Соседка Саноцкая

Елена Калита
Как-то я со своим одногодком вспоминала, что же запомнили мы, малыши, из той далекой-далекой жизни, которая называлась «до смерти Сталина» и так разительно отличалась от той, что «после». Выяснилось, что, каждый свое, помнили довольно много, конечно, пропустив все, что видели и слышали тогда, сквозь детское восприятие и понимание происходящего. В моей памяти это время оказалось неразрывно связано с соседкой, жившей в такой же, как и наша, крытой соломой «хатынке», и бывшей тогда моим единственным взрослым другом.

Ее домашнее хозяйство было по-солдатски простым. Железная койка, гладко заправленная серым суконным одеялом, пара некрашеных табуретов топорной работы под такого же изготовления столом без скатерти, полочки с медицинскими справочниками, да на гвоздике – полотенце из сурового полотна. На маленьком столике-тумбочке у двери – керосинка с пыхтящим на ней чайником и ведро с колодезной водой. Единственным украшением комнаты были две фигурки лысеньких пузатеньких человечков из какого-то зеленого, до блеска отполированного полупрозрачного камня.
– Нэцкэ, – услыхала я ответ на свой вопрос о человечках.

И питалась соседка в основном только чаем с черным хлебом да картошкой, которую варила в большой кастрюле, чтобы хватило дня на два-три. Эти годы не были временем разносолов и деликатесов, но такое убожество в еде даже в нашей, далеко не зажиточной семье, случалось не часто, разве только перед отцовской зарплатой. Но и тогда на столе в нашем доме все же регулярно появлялись суп, каша и всяческие, свежие или квашеные, овощи.

– Погана господиня, – вынесла свой, не подлежащий обжалованию приговор, хозяйка, комнату-боковушку у которой жилица снимала вот уже несколько лет. – На городі робити не хоче і курей навіть не тримає!

Да, для села, в котором мы тогда жили, это был настоящий скандал. Возле каждого дома кудкудахкала, крякала, хрюкала и мыкала разнообразная живность, а огороды конкурировали между собой зеленой пышностью. Иначе и быть не могло. Ведь в сельмаг даже хлеб не завозили – куча окаменевшей соли в закутке, да многолетней давности консервные банки с дружно презираемыми всеми дорогущими крабами и печенью трески, мирно вздувавшиеся на деревянных полках – и все.

Хлеб для нашей семьи доставлял со службы на велосипеде отец, не забывавший прихватить буханочку и для непрактичной соседки. Родители почему-то ее жалели и иногда вполголоса что-то обсуждали, упоминая ее фамилию, но всегда так тихо, что даже мои, очень любопытные уши, не могли разобрать ничего, кроме отдельных слов.

Женщины из соседних домов косточки «городськой» перемывали громче и откровеннее, и из пересудов я уже знала, что отец ее «сидит», мужа тоже «забрали» как «мериканського шпиёна» и он пропал без вести. А жила она раньше в Киеве и была «мадамочкой» с коврами, только и знала, что училась, то в институте, то в какой-то «спирантюре», которую едва закончила, когда ее из-за отца и мужа «вытряхнули» из квартиры и города.

Я никак не могла понять, как можно «вытряхнуть» человека, ведь он же не половик, и куда «забрали» мужа «мадамочки»? И что такое «мадамочка»? Но я не любила эти разговоры, которые и она презрительно называла сплетнями.

Зато я любила гостить у нее. Особенно меня привлекали медицинские книги на полках. Толстенный атлас с глянцевитыми цветными рисунками различных частей человеческого тела, запретное «Акушерство» и особо любимая книга о лечебных травах, от которой, казалось, даже пахло этими самыми травами – пряно и горько. Были и еще книги – с фотографиями жутковатых инструментов для операций и описаниями самих операций. Три из них трогать мне не разрешалось.
– Это написали мои муж и отец. Память, – так немногословно объяснила она, забрав однажды книги из моих рук.
Ну, и что там интересного, тоже все про операции и очень много не нашими буквами непонятно написано. Мне и без них хватало, что читать.

А читать я любила. Да и не только я. В нашем доме все увлекались книгами, но, конечно, именно у меня было для этого больше всего свободного времени. У мамы-учительницы, бабушки, даже у старшего брата полно было дел, особенно летом. Я же по своему малолетству от большинства забот великодушно освобождалась, да частенько и сама себя от них освобождала, умело поныв возле очень меня любившего старшего брата.

Кроме чтения я еще любила забираться куда-нибудь повыше – на крышу сарая, дома или на высокое дерево и наблюдать оттуда за плывущими по небу облаками, которые были для меня – мир, особенный, недосягаемый и поэтому чрезвычайно притягательный. О том, что видела на небе, я никому не рассказывала, кроме соседки, которая умела внимательно слушать и не разбалтывала услышанное, как делали иногда другие взрослые. И еще она учила меня латыни. Именно от нее я впервые услышала чеканные литые строки, больше никогда мне не встречавшиеся, и научилась петь гимн студентов «Гаудеамус».

Правда я бывала у нее не так уж часто. Соседка приходила с работы поздно, да и выходных у нее почти не случалось. Интеллигенцию в те годы на селе не баловали, и кроме своих основных обязанностей она несла на плечах кучу нагрузок, типа подписки на заем, агитации перед выборами, работы в поле во время уборочной запарки и чтения книг и газет дояркам на фермах.

А соседка работала фельдшерицей. Кроме нашего, у нее на обслуживании были еще два села, которые она за неделю посещала не раз и не два и всегда – пешком. В лошади ей наш председатель отказал сразу – решительно и навсегда. Поэтому в любую погоду бегала она из села в село короткими лесными тропами или более длинными – полевыми, там было не так страшно вечерами. Ведь в лесу иногда и волки появлялись. Понятно, что после таких «прогулок» ей было не до гостей и хозяйства.

Иногда, раза два в год, соседка начинала собирать посылку. И было это, скажу я вам, делом весьма и весьма непростым. Сперва сколачивался ящик, фанеру на который требовалось предварительно «достать», как правило, в сельмаге, где кое-какая тара все же имелась. Затем наступала очередь вещей. Байку на портянки ей давал мой отец – маленький винтик огромной воинской машины. Нательная рубашка, все из той же желтоватой байки или бязи, также носила на себе следы армейской казенщины. А один раз я наблюдала, как бабушка вязала из принесенной соседкой грубой шерсти толстый жилет, позже также отправившийся в дальний путь. Приходилось ей заниматься и носками, вязать которые она не очень любила из-за спиц, вечно выскальзывавших из петель и исчезавших в щелястом полу.

Заготовка продуктов также требовала немалых расходов и умения достать их. Сахар, крупы, табак, сало просто так на прилавках не лежали, и счастье их магазинной покупки было редкой удачей для большинства, а тем более для не умевшей «договариваться» соседки. Затем на посылочной крышке писался странный адрес с упоминанием каких-то почтовых ящиков и командировок, и соседка отправлялась за пятнадцать километров в село, где было большое почтовое отделение, принимавшее посылки.

Как правило, после таких походов она забегала на часок-другой к нам, посидеть, поиграть с отцом в шахматы, до которых была большая охотница, и выпить чашечку чая. Как я теперь понимаю – отойти, расслабиться, забыть, хотя бы на время, жестокую действительность.

Однажды, ранней весной того года, в котором я должна была пойти в школу, по радио начали передавать печальную музыку и одно за другим – тревожные сообщения.
– Это все, – сказала соседка, выслушав внимательно очередное сообщение, – ОН не выживет.

И ОН, действительно, умер. С каждых ворот свисали флаги с траурными лентами, на рукавах у взрослых появились черно-красные повязки, и вся страна, как передавало радио, рыдала. Правда, в нашем доме почему-то не рыдали. И когда я попыталась исправить положение, выдавив во время печальной передачи о похоронах вождя на щеки пару слезинок, никто из домашних меня не поддержал. Соседка в эти дни забегала к нам чаще, чем всегда, о чем-то шепталась с родителями и однажды я услыхала: «Теперь, может, выпустят?»

Прошло время. Я усердно постигала азы школьной науки, попутно вычеркивая из учебников указанные учительницей фамилии, а соседка все так же бегала по вызовам и собирала посылки. Но однажды ей принесли телеграмму.

Эта казенная бумажка в те времена чаще всего таила в себе несчастье. Поздравления со всяческими праздниками телеграфом тогда посылали редко. И только беда требовала расходов на быстрое сообщение. Но на этот раз бланк с наклеенными строчками принес радостную весть.
– Его отпускают, – сказала, забежав на минутку, соседка. – Я еду за ним. Он один не доберется.
Пару дней суеты, уборки в комнате, оформления отпуска и она уехала, чтобы вскоре возвратиться вместе со своим отцом.

Село, такое любопытное к перипетиям чужой жизни, на этот раз молчало. Никто ни о чем ее не расспрашивал, не ахал, не поздравлял. Просто каждый день кто-нибудь стучался в дверь ее квартирной хозяйки, оставлял крынку молока, кусочек сала, пяток яиц или узелок муки и, со словами «Хай його годує» быстро уходил.

Не заходили к соседке и мы. Только однажды отец, желая побыстрее передать по назначению привезенную им буханку, не переодеваясь, в военной форме, заскочил за ее некрашеную дверь. Заскочил и очень быстро вышел оттуда с опущенной головой и шевелящимися на скулах желваками.

А вечером я услыхала его рассказ маме: «Я зашел, он увидел мою форму, начал прятаться под кровать, закрывать голову руками, кричать…» А мама, вздохнув, добавила: «Она говорит, под матрасом уже целый склад сухарей, картошки. Прячет и прячет и все боится, что отнимут. Ночью не спит – сидит и ждет, что за ним опять придут».

Так продолжалось довольно долго. Но однажды он появился. Это произошло в ночь, когда внезапно и страшно заболела маленькая дочь председателя колхоза – единственный поздний ребенок, рожденный уже после гибели их сына, подорвавшегося на найденной в пойме речки мине. Малышка синела, задыхалась, и страшное слово – «круп» – смертельным приговором встало над маленькой кроваткой: до больницы было двадцать километров, а на дворе – распутица, особенно сильная в этот год.

Фельдшерица, до этого не отходившая от ребенка ни на минуту, вдруг встала и решительно двинулась к выходу, бросив в ответ на недоуменные взгляды измученных родителей: «Сейчас вернусь». Возвратилась, действительно, быстро, вместе с худеньким лысым старичком. Старик зашел робко, испуганно оглядываясь, и все норовил повернуть обратно. Но вдруг услыхал натужный кашель и хрип, доносящийся из кроватки. Замер на мгновение, прислушался, вдруг выпрямился и с неожиданной быстротой подошел к ребенку.
– Что копаешься! – Сурово крикнул дочери. – Готовь инструменты, срочно операцию делать нужно!
Все засуетились, а он старательно мыл руки и распоряжался громким и уверенным голосом. И так же уверено, вроде и не было позади долгих невольничьих лет на лесоповале, провел операцию. Так рассказывали позже родители спасенной девочки.

Больше он не прятался. Ходил вместе с дочерью на вызовы, на фельдшерском пункте принимал больных и еще долго после их отъезда вспоминали люди необычного хирурга, успевшего вылечить от застарелых хворей чуть не полсела.

Они вернулись в Киев, где им дали небольшую квартиру, а главное, вернули на работу в любимую больницу, из которой много лет назад вышвырнули так жестоко и, казалось, навсегда. Потом еще долго мелькала в специальных медицинских журналах их фамилия, напечатанная под большими статьями с непонятными терминами и иностранными словами. Эти журналы, присланные из Киева, и сейчас хранятся в заветных архивных коробках моих родителей, доставшихся мне от них по наследству.