Навигаторы Хилега. Маяк на острове Лескофф

Дмитрий Ценёв
                                                                                                      Гранит убийственный озноб
                                                                                                      В алмазной грани совершенство
                                                                                                      Магнитной бури спешный сноб
                                                                                                      Вонзая меч в моё мошенство
                                                                    Лескофф А. В. А.-III, «Возмездие невиновным», гл. 5, стрф. 8.

                 Луна настольной — в бронзовой подставке — лампы купалась в сизых облаках дыма из трубки моего почтенного деда. Он сидел спиной к похожему на акулью пасть жерлу камина, предварительно отодвинув экран, чтоб, как он любил пошутить, «просушить и без того сухое». Имелись в виду, конечно же, его шпангоуты, бимса и флоры — старческие кости сухопутного моряка, вернее — морского чиновника, облечённые заслуженно вкупе с не менее иссохшими мышцами и всем остальным, что положено человеку, в предпенсионно-подполковничий мундир. Содержание мундира и на этот раз просохло ничуть не основательней, чем в любой другой — ровно настолько, насколько позволяет влажность островного климата, с детства пробирающаяся в самое нутро и остающаяся там навечно. Наверное, именно потому он поморщился прежде, чем открыл глаза и направил строгий их взор в мою сторону. Напротив стояло кресло, и я с удивлением и удовольствием заметил, что по правую руку на низеньком шахматном столике приготовлена коробка моих любимых — «Скант-Юго» — сигар в непромокаемых чехлах из пластика. Это ещё более серьёзное приглашение, чем то, с которым смирившись, я оторвался в этот вечер от привычных развлечений с друзьями и явился сюда.
                 — Садись, Валентино. — сказал Валентино-старший, и строгость в нём на краткое время, пока он говорил, уступила некоей ласковой предупредительности. — Нам предстоит довольно серьёзный разговор, и я хочу, чтоб ты подготовился к нему с достоинством и самообладанием. Стряхни с себя суету и сырость улиц и веселье твоей компании, устраивайся поудобней и, если ты уже давно не курил, размягчи никотином свои мозги, подчинившись смиренно этому негромкому штилю сумерек.
                 У меня, конечно, не просто компас сдвинуло, я сдурел, наверное! Ох, не к добру сия поэтичность и таковое же красноречие, в тон старику — наверное, иронично — подумалось мне и захотелось вспомнить всю прожитую жизнь... Но что ж поделаешь? Дед, он, как у нас в Сандаунайленде говорят, и в России дед, а в Антарктиде — подавно! Тем более, что никогда ещё он не считал нужным говорить со мной вот так — на равных и обособленно, к тому же — торжественно, строго и любовно одновременно. Воспитанием, как и положено, занимался отец, не жалуюсь, а тут вдруг...
                 Разумеется, особого труда не стоит догадаться, о чём пойдёт речь, но дед добился своего: наряду с очевидным знанием наподобие штормового предупреждения во мне зашевелилось какое-то смутное предчувствие. Предчувствие чего-то большого и грядущего. Большего, чем просто акт гражданского совершеннолетия. Но, когда Валентино-VI наконец счёл разумным раскрыть окружённый такелажной сетью старческих морщин рот и начать, мой рот уже мусолил потухшую сигару.
                 — Сын сына моего! Рында пробила торжественный час, пришла пора и тебе, как уже многим твоим сверстникам, устроиться на службу в государственном департаменте. Со следующего понедельника дед твой по линии отца Лескофф Валентино-Александр-Валентино-VI, то есть я, выходит в отставку. По законам нашего государства, а также принимая во внимание Фундаментальное Положение «О поощрении наследования должностных вакансий», я имею право передать своё место тебе. Валентино, ответственнейший шаг в твоей жизни не стоит откладывать далее, чем на неделю. Ибо... да, я уже стар. Я слишком стар для того, чтобы в трудах о сохранности архива подниматься по крутым трапам к верхним палубам стеллажей. А через год мне будет слишком трудно уже добираться и до самого Адмиралтейского Архива. В течение этой недели, зачитываемой Банком Сандаунайленда на твой счёт как стажировочной, я передам тебе всё в полное хранение. Номинально, конечно.
                 Он остановился, ожидал, наверное, что я прям-таки изойду восторгами и, радостно плюхнувшись в омуты трудовых экстазов, завалю его жадными до подробностей вопросами касательно моего первого и — чёрт меня побери! — единственного на всю оставшуюся лоцию поприща. Но я, Лескофф Валентино-Александр-Валентино-VII, лишь сухо, не в пример нашему климату, и чуть больше, чем допустимо было показать, недовольно поинтересовался:
                 — А почему бы тебе, дед, не передать должность моему отцу, раз речь зашла о наследовании?
                 Вот так всегда: сердясь, мы задаём ненужные, более того — глупые, вопросы, ответы на которые давно знаем. Старик нахмурился и, хотя мог этого и не делать, ответил, строго откашлявшись:
                 — Так всегда: сердясь, мы задаём ненужные вопросы. У твоего почтенного отца в департаменте есть своё место, и он ещё в силах и в полном здравии, чтоб соответствовать ему и выполнять возложенный на него труд. Для того, чтобы фамилия наша не потеряла сию законно принадлежащую нам должность, он уступит её твоему сыну, своему внуку. Или внучке, что тоже хорошо. Так повелось, кстати, не только у нас, и ты знаешь это, но и во всех уважаемых и уважающих себя служащих в департаменте династиях Сандаунайленда.
                 Он вновь замолк, полагая, что внук неслучайно и по справедливости получил свой диплом Лоций-колледжа. Ведь невозможно получить таковой, а без него невозможно Гражданское удостоверение, если предмет под мирово-гармоничным и глобальным, по сути — трёхглавым, названием «Обществоведение. Право. Государство» не сдан иначе, чем на 10 баллов. Без поблажек! — подумалось мне и закурилось снова, ибо что ж остаётся делать бедняге Валентино-VII? Наследнику стабильнейшей фамилии в суперстабильнейшем суперостровном государстве, где превыше любых других добродетелей ставят почтение к преемственности.
                 Твоё право и святая обязанность. «Ибо она гарантирует государственную стабильность, благоденствие и спокойствие душ!» — заканчивает далеко не собственным, очень даже преемственным, тезисом каждую свою проповедь епископ Адривион Ставленник Баптиста-IX. Наверное, именно поэтому и позволено двадцатилетним лоботрясам вроде меня быть лоботрясами вплоть и точь-в-точь до дня, когда представится и призовёт фамильная вакансия.
                 Поэтому и выплачивает нам Правительство с особой гордостью «несовершеннолетнее» пособие: как продолжающим получать образование студентам — наряду со стипендией, так и праздношатающимся. Так что студентов в Сандаун-Сити — девятижды подавляющее большинство... Прощай, вольное счастливое житьё-бытьё, общество предлагает, в скобках — требует, занять место на патриотической Голгофе! Ура... — грустно сказал я себе, вслух примирившись вздохом смиренного прихожанина, каким, естественно, и являюсь. Да не сочтёт ироничным мой мысленный тон несведущий, быть может, читатель.
                 — Надеюсь, ты насмерть не замучаешь меня за эту неделю?
                 Лескофф-VI-дед улыбнулся зубаткой своенравной тихо успокоившейся мышки:
                 — Нет, конечно. Нам с тобой предстоит всего лишь проверить наличие всех до одной единиц документации, обозначенных в регистрационных фолио.
                 — А сами эти фолио очень толстые? — осторожно поинтересовался я. — Небось, страниц по восемьсот? Или... вся тысяча?!
                 Честно говоря, уже и на это предположение страшно было бы услышать положительный ответ, но мышка Валентино-VI, вдруг преобразившись в огромного достоинства канцелярскую крысу Лескоффа Валентино-Александр-Валентино-VI с гордо горящими осознанием собственной значимости глазами красно-винного цвета, поразил и убил наповал моё хилое воображение:
                 — Шесть томов с количеством страниц от тысячи двухсот семнадцати в меньшем томе до тысяча восьмисот пятидесяти трёх страниц в большем — в зависимости от срока службы и количества прошедших через руки каждого первого в старшей паре твоего предка: всех, как ты знаешь, Валентино-Александр-Валентино.
                 Многословный он у меня, ритуально-подробный, дотошный какой-то, я и не знал. Хотел бы я оказаться в эту минуту на его месте, чтоб видеть повылезавшие из орбит зенки дорогообожаемого преемника! Сигара моя шипящим осколком торпеды шлёпнулась на жилетку, а он засмеялся, забыв на время о подобающей событию торжественности:
                 — Не волнуйся ты так, Валентино! Какую-то часть предстоящей работы мы, конечно, успеем выполнить — при наличии терпения и трудолюбия — и за эти пять дней, а со всем остальным я тебе, разумеется, помогу, пока совсем не одряхлел ещё! — надо видеть, как абсолютно жизнерадостно и наивно веруя в любовь блистали его прожектора, чтобы понять, каков же истинный срок этой «передачи по наследству»!
                 Дед сегодня не по обыкновению разговорчив, трагически подумал я, совсем как будто и не пытаясь прикинуть, сколько ж бумаг хранит этот неотвратимый архив, если на каждую регистрационную запись в фолио предположить, наверное, всего-то одну-две строки. К чёрту вся жизнь! О, Боже! Но почему же я — Лескофф Валентино-Александр-Валентино Седьмой?! Сокрушённости обречённого вздоха моего и по сей день, думается, нет на Пронитакассоне равных. Я собрал, как мог, всю волю в кулак, налился мужеством, как кондом, подставленный под водопроводную струю, наполняется водой, и торжественно произнёс истерически-историческую в моей несчастной лоции фразу:
                 — Дедушка, да! Ты прав: пора принести на алтарь общественно и государственно полезной деятельности всю мою жизнь, всё сердце моё, голову, душу и тело со всеми ихними обыкновенными потрохами и необходимыми принадлежностями! Пора. Завтра и начнём.
                 Я вышел, зная, что мой... на других мне наплевать, а мой дед, точно, не обидится! Ведь и он когда-то вот так же вышел из этого же кабинета с не менее вытаращенными глазами на постной физиономии и с чувством внучачьей благодарности и благоговения перед моим прапрадедом. Да не почтёт читатель горькой иронией натурализма и социальной апатии тон моего благочестивого повествования.
                 Первая трудовая пятидневка ознаменовалась небывалыми ежедневными тяжелейшими похмельями. Не успев отгулять за предоставленный дедом краткий срок, я прогуливал вольную студенческую жизнь, обмывал гражданское совершеннолетие и переход на заочное отделение Центрального Сандаунайлендского Государственного Университета Кадров. Каждое утро ровно в десять часов встречаясь с ненаглядным дедом на изъеденных морской солью времён и оббитых традиционно крокодиловыми сапогами архивистов ступенях Архива Адмиралтейства, я выслушивал небольшое добродушно-насмешливое лечебно-профилактическое нравоучение. Почти дословно оно звучало, примерно, так:
                 — Юнга, ставший государственным мужем! Пусть достойно обратятся взоры и помыслы твои на благолепие высшего порядка, которому служишь отныне. Постигни красоту и рациональность порядка, который следует освоить тебе с переменой твоего общественного статуса. Отдав последнее законное должное традициям молодости, найди созданный предками уклад идеальным. Пусть же скорее новые привычки и обычаи укрепятся в тебе, став образом мыслей, образом чувствований и образом действий. Разумеется, они пока ещё новы для тебя, но стары, правильны, задумайся над этим внимательно и найди силы увериться, и неизменны они для прапрапрапрадеда, прапрадеда, деда, а вместе с нами — и для мира, в котором ты имеешь возможность жить, и крепость и незыблемость коего предстоит со всеми силами твоих тела и души крепить тебе самому, а после — и твоим внуку, праправнуку, и так далее — вашим трудом!
                 Я слушал его с искренней благодарностью, честное слово! Потому, что он лил казённо-сухой бальзам на мои лично-влажные раны, подтверждая тотальные подозрения, что не одного меня переехала на сегодняшний день фатальная и органичная неизменность бытия. Сразу после того начинался трудовой — вперые именно тогда мне и стало по-настоящему понятно это таинственное слово — день. Начав с последних записей в фолио деда, мы всё глубже и глубже погружались в историческую бездну.
                 Излишне далеко за линии горизонтов простёртая панорама человеческих взаимоотношений, отображённых строгими и неяркими словами документов, поначалу поразила широтой и многообразием своими, почти хаотичностью и не представила из себя цельной картины. Немудрено то, но к концу трёх недель ревизии, которую я осмелился бы назвать без излишней скромности погружением, наметились кое-какие едва уловимые поначалу закономерности в том, как разветвлённые: распоряжения и докладные, фрахты, справки, описи, рапорта и прочая-прочая — стали срастаться, обнажая под пышной кроной бумажной листвы в строгую систему идеально развивающегося древоподобного организма.
                 Должен с гордостью добавить ко всему вышесказанному, что Валентино-VI дела вёл отлично, и ни один даже мало-мальский и, казалось бы, несерьёзный документ не явил какого-нибудь даже пустякового препятствия чисто, как выяснилось, гипотетической возможностью утраченности. Наоборот, как ни странно, всё это начинало нравиться, и я входил всё более во вкус, взлетая на верха порядочно запылённых палуб самых высоких стеллажей, просматривая и с полуслова и полувзгляда порою распознавая и сверяя бумаги.
                 Мы одолели около половины дедова тома, и я, одобряемый и подбадриваемый родственным наставником, написал две докладные в Адмиралтейскую Службу Совершенствования Условий Труда. В одной из них просил ввиду огромного объёма адмиралтейского архива ревизионный срок увеличить с одной недели до одного года. Таким образом, дед мой, фактически на полную катушку вкалывающий рядом со мной, получал бы помимо заслуженной пенсии и жалование — как наставник, что, в общем, только справеливо было бы. Другая докладная была предложением компьютеризировать приём новых документов и постепенно ввести в память документацию всех прошедших веков. Этой работы мне хватило бы лет на пять, если не дольше, так что я всего лишь заботился о каком-то разнообразии и удобствах своей службы — вернее сказать, своего времяпрепровождения на службе в будущем. Зная, как долго принимаются решения в стабильной и инертной бюрократической системе, дабы не нарушать динамического равновесия, мы с дедом зарегистрировали обе бумаги очередными номиналами в ряду прочих на первых страницах моего фолио и постарались — и смогли, естественно — забыть о них тотчас, опять же зная, что рано или поздно ответы, решения и действия обязательно последуют и сами достигнут нас, не умея и не имея способов проскочить незамеченными мимо хранителей Архива Адмиралтейства.
                 Однажды, это случилось на исходе регистрационного тома Валентино-VI и второго месяца моей службы, мы вместе с дедом вышли на ставшее для меня таким привычным и незыблемым в моём сознании и в моём осознании мира щербатое крыльцо Архива. Тогда я уже принёс присягу и носил форму и звание лейтенанта береговой службы, был в ряду прочих начавших службу молодых людей представлен адмиралу Лееру Джорджо-Хозе-Джорджо-V.
                 Был вечер, я закрыл одну за другой три железного дерева высокие двери парадного подъезда и, положив ключи в специальный карман кителя, застегнув в нём секретное дно, развернулся на подкованных легированной сталью каблуках крокодиловой кожи форменных сапог, оказавшись лицом к лицу с ослепляюще-внимательным светилом. «Детектор лжи! — смеясь про себя, почему-то подумал я. — И кто же будет допрашивать?» Раздался голос деда:
                 — Доволен ли ты своим делом, своим трудом, вкладываемым в него, Валентино? — прямо из центра солнца, потому что, вначале ослеплённый, я не увидел ни лица его, ни самой головы. А теперь оказалось, что яркие слепящие лучи нимбом окружили голову Валентино-VI.
                 Я ответил, нисколько не кривя душой:
                 — Да, дед. Теперь мне кажется, что я и моё место просто созданы друг для друга!
                 Теперь я уже был рядом и увидел, солнце теперь не мешало, что он улыбнулся.
                 — А как же твои друзья-приятели? Прежде ты виделся с ними несравнимо чаще — чуть ли не каждый божий день, а теперь ты лишь по выходным можешь увидеться только с немногими из тех многих, с кем хотел бы встретиться и поговорить. Наверное, даже приходится выбирать? Не трудно ли тебе так жить?
                 — Поначалу я скучал, честно скажу. Может, это только казалось мне, но я всё-таки скучал. А сейчас уже нет. Совсем нет, сам себе удивляюсь, вспоминая прежнее веселье. Мне вполне достаточно двух выходных дней, чтобы встретиться с кем-нибудь, поговорить и даже узнать все новости в их жизни. Ты помнишь Гротто Иолана-Пьетро-Иолана-IX? Ну, его отец ещё служил матросом на «Ранчакере»?
                 — Помню. — ответил дед, когда, перейдя неширокую панель Набережной улицы, мы остановились у парапета. — Но почему ты говоришь об его отце «служил»? В прошедшем времени почему?!
                 Да, наверное, он почувствовал.
                 — Так вот, в этом-то всё и дело, в очередном рейсе к Пхиджи Гротто-VIII-отец заболел лихорадкой и, как это ни странно по нынешним временам для бывалого и закалённого моряка, умер, — я увидел, как нахмурился дед. — даже... даже не доплыв до родных берегов. Так что мой дружок Иолан Гротто-IX, пока судно стоит в доках, а команда отдыхает, в срочном порядке проходит практику на «Ранчакере». Не один я подвержен процессу социально-необходимого старения.
                 Дед всего лишь грустно, как показалось мне, улыбнулся, отвернувшись вдруг так, будто спрятал глаза не от меня — от солнца-детектора:
                 — Жестоки бывают твои спонтанные шуточки, Валентино! Но я не сержусь. — жестом остановил меня с моим потоком запоздавших раскаяний и извинений. — Ничего-ничего. Ты же слыхал, наверное, устами ребёнка глаголет истина. Не говори о старости, внук мой остроумный и на язык несказанно очумелый, пока не познал на собственной шкуре алмазных когтей времени.
                 — Извини! — кротко вставил и кратко попросил я, и он, едва кивнув, что слышал, продолжил, не остановившись:
                 — Ничего страшного в том, что это та правда, которая всегда останется правдой, как с ней ни борись. Кажется, совсем не спешишь и придёшь позже. Обидно опоздав? Да. Но вдруг обнаруживаешь, что хочешь задержаться ещё и — чем дольше, тем оно лучше. А потом вдруг — новое «вдруг»! Вдруг ты обнаруживаешь, что рундук у стены не так полон, как у другого, и потому тяжёл более, чем у того. И тогда бросаешься жить на всю катушку — с особой жаждой, потому что винить совсем некого, кроме себя самого. Но, спеша, снова вдруг... да, вдруг понимаешь, что и так, и эдак осуждён на странные муки обиды и подозрения: неужто тот или иной счастливец прожил отведённую ему жизнь лучше? А вдруг ему воздастся несоразмеримо с тобой?! А вдруг сосед твой или друг отмерят век вдвое дольше твоего?!! За что же ему такая радость?! Почему мне такое невезение? Вот, Валентино, казалось бы, мне ли жаловаться? До отставки и до Третьего Ордена дослужился, слава Богу, сам всегда был уважаем, уважаемого сына вырастил, внуком своим — пройдёт немного времени — тоже буду гордиться... Да только вот, как взглянет в честные глаза такой вот жестокосердый и непримиримый судья, — он ткнул указательным пальцем в солнце. — в такой вот безмятежный и, думалось, счастливый вечер, как сегодня, когда не надо бояться ни шквала, ни наводнения, так и защемит сердце хуже, чем все эти врачебные инфаркты, вместе взятые, жуткая тоска, не поддающаяся опознанию. Кто она? Что она? Почему она приходит и спокойно так убеждает без единого доказательства, что этот прекрасный волшебный покой — совсем совсем совсем не то, что тебе, шестидесятилетнему чудаку от слова «муде», надобно. Почему она вообще приходит? И в мои-то шестьдесят, Валечка, уже не найти, не вернуть то, мимо чего прошлёпал когда-то бодрым-бодрым-бодрым маршрутом...
                 В чьих угодно — нет, но в дедовых глазах —  слёз я никогда не ждал и испугался не на шутку, а вдруг он повернёт ко мне сейчас своё лицо, морщины которого, как русла некогда засохших рек, окажутся заполнены солёной морской водой? Спиной к солнцу Валентино-VI стоял минуту-другую, оперевшись на парапет, молча. Мне страстно хотелось найти слова, способные утешить его... ну, хоть какие-нибудь! Пускай никчёмные и глупые, ведь дело далеко не в самих словах, а в чувствах. Мои были светлы и добры, но я не смог найти слов, потому что вдруг почувствовал кроме всего прочего — главного — лёгкое сквозьвременное прикосновение ветерка своей собственной старческой тоски — из моего будущего, и по-прежнему неродившиеся, и даже незачатые, слова остановились якорем в горле. И чуть было не сорвалась бессильная роса бессильных удержать её глаз. Мне ли, двадцатилетнему щенку, утешать прожившего жизнь, исчерпавшего свою лоцию служилого пса?
                 Едва не задохнувшись от волнения и спасая барометр чувств от показаний излишней для мужества влажности, я поспешил так же отвернуться от пытливой жестокости взгляда неимоверного заходящего светила. Сетчатка наградила моё видение мира океанской пронзительной зеленью изумрудно-аквамариновых пятен, и толком я опять ничего не видел, когда услышал совершенно незнакомый спокойный и почти вкрадчивый голос:
                 — Здравствуйте, господа! Разрешите обратиться к вам, лейтенант Лескофф-VII?
                 — Пожалуйста, обращайтесь, и прошу вас, без чинов: в данную минуту я не на службе. Меня зовут Валентино-Александр-Валентино. — автомтически отвечал я, всё ещё не сумев проморгаться и потому старался, чтоб досада не проскользнула случайно в интонациях моего ответа. — Я вас слушаю. Гражданин?
                 — Зовите меня Виктор-Александр-Вик... — только и успел услышать я, как всё вдруг неузнаваемо изменилось вокруг нас.
                 Дальнейшее то, что произошло, поразило тогда и поражает до сих пор меня нелепостью, невозможностью происходящего, которому я оказался свидетелем и участником. Дед, видимо, решил, или само собой так получилось, окончательно завалить меня несвойственными ему поступками, речами и манерами поведения! Если б он был рысью или россомахой, или ещё каким другим злобным и вероломным зверем, то незнакомец к тому моменту, когда я увидел его, уже вряд ли существовал бы в природе в том материальном виде, как прежде. Так страшно исполнено гневом, ненавистью и самоотверженно было лицо предка. Таковы непримиримы и категоричны были слова:
                 — Подите прочь, Виктор! Спор решён не мной и не вами, так что вы не имеете никаких прав даже предстать перед лицом любого из нас!! Опомнитесь и не вводите во грех, не искушайте белые листы вашей, надеюсь, чистой ещё лоции!!! Удалитесь прежде, чем может пролиться кровь!
                 Дед, конечно, забыл, что не при параде, и рука вместо эфеса шпаги опустилась на кобуру с пистолетом — оружием, по законам Сандаунайленда, не дуэльным, обрекающим, если соперник применившего его умер, на суд и осуждение за убийство — без возможности оправдаться защитой чести и достоинства.
                 — Остановитесь! — незнакомец по имени Виктор-Александр-Виктор крикнул растерянно, отступив назад на пару-другую шагов, и, перехватив за середину тяжёлую трость чёрного дерева с костяным черепом-глобусом в роли рукояти, прикрылся ею, выбросив руку вперёд. — Я обращаюсь не к вам, а к молодому гражданину Сандаунайленда Лескоффу Валентино-Александр-Валентино Седьмому!!! И не вижу причин, по которым вы бы имели право помешать нашему разговору, подполковник в отставке Лескофф Шестой!
                 Тон его стал не менее многообещающ, чем открытая и агрессивная неприязнь деда, но, судя по его поведению, незнакомец с подозрительным именем всё-таки не собирался превышать пределов необходимой и достаточной обороны.
                 — Я знаю всё, что вы можете сказать! — не унимался дед. — Мой сын и я посчитали возможным в своё время предать забвению вашу давнюю историю, надеясь на взаимность с вашей стороны. Но, видимо, вы не хотите мира между нами. Замысел ваших предков коварен, Виктор, и виден насквозь: воспользоваться неведением очередного наследника... наследников как с той, так и с другой стороны!
                 Я был готов встрять в столь непонятный мне разговор не дожидаясь, когда начнёт плавиться воронёный металл, но, кажется, к моему превеликому облегчению, бешеный накал страстей из действия полностью перекочевал в словесность перепалки. Противники не сближались.
                 — Я пытаюсь понять вас, но не могу! Я не преследую никаких чуждых мне целей, только свои собственные, и цели эти далеки от каких бы то ни было исторических и родственных скандалов, подробности которых мне даже и неизвестны сколько-нибудь серьёзно. Кстати, никак — ни объективно, если объективность в таком странном деле возможна, ни претенциозно, что было бы естественно. Если вы выслушаете меня спокойно...
                 — Я не думаю, что это будет хорошо с моей стороны!
                 — Но это будет хотя бы соблюдением правил приличия, достойных благородного гражданина Сандаунайленда. Я повторяю и надеюсь, что вы всё-таки постараетесь расслышать меня, что ни мой отец, ни мой дед не имеют никакого отношения к тому делу, по которому я хочу разговаривать с вашим внуком и моим... братом.
                 Долгое и приятное молчание людей, только что только яростно ругавшихся, дало нежданную и совершенно удивительную возможность услышать не в шторм, а в штиль, встревоженный клёкот, гам и визг чаек и свист в воздухе стрижиных длиннокрылых разлётов, с недоумённым неудовольствием наблюдавших за странными и редкими событиями на берегу. Впрочем, почти невозможными всегда так же, как и сегодня, не смотря на то, что произошли.
                 — Ну, хорошо, говорите. — насторожённо разрешил Валентино VI.
                 — Вот ни фига себе! — я был порядком возмущён. — Дед, а, дед! А почему, собственно, ты принимаешь решения за меня?! Нет, это-о-о...
                 — Потому что ты ничего не знаешь и, надеюсь, не узнаешь ничего из того, что тебе знать не обязательно, вернее сказать, лучше не надо. Даже того, что знает гражданин... э-э, Виктор-Александр-Виктор Третий? Не правда ли?!
                 Гражданин кивнул, а я поспешил воспользоваться своей очередью по праву повысить тон до сердитого:
                 — Час от часу не легче! Хоть бы чуть-чуть извинился, а?!
                 — Извини меня, пожалуйста.
                 — Проехали! Я слушаю вас, Виктор, вне зависимости от того, пожелает ли этого дед или не пожелает. Он пока не возражает, тем более, начинайте.
                 Молодой человек моих примерно лет учтиво поклонился:
                 — Мой вопрос, собственно, чисто деловой и касается он только острова Лескофф.
                 — Виктор, вы обещали мне! — предостерёг мой старик более мирно, но незнакомец поспешил ещё более мирным тоном успокоить его:
                 — И снова повторяю: интерес чисто деловой.

                ...и вовсе пресёкся. Прорвавшись сквозь облака,
                ослепительное солнце прохлестнуло по всему шоссе; мне
                захотелось купить чёрные очки, и я остановился у
                бензозаправочного пункта. То, что происходило, казалось мне
                болезнью, злокачественной опухолью, против которой...
                В. Набоков. Лолита.

                 Когда-то, когда был студентом, однажды я жил, снимая за тридцать рублей в месяц, в ветхом и покосившемся на семи ветрах домишке с дощатыми, часто — однослойными, стеночками. Кроме меня в этой хибаре жили пёс Шурик, кошечка Марианна и в полном смысле этого нехорошего слова полоумный, видимо, по причине насильственно-раннего отрыва от матери великовозрастный котёнок Ванька. Не то Ванька однажды вдруг стал Иваном, не то Марианне ветром успело надуть во время одной из редких её прогулок по окружающей среде, но она нежданно понесла и в положенный срок закономерно разрешилась пятерыми оригинальных расцветок котятами, двое из коих были мальчиками, две были были девочками.
                 Пятый не то родился мёртвым, не то был раздавлен мамашей в тесной коробке, по незнанию отведённой нами для неё и её потомства. Так что мы с однокурсником, жившим вместе со мной здесь же, выбросили его сразу, так даже и не подумав выяснить его пол. Дурачок наш дичился новорождённых, охраняемых бдительно решительной и жестокой Марианной, а потом и вовсем пропал как-то: то ли машина задавила на улице, то ли соседский сторожевой кобель одной из кровожадных пород, входивших тогда в моду, задрал его, бедолагу убогого.
                 Шурика мы выселили в холодные сени. Мрачный пример дебила Иванушки побудил меня наподольше оставить котят при мамке, не спеша раздавать уже поделившим их желающим катценлиберам, и однажды я видел, когда бросил им на пол оттаявшую рыбину минтая (или спинку оной, не помню), как под присмотром внимательной Марианны они бок о бок уткнулись в боковину рыбине и, беспрерывно воя благим матом во всю глотку, вгрызлись в неё, так и не отойдя, пока не стало казаться, что каждый из них проглотил по упругому каучуковому мячику.
                 Припаркованные автомобили, устроившиеся рядком вдоль известково-замороженного бордюра стоянки одно, что никак не воя, подобно упомянутым котяткам, казалось, закрывали все подступы к гостинице, но вдруг, словно так и должно было случиться, огромных размеров дальнобойщик медленно вырулил задом из строя и немедля укатился, расцвечивая габаритниками мокрый асфальт позади себя. Мы остановились в образованном его отсутствием пространстве и, проводив случайного благодетеля благодарными взглядами, выбрались из моей Черепашки.
                 — Вот это готика! — восхитилась Ванда, остановившись тут же по выходу и забыв закрыть дверь, поглощённая созерцанием несовременного фасада, прочитала нарочито по слогам. — «О-ча-ро-ва-ни-е стран-ни-ка».
                 — Ты, наверно, хотела сказать «архаика», а не «готика»?
                 — Я хотела сказать «антиквариат».
                 Я отпер багажник, и фиолетовый мальвазинец невысокого роста, довольно типичного для этого почти по-прежнему примитивного племени, положил наши чемоданы на тачку и покатил ко входу постоялого двора. Я приложил все усилия, чтобы идти впереди Ванды, ведь не должно отцу идти вослед дочери! Но, слава Богу, как только вошли, она с вполне детской непосредственностью, прекрасно, надо признаться, сыгранной, присела возле огромного гладкошёрстного и лоснящегося синего кота с красной манишкой на груди и в белых ботфортах на всех четырёх лапищах, развалившегося едва ль не посреди холла, по всей видимости, давно и надолго и лишь приоткрывшего один глаз ввиду непредвиденных и не могущих оказаться предусмотренными ласок от незнакомого, большеватого, впрочем, ребёнка. Холл одновременно являлся и обеденной залой, идеально выдержанной в стиле пятидесяти-восьмидесятилетней давности, а стойка только предположительно делилась на стойку бара и, с позволения сказать, регистрационный стол.
                 Если это хозяин, подумалось мне нечаянно при виде субъекта за нею, совсем без желания обидеть артитока, то место его — в хлеву, потому как ужасно смахивал толстяк с широчайшей улыбищей крупнопористого лица на беременную лысую корову. Он осмотрел меня, заметно никак не отреагировав на устное представление, засим достал из ящика мою телеграмму и предложил, недолго думая, проехать дальше по улице в корчму «Степной волк – IV»:
                 — Если, конечно, вы не возражаете, господин Эврибат? Видите ли, совершенно случайно научная сессия отцов-иезуитов, посвящённая проблемам комплексного решения парадоксальных задач времени, вдруг совпала день в день с открытием Выставки Достижений Национального Хозяйства...
                 — Конечно, возражаю, это во-первых. Во-вторых, моя фамилия — Сакамар, а Эврибат — это имя, так что попрошу без панибратства. — холодно перебил я, выложив перед ним свой паспорт с видом на жительство. — И мне всё равно, даже если отведённый мне номер окажется семнадцатым. Только добавьте в него ещё одну койку, для моей дочери. Дорога на этот раз была чрезвычайно долгая, вся в дюнах и терниях, и дочь моя устала.
                 — Хорошо. — рука толстяка не завершалась копытом, застрочила в пустых графах стандартного гроссбуха утверждённой здесь повсеместно формы. — Вы совершенно случайно, надо полагать, назвали именно этот номер, но совершенно точно попали в точку, это и вправду самый единственный свободный на настоящий момент номер.
                 — Я назвал его только потому, что в вашей гостинице это номер, в который нормальный запоздавший путник поселится, только если в Бенниблунге одновременно сгорят все девять «Степных волков», а значит, сейчас этот номер свободен, не иначе.
                 — Мне самому, господин Эв... Сакамар, приходилось сдавать эту комнату только один раз, и отец мой, во всяком случае, на моей памяти, тоже сдавал его один раз.
                 — Вы сказали «его»? Кого «его»? Комнату?
                 — Наверное, я хотел сказать «номер» и... запутался в словах. Знаете ли, перед смертью отец запретил мне селить в семнадцатый номер кого бы то ни было, будь то король или президент, но один раз обстоятельства вынудили меня нарушить запрет. Тогда обошлось, но на этот раз при первой же возможности, извините, я всё же переселю вас подальше от греха.
                 Я нисколько не был раздражён, хоть и нашёл некоторую двусмысленность в последних его словах, пусть он и не казался артитоком, снисходительно или по небрежности потворствующим пороку, но это к делу постарался не относить.
                 — Пойдёмте. — сказал я всего лишь, и Шард Дарко, так, разумеется, звали хозяина, предпочёл лично донести наши чемоданы в номер.
                 Комната сразу же произвела на Ванду весьма интересное впечатление, в ней было слишком много различных и странных предметов, скорее относящихся к забытому некоей экзотической личностью багажу, чем к необходимому минимуму инвентаря и принадлежностей, обычно предоставляемых постояльцам в гостиницах.
                 — Похоже на музей. — сказала Ванда, рассматривая не моложе, чем средневековую, астролябию на каминной полке.
                 — Странно, но я только что хотел... — сказав половину фразы, оказавшейся, видимо, одной на двоих, мы с хозяином удивлённо остановились, с подозрением глядя друг на друга.
                 Возникла пренеприятнейшая пауза, которую необходимо стало прервать поскорее, и я резко подошёл к письменному столу у окна, присутствовавшему здесь помимо обеденного, с треском вытянул лист из каретки старомодной пишущей машинки и, до оцепенения удивлённо уставившись не на лист, а на название пишущей машинки, крупными буквами выштампованное на пластмассовой крышке, спросил:
                 — Шард, а ты хоть знаешь, что такое «Башкирия»?
                 Он долго соображал, глядя на меня и на то, куда глядел я, потом всё же признался:
                 — Наверное, не знаю, господин Сакамар.
                 — Так закончи же фразу, что ты только что хотел? — кажется, мне всё-таки удалось его опередить. Но зачем???
                 — Я тоже хотел сказать, что эта комната похожа на музей, и попросить вас бережно отнестись к вещам, как если бы это были экспонаты. Видите ли, они имеют отношение к одной довольно-таки давней и странной истории. Они принадлежат... вернее, принадлежали...
                 Мне надоела эта дребедень, и я жестоко оборвал его, такого похожего на отца своими замедленными реакциями и, пожалуй что, желанием мыслить поправильнее, хоть и не имея разумения понимать, в чём она, эта правильность:
                 — Мастеру Унглюку они принадлежат, Шард.
                 — Как?! Вы знаете...
                 На листе бумаги стандартного местного формата была отпечатана фраза, которая показалась мне совершенно уместной в нашем случае, и я не замедлил прочитать её вслух:
                 — До боли обидно, что слишком часто артитоки не узнают своих старых знакомых.
                 Шард Дарко, раскрыв и без того уже широкие глаза шире прежнего, прошептал, мягко проваливаясь в бездны чувственного обморока:
                 — Да-да, очень обидно, доктор...
                 — Ванда, воды! Пожалуйста, принеси воды.
                 На этот раз не тратя времени и нервов на препирательства, ангел мой на крыльях, вероятно, сочувствия и подленького такого интереса слетала в ванную комнату и, принеся во рту изрядную дозу живительной хлорированной влаги, спрыснула ею лицо хозяина, потерявшее всяческий жизненный румянец.
                 — А твой отец, между прочим, — продолжал я, поддерживая голову его в своих руках. — так любил читать мои несовершенные книжки, что почти уверил меня в их нужности артитокам. Конечно, Шард, я не вправе обижаться, мы с тобою виделись тогда лишь раз или полтора. Да и столько лет уже прошло. За сохранность этих вещей можешь не волноваться.
                 — Ну, вот что, батя, а почему это ты мне не рассказывал, что уже бывал здесь, а?! — зловредная девчонка что называется встала в стойку, готовая закатить мне семейную сцену.
                 — Видишь ли, милая моя девочка, совсем запамятовал, да и случая всё как-то не представлялось удобного. Погоди ссориться, Ванда! Мне надо выяснить с Шардом ещё один вопрос. Шард! — вмиг очарованный хозяин очнулся, как только я его окликнул, и по той готовности помочь я уже стал узнавать в нём его отца — старину Жана. — Ты понял, что Ломброзо я — только для тебя, для остальных — господин Эврибат Сакамар. А теперь попытайся вспомнить, кто был тот, кому лично ты сдавал этот номер? Помнишь, ты говорил, что нарушил однажды запрет отца?

                                                                                                      Заветной старости мозоль
                                                                                                      Окрасит плавностью движенья
                                                                                                      Старик
                                                                                                      Пустой аэрозоль
                                                                                                      В экстазе буйного слеженья
                                                                                                      Беззвучный крик
                                                                    Лескофф А. В. А.-III, «Младенцы», гл. 5, стрф. 3.

                 Ужасно ветхий, с первого же взгляда — насквозь гнилой, лодочный причал не внушил абсолютно никакого доверия, посему пилот направил «Ранчакер» к берегу чуть в стороне. По килю заскрипела прибрежная галька, и катер тупо сел чуть ли не на полкорпуса, так и не достигнув, далеко не достигнув, линии прибоя. Не сказав более ни слова лишнего, я вскинул один не слишком тяжёлый рюкзак на спину, в противовес ему другой такой же — на грудь, и, хлопнув бодренько по подставленной для кажущегося бодрым прощания ладони спутника, перелез через лобовое стекло на нос судна.
                 Я не обернулся, решительно спрыгнул и оказался почти по-пояс в воде, так что даже бродни, предложенные Виктором, меня бы не выручили. Выбираясь, я услышал за спиной рёв «Ранчакера», давшего на форсаже задний ход, и, только сделав несколько шагов по гладким скрипучим камням берега, счёл необходимым посмотреть назад. Символично!
                 Сказано много, сделано и будет сделано больше... иногда — больше, чем невозможное. Гораздо больше, чем просто поглядеть в сторону удаляющегося катера и ожидающего его на рейде одноимённого лайнера, в сторону невидимого отсюда далёкого острова Горджони, что считается теперь — уже лет четыреста, наверное — крайним в Южной Ветви. В сторону ещё более далёкого, очень далёкого и ещё более не видимого отсюда Сандаунайленда. Разворачивая катер, брат Виктор всё-таки взглянул сквозь пелену прибойно сырого воздуха в мою сторону.
                 Мы встретились глазами, расставаясь ни врагами, ни друзьями... ни конкурентами, ни компаньонами... не уверенные в сомнительности родства, подозревающие его действительность. Нет, никаких таких особых предчувствий, что сия маленькая экспедиция явит миру какую-нибудь разгадку генеалогической и геральдической трагедии фамилии Лескофф, не было. Просто, сказал я снова это надоевшее слово, как многажды раньше, я всего лишь развлекаюсь, прикрывшись ревизией или, если хочешь, разведкой на легендарном острове, что носит по стечению исторических обстоятельств в качестве географического названия нашу фамилию.
                 Я ступил на исконную землю предков, которая по всем ветшайше и подгнивше-запылённо сохранившимся документам Адмиралтейства, продолжает, как ни фантастично, являться семейной собственностью, забытая Великой Распределительной Реформой Землевладения. Человек в катере больше не оглянулся ни разу, словно испугался, что я почему-нибудь передумаю и позову его обратно и он не в силах будет отказаться от соблазна вернуть меня сейчас же. Разговор на «Ранчакере» не только очистил от взаимного недоверия, но и сделал ненужными друг другу. На краткий срок до возвращения лайнера из Гейблтауна, а это случится через две с половиной недели, я стал островитянином — абсолютно свободен и независим ни от кого, кроме самого себя.
                 И от решения, которое был намерен принять, живя здесь, на собственной земле. Теперь я огляделся по сторонам. Первое, что бросилось в глаза — это ярко-красное округлое пятно на обращённом ко мне северном склоне холма, порядочно правильным конусом поднявшегося от берегов к центру острова. Тюльпаны на самом южном — самом холодном — острове гряды неудивительно запоздали по сравнению с сородичами в Сандаунайленде.
                 Вершина, ёшь её мать. Трудно определить её происхождение, но кажется почему-то, что к вулканам она отношения не имеет. Итак, метров пятьсот-семьсот над уровнем моря, неумело и неточно оценил я, сожалея запоздало, удивлённо и ненужно — почему сожалею? — что не уточнил эдаких мелочей там ещё, в адмиралтейском архиве. Западный склон был покрыт хвойной растительностью: внизу сосны, выше — ели. По всей видимости, лес продолжался и на южной, холодной, стороне. Восточный склон, насколько позволил разглядеть Маяк, спустился к океану галечником с торчащими отдельными гранитными глыбами, проросший очень редким и очень чахлым кустарником.
                 Единственным нарушением круглости основания острова с этой стороны оказался мыс слева — та самая скала, что, выдвинувшись в океан, продуваемая всеми ветрами и голая, лишь немного уступила вершине по высоте. Маяк, построенный на ней в начале всех историй давно неведомо кем, будто продолжил естественную крутизну склонов и поэтому стал просто потрясающ, смахивая на Бабиронскую башню из шикарно иллюстрированных Писаний. Вот его-то верхняя площадка возвышается гораздо дальше в небе. В хмуром, тяжёло-сером небе, наверное, почти всегда наполненном таким вот, как сегодня, ожиданием стихийного бедствия.
                 Маяк — не колонна, он — тоже конус, со склонами, круче, чем утёс, набирающими высоту. Всё же основание его столь широко, что по стене, наверное, возможно добраться и до самого верха... напрямую, если постараться и иметь профессиональные навыки альпиниста. Но особой нужды в том нет для меня, потому что есть внешняя спиральная лестница, она начинается, правда, не от цоколя, а из нижнего окна северной стороны. Всего окон — по пять на каждую сторону света, и под каждым — виток каменной зубчатой змеи, поднимающейся вверх по часовой стрелке.
                 Окна сами похожи на чердачные — обыкновенных домов, лишь повыше и пошире — скорее двери, чем окна; каждое со своей двухскатной крышей, выдвинутой из стены метра на полтора или поболее. Ставни в полном порядке. В полном?! Во всяком случае, так кажется издалека — отсюда, снизу.
                 Ибо к Маяку я не торопился.
                 — Ну, так что с того, что здесь всё ещё цветут тюльпаны? — высказался я, нарушив давящее спокойствие забытого всеми Маяка, отвернушись от него. — Остров Лескофф на целых десять градусов, как-никак, южнее Сандаунайленда. Соответственно, естественно будет предположить здесь свой, отличный от столичного, прошу прощения за рифму, климат и, разумеется, своё время цветения тюльпанов.
                 Ничего более идиотического для высказывания вслух не изобрелось, просто... как ни готовился я к одиночеству, приближающееся его издевательское хихиканье я всё же таким вот нехитрым способом попытался отпугнуть. Отдалить-отсрочить, задаваясь никогда ещё не интересовавшим меня вопросом, возможно ли человеку, по происхождению вегетарианско-общественному животному, привыкнуть к одиночеству?
                 Но, впрочем, мне было о чём и помечтать. Например, об устройстве здесь дома отдыха под неброским названием «Маяк на перекрёстке времён». Или чуть погромче — «Маяк на Перекрёстке Мирозданья»? Хотя, холодновато, конечно, тут у нас, но это можно отнести на счёт экзотичности: как-никак место историческое и сто'ит человеческого любопытства не смотря ни на какие неудобства. Интересное место.
                 Экскурсии всякие, можно и плановые — для школьников и студентов, в соответствии с общеобразовательной программой. А если сюда приглашать на полсезона один театр, а второй — на другие полсезона, сама собой решится проблема их конкуренции — подумать только, как всё это полезно и вовремя! — и сам пансионат выстроить в духе вот этого исторического... не буду кощунствовать, пусть будет — маяка, то пускай они гоняют здесь свои исторические постановки... День был смурноват и достаточно ветрен для прогулок на свежем воздухе в сырой одежде, и я, как ни откладывал подъём к Маяку, всё же, вздохнув самому себе непонятно отчего, ступил на серпантин ступеней, высеченных в скале века и века назад... Может быть, Парламент не станет устраивать здесь пограничную базу, хватит с них и Горджони, а против двоих-троих таможенников и одного полицейского, которые могут дежурить здесь вахтовым методом, я лично ничего не имею.
                 Это же несколько рабочих мест, в том числе, естественно, директорское, и, может быть, мне удастся всё-таки избавиться от моей серой лоции архивариуса? Обойдя по восходящей спирали Маяк уже два раза, я вдруг понял, что он выглядит ничуть не уступившим ветрам, воде и соли, время будто и не коснулось его. Вспомнилось крыльцо Архива, фасад Ратуши, крыша Дома Правительства — здания эти вдвое моложе этого... Маяка, но как они нуждаются в ремонте! Эти же камни, тёсаные не временем, отличались гладкостью поверхностей и идеальностью расположения в постройке, ни один не сдвинут, не выставляется, не провален, сохраняя форму какого-то ужасномногоугольника, приближающегося в проекции к окружности.
                 Сравнить есть с чем! Ступени, выщербленные в валунах утёса, бурых, просоленных, часто даже изъеденных солью, нередко — треснувших, чем ближе я поднимался к Маяку, тем чаще заставляли меня спотыкаться. Два или три раза из-под ноги моей выкатывался коряво какой-нибудь камень, казавшийся до того лежащим вполне надёжно, и я стал проверять небольшие валуны на устойчивость перед тем, как ступить на них.
                 Цоколя  я достиг минут через двадцать пять – тридцать после того, как шагнул на первую ступень, на каждом из камней его имелся всего один знак, выбитый красиво и точно размером в мой рост, но развлекаться рассматриванием незнакомой письменности мне было, честно говоря, уже некогда. Ветер здесь нисколько не жалел меня, и я сильно замёрз. До входа оставалось несколько шагов, и я решил остановиться на привал для переодевания под прикрытием стен. Я достал фонарь и, сделав те недостающие шаги, был повержен в нечто гораздо более огромное, чем обыкновенное удивление: деревянная дверь оказалась как ни в чём не бывало сбита из свежеоструганных досок. Я прикоснулся к ней, не веря глазам, но ладони своей я вынужден был поверить, получив в неё занозу!
                 Мною овладел ужас непонимания, что там какой-то холод, если, проведя пальцем по грубой накладке древнего шарнира, выглядящего ужасно свежо, и поднеся палец к глазам и носу, я увидел и унюхал на нём слой рыбьего жира! Не только в древности смазывали, но порою и сейчас ещё у нас смазывают, рыбьим жиром вот такие подвижные металлические детали, за что и не любят часто наши гостиницы и дома редкие иностранцы, утверждая, что у нас повсюду пахнет рыбой.
                 У меня есть табельный пистолет, но я и думать не предполагал, что придётся им воспользоваться, хотя именно сейчас такая возможность показалась мне вполне реальной... всё что угодно, нападение и необходимость обороняться, ведение переговоров не с голыми руками, всё что угодно. В любом случае, надо достать его со дна рюкзака прежде, чем открывать эту дверь!
                 Мне, конечно, было о чём помечтать, но уже не хотелось, потому что дверь оказалась запертой изнутри — и ни в коем случае не заклиненной какими-нибудь природными силами, потому что был люфт, в котором она подавалась на сантиметра полтора вперёд и назад. Не спуститься ли, подумалось вдруг самозабвенно и реалистически, не расположиться ли где-нибудь в стороне поодаль в палаточке, не вооружиться ли восьмикратным бинокликом — семейной реликвией, и не понаблюдать ли сутки-двое: авось объявится рано или поздно таинственный обитатель Маяка? Захватчик, между прочим, моей застарело-частной собственности, которую можно и нужно, кстати, быстренько восстановить в подданстве Сандаунайленду! Или я не Лескофф Валентино-Александр-Валентино Седьмой?! В натуре, блин, якорь ему в оккупантское горло!
                 Но в этот благодатно и редко переживаемый момент алчно-патриотического экстаза шуршаще-стучащий звук позади меня раздался тихо и нежданно, будто что-то катилось вниз, шурша верёвками и стуча сухими деревянными палками. Сперва самым естественным образом вздрогнув, я отскочил и развернулся, встав на колено, задрав голову вверх и вытянув наизготовку обе руки с пистолетом. Рюкзак спереди теперь мне не мешал, потому что снял я его чтобы достать своё оружие, будем надеяться, грозное и безотказное, и будем надеяться ещё сильней, что напрасно. Так что я, возможно бы, и выстрелил бы с перепугу-то, если б было в кого!
                 Вертикально сброшенный с площадки нижнего окна, находящегося, впрочем, на высоте метров десяти над головой моею, верёвочный трап, с полдороги бежавший разворачивающимся рулоном по наклонной стене, стукнул звонко последней перекладиной уровне моих вытаращенных глаз метрах в трёх в сторону. Ах, почему ж я не взял с собою хотя бы валерьянку? Казалось, голова просто трясётся от ударов взбесившегося в висках пульса. Может, убивать уже передумали? — раз пригласили вот, кажется, в гости?
                 Наивность человеческая часто удивляет меня несказанно: засунув пистолет за пояс, проверив притом, чтоб случайно не отстрелить себе чего-нибудь детородного при вполне возможной с непривычки неловкости, ведь ставить его на предохранитель я пока не решился, я подцепил карабином тот рюкзак, что раньше делал меня грудасто-пузатым, к тому, что по-прежнему делал меня горбатым, и предпринял подъём, предварительно более автоматически, чем с подозрением, подёргав трап.

                ...болезнью, злокачественной опухолью, против
                которой ничего нельзя было сделать, а потому
                я решил попросту игнорировать нашего
                хладнокровного преследователя...
                В. Набоков. Лолита.

                 Встретили нас препохабнейшим образом, самым препохабнейшим из всех, какие только можно было придумать, я, конечно, знал, что так оно, наверное, и будет, потому что все телекамеры свои, то есть глаза мои, пока мы ещё находились в Пью, они чем-то таким цвета хаки залепили.Очень неприлично получилось. И примитивно, но с этим я ничего не мог поделать. Так что, пребывая в яме Джека Принстоуна, я честно предупредил и его самого, и всех остальных, что готовиться надо к самому худшему.
                 Джек попытался возразить:
                 — Не будут же они... — за своих заступается, но я вовремя оборвал его:
                 — Уничтожать не будут. Возможно, а вот усыпить могут. — и он заткнулся.
                 Жалко мне их, людей всех столетий и пространств, на своей шкуре познал, слабые они, честные, хорошие, наивные, верящие в любовь и разум, и во что только ещё ни верующие вопреки знанию. Вопреки собственному знанию о всего двух инстинктах — самосохранения и продолжения рода. Давно ли я считал себя одним из них? Теперь уж нет, никаким калачом обратно в человечью шкуру меня не затащишь, уж лучше чёртом...
                 — Растабан! А я успею тебя в целости и сохранности-то, если они попробуют усыпить?
                 — Вот уж не знаю, кстати, твоя яма очень даже неплоха для новичка, не случайно всё-таки именно тебя Расальхаг выбрал!
                 — Что это значит?! — жалко мне его, он так же наивен, как и любой из людей, добровольно-наивен. — Ты что, это он мне нарочно в друзья набился... хочешь сказать...
                 — Вот именно, Джек. Старик, да ты не огорчайся. Сколько помню я этого Расальхага, он всегда был добрым и искренним, почти как люди, так что, сам понимаешь, Сезон Охоты — сезоном, а дружба ваша — сама по себе.
                 — Да пошёл ты! Вместе с Расальхагом и всем твоим звёздным...
                 — Может быть, и вместе. — задумался я над нечаянным предложением. — Слушай, у меня странное такое ощущение, будто кто-то нас прослушивает. У тебя такого нету?
                 — А ты поменьше всякого дерьма с собой таскай в своей яме.
                 — Моя яма тут не при чём, это в твоей что-то не так! Слушай, а они не могли, пока ты в виртуалке слонялся, какие-нибудь датчики к твоей башке прикрутить?
                 — Смолкни-ка. Они отсчёт начали. Выходим.
                 Так что встретили нас, как я и ожидал, не испытывая ни восторгов, ни иллюзий, препохабнейшим образом, ни цветов тебе, ни оркестра. По растерянности Принстоуна я понял, что мы где-то не там, где он в «Звезду Декаданс» загружался.
                 — Джек, тебе нравится быть мишенью?
                 — Нисколько.
                 — Что это, где мы?
                 — Шлюзовая камера, если они откроют ворота...
                 — Столько веков прошло, а все мы пользуемся всё теми же словами: ворота, камера, бл... я начинаю лучше думать о твоих соплеменниках, Джек! Интересно, физиологическое табу на убийство подействует в такой ситуации и кто сможет нажать кнопку?
                 — Они могут попросить нажать на кнопку того, кто не знает, что это приведёт к гибели людей. Где Гринблат?!
                 — А мне почём знать? — удивился я.
                 — Молчи, я не тебя спрашиваю. Капитан Мбванге, где Сергей Гринблат?
                 Тут раздался голос ихнего негритоса, от звука которого я сразу же почувствовал себя расистом:
                 — Бортмеханик Гринблат арестован. Джек Принстоун, «Звезда Декаданс» перекодирована, виртуальная камера отключена, пути назад нет, объясните это господину Зигги Фрейду.
                 — Он слышит тебя. Подключи Сержа на громкую связь, он лучше вас всех разбирается в ситуации.
                 — Джек, ты напрасно доверяешь Гринблату. Он, в частности, предложил оставить тебя заложником у Фрейда.
                 — А я без того заложник, так что не передёргивай давай. Давай на связь Сержа. Без всяких.
                 — А хрена с редькой твой Зигги не хочет попробовать?! Пью только что доложил, что свободен.
                 — Веди себя прилично, капитан, Зигги слышит тебя. — Тут мы с Джеком решили посовещаться; несмотря на полный дерибас, он держался молодцом, про себя я даже отметил у него незначительное обострение чувства юмора. — Ну, что? Ты всё ещё рвёшься наружу?
                 — Рано или чуть позднее. — злиться было неинтересно, потому я остался конструктивен. — А ты соври им про Метьюрина. Или про Беду, что, мол, Пью сделали люди и ему порою тоже свойственно ошибаться насчёт своей свободы.
                 — Думай потише. Можно попробовать. Но, знаешь...
                 — Молчи, Джек, молчи. Даже в мыслях молчи. Думай на чём свет стоит о своей хромой собаке! Ни о чём больше не думай. Пусть язык твой теперь говорит раньше головы! Они дураки, потому что есть единственный способ остаться свободным — это самому войти в клетку. Сперва захотеть зайти, потом зайти, а после понять, как это хорошо — быть в клетке! — теперь я точно чувствовал в своём котелке чьё-то хамское, я бы даже сказал откровеннее — гопничье, присутствие. — Нас сканируют. Не знаю, как им это удалось, но ты лучше не молчи, а читай какое-нибудь глупое стихотворение и говори, не останавливаясь о нашей с тобой общей беременной лысой корове.
                 Джек расхохотался, и я понял, что он крутейший из навигаторов третьего класса и что, если таковы все навигаторы третьего класса, то навигаторы первого ихнего класса могут вполне соперничать в профессионализме с Навигаторами Хилега.
                 — Хи-хи-хи, капитан, мы с тобой — лопухи. Наш уважаемый и талантливейший из террористов известил меня, что оставил в бортовом Пью одного из своих корешей! О мами, о мами-мами, что мы будем делать, когда салат смешается с золотом перстней на манишке первосвященника.
                 Удивлению и досаде крутых и умных психологов и капитанов на борту космолёта «Утренняя Звезда», видимо, прсото не было предела. Сперва завопил незнакомец:
                 — Джек, что ты несёшь?! Замолчи-и!!! — и несмолкающий мой панибрат Я-шк-а Принс-тоун мимоходом объяснил, что это психует бортовой психолог Коля Фёдоров. — Подумай, на чьей ты стороне!
                 — Отстань, зануда, дитя верблюда, нет, лучше бритва, чем нож молитвы, ведь здеся нету Интерпола, и психиатр не любит рок-н-ролла! Ты можешь ставить на любое поле, но не забывай про зеро, помни о смерти. В борьбе за выживание каждый, извините, ставит только на себя, потому что только себе можно доверять, всё остальное — враньё. Колюня, мне смешно, ты забыл, кажется, что, что бы я ни делал, я работаю на ваш план! Нравится, не нравится — спи, моя красавица, а мне нравится быть цветком. Бабки на стол, ваши не пляшут, тащите сюда Расальхага! Он добрый малый, он нас любит, не надейтесь на макароны и на чеснок, чеснок хорош только от вампиров, а про вампиров мне тут недавно сказали, что они все вымерли ещё в двадцать первом веке.
                 Минут пять они молча глотали словесную поедрень Джека, потом минут пять, я подозреваю это вполне реалистически, Мбванге совещался с моим нефундаментальным коллегой в науке, а потом привели Расальхага, монитор около двери засветился, и хохочущий старина Голова Заклинателя Змей показал нам... Джеку, разумеется, а не мне — большой палец кверху, мол, всё чики-чики, проканали за козыря незванные гости.
                 — С меня кофе по-аравийски, ребята!
                 Теперь держитесь, братья и сёстры во космосе, житуха начнётся! Только чур в обмороки не падать, а креститься — сколько хотите, если вспомните, как это делалось, мне по' бую, френды, вся ваша туфта. Я — на выход, Джек, навигатор высшего класса, обнимусь-ка для начала с Расальхагом, а потом, через запятую, за хорошей сигарой, чашечкой аравийского кофею, с бокалом бедового «Тьер Гарде» в руке, вы угостите меня, безнадёжно отсталого, этим вашим бедовым катедралом!

                                                                                                      Осклабив зубы фортепьяно
                                                                                                      Сжевало грузно
                                                                                                      Пальцы пианиста
                                                                                                      За то что не на жизнь а на смерть —
                                                                                                      рьяно
                                                                                                      Вцепился оный в музу
                                                                                                      Листа
                                                                    Лескофф А. В. А-III, «Квазимодо», гл. 17, стрф. 13.

                 Он не был стар, и именно это потрясло больше всего, говорили мы с ним ужасно долго — целую вечность. Как только увидел его, сразу же я заподозрил неладное; объяснение того, что двери из свежеструганых досок и что петли смазаны жиром, казалось бы, нашлось, но как объяснить идеальность форм и поверхностей камней Маяка? Как объяснить, спросил я?! Да неужто не понятно теперь, что не смотритель маяка — причина отличного состояния деревянных, железных и каменных составляющих этого таинственного сооружения, наоборот, он сам — тоже результат какой-то аномальности Маяка. Нельзя сказать, что на вид он молод, вовсе нет: но седая борода, густые усы и брови, шикарная седая, если судить дурацкими категориями сандаунайлендской моды, шевелюра — совсем не являлись следствием старения, просто он, как попал сюда таким вот, так таким и остался. Мне так кажется.
                 На мой вопрос, может ли он назвать своё имя, он ответил односложно. На вопрос, как давно он живёт здесь, он ответил двусложно. Чем питается, он объяснил поподробнее. Ответы были:
                 — Нет. Не знаю. Рыбой, птицей, тюленятиной, рого'зовым хлебом, ягодами и грибами, дикой фасолью, которая, если ты заметил, растёт на каждом шагу. А ещё есть кедровые орехи, а летом сюда прилетают утки и гуси. Я так и не понял, нужна ли им пресная вода, чтобы целое озеро, ведь озера здесь нет, несколько ручьёв только, но они живут здесь всё лето.
                 — А как же ты охотишься на них?
                 — По-разному. Когда силки ставлю и в засаде сижу, когда из лука бью.
                 — Но ты ведь не разучился говорить, разве здесь кто-нибудь бывает?
                 — Два или три раза, а так я разговариваю сам с собой. С птицами говорю, издалека так. С деревьями, с травой, с землёй, с ветром, с волнами на берегу.
                 — Так чем же ты тут занимаешься? Что тебя здесь держит?
                 — Живу я здесь. Ты угощайся.
                 Он меня накормил, поведав попутно, что утка, которую он пожарил специально для меня, залежалась давно, точно не знает, просто ему всё лень было её, ощипанную, пожарить, но, сегодня увидев гостя, он проявил силу воли и приготовил её, пока я смотрел по сторонам и поднимался к его дому. Это он сам прямо так и сказал : «к дому», — и я попробовал спросить снова:
                 — Это разве не маяк?
                 — Это мой дом. А что такое маяк?
                 Жаркое мне понравилось, мясо было свежо и жирно, мягко и ничуть не застарело, будто он сегодня поутру подстрелил эту утку. На моё замечание, что он знатно готовит, хозяин только пожал плечами и чуть погодя добавил, что это зависит от утки, от её силы, от положения в стае, поэтому он дотошно всегда выбирает, прежде чем напасть, но больше он предпочитает тюленя, правда, это такая морока — вкусно приготовить тюленя. Очень важно не забыть вовремя добавить чеснок... Я заинтересовался:
                 — Чеснок? Откуда?!
                 — Да его здесь много.
                 — А как ты сюда попал?! — несколько раз спотыкал я его одним и тем же вопросом и спотыкался сам на одном и том же ответе:
                 — Просто я здесь живу. Всегда. — я долго не знал, как продвинуть его дальше, но вот он чуть удивился моей навязчивости. — Разве для того, чтобы жить здесь, надо сюда попасть? Не понимаю я тебя, Валентино.
                 Я вздрогнул, потому что он впервые воспользовался моим именем и это почему-то показалось мне чрезвычайно важно:
                 — А как же иначе-то?! У палки, например, — подняв с пола полешко потоньше из тех, которыми он топил камин, я показал ему. — есть начало и есть конец. Чтобы жить, нужно ведь сперва родиться, разве нет?
                 — Что такое — родиться? — спросил он и взял у меня полено, внимательно разглядел его. — Мне кажется, чтобы жить, надо жить. Разве не так?
                 — Хорошо, вот ты убиваешь утку, тюленя, срываешь чеснок, рвёшь фасоль. Всегда это есть смерть животного или растения. Конец жизни. Если есть конец у жизни, значит, где-то до того должно быть и начало! Должно быть рождение этого животного и этого растения. Ты что, не был ребёнком, ты разве не рос, не мужал, не старился? Кто научил тебя говорить? Кто обучил тебя всем этим премудростям кулинарии и охоты?
                 — Я всегда это умел. — он бросил полешко в камин. — Что такое смерть? Если нет начала, то, наверное, нет и конца.
                 — Но ты же помнишь, ты обладаешь памятью! Ты же сам говоришь: всегда. Всегда так было. Значит, у тебя есть всё-таки память, есть представление о времени.
                 — А что это такое — время??? — он заинтересовался, и я снял с руки часы.
                 Кажется, ему понравилось слушать меня, и я развернулся, самозабвенно объясняя такие простые истины, как основы бытия — законы времени и пространства, почти всё время пребывания на острове я посвятил именно этому: я отыскивал и легко находил примеры течения времени вокруг, я пересказал ему вкратце Писания, потом перешёл на историю и географию, поведал о бесконечности Вселенной, о системе, где находится планета, что под нашими ногами, рассказал я ему и о Сандаунайленде и о нашей фамилии, и о том, что этот остров, который так и называется Лескофф, когда-то в прямом смысле слова принадлежал нам.
                 Сейчас мне жаль содеянного, ибо не ведал я, что творил, глупец, ослеплённый гордым наивным знанием, которое именно в данном случае было не только ненужным, но и вредным. Вернулся я на остров через две недели, летя на крыльях осуществляющейся мечты, получив разрешение на обоснование проекта.
                 Одиночества на острове, необитаемости его как не бывало, напротив — людей, звёзд, артитоков, кентавров, чертей, лолит на моём маленьком островке, по исторически сложенным обстоятельствам несущим в качестве географического названия нашу фамилию, было теперь многовато — до тесноты, но уже не было в живых его, моего фантастического вечного предка!
                 Мне осталось только лишь дословно передать сказанное мне жутким персонажем по имени Мастер Беда с неизвестной мне планеты Земля обвинение, произнесённое не торжественно и не жестоко, скорее — с сочувствием мне, вмиг оказавшемуся лицом к лицу со страшной бездной — стоя перед необъяснимо голым, иссушённым столетьями, превращённым временем в камень остовом человека, который три недели тому назад научил меня, как изготовить обалденную тюленью ветчину так, чтобы она ни в коем случае не отдавала ни рыбой, ни йодом.

                ...по мере того, слабеют и морфий и надежда, он
                опять появился за нами, этот гладкий красный зверь.
                В. Набоков. Лолита.

                 Понимаешь ли ты теперь, Валентино, что ты натворил?! Ведь в смерти собственного прапрапра... в смерти собственного твоего предка ты сам и виноват. Ты заразил его страшнейшим из вирусов — той болезнью, без которой ни одна другая не имеет над человеком никакой власти! Ты заразил его временем. До тебя он не знал, что можно вспомнить что-то ещё, кроме жизни, а ты заставил его вспомнить если не рождение, то мать и отца, это уж точно. Он вспомнил, что не всегда так было, как было до твоего появления на острове, и как только он это вспомнил, поверив наконец твоим словам, так сразу же и умер. Тебе повезло, ты этого не видел.