Глава 4

Нина Бойко
      Лысая гора все тянулось и тянулось.  Ступая босыми ногами по колким  тычинам,  Анна досадовала  на себя: «Эх, знать бы, где упадешь!  На черта я сегодня в каблуки вырядилась?»  И так  затосковало сердце по родным алтайским тропинкам,  мягким, песчаным,  среди подсолнухов и гречихи,  с душистой полынью по  сторонам,  аж слезы навернулись.    Переменила руку, сын захныкал:
–– Скоро паровоз будет?
–– А ты бы ногами пошел.  Тоня с полутора лет про руки забыла.
     Девочка, воспользовавшись моментом, схитрила:
     –– Уже скоро, да, мама? А сейчас мы посидим, а потом Илюша сам пойдет, да, Илюша?
Анна поняла, что дальше мучить ее нельзя, сказала:
–– Ладно, посидим.  Только вдруг опоздаем на поезд?
–– Лучше бы у тети Люды спрятались, –– чуть не расплакалась распаренная от ходьбы и зноя девочка.
–– Ой, детка моя, убьет он меня когда-нибудь, и останетесь сиротами, как мы с Валентином, никому не нужные.
–– Бабушку жалко, –– упрямилась Тоня. –– надо было попрощаться.
–– Бабушку? Вот через эту гору она послала меня бутылки сдавать! 
На Нижней Губахе тару не принимали. Шла Аня на Верхнюю Губаху, мешок бутылок на спине волокла –– лихим было празднование  рождения Тони.  Не подумал никто, что она  только-только после  родов,  никто не пожалел. Дул ветер по верху горы.  Заболела она, молоко пропало,  Тоня заболела… 

На пенек спланировала птичка. Повертела долгим хвостиком, покосилась черным глазком и улетела.
–– Нету? –– огорчился Илюшка.
–– Вставай, –– сказала Анна. –– Дальше пойдем. –– Провела ладонью по влажным волосам дочери, попросила:
–– Потерпи, уже немного осталось.
          
                10

      –– Где Нюська-от? –– Свекровь, оглядываясь, искала невестку, но нашла только ее сумочку. Обошла барачные комнаты, сходила на улицу.  Анны не было.
 –– Заступницёк отыскался! –– напала на долговязого Славку,  вступившегося за Анну. –– Язык бы отсох твой!
–– Накобенился любимчик? –– сплюнул тот, не утруждаясь ответом.
Мать еще повысматривала Анну, однако, убедившись, что нет ни ее, ни детей,  вернулась в комнату, где   Петр бесчувственно лежал на  постели.
–– Петь, Петя, –– потрогала его.  –– Нюська домой убежала.   
–– Умр-ру! –– промычал он.
–– Убежала,  халда.  И робят увела.
––  Ка-аак?! –– безумно подскочил он. –– Побрезговала мной?! Уничтожу!  ––   Рванул на груди рубаху,  полетели пуговицы. –– Сашеньку бы она не бросила!  Сашеньку  бы не бро-ооосила!.. 
«Сашенька» был  для Петра той болячкой, которую при желании всегда можно расковырять до крови.
–– Будя, не ори.  Ступай за имя, Ваня проводит. 
Расхристанный сын,  спотыкаясь, качнулся  к порогу.
–– Ваня, проводи Петьку! –– заревела  мать.
–– Щас, мати! –– откликнулся тот из какой-то щели.
               
                ***

Пинком  распахнув  дверь в свою комнату, Петр увидел, что как уходили утром, так все и осталось:  тарелка на столе с недоеденными блинами, чайник, кружки.  Метнулся в боковую комнату, обычно нежилую, обшарил в гардеробе карманы  пальто: деньги лежали  на месте.  Спесь слетела.
— Ваня…  Куда же они подевались?..
— Может, у соседей? — робко предположил Иван, припомнив, сколько раз Анна с детьми  пряталась у него.
–– Деточки-и! –– простонал Петр. ––  Всю душу мне мать ваша изглодала!  Волчица она подколодная!
Он уже приноравливался, с чего начинать погром, но в дверь заглянул Фролов. 
 –– Убью! –– взвился Петр.  Выхватил  из шкафчика бутылку водки, налил в кружку до краев, выхлебал, в  звериных конвульсиях двигая кадыком.
––  Выпьешь, Ваня? –– его трясло.
–– Нельзя мне,  мати заругается.
–– Гони ты ее в шею!
–– Что ты, братец! –– отшатнулся Иван. –– Робята же у меня.
–– Вод-дыы! –– скорчился Петр.
Иван принес полный ковш.   Петр выпил, и его вырвало.
Брезгливо отворотясь от зловонной лужи, брат уложил Петра на кровать, достал из шкафчика банку топленого масла, насильно запихивая ему в рот:
      –– Ой, сгоришь, сгоришь, Петька, –– по-бабьи причитал. ––  Ой, сдохнешь, сдохнешь!..
       Постоял рядом.  Сходил за ведром,  вытер пол.  Еще   постоял над Петром.
       –– Ничё, поди, обойдесся? –– вздохнул. –– А я домой. 
               
                11

     Тяжелую зелень елок сменили болота с чахлой растительностью, с изувеченными поломанными березками.  Глядя в окно, Анна думала, что и ее, как эти березки в болоте,  похоронили в Губахе заживо.   Проводница принесла  две подушки и одеяла,  сходив за ними в плацкартный   вагон, –– пожалела Анну. Присела рядышком.
–– Как же ты  в одном платье-то  оказалась?
–– От мужа сбежала.
–– Ох, горемычная!   Дрался, что ли?
–– Всякое было.    
      –– У вас покушать-то есть что-нибудь? Давай чай  заварю?  Сало есть соленое,  хлебца найду.   
      –– Спасибо!
      Поужинав, ребятишки  уснули, и Анна тоже прилегла.  «Петя  потерял нас уже, рыщет, –– думала. –– Пусть!  Сам добивался, некого винить», –– голова  у нее болела от пережитого за день. 

      … Был это сон или нет, она не знала.    Под потолком тускло светила лампа за матовым колпачком, мерно постукивали колеса. Анна села. «Мамочка милая!  Где ты? За что нам с тобой такая судьба?»
      У лампочки  вдруг сгустилась  дымка, и из нее  появилась мать.  Анна вздрогнула:  «Ты?!»
 Мать приложила палец к губам.
 «Только не уходи! Я так ждала тебя, так ждала! –– Анна подалась вперед.
 «Ты, дочушка изменилась.  А это кто с тобой?» –– замедленным жестом  мать указала на Илью.
«Это дети мои,  Илюша и Тонечка!»
«Тоню знаю, а Илюшу…»
Анна обмерла: да конечно же! Тоня крещеная, а  он нет!
«Пойдем со мной», ––  мать  поманила ее  рукой.
      «С тобой?..  А дети?»
      Она  чуждо отмолчалась, и Анна поняла, что ответ матери не понравился.
      «А папка где?»
      «Там.  Все там».   
    
      Анна очнулась. Провела ладонью по лицу,  подумав без страха: «Наверно, с ума схожу».  Села к окну, глядя в темень.  «Война, война во всем виновата! Не война бы, да мама с папкой были бы живы, да разве бы  я… 
      В тот день она помогала матери, перебирая зелень для борща. Перед открытым окном  красивым  ковриком цвел  портулак. Желтые, красные и оранжевые цветочки перемешивались с тонкой путаной зеленью, и было радостно посмотреть во двор, где  росли  еще  две молодые вишни.  Аня с Валентином  не могли дождаться, когда на вишнях появятся ягоды, обрывали лепестки с красного портулака,   накалывали на веточки,  кричали матери:
      –– Мам!  Вишенки  появились!   

      Лето выдалось ласковым, без ветров,  вздымавших тучи пыли, которая,  оседая, делала  обочины вдоль дорог серыми.  Пыль съедала запахи.  Теперь же, особенно по утрам,  крепко пахло полынью и крапивой,  и  все вокруг словно легчало, наливаясь  приятным  холодком.  Спровадив корову в стадо,  мать не спешила в дом, где ее ждала швейная машинка  и неизбывные заказы. В  такую погоду  ей даже видеть не хотелось иголок, выкроек, ножниц, но летом женщины модничали,  и она шила.

      Внезапно  прибежал   взбудораженный Валентин:
      –– Мам, война!  У  почты в громкоговоритель сказали! 
     Субботины  уже знали, что такое война.  В финскую войну военкомат забрал у них  Орлика,  пообещав дать потом другого коня, но война кончилась, а коня не дали, и Орлика тоже не вернули.
      –– Если немец досюда дойдет,  я  в Сростки уеду! –– кричала за оградой  какая-то  женщина.   
      По ночам теперь шли по улицам солдатские роты,  отправлявшиеся на фронт.   Ночи стояли лунные,  и  Аня с Валентином смотрели через   задергушки на окнах,  как грузно,  напряженно  топают солдатские сапоги. 

      Валентин, которому до всего было дело, разведал, где новобранцев переодевают в военную форму, притащил домой старенький пиджачок и ботинки.  Зачем притащил –– сам не знал.
      –– Господи!  –– обомлела мать.  Пиджачок был с мальчишеского плеча. –– Кто тебя об этом просил?!
      Выкинуть вещи у нее рука не поднялась.  Спрятала  их в сундук, сказав суеверно,  что если сохранятся до конца войны, то  этот  незнакомый мальчик останется жить, а Валентину  строго-настрого запретила ходить на призывной пункт!

      Из дома в дом почтальоны носили повестки; продолжительней и   тревожней стали гудки заводов и фабрик;  репродукторы  объявляли о сдаче городов. Отец от армии был освобожден: он работал начальником военизированной  охраны  на  махорочной фабрике. Но  не находил себе места:
      –– Там воюют, гибнут, а я как шкура! 
      –– Да погоди ты, родимый, –– ловилась за него мать. –– Может, война через месяц-два кончится.  А уйдешь ты,  я-то тут как останусь с детьми?
      Но он ушел добровольцем.  Провожали  его по пыльной дороге, и веяло  на них  чем-то  неотвратимым, заставляя цепенеть от ужаса.

      Вместе с отцом ушел  на фронт и старший  «Андаевский»  сын, от которого через два месяца родители получили письмо. Федор писал из госпиталя,  рассказал, что под Воронежем эшелон разбомбили и Никифор погиб:  «Он так испугался бомбежки, я даже удивился, ведь Никифор охотник».

      А дальше описывал, как  собрали   живых,  повели  по степи,  и  два мессера  кружили над ними,  издеваясь, по очереди  кидая  бомбы.  «Скинули бы все сразу,  убили бы нас сразу, а то по одной кидают,  нам слышно, как бомба летит…»   

      Словно паутина повисла в доме.  Казалось,  затянет она,  невидимый   паук  высосет кровь! Хотелось убежать  и спрятаться  где-нибудь.
      Мать  стала вслух разговаривать с отцом.  Винилась за  свою нелюбовь к нему,  просила прощения: 
      –– Нету никого дороже тебя, Никишенька!  Ах, милый ты мой, да найти бы ту ниточку,  чтоб  объяснила мне, что такое со мной  приключилося,  почему же я тебя не ценила-то? Ай, не могу я найти ту ниточку, всё махрами она распускается,  не поймаю ее никак, чтоб распуталась…
      Слова –– словно песня,  заунывная, мучительная.  Валентин не выдержал, поймал в силки чичу, и эта красивая певчая  птичка  стала перебивать  своим голоском  материн плач.

      В декабре им  пришло извещение: Никифор Иванович Субботин пропал без вести. 
      Мать  стала хвататься  за любую работу,  дети, сколько могли,  помогали.   Валентин выдолбил во дворе яму,  облил стенки водой,  заморозил,  получился ледник,  и туда   сливали  барду  для коровы.  За бардой Валентин с Аней  ходили на спиртзавод,  волоча  за собой большие деревянные санки.         Страшное  это было место: бардник.   На мокрых  плахах  ноги разъезжались,  у  колодца  суетились женщины,  торопясь  залить в  бочки   кипящую жижу.  Однажды прямо на глазах у Ани и Валентина  упал в колодец их сосед –– Сережа Стариков.  Незадолго до этого его мать потеряла хлебные карточки,  избила  сына поленом, но карточки потом нашла за иконой.  Хватаясь  теперь за  его руки, с которых белыми  пластами сползала кожа, она пыталась вытащить сына  из кипятка,  но он погиб. 

      Еня запретила  детям  ходить за бардой.  Аня таскала санки  на другой конец города, к хлебоприемному пункту, выжидая  остатки  сена,  недоеденного колхозными лошадьми. Стоять было  холодно, она прыгала, топала, но холод  пролезал к телу и  пластырем прилипал к коже. За день набиралась  небольшая охапка.  Валентин ловил птиц на продажу, играл в  кости и в пристенок,  почти всегда  выигрывал, и  вместе с Аней они,  как взрослые,  раскладывали  деньги на столе, подсчитывая, сколько оставить на тетрадки, чернила, сколько отдать матери на хозяйство. 

      Перелицовывая чужие пальто, имея дело с трухой, забивавшей легкие, мать стала кашлять. Кашель был бухающий, рвущий, особенно по утрам.  Соня Снаббер –– врач из Житомира, эвакуированная в Бийск,  иногда заходила к ним просить милостыню; она была  сумасшедшей: на ее глазах сына убило осколком мины. 
       –– Целую ручу, тетя! –– кланялась она, получив кусок хлеба или тарелку супа.
      Соня и сказала матери, что у нее  начинается туберкулез.
      –– Тебе нужно кушать все, что дает корова, и много бывать на солнце.

      Мать бросила шить.   Добытчиком  в семье  стал  Валентин.  Один  ездил в лес за сушняком, нарубал полный воз,  продавал на рынке или менял на  растительное масло, крупу, иногда сахар. Завел четырех собак, кормил их конской падалью с городской свалки и на собаках уже гонял в лес, как  заправский  заготовитель.

      В  марте  мать почувствовала себя  совсем плохо,   всю  работу по хозяйству делали дети.  Отелилась корова,  теленка  держали с месяц,  потом    Валентин укутал  его в одеяло,  вместе с Аней   положили теленка  в детскую ванну и  повезли на базар.  Купили теленка евреи, наехавшие в Бийск  с западных областей страны.   Спросили Валентина:
      –– Нельзя  его в вашем дворе  зарезать?
      –– Не знаю… 
     Покупатели настаивали, и когда вместе с ними дети вернулись домой,  мать не возражала.
      –– Что делать...  Они у чужих людей живут.  Пусть режут.
      Но то, что случилось потом,  не  могло привидеться даже в кошмарном сне!   Из живого теленка евреи вытянули  шестнадцать жил!  Он кричал, как младенец, а они  то поднимали руки к небу, то закрывали ими лицо, ––  молились. 
      После этого Валентин  сам резал телят и делал это так быстро, что  теленок не успевал  опомниться.      
               
      Летом, как и говорила  Соня Снаббер, матери  полегчало.  Вдвоем с Аней они посадили  и выкопали картошку, собрали с огорода по мешку кукурузы и проса,  кое-что продали,  купив на вырученные  деньги сена.  Наготовили впрок огурцов, помидоров, насолили капусты, морковь хорошо уродилась, насушили ранеток. Валентин привез  несколько килограммов  баранины, заработав ее в совхозе вместе с  «Андаевским отцом», который нанимался  туда  чабаном.


Когда имеешь запасы, зима не так страшна.  Мать потихоньку перешивала на пальто солдатские шинели, Аня с Валентином  учились в школе, где каждый день получали бесплатно горячую кашу или булочку.
 
Но к весне  мать снова  занемогла. Уже не просто кашляла с кровью,  изнутри выходили кровавые сгустки.  Надо было бросить шитье, но бросить она не могла:  запасы подъелись.
      … Вечер. Она  лежит на кровати в кухне; на печке Валентин и Аня  слушают  бабку Акимиху, которая приплелась  на ночлег.
       —  Так вот.  Как Васеня утром вышла, глядить, а по небу веники метуть.    Апосля  открылся в ём будто-ть ларь, и с яво хрест показался. Так Васеня  и поняла: быть войне!  И конец света  скоро, в Священном писании сказано: полетять птицы с железными клювами, и весь свет будеть опутан тенетами. И будеть биться белый конь с красным конем, но победить  пестрый конь,  и  лев ляжеть к ногам  ягненка.

 Путаница ее слов угнетает, ничего нельзя понять, и оттого еще жутче.
 Мать  слабо произносит:
 — Не будет конца света.
 — Вот, матушка, хошь верь, хошь не верь, — истово крестится Акимиха.
 –– Детей перепугаешь.
 — Дак ниче тут нету, чтобы пугаться. У кого душа чистая, тот ангелом на небо полетить, в руки ему Господь гусли вложить.
Мать  глубоко вздыхает:
       –– Хоть бы поскорей зима кончилась!
       — Ты, вишь,  Фима,  барыню из себя строишь. У кого похоронка, тем помощь идеть, а у тебя Никифор без вести пропал, так разве под твоей юбкой?  Почему не ходила в военкомат?  Просить надоть, настаивать, лбы-то у начальников медные. А как же? Никто  тебе сам помощь на тарелочке  не подасть.

       Мать  отмахивается от нее:
 — Бог милостив.
 — Смотри-и, —  трясет пальцем Акимиха, —  доиграешься. С барахлом трухлявым доигралась, доперешивала людям из старья новье, теперь кровью харкаешь.
Мать  действительно закашлялась, судорожно ухватив край одеяла. Все притихли, пережидая приступ. И когда она облегченно выхаркнула в тряпку густой комок, Аня, свесившись с печки, проговорила:
— Пойду к Ивану Григорьевичу.  Может быть, поможет нам фабрика.
Мать  кивнула, и Акимиха вновь принялась  усовещать ее:
— Себя сгубила и детей не жалеешь.
—  Я выздоровею, — неуверенно говорит мать. — Летом  хорошо себя чувствовала.  Соня Снаббер сказала же,  что все пройдет, если кушать  то, что дает корова, и бывать на солнце.

Корова есть, но кормить Зорьку нечем, молока надаивает едва-едва.
Акимиха трет лоб сухим кулачком, силится что-то вспомнить. Наконец обрадовано объявляет:
— Фима! Полынь тебе надоть пить, отвар. А еще –– надоть сливочное масло, мед и алой смешать со спиртом. Люди говорять,  лучше нет от туберкулеза.
«Где его взять, мед-то?» — грустно, одними  глазами спрашивает мать.
 — А я тебе что говорю?  Стучись везде, обращайся!
 — Ладно, давайте уж спать, —  мать заканчивает разговор.

 Но  Аня  не может уснуть.   Как они будут жить с Валентином, если  мать  умрет?   И когда она все же засыпает, ей снится  страшный сон. Обнаженно и слишком мучительно жила она в нем, как не могло бы быть наяву.
 Пустой раскроечный цех с голыми столами; на одном из них завораживая, переливаясь в свете позднего луча, лежит ткань. Аню будто током дергает: взять!  Но  «нет!» –– еще более сильная, чем взять –– перечеркивает ее намерение. Аня для чего-то поднимается по деревянной лестнице на второй этаж, топая непомерно большими ботинками. Толстая тетка поворачивает ключ в замке. И только Аня видит это, как бросается обратно, хватает ткань и быстро-быстро запихивает себе под кофту.

      Сколько же она бежит? Сердце выпрыгивает из груди! Вот какой-то подъезд, она вбегает в него, видит  свет  в конце коридора и мчится туда. Прокрадывается во двор,  спрятавшись  под гнилую лестницу. Кругом куриный помет и сырость, ее Аня  чувствует сквозь протертую подошву ботинка.  «Может, тетка не хватится? Может, она не знает, что ткань забыли? Я сама сошью эти раскроенные лоскуты, продам на базаре и куплю маме много масла и меда!»
 — Вот ты где, воровка! —  раздается над ее головой, и тетка хватает Аню за волосы.

От ужаса, стыда и боли Аня кричит, вцепляется ногтями в теткину руку, изворачивается,  пытаясь  укусить.
— Стой! —  визжит какой-то мужик, и Аня в страхе падает на колени.
— Пустите меня! Пожалуйста, простите меня! Вы сытые! Вон ты какая гладкая, а у моей мамы одни глаза остались… –– Она так громко кричит, что будит всех. Рассказать сон ей совестно, она лишь повторяет, дрожа:
 — Это во сне было, это я со сна...
 Мать укоряет Акимиху:
 — Болтала тут, а ребятишки с ума посходили. — И просит Аню: — Не думай ни о чем, спи. Что будет, то и будет. Если бы люди знали,  что к чему, разве не побереглись бы?
И Акимиха виновато мельтешит с керосинкой около печки:
— Дитеночек ты мой, сдуру ить я,  сдуру.
Утром чуть свет Аня засобиралась.
— Мам, я корову напою, Валя печку истопит, каша осталась, он разогреет.  Я к  Ивану Григорьевичу.

                12

      Секретарша директора недовольно оглядывала  маленькую оборванку. Губы у Полуниной напомажены, блузка белая. Аня растерянно мигала.
 — Зачем пришла? — сцедила Полунина, и голос ее  показался  Ане таким же  тошнотворным, как  и ее раскрашенное лицо. —  Не принимают Иван Григорьевич, не стой здесь!
 «Лиха тетенька не хлебала, — давилась Аня соленой влагой. — Папки нет, мама  умирает...»

 Из кабинета вышел директор, и она кинулась к нему, не обращая внимания на  крик  Полуниной.
 — Иван Григорьевич! Исть нечего! Корова воет, мама не встает!
 — Ну-ка, скажи толком, — он наклонился к ней.
 — М-мм...  Н-на...
 — Пойдем в кабинет.  — Токарев  положил  ей на плечо руку. И тут слезы из  Аниных глаз потекли ручьями. Невзгоды и обиды не могли принудить ее заплакать так, как участие и доброе слово.

Выслушав ее сбивчивый рассказ, Токарев, жалея и эту девочку, и других  детей, измученных войной, подумал, что  помочь-то, в сущности, нечем, но и без внимания такое горе  тоже нельзя  оставить.
— Сумеете с братом гвозди выпрямлять? — спросил. — Я вам платить буду.
      — Сумеем!  Сумеем!

 Теперь два раза в неделю  Валентин с Аней  подгоняли тележку к фабрике.  Набирали в корзины погнутые  гвозди,  везли  домой и зарабатывали  свой хлеб, стуча молотком по гвоздям и по пальцам до радужных кругов перед глазами.   Исправленные гвозди возвращали назад –– ими обивали ящики под  махорку.
     В первую зарплату вместо денег им выдали валенки.  Это был щедрый подарок фабрики: на базаре валенки стоили так дорого, что даже  мечтать о них было смешно.
— Милые мои…  — расплакалась  мать.

      С наступлением тепла  Валентин смастерил для нее лежак,  установив  возле крыльца.  Вместе с Аней выводили мать из дома, укладывали.  Щебетали птицы, зеленью  покрывались деревья,  бабочки лепились  на теплый лежак, и мать уверяла, что по капле,  по одной маленькой капле, но каждый день в ней прибавляется  сил.   Сказала однажды:
       –– Валя, съезди в Октомино. Аксинья найдет немного меда и масла. А Токарев, может быть, спирту даст.   Лекарство сделаю.
      На это лекарство у нее была вся надежда. 

      Валентин уехал,  ждали его  дня через три-четыре, но вернулся он  лишь в  конце  мая.  Еще  в Бийске простудился,  под левым соском образовался нарыв, а в Октомино  поднялась температура, и он слег.
      –– Где ты был так долго-оо? –– ревела Аня. –– Я думала, что ты уме-еер!
      –– Вот дурочка!  Тетя Аксинья телеграмму бы вам дала.
      –– Ну, что они там? Как?.. –– расспрашивала мать.
      –– Плохо, мам. Тетя Аксинья во все дни на фабрике, дядя Вася  в поле;  домой к ночи приходят, без рук, без ног, говорят.  Николаша пастушит, а Манька  дома.  Коровы у них нет, она в прошлом году гвоздь сожрала, кто-то в сено подбросил. Еды мало, одеты плохо, у Маньки юбка из голяшек дяди Васиных кальсон. Манька хочет  выдумать  специальную воду,  будет поливать в лесу цветы,  они будут тканью, и тогда мать сошьет ей красивое платье. 
     –– О-о-оохо-хо, что делается!  Ну, ладно, сынок,  хоть съездил, хоть знаем, что с ними; из-за этой войны   все друг друга перетеряли!