Обречённые

Бок Ри Абубакар
Мне нужно сжечь себя, чтобы привлечь внимание…
Варлам Шаламов

…Я обнаружил поразительное сходство между лагерем и волей. Между заключенными и надзирателями. Между домушниками-рецидивистами и контролерами производственной зоны. Между зеками-нарядчиками и чинами лагерной администрации. По обе стороны запретки расстилался единый и бездушный мир. Мы говорили на одном приблатненном языке. Распевали одинаковые сентиментальные песни. Претерпевали одни и те же лишения. Мы даже выглядели одинаково. Нас стригли под машинку. Наши обветренные физиономии были расцвечены багровыми пятнами. Наши сапоги распространяли запах конюшни. А лагерные робы издали казались неотличимыми от заношенных солдатских бушлатов.
Мы были очень похожи и даже – взаимозаменяемы. Почти любой заключенный годился на роль охранника. Почти любой надзиратель заслуживал тюрьмы.
Повторяю — это главное в лагерной жизни. Остальное — менее существенно…
Сергей Довлатов

Надсадно, зло и протяжно, пробивая ушные перепонки, прервал утреннюю дремоту заводской гудок с производственной зоны лагеря, в просторечье называемого «Чернокозово».
Как обычно, словно заведенный метроном, ровно в шесть утра, по неизменному правилу и расписанию, ни минутой, ни секундой раньше или позже возвещает он о начале рабочего дня.
Еще темно, за окном дымка сумеречного тумана, сырость и холод. Капли влаги застряли на давно не мытых оконных стеклах и держатся за гладкую поверхность, боясь скатиться вниз. В окно моего временного жилья на втором этаже общежития, примыкающего к лагерю, видны прожектора и большие яркие лампы на столбах, освещающие территорию лагеря по всему его длинному периметру. Нависают над всем этим вышки с вертухаями, натянутые на высокий забор ряды колючей проволоки вызывают  острую, щемящую  тоску.
Широкая разделительная полоса, где просматривается каждый сантиметр, похожа на минное поле. На эту полосу нельзя заходить никому — ни зекам, ни лагерному начальству. Это граница, она же и буфер между свободой и неволей, между достоинством и унижением, между жизнью и смертью.
Слышен злой лай овчарок, перекличка часовых из так называемой роты внутренних войск...
Это не сон...
Это явь, пронзительная, щемящая и острая, как кубачинская сабля.
Это мое прошлое, мое воспоминание. Оно живет во мне и не дает успокоиться.
…Я нахожусь в черте территории зоны.
Я, формально, не осужденный, но и не свободен фактически. Но я самый настоящий зэк, более того, сын зэка, поэтому я дважды зэк. Моя кажущаяся свобода эфемерна, обманчива. Я намертво связан с этим лагерем, с этой действительностью и не в силах вырваться из этой круговерти. Мне совершенно некуда деться. И нет у меня другого выбора. Я законный житель этого лагеря, более того, мне стала привычной такая среда. Родился в казахстанской ссылке, сполна познал и вкусил, что такое быть врагом народа, еще в детстве.
И вот теперь снова, но уже другой лагерь, в другом краю, в другое время опять со мной. Он догнал меня.
Он преследует меня всю жизнь.
Лагерь не выпустил меня из своих цепких объятий и, наверное, уже не выпустит никогда.
Здесь в неволе сидит мой отец, а я тоже сижу здесь, но лишь затем, чтобы облегчить его участь. Я мог бы уехать в другое, менее специфическое место, но вынужден принять решение быть рядом с ним. Я обязан его подстраховать, обезопасить, в случае чего защитить, если с ним что-то будет происходить.
Он стар, немощен, а лагерь даже для молодых тяжелое испытание.
Здесь происходит проверка на прочность, цена жизни и смерти ничтожна.
Лагерь для многих людей неподъемная ноша.
Я лежу на металлической кровати, упругие пружины которой подтверждают сверхвеликую мощь тяжелой индустрии ядерной державы. Все кругом из толстого, прочного металла. И ограды, и заборы, и ворота, и калитки, и даже входная дверь в лагерное общежитие, где я живу. Металл кругом, он звенит и отдается неприятным, холодящим стуком в затылок при каждом открывании и закрывании ворот и дверей. Страна, нацеленная воевать со всем миром, должна производить много стали и чугуна, поэтому его использование и применение повсеместно. Лес и сталь, танки и пушки, трактора и тяжелые автомобили, колючая проволока, кастрюли и ложки алюминиевые, да много-много лагерей и послушно-безмолвный народ — вот чем славится страна!
Вот в чем её одновременно и великая сила, и бесконечное бессилие.
Вскакиваю с кровати, по-военному четко заправляю постель, быстро натягиваю на себя майку и спешным шагом вылетаю в коридор, где в конце, в углу находятся умывальник и туалет. Вода холодная, моюсь, ополаскиваюсь по пояс, она бодрит, привожу себя в чувство. Иду в комнату, разогреваю электрокипятильником воду в литровой банке, готовлю чай. Ломоть хлеба, вареное яйцо, плавленый сырок. Выпил, съел все почти машинально, на ходу.
Оделся, моя дорога в зону, на плац, через проход КПП.
Нажимаю кнопку звонка, первая стальная дверь с грохотом закрывается за мной, пока она не закроется, не открывается следующая за первой. Таков порядок. Вторая, решетчатая массивная дверь из квадратного профиля, снова с грохотом открылась и закрылась за спиной.
Неприятное ощущение, словно стукнули по затылку чем-то острым, и этот стук смертельным холодком пронзает до самых пят.
Холодом несет со всех темных углов и стальных ограждений.
Вошел в приемник, протянул в окошко пропуск. Охранник напряженно изучает документ, в который раз внимательно всматривается в меня, словно изучает каждую извилину на моем лице.
Молча возвращает документ, но есть еще одно препятствие, следующая стальная дверь.
Но вот и она открывается, я попадаю во двор лагеря.
Вот она — та самая зона несвободы!
Вот она, воспетая Солженицыным, Шаламовым, Довлатовым жизнь за проволокой.
Жизнь, ограниченная во всем!
Жизнь без жизни, без смысла, без завтрашнего дня, жизнь в бездне унижения и обреченности!
А вот и плац.
Большие прожектора освещают его со всех сторон, все, что находится на нем, видно как на ладони.
Осужденные стоят с одной стороны и лагерное руководство — с другой.
Вертухаи с вышек внимательно наблюдают за площадкой, готовые в любой момент, если что-то пойдет не так, открыть огонь на поражение.
Дежурный в форме майора внутренней службы, с красной повязкой на рукаве, суетится, что-то на ухо объясняя начальнику, то есть «хозяину».
Так называют начальника лагеря в подполковничьих погонах.
Рядом стоит почти вся лагерная администрация.
Перекличка начинается
«Махмудов» — «Я!»
«Сагидов» — «Я!»
«Литвинов» — «Я!»
«Седых» — «Я!»
«Омаров» — «Я!»
«Казикбеков» — «Я!»
«Бондаренко» —«Я!»
И этот переклик продолжается довольно долго.
Затем начальник зычным и твердым голосом читает лекцию о том, что труд исправляет и воспитывает человека. И только неустанный труд ведет к искуплению вины и возвращению домой с чистой совестью. Наказание — это еще не конец, это только начало, надо хорошо трудиться, выполнять план и распоряжения администрации, вести себя достойно, быть примером, и тогда путь домой может стать короче.
Все слушают молча.
С одной стороны на возвышении лагерное начальство, напротив внизу — толпа осужденных.
Но есть еще одна маленькая, человек в пятнадцать, группа. Они нигде на этом пространстве, на этом пятачке унижения. Они стоят особнячком, на отдалении, сжавшись на самом нижнем краю плаца, жмутся друг к другу, как затравленные зверьки, низко опустив головы. Это «опущенные» — низшая каста, самая бесправная и угнетенная часть этого несчастного сообщества. Им нет места в общем строю, они всегда стоят отдельно. И в бараке отдельно, и здесь отдельно. Им нельзя есть за общим столом, нельзя просто сесть рядом с другими, им нельзя пользоваться общей посудой, касаться другого осужденного. Нельзя здороваться с другим зэком за руку. Все, чего коснулась рука их, запретно для другого зэка, касаться такого предмета после этого другому «западло». Им нельзя ничего! Им нет места здесь, нет места и на воле. Лагерная молва достанет их на любом краю земли, что в зоне, что за зоной. Имя им — изгой — и оно будет сопровождать их всю жизнь, до последнего вдоха и выдоха.
Я становлюсь в ряд с лагерной администрацией. По существующей инструкции я должен стоять с ними, я добровольный член этого сообщества надзирателей, и потому, приняв на себя эту временную роль, смиренно стою с ними. Другого выбора у меня нет.
А мой старый отец стоит напротив, в большой толпе осужденных. Мы видим друг друга, мы понимаем друг друга и знаем, почему мы здесь.
Тяжелые, горькие мысли гложут меня, сжимают горло. Сглатываю застывший ком в горле. Думаю, когда все это закончится для нас с ним.
А что чувствует отец, когда видит родного сына в группе напротив? Что он испытывает в этом неестественном положении? Отец медленно наклоняет свою седую голову. На нем темная лагерная кепка, по форме напоминающая головной убор де Голля, на черном ватнике номер отряда и фамилия. Все зэки в таком одинаковом одеянии. Он очень похудел, четыре года «крытки» (тюрьма) и здесь в лагере находится уже три года.
Смертную казнь, максимальный срок наказания за частнособственническое предпринимательство, заменили на 15 лет... В последний момент судья пожалел подсудимого, учитывая преклонный возраст и награды Родины.
Я вижу, как отцу тяжело, но он старается не подавать виду. Я еле сдерживаю слезы... Сколько я пытался помочь ему, когда он еще находился на свободе.
К кому только не обращался за помощью, куда только не ездил. Но тщетно.
Все впустую, жулики и проходимцы обирали меня до нитки, обещая, но ничего не решая.
Все «обещалкины» искали во мне только источник для своей наживы.
Многое мне стало понятно в этой жизни.
Понял я, хотя и поздно, что нельзя в стране, занятой коммунистическим строительством, не только у себя, но и во всем мире, высовываться.
Надо быть «тише воды, ниже травы». И отец мой понял это слишком поздно. Он хотел получить за выдающиеся достижения в развитии производства орден Героя, а получил предельный срок лагерей.
И вот теперь в итоге мы стоим друг против друга.
Я бессилен вытащить его из этого ада.
Мы оба осужденные, мы оба, как и те, кто стоит рядом.
Мы все стоим вместе, и надзиратели и осужденные, никто не может разорвать этот круг невольников.
Я проклинаю эту порочную систему, этот вечный концлагерь для человека, для целых народов.
Где мой народ несет это тяжкое бремя на протяжении почти всей своей длительной истории. То войны без конца, то раскулачивание, то голод, то холод, то ссылки.
И вечная несвобода.
И вот, в числе невольников, теперь уже в лагере я с моим отцом.
Боюсь, что будут по очереди нести это бремя коллективной вины мои дети, дети моих детей. За что? У меня нет ответа. Потому что я не знаю...
Одни дряхлые вожди умирают, на смену им приходят другие, их ученики и духовные братья.
И так продолжается из года в год, из века в век.
Тирания сменяется новой, более просвещенной и изощренной тиранией.
Мой отец — жертва системы, как были его братья, как был жертвой их отец и так дальше к праотцам, вглубь ушедших веков.
И я должен хлебнуть эту горькую чашу...
Пока я стою с этой стороны... в рядах надзирателей — винтиков угнетения.
Но предполагаю, что придет тот час, когда меня передвинут на противоположную сторону, ближе к месту, где стоял мой отец.
Твердо знаю, оно когда-нибудь случится и, наверное, поэтому я совершенно спокоен.
У нас у всех, поголовно, нет никакого иного выхода.
Потому что мы все… обреченные.