Павлушино фиаско

Ольга Кузьмина
Конечно, классическим подлецом Павлуша никогда не был – таким, как описывают подлецов в литературе. А ведь это и есть самое главное – знать это про себя. И Павлуша понимал это, и всегда гордился – шел ли по улице, стоял ли в душе, или помогал жене перекладывать варенье из тазика по банкам – нет, кто угодно я, но не подлец!

Однако иногда, когда он оказывался вдруг в тишине, каким-нибудь ранним, особо тихим утром, когда так хорошо брелось по улице, и мысы недорогих ботинок так сладко впечатывались в затейливую московскую грязь, отчего она чувственно чавкала под ногами, хлюпала и вздыхала, покуда он добирался до наконец-то открытого в его спальном районе метро, мысль о том, что не так-то он прост не покидала умную голову кандидата физических наук.

И в этот момент улыбка растягивала его обычно суровые губы, и если бы в такой момент оказался бы рядом какой-нибудь классик из нашего великого литературного прошлого, непременно ухватил бы он эту улыбочку, вывел бы за нее, точно лошадь под узцы, Павлушу на середку улицы, и показал бы людям, потрясая руками – вот он, подлейшая душонка, мелочь человеческая, сдача с совести, дешевая пыль…

Впрочем, никакой классик мимо не проходил, и только неведомый таджик с печальным лицом пытался бороться с ветряными мельницами, именуемыми городской грязью; и Павлуша стирал улыбку и заходил, наконец, в метро, которое не давилось им, а ловко проглатывало, перемешивало внутри себя гигантским миксером, а затем выплевывало на другой станции – немного помятого, но внешне приличного среднестатистического семьянина средней руки.
 
Было ли все однозначно? Нет, конечно. И Павлушу за многое можно было хвалить и жалеть. Так, его день был расписан от и до. В 8 утра нужно было выйти из дома; на работу надо было попасть к девяти, и он исправно делал это. Хотя, конечно, за опоздание его никто бы не журил. В шесть рабочий день внезапно кончался. Это было всегда забавно: когда люди, только что занятые кипучей трудовой деятельностью, вдруг все бросали, вставали и уходили. Так же примерно делал и он, только обязательно наводил на рабочем столе порядок перед уходом. А напоследок аккуратно укладывал возле ежедневника простенькую ручку с синим колпачком – так, чтобы она никуда не откатилась в сторону и не затерялась между массой важных, но в общем-то никчемных бумаг.

Он всегда знал про себя, что он – не такой, как все. В городской толпе или пустом троллейбусе, в курилке на работе или по дороге домой, дома ли за столом или с нелепым общепитовским подносом в столовой – каждую минуту он ощущал свою исключительность и особость. Он знал, что в его голове бродят не такие, как у всех, мысли, и что он шутит тоньше и ярче других, просто не всегда искрометность его юмора доходит до окружающих; и что его мудрые, уже в тридцать с небольшим уставшие глаза нравятся женщинам. Он знал это, но хранил свои тайны важно и горделиво.

А его черствое сердце было раз и навсегда отдано Танечке, бывшей одногруппнице по институту. Она была очень правильная, отличница, с образцовыми тетрадками, и ее неприступная холодность как-то сразу заворожила Павлушу. Они даже поспорили с тогдашним институтским приятелем, кому удастся первому соблазнить Снежную Королеву, но Митька быстро признал поражение и ретировался с поля: тем паче, что от него забеременела первокурсница Леночка Шуткина, обладательница больших голубых глаз и двух старших братьев-рецедивистов, появление которых возле института однозначно постановило: браку – быть.

Но и когда Павлуша однажды все же зачем-то разбудил в Танечке подобие страсти, финал соития был определен почти сразу. И когда они лежали на диване, рассматривая давно небеленый потолок старенькой квартирки ее родителей в самом центре Москвы, Танечка вдруг откашлялась и произнесла каким-то не своим, но весьма определенным голосом:

– Ну вот, теперь нам надо пожениться.
И он сказал:
– Да, конечно.

Они так и сделали; и это было совершенно правильно.

И даже свадьба получилась веселой, кроме одного момента: сестра Танечки, Люся, старшая, и давно уже на выданье, но бесперспективно, так опечалилась по поводу брака младшенькой, что выпила очень много шампанского и мучительно тошнилась в туалете, а затем в ванной; Павлуше пришлось помогать несчастной девушке, и это было и противно, и смешно. Напившаяся Люся с потекшей вокруг глаз тушью повисла на раковине, возвращая шампанское и оливье, а также сельдь под шубой, с которой явно переусердствовала, а в промежутках плакала и обращала к Павлуше свои слепые от слез глаза: «Ну почему всегда все – ей, а мне – ничего?»

Павлуша не знал, как ей помочь, и гладил ее истомившееся без ласки тело, а ее все тошнило и тошнило. Поэтому окончание свадьбы как-то смазалось у него в памяти и ощущениях, и первую официальную брачную ночь Павлуша провел лежа поверх одеяла, заснув на кровати в рубашке и носках; в дырку на большом пальце правой ноги проникал приятный легкий ветерок.

…С тех пор прошло много лет. Танечка родила ему сына и дочь, которых он не слишком любил, ибо все застила любовь к себе. Но жил он правильно, как люди живут и как положено: была куплена машина, которую он водил откровенно плохо, но тоже правильно; и отремонтирована дача – и пусть не евроремонтом, а так, бедненько, но чистенько. И по воскресеньям они устраивали семейный обед, и непременно приглашали Таниных родителей, которых он терпеть не мог, и его родителей, которыми тяготился и откровенно не любил; а Таня пекла пирог с рыбой – который тоже ему не нравился, ибо плохо, не вкусно пах, но который был избран символом этой семейной традиции сбора. Внося воняющий пирог в комнату, Павлуша всегда счастливо улыбался, провозглашая: «Пирог!»

И внутренне содрогался от того, о чем думал в этот момент – с каким бы наслаждением от ткнул слащавую рожу тещи прямо в центр этого пирога, с каким удовольствием отвесил бы пинка тестю, и как с удовольствием не общался бы с тихими, безответными своими родителями, через всю жизнь пронесшими трепетную любовь друг к другу и сыну. Подобные мысли раздирали его существо на куски, его рвало от собственной неискренности, но и наслаждение он получал тоже – ибо все вокруг были обычные, а он – особенный.

И он отрезал первый кусок пирога, и, откусив, хвалил его. И только скользнувшая по губам улыбочка тенью убегала в дальний угол комнаты и поселялась там, за шкафом – вы меня просто не знаете…

И то же самое думал он, встречая случайные взгляды прохожих на улице: вы меня не знаете, не знаете меня…

…Ему хотелось быть великим, но пиджак всегда немного жал в плечах, и крылья – даже если бы они и топорщились у него за спиной – всегда были плотно прижаты к телу. Услужливо бегая за картошкой и свеклой для отвратительного («обожаемого!») Таниного борща, посещая с ней рынок, где она доверчиво мерила перед ним блузки с оборками (гусыня, чистая гусыня – тебе очень идет, дорогая!), гуляя с детьми (сын – откуда у него такая тупость, откуда; дочь – не красивая, а так, нечто средненькое, не стал бы за ней бегать) – он бесконечно обжевывал про себя мысль о своей избранности и необычности. Праведник, любитель поговорить о морали, мысленно он обладал многими женщинами, и все они были прекрасны – русские и японки, татарки и негритянки, американки и француженки, в которых, кстати, он так и не разглядел никакого особенного шарма, когда был в Париже 10 дней в составе нашей делегации ученых… Да, даже они принадлежали ему – все, включая бесстрастную правильную Таню, которая раз в неделю занимала на кровати правильную позу и протягивала к нему руку; их общение длилось ровно пять минут , после чего она целовала его во влажную щеку и с притворной обеспокоенностью медленно шла в душ; в это время он выкуривал сигарету на кухне, хотя обычно делал это только на лестнице… И тут они приходили к нему – все эти женщины, толстые и худые, тугомясые и рыхлые, но равно прекрасные, которые любили его так, что ему неловко было после смотреть в ясные, незамутненные Танины глаза. Но он, имеющий свою тайну, смотрел в них, и по телу его сладко разливалась истома, вызванная осознанием – я не такой, как она думает, я куда грязнее, от меня пахнет чужим потом и чужой помадой. Она просто не чувствует этого! Он овладевал женщинами у нее на глазах – она не видела этого, а лишь улыбалась ему своей никакой улыбкой, и подливала ему в чашку кофе – в упор не замечая сидевшую у него на руках голую негритянку с крупными зеленоватыми сосками. И Павлуша смущался и обжигался первым глотком, и сладко кашлял, поглаживая левой рукой мягкую черную попу заглянувшей к нему развратницы…

… А потом они все отставали от него, все эти гейши и наложницы; и впереди его ждал только шеф Анатолий Александрович, вечный завкафедрой, окончательно полысевший, но силящийся прикрывать красную влажную лысину длинной желтой прядкой прокуренных, растущих сбоку волос.

…Шеф был странным человеком. Он был наивен и чист до прозрачности в делах науки – никогда не присваивал ничего чужого, избегал ставить свою фамилию перед реальными разработчиками той или иной темы, хоть это и было обусловлено правилами игры. При этом он умудрялся выбивать сумасшедшие деньги на разработки всякой явной чуши и околесицы; этой нестыковкой Павлуша не уставал поражаться и искренне восхищался ей, о чем много раз говорил в завуалированной форме на этих лабораторных попойках.

А потом Ансаныч выбил деньги под целый проект, и в лаборатории замелькали новые люди – из породы тех, кто слетаются на сладкий запах денег мигом, без особого зова.

Была среди них и Любочка. Низенькая, плотная, состоящая их бесконечных претензий к окружающему миру, она была неплохим работником – у нее были ловкие руки, и потому она была незаменима во время любых опытов. Она делала все ясно, четко, высказывала мысли без обиняков, пила водку и страстно курила, затягиваясь глубоко, до впалости круглых, плотных щек. Однажды она внимательно посмотрела на Павлушу и под каким-то предлогом задержала его в лаборатории; через пять минут после того, как дверь за последним работником закрылась, она решительно подошла к Павлуше и положила руку лодочкой на его ширинку.

– Хочешь? – просто спросила она. И он кивнул. И через минуту провалился в пучину жгучей, обжигающей страсти, захватившей все его существо и нутро. Еще через минуту она отодвинула его от себя устало и потрепала по щеке: «Хороший мальчик. Ну, увидимся.»

Он был ошарашен, растерзан, распят. Он почти ненавидел ее, эту мясную тетку, но его неодолимо влекло к ней. Может быть, потому, что только она понимала, как черна и бездонна в своем мраке его душа.

Она разрешила приезжать к ней домой, ибо он умолял об этом. Она жила в ближнем Подмосковье и по выходным ничем не была занята; но у него был дом и семья – как он мог вырваться оттуда?

И тут в голове его возник простой до безобразия план, и его выполнение сулило ему гораздо большие удовольствия, чем сама связь. Сказав Танечке, что он страшно устал, Павлуша отпросился у нее на рыбалку – на Пахру; они долго смеялись, что, мол, это классический «уезд» мужа от жены. И глядя в наивные Танечкины глаза Павлуша ощущал едва ли не физиологическое удовольствие от того, что она не понимает всей меры и глубины его чудовищного замысла. И он благодарно кивал, когда она протягивала ему носки потеплее, и по утру натягивал свитер под куртку – а то холодно; ее суетливая заботливость была ему приятна и отвратительна одновременно.

Затем он выходил из дома; Танечка целовала его в плечо, он прижимал ее к себе и вскоре уже садился в электричку; там, в пахнущей кошками пятиэтажке, его ждала Любочка.

В ней было мало притягательного – ну, разве что стальные глаза, пронзающие насквозь, и безмерное бесстыдство, культивируемое ей во всем. Она была некрасива, но уверена в себе. И ему нравилось, что она откровенно говорит о сексе и не стесняется этого. И ему, брезгливому от природы, нравилось также, что она не ходит «перед этим» в душ – он ощущал себя какой-то котлетой из отбросов, которую перед обжаркой решили обвалять для надежности в грязи. Она не давала ему особых физических удовольствий, но придавала жизни такой острый, пикантный привкус, что Павлуша ждал этих встреч не как любовных свиданий, а, скорее, как посещения закрытого, брутального шоу.

А потом он вновь надевал носочки и свитер, и натягивал на голову Танечкой связанную шапчонку; она вечно переживала, как бы его не продуло на этой Пахре – отиты так ужасны! Однажды он так вошел в роль, что пожаловался на боли в ухе; Танечка сбегала в аптеку и капала ему капельки – на лице Павлуши была в этот момент не гримаса страдания, а улыбка, наполненная счастьем.

Но самое главное, его выдумка, вершина его изворотливости была в том, что, возвращаясь от Любочки, он заходил на рынок и покупал рыбную мелочь, выловленную реальными рыбаками в реальной Пахре. Рыбу продавали за копейки; снастей при нем не было, поскольку тащить ему их было лень, и он сочинял истории – то о том, что ему ждали снасти приятели, с которыми он вместе ловил рыбу, то о том, что они были арендованы на турбазе…

Танечка верила; тем более, он всегда привозил разную рыбу – то мелких уклеек, то, чаще всего, плотвичек с ладонь. Иногда ему удавалось (никогда не получалось бросать спиннинг, а тут так пофартило!) привезли щуку – она, тугая, ладная, зубастая, особенно восхищала Таню и она даже научилась делать рыбу фиш… Случались также и лещи; это было редко, но тут Павлуша подолгу рассказывал, как он выводил их из реки. Если рыбалка происходила летом – лещи непременно цеплялись за траву и «сходили»; зимой их не было, но тут он доставал с берега или через полынью ловких окушков с веселыми алыми плавниками; и не было конца и края его рассказам…

Он понимал, что Любочка находится рядом с ним не просто так. Любимец шефа, он всегда отбрасывал тень благополучия на тех, кто находился рядом. Шеф прибавил Любочке зарплату – потихоньку от всех; а потом, отозвав как-то Павлушу в сторонку, полушутя пригрозил ему – смотри, архаровец, узнаю, что блудишь, я те яйцы-то откручу! Услышав заверения, что ни боже мой никакой блуд не пройдет, Ансаныч успокоился и заверил Павлушу, что никогда ничего та-а-акого ввиду и не имел.

…Так прошло года два; Павлуша стал отменным рыбаком. Лишь один раз он был на волосок от провала – к ним пришли гости, подруга Тани Майя с новым мужем, выяснилось – заядлым рыбаком.

– Ой, а Павлик каждые выходные на рыбалку на Пахру ездит! Может, вместе поедете как-нибудь? А то и нас с собой возьмете?

Оказалось, новоявленный Майкин муж не просто так не понравился Павлуше! Виталик, будь неладна, оказывается и Пахру знал как свои пять пальцев! И началось – а где ловите, в каком месте? А на что клюет? А как бросаете, а что? Павлуша насилу отбился, резко прекратив разговор – что, мол, место не его, а прикормленное, а в рыбацком деле считай намоленное. И потому выдавать его он не будет – права не имеет. Виталик немного опешил – ну я же просто спрашиваю, где выходите, то-се? Интересно же! Павлуша сдвинул брови – так, что Танечка испуганно положила свою мягкую руку на сжавшийся кулак:

– Я же говорю, мест – не сдаю!

Ситуация накалилась, гости быстренько свернули посиделки и ушли; Таня потом плакала и все говорила – ну что тебе стоило чуть-чуть быть погостеприимнее, у меня подруг осталось всего ничего! Ну что ты! Да что тебе стоило – место назвать! Он все равно там ее знает всю наперечет, речку эту!

Павлуша злился и отвечал грубо; впрочем, вскоре они помирились, и все пошло своим чередом: в субботу или воскресенье он обязательно рыбачил.

… Трясясь в электричке, он много раз думал о том, что ему интересно – как отреагировала бы Таня, узнав правду. И лицо его кривилось в усмешке – она бы просто не поверила даже в очевидные вещи, это же ясно. И мысль о своей исключительности, ловкости и изобретательности была такой сладкой, что он прикрывал чувственно глаза, задерживал дыхание – он давно понял, что куда больше удовольствия получает не от грубоватых Любочкиных ласк, а от своей чудовищной двудонности…

* * *

А Любочка тем временем стала ему надоедать. В ней проглянуло что-то новое, дотоле им не так замечаемое – она требовала его быть ближе, их отношения могли стать заметны, а этого ему не хотелось. Она становилась нудной, и теперь ее запах и неистовство его, скорее, не столько возбуждали, сколько приводили в раздражение. Потом она вдруг снова стала ласковой, но отдалилась от него; он почти равнодушно заметил ее вместе с мужиком из соседней лаборатории. Павлуша уже отправился домой, но вернулся, забыв на столе сигареты – проходя мимо соседней лаборатории, он увидел метнувшуюся за стеклом тень; оранжевый отсвет кофты, в которой в этот день была Любочка, он не мог перепутать ни с чем. Ему было все равно или почти все равно – он почти видел через стены и двери, как ловко ложится ее рука на ширинку к туповатому, но добродушному Борисычу, дальнейшее терялось во мраке и копоти – нет, все же ему было все равно…

Но в выходные он решил отправиться-таки «на Пахру». Они простились – не было слов, они не были нужны ни ему, ни ей. Идя по знакомой улочке к станции, он с облегчением толкал от себя неповоротливый земной шар – ему хотелось, чтобы это время (неплохое, по-своему) вдруг куда-то провалилось, избылось. И почему-то вдруг захотелось стать лучше. Он даже выпрямил спину – будто в этом был секрет его честности…

«Даже изменять больше Таньке не хочу. Старею, может. Ладно, поглядим. А сейчас хочу домой, просто домой…»

Рынок был практически пуст; холод не согнал покупателей и разогнал раньше срока продавцов. Рыбной мелочи не было; тетка в пуховом платке, огромная, красномордая, переминалась с ноги на ногу в диком, непрекращающемся танце: «Вам чего?»

– Рыбы речной нет?

Она повела могучими плечами:

– Да как же нет, вот, есть…

Некрупные рыбки выпали из ее руки на весы.

– А что за рыба-то? – нахмурился Павлуша. – Не ловил такую.

– Да это хариус, – нарисовался за плечом бабы огромный детина. – Сказочная рыба!

Он сложил хариусов в пакет, щелкнул языком недовольно – дорого. Но мужик его претензии купировал мигом:

– Э-э, уважаемый, хариус рыба редкая, сладкая, она того стоит. Бери, не робей, порадуй детей.

И Павлуша поспешил домой – реально замерзнувший, усталый, ощущающий себя путником, который наконец увидел забрезживший впереди свет.

* * *

Суббота кончилась внезапно: темнота обрубила ее за окном; треснув, точно кочан капусты, день отвалился от ночи и исчез в вечности.

Таня разложила на столе рыбу; выпотрошенные рыбки лежали складно, на бочку, прижавшись одна к другой как близкие, замерзшие люди. Звонок в дверь оторвал Таню от жарки – новая соседка заглянула по делу, мужу очень нужны какие-то инструменты, нельзя ли…

Павлуша был благостен; он достал ящик с инструментами, выставил их на стол и пригласил высокого, ладного мужика посмотреть «чем богаты». Выбрав пару ключей и отвертки, Сергей широко улыбнулся, пожал ему руку:

– Вы уж простите, что Зоя вас побеспокоила… Инструменты-то есть где-то, да только переехали, ничего найти не можем. А мне там подтянуть надо, да и кран потек, хоть и новый.

Павлуша улыбался:

– Да какие пустяки! Заходите, наоборот хорошо! А то на ужин может к нам придете? Жена вон рыбу жарит…

– Да я уж смотрю, – улыбнулся Сергей. – Хороша рыбка! Я такого минтая классного давным-давно не видел. Он когда молодой – объедение.

– Да что вы, – улыбнулась Таня. – Это хариус. Говорят, сладкая прямо рыба.

– Да нет, – Сергей улыбался, приобняв жену за плечо. – Я ж мурманский. Всю жизнь там. Пока вот Зою не встретил. Так что меня тут обмануть никак нельзя. Я же говорю – минтай.

Таня немного побледнела, а Павлуша отчего-то так растерялся, что не мог вставить ни слова.

– Вы ошибаетесь, – Танин голос обрел твердость. – Это муж выловил в Пахре.

Сергей захохотал в голос.

– Шутим, понимаю! Я с пониманием! Ладно, выловил. Не спорю. По левому берегу вот этого минтая, по правому – того. Эх, шутники!

Он, хохоча, повел супругу к двери; Танина рука, измазанная в муке, потянулась назад, остановила Сергея за рукав:

– Подождите… Вы…

– Таня, подожди ты, – прорвало вдруг Павлушу. – А вы идите, идите, в Мурманск свой хреначьте!...

Он почти вытолкнул соседей из двери; они недоумевали – только Таня стояла молча посреди кухни, потряхивая белой, засыпанной мукой рукой.

– Подожди, Тань…

«Господи, я же мог сказать, что не клевало! Ну почему ты такой дурак!» – подумал он, в последний момент сообразив, что произносит эту фразу вслух.

Таня села на стул. Потом встала с него, села снова.

Она остановила его слова жестом; вдруг ее лицо, мгновенно ставшее жестким, показалось ему самым прекрасным на земле – он потянулся к нему двумя руками, как тянулся бы брошенный в пустыне человек и неожиданно возникшему перед ним роднику…

Она отвела его руку, включила газ; через минуту упругое тело минтая, обваленное в муке, опустилось в масло.

И Павлуша понял, что это конец. И что перед ним корчится на сковородке его собственная пустая, никчемная по сути жизнь – на глазах обрастающая внешне аппетитной золотой корочкой.

А Таня поправила рыбку и уложила рядом другую. И тихо сказала:

– Ты даже не подлец. Ты…

И в горячем масле зашипело, извиваясь ужом, его тихое «да». После которого не было уже ничего.    
   
Ольга Q