по звёздам. Я не знал, в какую сторону плыть.
     У меня было не так много вариантов, но даже один ложный мог стать роковым. Итак, я могу плыть прямо, назад, вправо или влево относительно своего положения в воде (несколько последних минут я старался не вертеться, хотя это уже не имело никакого значения), и это не считая направлений, которые лежат между. Строго говоря, у меня восемь вариантов пути, один из которых по наименьшей траектории ведёт к берегу, два других – туда же, но только за более длительный промежуток времени, ещё два заставят плыть вдоль берега, что, в конце концов, приведёт к усталости и гибели, ну, а ещё три – в открытое море. Три белых шарика и пять чёрных. Осталось только засунуть руку в непрозрачный мешок и вытянуть хоть какой-нибудь.
     Приняв решение, которое решением не являлось, так как мне приходилось полагаться на удачу, я отправился в путь. Можно было подождать рассвета и попытаться определить направление утром, но вода была довольно-таки холодная (дело было в начале осени), ночь только началась, и до восхода солнца я бы не продержался.
     Это было безумие – подо мной лежало несколько десятков метров непригодной для дыхания среды, и кто знает, может, с каждой минутой я только увеличиваю разрыв между дном и собственным телом. И в тот момент, когда я уже совсем отчаялся, что-то сильно ударило меня в плечо. Это был заградительный буёк, тот самый, за который «не заплывать». Когда-то на берегу был частный санаторий, который сгорел и не был восстановлен, добираясь сюда, я видел его руины. Пляж снова стал диким, но буйки, словно последний оплот цивилизации, кое-где остались. Я обнял его мокрое, шершавое от морских отложений тело и прижал к себе. Прижал, словно первую девушку, словно уходящего на войну брата, словно маму. И не было мне в тот момент никого ближе, чем этот кусок пластмассы.
     Словно младенец, идущий по родовому каналу, плыл я в неизвестность без всякой надежды на счастливый исход; словно рождающийся в муках малыш, я не ведал, что ждёт меня впереди и когда всё это закончится, и тело моё горело от холода и соли. 
     Как чувствует себя младенец в утробе матери? Мне кажется, я знаю…»



                4-ый

     «…Многие думают, что День рождения – грустный праздник. Отчасти это так, но давайте будем честны: сам по себе ли он грустен или мы делаем его таковым? А пока вопрос висит в воздухе, мне вспомнилось, как я побывал на самом печальном Дне рождения на свете.
     У одного моего приятеля случился праздник. По этому случаю он назначил день, в который мы должны были отмечать его первый юбилей, разослав всем, кого он хотел видеть официальные приглашения.
     Я долго ломал голову, что же ему подарить, в конце концов, остановил свой выбор на какой-то безделушке непонятного предназначения, я люблю делать такие подарки, я считаю их бесценными: по моему мнению, бесценность вещи заключается в невозможности её практического применения. А то, что нельзя использовать, невозможно и оценить.
     Итак, выбрав подарок, я отправился на место празднования – в квартиру приятеля. Он жил на краю города со старшим братом, родителей у них не было. Я порядочно опаздывал, поэтому торопился изо всех сил. Оказавшись возле дома, я хотел было войти в подъезд, но из него вдруг стремительно выскочил кто-то, сильно толкнув меня плечом. Замерев на площадке перед входом, я оглянулся вслед грубияну, с удивлением узнав в нём старшего брата именинника, из кулака его левой руки выглядывал лоскуток бумажной купюры, он явно шёл отовариваться. Мне показалась странным его грубость и то, что он меня не узнал, но я решил не придавать этому значения.   
     Поднявшись в квартиру, я с удивлением заметил, что дверь в неё открыта. Я зашёл. Разулся. Разделся. Оставил подарок в коридоре. Прошёл в зал.
     Там уже сидела куча народу: все мои друзья и подруги, никто не был забыт. На накрытом столе благоухало несколько тортов, искрились бесчисленные винные и коньячные бутылки, лоснилась холодная закуска. Здесь были все: кто-то стоял, кто-то сидел, кто-то ел, вот только именинника нигде не было видно. И слишком много вокруг тишины для такого дня, никто ни с кем не шептался, не звучала музыка, не сыпались шутки.
     «Всё. Не хочу». – один мой хороший знакомый рывком встал и, не прощаясь, вышел из комнаты. Минуты две он пыхтел в коридоре, одеваясь, затем вышел на лестницу, не закрыв за собой дверь, и галопом побежал вниз по ступенькам. Секунду мы слушали эхо его удаляющегося топота, а затем другой мой хороший знакомый прошёл в коридор и, мягко прикрыв дверь, тем не менее, так её и не захлопнув, вернулся к нам. Опять повисла гнетущая тишина. Внезапно лопнул шарик, все вздрогнули.
     «Где виновник торжества?» - спросил я, не узнавая своего голоса – настолько неуместной мне показалась собственная фраза.
     «В спальне» - кто-то на периферии зрения неопределённо махнул рукой. Кивнув, я вернулся в коридор за подарком и, пройдя несколько шагов, оказался перед закрытой дверью из светлого дерева. Я легонько толкнул её, она со скрипом отворилась, и тут же в лицо мне прилетело два надувных шара, вырвавшиеся из спальни. Отогнав их ладонью, я сделал шаг в комнату. Ещё один шаг. А потом всё понял.
     Мы устроили ему такой праздник, о котором можно только  мечтать. Мы в кои-то веки собрались все вместе, спальня ломилась от подарков. Здесь было не протолкнуться от пёстрых коробок, перевязанных разноцветными ленточками, и от запаха бесчисленных букетов шла кругом голова. А посреди всего этого великолепия, утопая в цветах, стоял гроб с именинником. В нём он выглядел как подарок самому себе. Аккуратно положив свою бесценную безделушку на пол у изголовья, я тихонько вышел из спальни.
     Да, это определённо самый грустный День рождения, на котором я только бывал…»
 

                3-ий

     «… Каждая деталь её тела врезалась в память, как штормовая волна в утёс и застыла в ней прочно, основательно, будто насекомое в янтаре. Я много кого забыл, а вот её помню хорошо, и это при том, что ни одним словом я так с ней и не обмолвился.
     Она была невысокого роста, со светлой кожей и черными, как смоль, прямыми волосами. У неё серые глаза и полноватые скулы, при улыбке скулы особенно выдавались на тончайшей резьбы лице. Она воплощала собой великую контрастность чёрного и белого: нежная, словно папиросная бумага, кожа, избежавшая подростковых изъянов и густые пряди волос, свисавшие почти на глаза,  ровный ряд ослепительно снежных зубов и чёрная бархатная ленточка, вплотную прилегающая к шее, тонкие изящные пальцы и чёрный лак на ногтях. И всегда – улыбка. И всегда – жизнь в глубине тонкого тела.
     Я катастрофически часто встречал её во время учёбы. Одну и с подругами. Я несколько раз в день стоял рядом с ней в очереди на переменах между парами. Я берёг её для себя, день за днём оттягивая момент знакомства. И внезапно влюбился… Но в не в неё, а в другую. Мы договорились о первой встрече, я вышел из дома, доехал до парка, где должно было пройти первое свидание с другой, и неожиданно встретил её. Она шла мне навстречу, на ту остановку, где я только что был, она улыбалась мне, она замедлила шаг в такт моему, она обернулась вместе со мной.
     «Брось, брось всё то, что ты наметил на сегодня, забудь об обещании, ну же, ведь это такой шанс!» - горячо шептал внутренний голос, но я, дёрнувшись на ходу, только лишь прибавил шаг.
     Прошло полгода, мой роман благополучно завершился, и я стал искать новый объект любви. Да, определённо пришло время познакомиться с ней поближе.  Я долго выслеживал ту, нежность к которой взращивал месяц за месяцем. И в момент, когда был готов завязать знакомство, с ужасом понял, что опоздал.  У неё появился парень. Первая любовь, к тому же, в самом начале своего цветения. Парень целовал её каждую минуту, это было похоже на откусывание пломбира жадным ртом – он всё никак не мог насытиться тем, чего и так получит в избытке в дальнейшем. Я обогнал их, полный разочарования, и, заворачивая за угол, не удержался, чтобы не обернуться. Мои глаза снова встретились с её взглядом.
     С того момента вся жизнь поделилась на две части: до и после встречи на трамвайной остановке. Я впервые осознал весь кошмар необратимости времени, этот день, последний, когда ещё можно было просто и естественно завязать отношения, лёг на относительно гладкий путь коварным камнем, о который я ушиб ногу, и, благодаря которому обречён идти хромая до конца дней своих. 
     Уже прошёл десяток лет, у меня было много других девушек, с одной из которых я заключил брак и создал ребёнка, а у неё всё тот же парень – общительный и дурашливый, любящий спиртное и походную жизнь. Я часто слышал о потерянных шансах, но никогда ещё не сталкивался с ситуацией, когда упущенная возможность так легко выщелущивалась из интерпретаций, которыми мы так усердно кормим своё Эго каждый раз, когда подозреваем, что остались в дураках со своим «здравым смыслом».
     С момента, когда в последний раз не познакомился с похожей на египтянку девушкой, я ни единой секунды не был счастлив. Ни единой…»



                2-ой

     «… Я заприметил его ещё в городе, чем-то он заинтересовал меня. Не генеральный директор, нет, но заместитель – точно. Дорогой костюм, золотые часы, дипломат, уверенная походка. И уродливая бородавка на лбу. Мне знаком такой тип людей, они из кожи вон лезут, лишь бы перетянуть чашу весов, нагруженную личными успехами и умопомрачительными заслугами, вниз. Но другая чаша, на которой притаились врождённые уродства и слабости, норовит взять реванш, и поэтому первая чаша каждый день наполняется новыми победами, и так до бесконечности. Комплекс неполноценности  – жадный зверь, насытить его невозможно.
     Меня удивило то, что он шёл пешком, а не ехал в автомобиле: обычно подобного рода люди, поднимаясь вверх по карьерной лестнице, начинают забывать истинное предназначение ног. Он шёл на вокзал, и это тоже было странно, особенно если учесть, что тогда было утро субботы. Любовница? Важные переговоры? Но почему электричка, а не автобус?
     С минуту поколебавшись, я отправился следом. Я встал в очередь за ним, взял билет на то же направление, занял место напротив него в вагоне. Мы ехали в полной тишине, если не считать стука колёс и шуршание ветра в распахнутых настежь окнах. Всю дорогу он хмурился, но не потому, что стеснялся своей неуместности в этом убогом месте – он давно уже перестал смотреть на таких как он глазами обычных людей, а потому что солнце светило прямо в глаз, и пересесть не было никакой возможности.
     Когда настала пора выходить, он рывком поднялся и, не оборачиваясь, пошёл в тамбур, к выходу. Я вышел из другого конца вагона. Если бы он оглянулся в тот момент, когда мы оказались на перроне, он бы очень удивился тому, что здесь сошёл кто-то ещё, кроме него, но он привык оглядываться только в момент финансовой опасности, я же для него был никто.
     Как только электричка тронулась, он сошёл с перрона и направился вглубь бескрайних полей, трава которых доходила ему до пояса. Я шёл за ним шагах в сорока. Глядя на его уверенную походку, становилось ясно, что он тут бывал не раз. Мы шли очень долго, шли сквозь стрекотание кузнечиков и рой мошкары, пару раз мои ноги увязали в коровьих следах, оставленных на мокрой тропинке и подсохших сейчас до каменной твёрдости. Наконец он пришёл, куда хотел.
     Посреди совсем уж дикого поля рос огромный развесистый дуб, на одной из ветвей которого висели качели. Раздевшись по пояс, он повесил пиджак и рубашку на самую нижнюю ветку и что-то закричал. За дальностью расстояния, которая нас разделяла, я не разобрал слов, но, судя по ритмичности крика, это была песня.
     Не переставая петь, он, подпрыгнув, ухватился за ветвь, и с видимым усилием, подтянул своё дряблое белое тело раз восемь. Затем, он сел на качели, и, как маленький, минут двадцать качался на них, болтая ногами. Пресытившись качелями, он ещё с четверть часа кувыркался, танцевал и ходил на руках, выкрикивая что-то нечленораздельное. А потом, взглянув на часы, быстро оделся и, подобрав дипломат, отправился обратно той же дорогой, которой пришёл. Затаившись в высокой траве, я пропустил его  мимо себя, а затем, отряхнувшись, пошёл на перрон.
     Возвращаясь обратно в город, из которого мы приехали, я снова сидел напротив него, а он, изредка поглядывая на меня, хмурился, но не потому, что я был нежеланным свидетелем того, что он делал на поляне возле дуба, а потому, что солнце светило ему прямо в глаз и пересесть не было никакой возможности…» 



                1-ый

     «… Насколько я знаю, дед по материнской линии прожил удивительно насыщенную жизнь. Надо полагать, что в рамках одной единственной судьбы ему было тесно, иначе как объяснить то обстоятельство, которое вынудило его ознакомиться также и со смертью?
     По рассказам родственников, дед всегда отличался жизненной активностью, но настоящие приключения начались с тридцать пятого года, когда дедушка рассказал коллеге по цеху странный сон, будто в порт, где они работали, прибыл огромный крейсер, на боку которого гигантскими розовыми буквами красовалась надпись «Великая Германия».  Рассказывать подобные сны в эпоху сталинского террора было более чем опрометчиво, поэтому никто особо не удивился, когда дедушку на долгих полгода забрало НКВД. Вернувшись через шесть месяцев совершенно седым, дед возобновил работу в портовом цеху, однако подробностей о своём пребывании в застенках никому не рассказывал, видимо, наученный горьким опытом держать язык за зубами.
     Во время войны в составе батальона противовоздушной обороны дед попал в окружение, был ранен осколком в  челюсть (после чего всю оставшуюся жизнь проходил с повязкой) и, чтобы не угодить в плен, притворился убитым, зарывшись в трупы мёртвых товарищей. Никто не знает, каких усилий ему это стоило: немцы оставались в бывшем расположении батальона неполных четверо суток. Всё это время дедушка лежал, скрючившись, на голой земле, под неподвижными телами убитых, не имея возможности не только попить-поесть, но даже сменить позу. Но всё-таки выжил.
     После войны дед пошёл вверх по карьерной лестнице, насколько это понятие применимо к советской действительности. В начале шестидесятых его назначили директором винзавода, старый директор был к тому времени расстрелян по статье «преступная халатность» после того, как продукцией одной из партий выпущенного в продажу вина отравилось несколько человек. 
     А в конце семидесятых дедушку укусила пчела. Никто до этого не знал, что у него аллергия на пчелиный яд, поэтому скорую вовремя не вызвали. Когда же стало ясно, что без неё не обойтись, деду совсем поплохело: по дороге в реанимацию у него остановилось сердце и долгих одиннадцать минут врачи боролись за жизнь бывшего фронтовика, директора завода винно-водочных изделий и просто хорошего человека. В тот раз дедушку спасли.
     А после выписки к нам вернулся совсем другой человек. Непоседливый, инициативный пожилой мужчина превратился в созерцательного апатичного старика. Он свёл к минимуму все контакты с родными, ушёл на пенсию, оставив интересную, как он говорил, работу, и часами просиживал в кресле-качалке, пододвинув её к окну. В эти минуты лицо его становилось напряжённым, будто он силился решить в уме какую-то задачу, губы беззвучно шевелились, но из всего сказанного можно было разобрать только одну фразу: «Надо же!.. Хмм, ну надо же!..», которая произносилась с неподдельным удивлением. Но как мы ни выспрашивали его о том, что же дед успел увидеть по ту сторону, пока врачи боролись за его жизнь, он неизменно хранил молчание. Лет через десять дед как-то незаметно покинул нас, не вставая со своего кресла.
     А я вот думаю, неужели именно теперь, когда земля приближается с ужасающей скоростью, и ветки сирени уже хлещут по лицу, предвещая близкий конец, и я сам переживу то, что коснулось деда сначала краешком, а потом вобрало в себя целиком, без остатка? Хмм, ну надо же!..»      



                0-ой (асфальт)

     - Привет.
     - Привет.
     - Опять опаздываешь?
     - Пробки.
     - Пробки говоришь? У меня из-за твоих пробок каждый раз смена на полчаса длиннее!
     - Извини.
     - Опять извиняешься,да? Ты б лучше приехал вовремя.
     - Да ладно тебе, не ори.
     - Ты когда мне деньги вернёшь?
     - Ну вот, начинается…
     - Только не надо рожу корчить, у меня, между прочим, тоже семья, а долг ты  позавчера вернуть обещал.
     - Завтра отдам.
     - Опять завтра? Сколько можно слушать про твоё завтра?
     - Ладно, сегодня вечером. Займу у кого-нибудь из хирургов и отдам. Заскочи на ночь глядя в приёмную, ты ведь недалеко живёшь.
     - Сегодня не смогу, мне дочь в аэропорт везти надо.
     - А что же делать?
     - Ничего. Завтра отдашь.
     - Хорошо.
     - Дай закурить.
     - На… Здесь что-нибудь интересное происходило?
     - Да ничего особенного. За весь день только один случай: парень с девятого этажа выпал. Или выбросился, никто точно не знает.
     - И как он?
     - Говорят, плохо. Елисеев с Онищенко сейчас над ним колдуют.
     - И чего людям не живётся спокойно.
     - Чёрт их поймёт… говорят, он какой-то заторможенный был.
     - Несчастная любовь?
     - Вряд ли. У него молодая жена есть, и ребёнок недавно родился. Да и на работе всё хорошо. Такие не выбрасываются. Нечаянно выпал скорее всего.
     - Хм, и о чём он только думал?

     Да ни о чём. Так, о пустяках всяких.