Владимир Лорченков и постмодернизм

Филалетодор
Вот говорят, что постмодернизм кончился. Нет, он, в сущности, только начался и теперь, наверно, будет всегда.

Как реализм и романтизм - два стиля, в свое время доминировавших в историко-литературном процессе, а потом отошедших на второй план и собравших там 90% читательской аудитории. И сейчас она, вероятно, немногим меньше. Например, барокко и классицизм подоминировали и распались. Элементы стилей есть, стилизации под них есть, но сами они умерли. А реализм и романтизм теперь будут вечно. И постмодернизм тоже. Хотя бы потому, что он рефлектирует свои источники. Я не говорю, что реалисты и романтики поголовно не понимают, из чего пишут. Но в их стилях нет рефлексии этого понимания, это понимание в них не работает, а в постмодернизме работает. Чтобы постмодернизма не стало, литература должно тотально отупеть, перестать видеть свои истоки. А это возможно, только если нашу планету обуяет какой-нибудь страшный мозговой вирус. И это только одна из причин неизбежного бессмертия постмодернизма.

Для русского культурного сознания проблема постмодернизма стоит особенно остро. Тоже много причин. Главная, на мой взгляд, в том, что русское культурное сознание насквозь литературно. Законы у нас всегда были плохие и не работали. По крайней мере, общественное сознание не определяли. В отличие от Европы, унаследовавшей и инкорпорировавшей в свой культурный менталитет феноменальное римское право. Недаром так много гениев там имели юридическое образование. У нас "не убий" и "не укради" - норма жизни только для тех, кто читает. До 19 века главным текстом была Библия + святоотеческие писания. С 19 века - реализм. Если ваш подчиненный не читал Достоевского и Толстого, его можно смело увольнять - рано или поздно украдет/подведет/предаст. Не раздумывая, ибо нечем - соответствующие структуры сознания не сформировались. На этой литературной основе у нас строятся все отношения. Абсолютно все. Мы живем классическими сюжетами. Не только своими, конечно, но и западные воспринимаем сквозь эту национальную призму. Литература - это то, на чем мы стоим. Если из под нас выбить эту площадку, мы элементарно рухнем. А постмодернизм именно выбивает табурет. Если быть точнее, обливает кислотой рефлексии. И твердое, казалось бы, вещество превращается в труху под нашими ногами. Западу проще - литература никогда не была для него главной опорой, что бы они там ни говорили. Запад более эмпиричен. Постмодернизму нетрудно доказать, что эта эмпирика литературна, но на данном этапе Запад ему не поверит. А нам и ничего доказывать не надо.

Короче, мы боимся. Книжные слова нам нужны, чтобы пристегнуть свою смирительную рубашку к койке реальности. Иначе… Вобщем, мы знаем, на что мы способны. Наши «постмодернисты» - тоже люди опасливые в этом плане. Они не пытаются доказать, что лямки, к которым пристегиваются застежки, висят в воздухе, что они никогда ничего и никого реально не сдерживали. Наши «постмодернисты» просто пристегивают их к другим местам. Столь же непрочным, чего они не хотят видеть. Не буду конкретизировать. Мне кажется, что и безрыбье нашей современной литературы связано с этим страхом. Страхом сделать шаг, после которого не будет возврата и который заведомо не даст ощущения твердой почвы под ногами. И бесхребетье нашей критики, на мой взгляд, связано со страхом произнести это требование.

Но этот шаг все-таки сделан…

Владимир Лорченков – явление в современной литературе, безусловно, не бесспорное, но, столь же безусловно, очень значительное. На мой взгляд, рубежное, а может быть – и эпохальное. Сразу оговорюсь про «мой взгляд». Этот «мой взгляд» - из-за спины. Взгляд вечно не  догоняющего. То и дело разворачивающего рюкзак, настраивающего аппаратуру, прицеливающегося… Но объект уже ушел. Остались только следы. Наверно, вся критика такая. И должна понимать, что она такая. Что она всегда не догоняет (во всех смыслах). Что ее система координат, какой бы новой она ни была, всегда устаревает к моменту вычисления местоположения объекта на плоскости. Нет, конечно, не всегда. Гораздо чаще объект в нее укладывается и даже место остается. Но критика на такие доступные объекты не очень-то клюет. Ее тщеславие могут утешить только шкуры неубитых медведей. А то, что у нас литературы нет, а критика есть – тоже бред. Критика может заклеймить, допустим, даже всех бездарных писак, и допустим, что иных на данный момент нет, но всегда есть литература в целом, литература вообще, которая, может быть, по одной молекуле из каждого писаки складывается, и она уж точно впереди критики, умнее ее. Только в нее и следует в такой прискорбной ситуации вглядываться. Вспомните русский 18 век. Там что, был хоть один талантливый писатель? Но ведь литература была! И по-своему великая.

Итак, я принципиально не догоняю. Не вижу всего. То, что мне кажется ущербным, возможно, просто заслонено облаком. Или какой-то своей частью скрыто за поворотом. Но о том, что вижу, хочется сказать.

Главное в Лорченкове – это его стиль, язык. Как у Гомера главное – гекзаметр. Синтаксис, музыка синтаксиса, расположение и сочетание коротких фраз. Стиль Лорченкова очень похоже на раннего Билла Фризелла и даже (прости, Господи) на Майлса Дэвиса. Без этого тонкого и точного инструмента все прочее не имело бы значения. А может быть, всего прочего и не было бы. Иначе как скульптурной его работу со словом не назовешь. Резкие и точные удары стамеской, отсекающие все ненужное и оставляющие ту самую форму.

Конечно, стиль Лорченкова складывался из стилей разных авторов, которых он любит упоминать и которым всегда отдает дань уважения как "отцам". Главные его «отцы», на мой взгляд, американцы второй половины 20 века и Маркес. На интертекстуальных аспектах подробно останавливаться не буду. Эта тема – важная и интересная, но слишком большая. Однако про Маркеса несколько слов сказать надо.

Чем дальше, тем яснее становится, что маркесовский стиль универсален. Можно назвать уже несколько первоклассных авторов, которые используют его очень удачно (Эскивель, Баррико, Андахази, Кутзее, Сарамаго и др.), не теряя при этом своей индивидуальности, наоборот, максимально раскрывая ее в его рамках. Это своего рода стилевая гельветика. Стиль нашего времени. Сверхчеловеческий стиль. Эпический. Язык Мира (как воли и представления). Даже страшновато, и Средневековьем попахивает. С эпохи Возрождения литература тщетно пыталась нащупать что-то подобное, и не получалось. Просветительское сознание надо было сочетать с мифологическим. Наиболее удачные попытки предприняли Мильтон, Толстой и Фолкнер. И вот, когда, казалось бы, никаких шансов на появление универсального, вселенского, эпического стиля больше не осталось, когда постмодернизм воткнул в пасть литературы ее хвост и она принялась активно себя пережевывать, постмодернизм же создал этот новый стиль. Змея стянула с себя старую кожу. Главные особенности нового стиля: патетика, не снижаемая рефлексией, экзистенциальное напряжение, гиперболизация, ирония, широкий тематический диапазон, обилие интертекстов, сочетание в рамках одной тональности самых разных дискурсов (в частности, научного, мифологического, журналистского), повествовательный оптимизм. Именно повествовательный. То есть, комплекс мотивов, гарантирующий полномасштабное развитие действия вплоть до финальной катастрофы. У Фаулза, например, такого оптимизма нет.

В русской литературе маркесовские нотки прозвучали у Алексея Иванова («Сердце Пармы»). Но как-то поверхностно, лубочно, несовременно. Это настолько же маркесианство, насколько «Матрица» - кафкианство. Опыт Лорченкова представляется гораздо более интересным. В частности, он удачно перенял маркесовскую кинематографичность. Сжатый лорченковский слог позволяет крутить в голове пленку воображаемого фильма, не делая пауз. Пространство практически всегда организовано так, чтобы вмещаться в хорошо продуманный и построенный кадр. Психология героев дается ровно в той мере, в какой ее можно прочитать по внешнему облику героя, его жестам, поступкам. Кстати, персонажами у него часто оказываются знаменитые кино- и теле-герои. При этом лорченковский кинематографизм не выступает в качестве костыля воображения. То есть, апелляция к кинообразам не является средством восполнения недостатков стиля. А это ведь встречается на каждом шагу: люди читают плохую литературу, потому что достраивают ее в своем воображении до хорошего (по их меркам) кино. Лорченковский (маркесовский) кинематографизм другого свойства – он интегрирует в литературу киноприемы.  Придает им литературный смысл, который шире и разнообразнее, чем кинематографический.

Это очень существенно, если учесть, что визуальный бум, кажется, начинает сходить на нет. Много говорили в последние десятилетия, что визуальная культура вытесняет текстовую, но с развитием интернет-коммуникаций текст начинает потихоньку возвращать утраченные позиции. Есть надежда, что в скором будущем визуалка снова займет свое законное подчиненное место. По крайней мере, в русской культуре.

Кинематографические истоки можно разглядеть, например, в лорченковских рубленных диалогах, повторяющихся через небольшие фрагменты текста словах автора («сказал я…. сказал я… сказал я» и т.п.). Эквивалентом в кино являются съемки с разных ракурсов, сверхкороткий монтаж (или как это называется?): часть фразы в анфас, часть в профиль, часть - крупный план рта, и т.п. Говорящий таким образом получает портретный объем. В литературном же варианте подобным образом порубленная речь приобретает некий смысловой и, так сказать, эстетический, скульптурно-звуковой объем. Например, значение параноидальной самопрезентации (следствие постмодернистской проблемы авторской самоидентификации). Не говоря уж о ритмизации, «поэтизации», прозы посредством своеобразной минималистской рифмы.

Но это частность. Каковых много. В отношении сходства с Маркесом хочется сказать о некоторых более важных вещах. Например, о том, что ситуация возникновения дарований чем-то схожа. Латинская Америка – полигон европейских культурных сюжетов. То что у нас в книжках, там наяву. Так повелось изначально. Конкистадоры нашли на южноамериканской земле мир бешено популярных тогда в Испании рыцарских романов. И даже называли селения и реки взятыми из этих романов именами. Так был заложен "культурный" фундамент будущей цивилизации, поставщицы оголтелого романтизма и маразматических сериалов. Аналогичным полигоном является для Лорченкова Молдавия. Не знаю подробностей происхождения этого национального менталитета, важно другое: Молдавия у Лорченкова – это "Россия, Россия" (по аналогии с романом почитаемого им Джулиана Барнса "Англия, Англия"). То есть, тоже своего рода полигон. И на этом полигоне раскручиваются сюжеты, которых Россия набралась в перестроечные и постперестроечные годы. Будь местом действия сама Россия, постмодернизма, возможно, не получилось бы. Культурные аллюзии лезли бы изо всех щелей, точнее во все щели. И неминуемо занесли бы вирус "классической духовности".

Впрочем, он занесен. Транзитом через Северную Америку, где русский «лишний человек» нашел восторженных почитателей среди местных битников. Но последние не унаследовали его фирменной неприкаянности, его безумных метаний в поисках своего места в этом мире. Битники умудрились так точно настроить свой марсианский треножник, что он с обманчиво пьяноватой вальяжностью аккуратно и твердо ступает только в места, не зараженные буржуазной пошлостью. Зачастую отхожие места, но в их картографии традиционные оценочные категории не имеют особого значения. Им уютно – и ладно. Получился, так сказать, бытовой вариант двоемирия.

Родом отсюда и герой Лорченкова. Он родился здесь, а потом был заброшен в Молдавию, в эту «ничью» землю, на которой он теперь стоит тверже, чем кто-либо. Вся его абсурдная жестикуляция выглядит здесь предельно органично. И эта земля воистину «ничья»! Здесь пошлая буржуазная прагматика так же маргинальна, как битниковские тропинки на карте Америки. Отсюда неподдельная ненависть к капитализму и Евросоюзу, ко всем потугам внести разумные начала в жизнь родной республики. Нельзя не увидеть в "едкой" лорченковской "сатире" даже не мазохизм, а какой-то особый, полу-натуралистический, полу-абсурдистский гедонизм. Эта страна как будто создана для него – разгильдяя, пьяницы, развратника, прохиндея, злобного придурка, извращенца и гения (напоминаю, что говорю о герое). Для того, чтобы он начал здесь новое Нечто. А заодно и похоронил старое кое-что. Ведь мы же не забыли про "Россию, Россию"?

Что хоронить? Ну, не то чтобы хоронить. Скорее, отстегнуть застежки. Возьмем, например, наш морализм. Еще уже – отношение к порнографии. Это хорошо, что мы ее осуждаем. Или нехорошо? Скажите, сможем ли мы уберечь от нее наших детей? То, что буквально через несколько лет коммуникация между ними будет невозможна без хотя бы частичной веб-компетенции, это очевидно. То, что порнографии в сети меньше не будет, тоже. Допустим, даже мы поставим дома какие-то фильтрующие программы. Будут ли в таком случае одноклассники относиться к нашему ребенку, как к полноценному человеку? Нет. И не потому, что они прожженные, а наш чистенький. А потому что те сами делают выбор между добром и злом, а наш – нет. Как-то вот мы отстранили детей от борьбы со злом, пытаемся уберечь их от нее. А зачем? Кстати, не всегда это было – только с 19 века началось: буржуазные семейные ценности, Диккенс и прочее. Словом, от порнографии нам никуда не деться. И нашим детям тоже. Но мы запросто можем ее разминировать. Включить ее в свой культурный обиход, в свой язык. Едва ли она исчезнет, но действие ее на сознание через некоторое время будет совершенно иным, это точно.

Ну, это – общественно-моралистический момент. А есть еще эстетический. Будем ли мы ее разминировать или подождем, пока сама заржавеет, в будущем порнографическая тема неизбежно потеряет свои остроту и актуальность (возможно, игра в порок сладострастия перекочует на какое-то другое поле). И очень важно, пока она жива, пока замыкающиеся контакты, еще не спаянные, искрят, этот фейерверк зафиксировать. Элементарно потому, что энергетика в данном районе вырабатывается очень большая. И возможно, скоро ее не будет. Пока не поздно нужно подключать к ней все, что только подключается. Неверно, что порнографическая тема уже не актуальна, что это уже старо. То, что мы видели в предыдущие годы, было лишь эффектными выставками вооружения. Да, присмотрелись. Да, уже зеваем. Но в бой эта техника еще не вступала! А надо! Иначе случится то же, что с ядерным вооружением: наизобретали черт знает сколько всего, а теперь уничтожаем. С литературой так нельзя! Здесь подобные "мирные инициативы" нужно пресекать на корню!

Лорченков, при обращении к этой теме, создает зачастую настоящие шедевры. Возьмем, к примеру, рассказ "Наше с Кустурицей кино-2". Здесь два сюжетных плана: в центре одного – поэма о Молдавии (разумеется, начиненная непечатными выражениями), в центре другого – необычный секс с молодой молдавской поэтессой. Казалось бы, абсурд а ля Буковски, но, на самом деле, эти планы соотносятся невероятно виртуозно! Назвать Молдавию "****ой мира" в той самой поэме (за что автору Лоринкову пеняет редактор) оказывается то же самое, что совершить половой акт с придурковатой поэтессой при помощи школьной указки. Истинное чувство Лоринкова к Молдавии выступает здесь как эквивалент его верности жене. Или "верности"? Собственно, эта верность/"верность" лучше всего объясняет чувство, питаемое героем к Родине. Едва ли можно это непростое и глубокое чувство выразить более точно и честно…

Акцент на порнографической теме – одна из характерных особенностей постмодернизма. Оно и понятно. Практически все литературные сюжеты выстраиваются вокруг секса и/или смерти. Две тайны, испокон веков владевшие умами людей: откуда мы приходим и куда уходим. Отсюда неизбывный интерес. Между двумя этими полярными точками располагается жизнь. Точнее, клубок сюжетных связей, иногда образующих чарующие узоры смысла. Постмодернизм, отказывающий литературе в способности презентировать реальность, обнажает прием – стягивает сюжеты к двум этим точкам, часто сводит их вместе и нагромождает вокруг них «свои» «смыслы».

У Лорченкова вроде бы тоже так. Но не совсем. У него постмодернизм с мясом. Актуализация проблемы патриотизма в приведенном примере – тому подтверждение. Вот на это мясо – вся надежда! Понятно, откуда оно. Кусок ароматной, но уже подгнивающей руссятины, отделившийся от кожи критического реализма и прилипший к американскому сапогу молдавского литературного конкистадора. Вот он бережно берет его, заворачивает в бумажку (не успел разглядеть, кажется, какой-то поэтический текст на французском) и прячет в нагрудный карман. Теперь это – сердце! 

Герой Лорченкова вполне обоснованно считает себя мессией, призванным спасти свою страну - этот живой постмодернистский материк - от прозябания и вымирания. Давайте сначала разберемся с данным материком. Во-первых, это – Молдавия. Чем и как там живут, мне неизвестно. Но достаточно, по моему, знать, что она бывшая МССР. Следовательно, долгое время говорили, писали, читали на русском, что так просто не лечится. Вобщем, бардак. Во-вторых, это – Молдавия лорченковская. Увиденная им после своего американского литературного рождения (Маркес и битники, ну и еще много чего в забурливший раствор) и сформулированная. То есть, Молдавия постмодернистски вселенская, битниковски эмпиричная, и, извините, по-русски душевная. Богу, кажется, понадобилось меньше ингредиентов, чтобы создать мир и человека. В нашем случае речь идет о создании Живого Тела Постмодернизма. Душа Мирового Постмодернизма снизошла в Молдавию и обрела плоть. А главное – Голос. Лабораторные опыты в разных концах планеты привели к появлению в определенном регионе новой популяции живых существ и нового типа общественных отношений.

Я преувеличиваю? Или иронизирую? Нет, всего лишь реконструирую логику художественного мира нашего автора. Пытаюсь согласовать его пафос с лейтмотивами и жанровыми поисками. А главное направление лорченковских поисков – эпос.

Эпос пишется народом, когда он прочно обосновывается на определенной территории. Это – духовная карта местности, включающая космогонические, мифологические и исторические данные. Если у тебя есть эпос, то ты знаешь все самое важное о местных духах и всегда сможешь найти с ними общий язык (пусть даже после смерти). У американцев эпоса до сих пор нет.

Лорченковские эпические опыты мне сначала не показались достаточно убедительными. (за исключением гениального муралистского «Путеводителя по Молдавии», но это, скорее, пролог к эпосу). Был замечен ряд композиционных погрешностей, увеличивающийся к финалу. И читать эти опыты, в отличие от рассказов, было нелегко. Вообще, надо сказать, что основной духовный жест лорченковских рассказов – рывок (я и эту статью хотел озаглавить «Поэтика рывка», но передумал – слишком узко). Рывок куда-то вдаль, в неизвестное. Рывок из чего-то очень вязкого или из каких-то очень крепких пут. Всегда хочется энергию этого рывка сразу перенести на какие-то свои реалии (кстати, получается, рекомендую). Поэтому много его не читаю, чтобы не придать этому жесту монотонность повторения.

В эпических опытах путы многократно усилены. Так, например, в романе «Табор уходит». Узлы здесь, конечно, интересные и развязываются/разрубаются забавно, но слишком их много и они кажутся узнаваемыми. Постепенно, правда, начинает складываться очень яркое и рельефное мозаичное полотно. Сюжетные пласты соотносятся друг с другом просто великолепно. На каждом отрезке получается эффект водоворота: действие закручивается, закручивается, втягивается в воронку и выныривает уже в другом неожиданном месте. Однако все время ждешь финального гигантского рывка. А его-то и не происходит…

Или происходит? Ну да, Молдавия таки рванулась, покинула свою исконную географическую территорию и пошла на поиски Земли обетованной. Но катарсиса в связи с этим не испытываешь. Тем более, что этот рывок заслонен другим, на мой взгляд, более интригующим. Роман начинается с эпизода, написанного от первого лица, и далее несколько раз этот сюжетный пласт выходит на поверхность, причем каждый раз "я" рассказчика звучит очень уверенно и весомо. И ждешь, как чуда, рождения этого "я" в сюжете. Что-то такое должно случиться с кем-то из героев (скорее всего, с Лоринковым), что он из "он" вдруг превратится в "я". Однако это место пропущено. Рывок был и результат его налицо, но где он? Ведь не секрет, что в эпосе не должно быть секретов.

А не там ли, где и Молдавия? Молдавия-Постмодернизм. Ведь давайте задумаемся: к чему устремлен постмодернизм? Говорят, что он только разрушает. Но так не бывает. Практически про все новые стили (романтизм, реализм, модернизм и пр.) поначалу говорили, что они только разрушают, однако из них выросли новые литературные материки. Почему же постмодернизм должен стать исключением? Тем более, у него появился такой убедительный денотат в лице Интернета! К чему же устремлен постмодернизм? Очевидно, что не к традиционной гармонии и художественному порядку. Он ищет новой логики. То, что она будет иной, чем сейчас, совершенно очевидно. Интернет, наряду с другими современными средствами связи и передвижения, стремительно (хотя пока не кардинально) меняет наше представление о пространстве и времени. Так стремительно и масштабно, как никогда в истории. А там, где оно меняется, меняется всё. Вообще всё. Как? Неизвестно. Мы из своей нынешней логики не сможем этого понять. Разве что подглядеть у постмодернистов. Так куда же рванулась лорченковская Молдавия? Может быть, в Хазарию Милорада Павича, чтобы пополнить ряды ловцов снов? Логично, не правда ли? Но слишком логично. Я бы не стал советовать Лорченкову переносить действие своего следующего эпического опыта (а продолжение напрашивается) в потусторонность. Да он и слишком эмпиричен для этого. При всей постмодернистичности. Вот это сочетание – и есть самое ценное! Это – своего рода гарантия честности. Записям в корабельном журнале можно верить. И если где-то мы находим логические пробелы, это так же красноречиво говорит о здравом уме капитана, как и о нездравости ситуации, которую он не собирается исправлять или дезавуировать, а только пережить, прочувствовать до конца…

Эпическая форма врубается во что-то новое, какую-то иную гармонию, иной мир, и не откатывается назад, к проверенным и прочным позициям, чтобы наспех подремонтировать судно, а, чувствуя необходимость сохранить память о столкновении, зафиксировать его, остается в как бы недоделанном или, скорее, покореженном виде. Что это было? Айсберг? Причал? Так или иначе, передается ощущение конца былой гармонии, потери прежней опоры, рывка в реально неизведанное, зависания над ним, но в тоже время – уверенность в грядущем приземлении, в том, что занесенная нога обретет новую почву. Или это будет уже не нога?..