Общественные танцы

Элина Свенцицкая
Зима. Докурю последнюю сигарету – и что останется? Что делать мне, старой интеллигентке, здесь, в Киеве на железнодорожном вокзале, среди бомжей, цыганок, таксистов и прочих пассажиров в этой жизни? На вокзале всегда холодно, особенно зимой, а летом слишком жарко. И столько чужих – целый вокзал. И ветер шумит и шумит, и бьется о стены, и не то что он хочет разбить о них свою несуществующую голову, а нашел уже себе мальчика для битья, а скорее всего девочку,  какую-нибудь старую интеллигентку, приехавшую в Киев непонятно зачем, никому здесь ненужную, но с диссертацией, и бьет ее, и бьет, и бьет, пока мозги не вылетят. А без головы как жить? А с головой – еще хуже. Внутри вокзала – хилое тепло, как будто в больнице,  все куда-то бегут, и в микрофоне мешается русская и украинская речь,  какие-то имена и названия, и ничего не понятно.
- Тетя Валя Садюкова со станции Меретино, вас ожидают у справочного бюро.
- Продолжается посадка на поезд  Киев – Конотоп…
- Заканчивается посадка на поезд Киев – Москва… провожающих просят покинуть…
И провожающие покидают, или их, провожающих, покидают навсегда, и только тетю Валю Садюкову снова просят подойти к справочному бюро, там ее уже давно ожидают, чтобы тоже покинуть.
Вокзал – место покидания. Но здесь вполне можно жить. Можно посидеть в зале ожидания и послушать, что люди говорят – узнать, на что опять повысили цены и кто и за сколько продал Украину и как уже надоел весь этот бардак, бордель и цирк с идиотизмом. А потом  можно пойти в туалет и привести себя в порядок – нарисовать себе безумное лицо  с синими веками, которое понравится людям, уложить куда-нибудь волосы, чтобы не лезли, куда не надо, и вообще отдохнуть, почувствовать себя человеком. А потом выйти на привокзальную площадь и на вопросы таксистов «Такси не нужен?» величественно мотать головой. Нет, мне никто не нужен, и я никому не нужна, такая уж судьба у нас, старых интеллигентных теток - розовых слоников в обвисших юбках и съехавших на затылок беретиках. Вот докурю последнюю сигарету – и пойду дальше.
В руках у меня сумка тяжелая – там моя диссертация в трех экземплярах, которую я обязательно хочу защитить, потому что она у меня очень беззащитная и в этом нуждается. Вот  держу сумку в руках – и чувствую, каков мой вклад в науку. Ничего себе, килограммов на двадцать потянет. Еще восемь утра, а в вокзальном метро уже толпятся  люди, как и я, с сумками, мешками, свертками какими-то непонятными, все кричат, чего-то ищут и медленно двигаются вперед, к эскалатору. И огромная лестница двигается вниз, и лица становятся серьезными и сосредоточенными. Просто это не метро, а спуск в ад, и мы спокойно движемся туда, все ниже и ниже,  все мы там будем, и там тоже живут люди.
И грохочут поезда, как адские сковородки, и вот уже я возле университета, вот уже и сквер с сумрачным Шевченко посредине, склоненная голова его залеплена снегом, снег запутался в кустистых бровях, и глаз не видно, да и зачем ему на нас смотреть, что ему в нас хорошего?
Везде туман – холодный и липкий. Он такой плотный, что кажется, будто идешь в глубине морской, и из-за угла вот-вот вынырнет скользкая извилистая рыба, пускающая пузыри. Кажется, я заболеваю. Но это бывает со мной всякий раз, когда я подхожу к желтому корпусу университета. Впрочем, когда к красному – то же самое. Наверное, это индивидуальная реакция. Они стоят друг против друга, такие яркие среди тумана, как будто пряники, со всякими архитектурными излишествами. В желтом корпусе сидит ученый секретарь ученого совета, где я хочу защищать свою диссертацию, а в красном корпусе сидит технический секретарь того же самого совета, и от предвкушения встречи с ними я  заболеваю. Опять я буду бегать из корпуса в корпус мимо сумрачного Шевченко, в распахнутом пальто, скользя по мокрому снегу, размахивая бумажками с печатями, а потом по длинным коридорам, где притихшие студенты вглядывались в меня долго и с подозрением, а я покрывалась потом при мысли, что потеряла какую-нибудь бумажку, и начинала судорожно шарить в сумке, в карманах, потом опять в сумке, потом перетряхивала все папки, а карманы выворачивала, и оттуда сыплются старые билеты, пуговицы и выпавший зуб, отложенный на память, но студенты, видимо, привыкли и не к такому.
- Что это у вас? – спрашивал меня ученый секретарь.
- Диссертация, - отвечала я из последних сил.
- А зачем вы ее написали? - спрашивал меня ученый секретарь.
- Не знаю, - честно говорила я. – Но если написала – надо защищать. Посмотрите, какая она беззащитная.
- Идите к техническому секретарю.
И я шла из желтого корпуса в красный, но там говорили, что технический секретарь ушел в желтый корпус, и я бежала в желтый, но он к тому времени уже возвращался в красный, и я бежала туда.
- Что это у вас? – спрашивал меня технический секретарь.
- Диссертация, - отвечала я из последних сил.
- А зачем вы ее написали? - спрашивал меня технический секретарь.
- Не знаю, - честно говорила я. – Но если написала – надо защищаться. Посмотрите, какая я беззащитная.
- Идите к ученому секретарю.
И я снова бежала в желтый корпус, и под конец уже не очень соображала, чем желтый корпус отличается от красного, а чем ученый секретарь отличается от технического – я не понимала никогда. И опять мчусь из желтого корпуса в красный, а из красного в желтый, и вот уже ученый секретарь поговорил с техническим, или технический с ученым, и оба сказали, что все зависит от профессора Лушпайкина, как он скажет, так и будет.
- А кто такой профессор Лушпайкин?
- Он - профессор древнегреческой мифологии. Как же это вы – написали диссертацию, а профессора Лушпайкина не знаете? Стыдно!
- А где его найти?
- Он где-то здесь, в университете. Поймайте его, получите его визу – и приходите, кто-нибудь  примет вашу диссертацию.
- А кто?
- Там видно будет. Вы сначала профессора найдите.
И вот я иду по желтому корпусу и ищу расписание. Но нет в расписании такого предмета – древнегреческая мифология, и нет  такой фамилии – Лушпайкин. Тогда я иду в красный корпус, но и там нет в расписании такого предмета – древнегреческая мифология, и нет  такой фамилии – Лушпайкин. И нет ни в желтом, ни в красном корпусе таких дверей, где бы была табличка с этой фамилией, хотя дверей очень много, и каких только табличек нету – кафедра философии жизни, отдел восточных единоборств…И вот уже темнеет, и мне надо на поезд, а в окна смотрит странный месяц с зеленым отливом, а  потолок в коридоре все ниже и ниже, и не знаю, в каком я корпусе, в желтом или красном, только длинный коридор с серыми стенами ведет неизвестно куда, и пахнет подвалом, и надо возвращаться назад, ничего, приеду в следующий раз, но что-то не пускает, какое-то странное предчувствие.
Тут и правда подвал, но написано, что аудитория. И табличка на двери: «Общественные танцы. Профессор Я. Лушпайкин». Ну вот, я и нашла, что искала. Я вхожу, а вокруг – аплодисменты, а за столом – худенький стройный старичок с сияющими глазами и летящими жестами.
- Знакомьтесь, это я! – воскликнул он и приподнялся на цыпочки, а две студентки упали в обморок. – Я – Яков Лушпайкин, великий человек. Когда я выступаю на похоронах, все хотят долго жить. И я научу вас жить так, как надо.
- Но как же нам жить? – спросила пожилая преподавательница, закатывая глаза. – И как нам сохранить здоровье и уложиться в зарплату?
- Очень просто. Вот высшая мудрость – жить без печали. Живите без печали – и все будет хорошо. Живите без печали – и будете здоровы.
- И это все?
- Все.
И он склонил голову и прикрыл глаза, а потом возвел их вверх, к бледной лампочке.
- Но что же нам делать, чтобы жить без печали?
- Я же сказал – жить без печали. Что вам еще надо? Живите без печали – и все будет правильно. Живите без печали – и доживете до зарплаты.
И он опять поднялся на цыпочки и поправил клочок волос на лбу.
- А вот у меня умерла собачка. Единственная собачка, больше у меня никого нет. Так что же мне делать?
- Жить без печали! Разве вам не ясно? А еще образованные люди! Сколько можно повторять!
- Как жить?
- Жить без печали! Разве вам этого мало?
Он покраснел, в глазах стояли слезы.
- Это же самое лучшее, что я открыл в своей жизни. И это так просто, так понятно. Почему же вы не понимаете?
- Да, но как же моя собачка? И как же я – без собачки?
- Но все же так просто – жить без печали… Жить без печали… Жить без печали…
Так говорил профессор и плакал, и проползал между стульями, забиваясь в угол, а студенты и преподаватели, нагоняя его, кричали ему в уши, что так жить нельзя, что это не жизнь, а тихий ужас, что везде преступность и люди пропадают средь бела дня, а цены такие, что все равно пропадать… А профессор плакал все громче и громче, и говорил, что он все это знает, но ведь это так просто – жить без печали, и почему же этого никто не хочет понять, наверное, у них что-то с головой, ведь они же все понимали – и древнегреческую мифологию, и славянскую филологию, и веддийскую афоризматику, и даже аравийскую нумизматику, а таких простых вещей не понимают. И если в его концепцию не укладывается какая-то там собачка – то тем хуже для собачки.
Когда все оставили профессора, я подошла к нему.
- Простите, я, конечно, не вовремя и не к месту, но я приезжая, и меня направили к вам по поводу диссертации.
- А вы будете жить без печали?
- Конечно, профессор.
- Ну, вот и живите. А диссертация вам совсем ни к чему.
Я заплакала, а профессор растворился в стене подвала, и сколько я ни бегала по пустому корпусу, я уже не могла его найти.
Ну вот, и профессора нет, и никого нет, и с диссертацией непонятно что делать, а она тяжелая… Плачу я,  плачу, и тащу свою диссертацию, и она волочится за мной, как преступное прошлое, и руки обрываются, и надо выбросить – а жалко. И никого-никого в этом корпусе, то ли желтом, то ли красном, непонятного цвета, как моя жизнь. Но вот повеяло холодом, и свет замаячил в конце коридора, и дверь какая-то открылась. Наверное, это Европейская площадь, только почему она здесь, но это неважно,  а вот то, что поезд мой уже ушел – это проблема. Нет, у меня в Киеве есть знакомые, но все не такие, к которым просто так можно прийти переночевать, то есть можно позвонить, спросить, в какой гостинице дешевле переночевать, а если пригласят к себе – с радостью согласиться. Так я и делаю, и моя приятельница Лена говорит, что относительно дешевая гостиница – «Санкт-Петербург», она совсем недалеко, на бульваре Шевченко, а когда поселюсь, могу прийти к ней выпить чаю. Это меня вполне устраивает, не сидеть же весь вечер в пустом гостиничном номере, оплакивая свою диссертацию.   
И вот она, площадь, залитая лунным светом и упирающаяся в вечность, а потом дома, наползающие друг на друга, и луна уже светит откуда-то сбоку, как будто бы она убежала, а потом решила вернуться ко мне.  Гостиницу я нашла быстро, и была свободная койка в двухместном номере, но в номере я была одна. Я  бросила сумку с диссертацией – кому она теперь нужна, распаковала вторую сумку, собралась и пошла в гости к Лене.
Какой грустный снег в городе Киеве! Чем больше грусти, тем больше снега. Вот и попробуй жить без печали, если столько снега кругом! А троллейбус остановился и стоит, а снег падает, и никто не знает, когда троллейбус поедет, может быть, его тут и занесет снегом.. А женщина рядом читает газету с объявлениями, и читаю через ее плечо:
«Утерянное чувство юмора прошу считать недействительным».   
«Продается продукт эпохи. Срок годности ограничен».
«Отдамся в хорошие руки. Хорошая девушка».
«Утеряны ключи от сердца. Просьба вернуть за вознаграждение».
Странные какие-то объявления.  Вот уже и моя остановка – вторая за Лукьяновским рынком. Наконец-то я в тепле, и стол уже накрыт, и за окном снег, и мне грустно, так грустно, что я  не знаю, куда деваться. Как хорошо, что вокруг умные разговоры.
- Фильм был бы хорош, если бы не секс. Секс портит искусство.
- Ну что вы, скорее искусство портит секс.
Но где же мне найти мою луковицу, чтобы поплакать?
- Его обвинили в шпионаже еще  в гражданскую войну, и отрубили голову. А книгу его рассыпали в наборе.
- А в тридцать седьмом опять арестовали и из Союза писателей исключили.
- И только недавно реабилитировали, и в Союзе писателей восстановили, и книгу напечатали…
- И голову вернули…
 Что-то у меня внутри набухает и набухает. И вот уже слезы льются из глаз, и не знаю, что это со мной такое, как же так можно себя вести, я же, в конце концов, интеллигентная женщина, пусть даже и с диссертацией, с которой непонятно, что делать, но только плачу я громко и кричу непонятно кому:
  - Как же мне  плохо! Почему мне так плохо? Никому я не нужна… И диссертация моя никому не нужна… а профессор Лушпайкин говорит – жить без печали. Ему хорошо говорить – он профессор. Почему так – он профессор, все люди как люди, и только я одна непонятно кто?
И я вырываюсь из-за стола, что-то разливаю, что-то опрокидываю, в чем-то пачкаю платье. И все сразу вокруг меня запрыгали и забегали.
Но ничего, все прошло. Я ухожу, очень довольная собой. Опять тащусь в центр города, но время позднее, пробок нет, и  я уже на площади, упирающейся в вечность, и открываю двери гостиницы, и иду по коридору в свой номер. «Вся жизнь проходит в коридорах», - думаю я. И тут же наплывает следующая мысль: «Почему она открыта?». Я точно помню, что запирала дверь на ключ. Мерещился обыск или погром: разбитые стаканы, поломанная мебель, разорванная диссертация… Но в номере был порядок. Только на соседней постели лежала чужая куртка. Я поняла, что ко мне кого-то подселили, и успокоилась. Я решила с утра ехать на вокзал, попытаться как-то уехать, а пока, значит, надо собрать вещи, сделать из двух сумок одну, так удобнее. Но вещи не запихивались в одну сумку, я увлеклась этой борьбой, и не заметила, как передо мной выросла фигура. Подняв глаза, я увидела протянутую руку и машинально пожала ее. Моя соседка была красавица – худая и синяя, с оттенком голубого. От запудренных щек отсвечивала лампа. Прижимая руку к сердцу и улыбаясь тихой, блуждающей улыбкой, красавица постояла на пороге, потом прошлась по комнате и легла на белую гостиничную простынь, упершись в спинку кровати каблуками сапог.
- Извините, - сказала она минут через пять. – Я немного выпила.
- Ничего, бывает, - ответила я, запихивая косметичку на дно сумки.
Соседка отвернулась к стене, уткнулась в подушку и засопела носом. В окно врывался холодный зимний воздух, а соседка сопела носом жалобно и тонко. Так прошло с полчаса. В самом деле, ничего страшного, каждый человек может напиться, и я бы могла, только вино невкусное.  Я еще раз оглядела свою бедную диссертацию, подумала, что все-таки какой-то выход есть, но сейчас главное вернуться домой, только кому я нужна там, дома… Нет, я нужна друзьям и студентам, и диссертация нужна науке, так что все нормально у меня, все нормально.
- Илона Борисовна, - вдруг послышалось с соседней кровати. – Илона Борисовна Савицкая, менеджер.
Она протянула руку, которая тут же упала на кровать.
«Илона так Илона. Илона из капрона, - подумала я - Дотяну как-нибудь до утра, а остальное неважно». Но не тут-то было. Она открыла глаза и явственно произнесла:
- Ключ.
- Что? – не поняла я.
- Немедленно отдай ключ. Я платила деньги.
Ситуация была настолько нелепой, что я невольно спросила:
- Сколько?
Тут она с явным торжеством достала из кармана кукиш и привинтила его мне под нос. Но во мне взыграл преподавательский инстинкт, и я с не меньшим торжеством отчеканила:
- Ничего ты не получишь. Будешь спать и никуда не денешься.
И начался кошмар. Дама спать не хотела, а рвалась куда-то, как выяснилось потом, к любимому человеку, притом обязательно с ключами – и со своим, и с моим. А мне не улыбалось всю ночь сидеть с вещами без ключа, да и кто его знает, не приведет ли она сюда своего любимого человека. Она же требовала или ключ, или вернуть деньги, притом обязательно сто пятьдесят гривен шестьдесят копеек, и ни копейкой меньше. А я говорила, что у меня таких денег нет, и ключа у меня нет, и вообще у меня ничего нет, я же интеллигентная женщина. И, встав посреди комнаты, вперясь в черное блестящее окно, она говорила, что разнесет эту шарашку, а мне отрежет уши, и будет мне кисло, и тянулась к карману моих брюк, и требовала ключ, и просила, чтобы ее отпустили, что ей нужно к человеку, что этот человек ее ждет, что она только два слова ему скажет, и он мне ноги  вырвет, спички вставит, если я не отдам деньги, и лезла своим длинным кровавым маникюром к моему лицу. «А если это любовь?» - подумала я.
А потом она затихла, села за стол, и, подперев рукой щеку, сказала:
- Пожалей меня…
И еще раз, протяжно и грустно, нащупав меня стеклянными глазами:
- Пожалей меня…Пожалуйста…
Тут ее взгляд скользнул вниз, к полу, и, криво улыбнувшись, она спросила:
- А отчего на тебе мужские тапочки? С каких это пор в магазине продают стоптанные мужские тапочки?
Она погрозила мне пальцем и уснула прямо на стуле.
А я остаток ночи провела в слезах, как и положено интеллигентной женщине в конце рассказа. Конечно, прежде всего мне стало жалко себя, как и положено интеллигентной женщине в конце рассказа. Но потом мне стало жалко и мою пьяную соседку, которая так и осталась спать на стуле,  а потом опять себя. И еще мне было жалко ее любимого человека, потому что такую даму трудно любить, и того безымянного героя гражданской войны, потому что все можно сделать с человеком, а голову вернуть нельзя, а потом я вспомнила про свою диссертацию и снова зарыдала от жалости. Но мне было жалко и ту  девушку, которая хотела отдаться в хорошие руки, и еще профессора Лушпайкина, которого так никто и не понял. А вот я его поняла. Ведь это так просто – жить без печали. Просто жить самой по себе – вот и все. А печали пусть живут сами по себе.  Под утро я задремала, и, уже уплывая в сон, подумала: «Почему же курс профессора Лушпайкина назывался так странно – общественные танцы?». А навстречу мне из сна выплыл профессор Лушпайкин и ответил: «Я хотел вам преподавать общественные танцы, а преподал сумасшедший дом».