Каждому своё

Лес Жизни
 С мужем мы расстались на площади Ногина: он ехал домой к родителям, а я
к старому, одинокому деду. Муж не любил бывать у деда, говоря, что тот
чужой, противный, скучный, старый, а я почему-то не любила бывать у его
родителей. Таким образом, мы расстались: он вышел из вагона, а я поехала
дальше.  Взгляд безразлично скользил по лицам напротив, в голове
вертелась фраза из «Крейцеровой сонаты»:  «…и тогда я убил её.»
Неожиданно мои глаза остановились на молодой кукольно-красивой блондинке
с ярко накрашенными зовущими губами. «Вот взять бы сейчас пистолет и
выстрелить ей в голову»,  - подумалось мне. На месте головы я явственно
увидела белый кувшин, висящий горлышком вниз на серой доске забора.
Грохнул выстрел  -  черепки разлетелись в разнае стороны, вороны и галки
слетели с деревьев. Я перевела затвор, снова взвела курок. Напротив
сидел ещё кто-то.  Впрочем, реальной головы сидящего я не видела: передо
мной был очередной кувшин, висящий на заборе горлышком вниз. «И был я на
светском балу, дамы разговаривали с мужчинами, и вдруг я похолодела от
ужаса: на шеях, окаймлённых кружевными воротниками, болтались черепа,
голые черепа. Пустые глазницы, открытые рты с выпавшими гнилыми зубами.»
Кто же это? Откуда это?   -  подумалось мне.  – Да, это Тургенев. Что-то
подобное у Тургенева. «Стихотворение в прозе». Ну что ж. Каждому своё.
Едес зайн, как говорят немцы. Надпись на воротах концлагеря.  …Где-то я
читала: «Фашистские лётчики бомбили города, так как забывали, а точнее,
не понимали, не ощущали, что убивают других людей. Срабатывал механизм
отчуждения.» Отчуждение… А знали бы сидящие здесь люди, что происходит в
моих мыслях. Они убили бы меня, убили бы только за мысли, за фашизм в
душе. А вдруг кто-нибудь догадается? Догадается по моему
недоброжелательному, озлобленному взгляду? Надо изменить взгляд, надо
улыбнуться и сказать этой улыбкой: Я вас всех люблю. Как Наташа Ростова
на балу. Да, да! Я счастлива, и я вас всех люблю!» Вот такой же улыбкой
улыбался мне ученик, ненавидевший меня за что-то:  за то, что
несправедливо поставила ему двойку или ещё за что-то. Он улыбался мне,
чтобы не убить, не задушить, не размозжить череп ножкой стула и,
вероятно, повторяя про себя: «Она мне приятна, Я люблю, люблю, люблю
её.» Я расслабилась, взгляд стал мягче, люди в метро показались более
живыми, тёплыми. Выходя на Киевской, я ощутила, что толпа  -  это нечто
одушевлённое, дышащее, и подумала: Ну вот. Слава богу! Приступ ненависти
прошёл. Вокруг меня люди. И я не желаю им зла.» Относительно спокойно я
проехала до станции «Кутузовская», пошла по перрону и вдруг вспомнила,
что у меня есть мать. Мысль эта потрясла меня страшно. Мать моя была
жива, мы жили с нею в одной квартире, утром, уходя на работу, говорила,
что надо купить в магазине, я слушала механически её голос и механически
что-то отвечала. В моём сознании мать умерла очень давно, когда ушёл
отец. Да, когда ушёл отец, не стало той весёлой женщины, танцующей вальс
под музыку «На сопках Манчжурии», той молодой и красивой брюнетки в
чёрном  платье с ярко-желтыми и красными листьями на рукавах и подоле, а
появилась какая-то другая: вечно непричёсанная, заплаканная, в драном
халате, с сигаретой в жёлтых прокуренных зубах и тоскливыми глазами.
Большей частью она лежала на диване лицом вниз, плакала и повторяла: «Я
не женщина. Я не женщина, не женщина.» Потом на её месте появилась
похожая, но уже более аккуратная, весёлая и опрятная. С ней мы ходили на
лыжах, в лес и в кино. С ней было хорошо дружить. Но и эта умерла, когда
пришёл другой папа, и я поняла, что теперь она дружит с ним и хочет,
чтобы я тоже с ним подружилась. Но я с ним не подружилась: не любила,
когда меня воспитывали и приучали к порядку. А когда я подросла, он стал
смотреть на меня по-мужски и совершенно определённо. Я подросла, а мать
постарела. Всё чаще он раздражался, когда мама проливала чай или роняла
ложку за обедом, а уж тем более проливала стакан. Она опять опустилась,
перестала причёсываться, стала много курить. Всякий раз, роняя
что-нибудь, вздрагивала, словно ожидая удара, и виновато, заискивающе
как-то говорила: «Колечка, я нечаянно. Я нечаянно». Но Колечка плохо
слушал: он смотрел на меня… Потом его не стало в нашей квартире. Мать
словно чувствовала себя виноватой, а я словно что-то не могла простить.
Она делала по дому всё, я же – ничего, но смотрела я на неё озлобленно и
напряжённо, а когда что-нибудь падало или котлеты подгорали, я видела
всё тот же испуганный взгляд и тот же голос говорил мне: «Это я
нечаянно. Больше не повторится. Это я нечаянно, прости, Ирочка.» Я же
мысленно спрашивала себя, почему она не причёсана, почему не зашиты
дырки на рукаве, почему не накрашены губы и думала, что если у меня
когда-нибудь будет служанка, то служанка эта непременно будет красива и
опрятна, а если нет, то я её рассчитаю. Мать имела удивительную
способность стушеваться, сделаться незаметной тенью, и все мои друзья
ценили это и говорили, что родители мешают им жить, читают нотации,
поучают, и имеют свои интересы в то время, как мать моя умеет сделать
всё, а в доме словно отсутствует, говорили, что мне можно позавидоать. Я
слушала всё это, но слово мать, мысль о том, что у меня есть мать, как
то не укладывалась у меня в голове: я любила ту молодую, красивую,
счастливую брюнетку в чёрном платье с ярко-жёлтыми и красными листьями
на рукавах и подоле, но она умерла, когда ушёл отец. Умерла. Я не знала,
кто живёт со мной рядом, но кто-то определённо жил, потому что еда
готовилась, хотя и подгорала, вещи стирались, хотя и выходили из стирки
с дырками от порошка, всё гладилось, хотя и с заглажками, короче, со
скрипом, кое-как, но хозяйство всё-таки велось, хотя я не принимала в
этом участия, а только упорно злилась. «За что я ненавидела её?  -
подумалось мне.  -  Ну, да, ненавидела за что-то, а ведь это моя мать.»
И мне вспомнилась улыбка ученика, ненавидевшегго меня за что-то, но
делавшего вид, что я ему приятна. За что он ненавидел меня? Почему,
ненавидя, делал вид, что любит, и улыбался, и улыбка эта говорила: «Я
люблю!» «Почему?»  -  спрашивала я у себя и не находила ответа. Между
тем я уже поднялась по лестнице, вышла в город, пошла на мост. Слева
было шоссе, справа мост и внизу, под мостом, железная дорога. Взгляд мой
механически застрял на рельсах, и я снова вспомнила улыбку выпускника.
Он, этот выпускник, летом укладывал шпалы, чтобы заработать себе на
костюм. Его мама работала в булочной. Им не хватало денег, и каждое лето
он работал на железной дороге. Они жили без отца. « Я не могу таскать
шпалы, как этот твой выпускник!  -  зазвучали в голове слова мужа. -  Я
– кандидат наук! Я – специалист! Я защитил диссертацию. Нет денег! Я не
виноват, что нет денег, не виноват, что наше государство не оплачивает
труд квалифицированных специалистов! Ты с ума сошла! Я не создан
работать руками! Я – руский интеллигент! Понимаешь ты это, или нет!
Интеллигент!» Вдалеке раздался глухой удар, похожий на удар моей головы
о стену. Так не созданный работать руками интеллигент колотил меня
головой о стенку кухни, вбивая домостроевское «да убоится жена мужа
своего», а заодно выколачивая улыбку выпускника, ненавидевшего меня, но
делавшего вид, что я ему приятна, выбивая память об интеллигенте,
укладывающем шпалы. «Каждому своё,  - приговаривал он,  - каждому своё.
Одним шпалы укладывать, други – диссертацию писать. Одним  - шпалы,
другим – диссертацию!» «Каждому своё,»  -  повторял он, ударяя меня
головой о дверь, и в голове моей откликалось по-немецки: «Едес зайн,
едес зайн, едес зайн!» Надпись на воротах концлагеря. Подул ветер  -
воспоминания унеслись прочь, и я облегченно вздохнула. Шел дождь, люди,
идущие по мосту, раскрывали зонтики. Зонтики были зелёные, красные,
синие, желтые, как осенние листья.
                1990г.

-