Голубая полоска зари. Глава 8

Людмила Волкова
               Пока Вика чаевничала у Демченко, Ирина Алексеевна прошла  в комнату дочки,  вытащила из-под диванной подушки ее дневник с закладкой и унесла к себе в спальню. Она давно приспособилась черпать из этого источника информации все необходимое, поражаясь доверчивости своего ребенка. Ну, как можно оставить почти на виду такой важный документ? Она, конечно,  уже давно прочитала почти все, что Вика не поленилась написать (целая библиотека из общих тетрадей и амбарных книг!), но иногда вдруг обнаруживала то ли пропущенное, то ли прочитанное наспех, без внимания.
               Ирина Алексеевна не хотела себе признаться, что дочь ее владеет пером совершенно свободно, пожалуй – лучше, чем в повести о Ляле Лебедь, например. И, наверное, быть ей писателем. Но она не одобряла того избытка чувств, который так усложнял жизнь самой Вике и всем окружающим.
               Опасаясь, что Вика может вернуться неожиданно, Ирина Алексеевна решила устроиться в детской. В любой момент она тогда сможет сунуть дневник на место и даже успеет выйти в прихожую.
               К сожалению, дневник оказался прошлогодним, уже знакомым. Она полистала его без особого интереса. Но вдруг наткнулась на запись, хорошо забытую, и уселась в кресло.
               «30 сентября.
               «Наш дом вызывает у меня особое чувство. Я его люблю за непохожесть на все остальные дома. Он еще дореволюционный, в народе называется «профессорским», потому что стоит на территории областной больницы. А наша больница – целый городок. Одним боком дом выходит на улицу, тремя другими утопает в больничном сквере. А вернее – утопал, так как его отгородили от территории высоченным  кирпичным забором. Может, потому, что кому-то стало неприятным соседство с моргом? Или психушкой? Но морг скорее похож на церквушку, там она и была раньше, а психушка тоже отгорожена от мира забором. Только ее окна с одной стороны смотрят на тропинку, по которой люди ходят через весь двор, а мы – в школу.
                Когда-то в нашем элитном доме на каждой площадке было по две квартиры для профессуры и больничного начальства, но после войны большие квартиры разбили на маленькие, и только наша да еще над нами остались в первоначальном варианте. Мой прадедушка был известным терапевтом, а потом его дочь успела защитить докторскую. Так объясняла мама, почему нас не потеснили.
                Теперь ни одного живого профессора в доме не осталось, если не считать верхних соседей. Те трудятся в горздраве. Зато теперь у нас есть жильцы пополезнее профессоров. Тетя Майя – медсестра, живет в бывшей дворницкой, Жекин папа – истопник в больничной котельной, их соседи – зубные врачи. Наши окна выходят и во двор, который получился закрытым со всех сторон из-за забора, и на улицу. У нас два выхода – черный и парадный. Черный ведет во двор. Чтобы не удлинять дорогу в школу, мужчины в забор встроили калитку, и мы, дети, чешем через больницу в школу. Там нет машин, родители спокойны.
                Я люблю больничный сквер. Деревья в нем высоченные, клумбы яркие, кругом кусты черемухи и сирени. Когда-то я пугалась больных в полосатых халатах, гуляющих с утра до самого темна по аллеям. Кто на костылях, кто с забинтованной головой, а у некоторых от носа к животу тянулись страшные куски из человеческой кожи. Мама мне объяснила, что это больные из пластической хирургии, их готовят к пересадке своей же кожи на лицо. Постепенно я привыкла ко всем этим ужасам и даже стала подглядывать за такими чудными больными.
                – Закрой рот и не пялься, – говорила мне мама.– Человеку неприятно.
                – А чего же он тогда не прячется от людей? – резонно отвечала я и продолжала пялиться.
                Конечно, самым таинственным и страшным местом для детворы остается морг. Окна его закрашены изнутри белой краской почти до самого верха, и чтобы заглянуть туда, мы в детстве становились ногами на скользкий выступ подоконника, рискуя свалиться. Кто-то держал смельчака за ноги, пока тот тянулся вверх – подсмотреть. Чаще всего ничего, кроме студентов вокруг стола с мертвецом, не удавалось увидеть, тут уж работала фантазия.
                Но однажды я увидела, как студент или врач вытащил из живота покойника целый клубок кишек и повесил его сушиться на какое-то приспособление. Я завопила от ужаса и рухнула вниз, подвернув ногу. С тех пор мне как-то не хотелось больше заглядывать в окна морга.
                Зато психиатрия  навсегда осталась местом притяжения, хотя ее зарешеченные окна оставались пустыми. Но вот однажды, когда мы возвращались из школы, Женька крикнул мне:
                – Смотри, Вика! Похоже на птицу...
                Женская фигура в длинной белой рубахе распласталась по стеклу, вцепившись в решетку руками. Темные короткие волосы плотно облегали голову женщины и вместе с рукавами-крыльями довершали это сходство с птицей. Мы замерли, и женщина в окне смотрела на нас без движения взглядом настороженной птицы. И вдруг пальцы ее затрясли решетку, а рот открылся в крике. Он походил на черную яму на фоне бледного лица. Гнев перекосил это лицо. А мы не могли оторваться от него, как два идиота, пока чьи-то сильные руки не обхватили женщину сзади и не стащили ее вниз.
                – Бедная, – сказала я, – она страдает. Мы ей кого-то напомнили! Или что-то...
                А ночью я уже знала, что повесть будет называться «Белое видение».
                Как хорошо, что у меня есть Жека! Он поддерживает меня в самые трудные минуты жизни, особенно, когда я в себя перестаю верить.
                Мне почему-то запомнился один случай. Нам задали писать сочинение на тему «Рассвет над Днепром». Конечно, Антонина не любила сочинения на свободную тему, но эту прислали из гороно, и все  шестые классы были просто обязаны написать. Это было что-то вроде конкурса.
                Но, конечно, таких дур, как я, не оказалось во всей школе. Буквально все списали рассвет у классиков. Кто у Тургенева, кто у Гончарова. Но у Тургенева больше всего, и получилось много одинаковых рассветов. И ничего, сошло! Залевский тоже скатал, но хоть переработал, ему пятерку поставили, а остальным четверки. А я решила писать рассвет с натуры и уговорила дедушку пойти со мной на Днепр. Нашу акцию мама назвала очередной дурью, а потом наблюдала с улыбочкой, как мы собираемся на ночевку.
                – Папа, одеяльце прихвати, иначе околеете. Виктория, надень теплые рейтузы, простудишься на холодном песочке – деток не будет.
                – Ма-а-ма! – психовала я, стесняясь дедушки из-за «деток».
                Одеяло мы не взяли, зато нагрузились письменными принадлежностями: блокнотами, ручками, карандашами, бумагой.
                – Платок носовой прихвати – сопли вытирать, – подначивала мама. – А ты, папуль, капли от кашля, ведь только-только из бронхита вылез.
                Мы с дедушкой ушли далеко за город, чтоб подальше от лодочных станций и пляжей. Нашли на пустынном берегу огромную каменюку и уселись под луной стеречь солнце. Дедушка то и дело шарил вокруг фонариком из страха, чтобы незаметно нас хулиганы не засекли. Он у меня всю жизнь боится нападения хулиганов именно на мою персону. В спешке мы забыли взять часы, так что приходилось напрягаться, чтобы не прозевать рассвет. Дед мне устроил на камне сиденье из прихваченного бабушкиного платка (от дедушкиного радикулита), и я писала вслепую, фиксируя малейшие изменения в природе и звуки. Мы замерзли до костей, потому что оказались на ветру, и дед себя ругал вполголоса, уговаривая меня покинуть наш боевой пост, а остальное «додумать». Он называл себя старым дураком, а маму умницей.
                Солнце не торопилось просыпаться, и я таращилась на восток, про себя уговаривая светило не дрыхнуть так долго. Потом на горизонте появилась голубая полоска... Она отделилась от воды, словно родилась в волне, и вот... всплыла. Эта голубая полоска и оказалась началом зари... А потом уже разворачивалась яркая картина, которую я из-за потрясения не записывала – просто поедала глазами!
                Дома я вдохновенно писала сочинение, хотя хотелось спать. Я боялась, что забуду детали. Дедушка был первым читателем, Женя вторым. Оба они мои поклонники. Женька называл меня гением:
                – Топа хоть и дура, но поставит пятерку.
                – Не поставит, она меня терпеть не может.
                – А давай поспорим.
                Женька спорить обожает, но я не поддаюсь таким глупостям.
                – Прежде чем я возьму сочинения на проверку, давайте вслух их почитаем, чтобы знать, кого выдвигать от класса как победителя.
                Так заявила Антонина, и все удивились. Никогда она не привлекала класс к обсуждению оценки.
                Сначала читал свое сочинение наш отличник, Залевский. У него все было «тип-топ», как сказал Сашка Воробьев. Но я-то узнала Тургенева! Я ведь тоже перечитала кучу всяких восходов прежде чем решиться на поход! Он, конечно, хорошо обработал классика, не узнать. Другие откровенно скатали, и класс хохотал, когда сочинения - близнецы стали появляться на свет одно за другим.
                – Вы меня хотите опозорить! – орала Топа. – Что я подам комиссии?!
                – Пусть Вика Синичкина почитает! Она сама писала, она...
                Я дернула Жеку за руку. Я не хотела, чтобы класс знал о моих стараниях. Меня и так все называли «украинской радянськой поэтессой», хотя я сроду стихов не писала! Мои сочинения не нравились Топе, она говорила, что я их списываю из взрослых книг, или это мне мамочка писала. Никогда я больше четверки не получала...
                Я начала читать в полной тишине, от меня ведь всегда ждали чего-то необычного. Я одна спорила с Топой или рассказывала материал не по учебнику. Топа любила, когда шпарят по учебнику, и изо всех сил хвалила таких старательных деток. А у меня, видите ли, свое мнение! И все обожали наши с Топой перепалки на уроках чтения.
                В общем, она мне не дала дочитать. Сначала слушала с недоверчивой усмешечкой, как мы с дедом ждали рассвет, а потом я  догадалась по шепоту Женьки, что Топа хочет меня перебить. Я подняла глаза и натолкнулась на такую издевательскую мину!
                – Синичкина, у тебя что – заря голуба-ая? Может, у тебя и солнце вылезло голубое? А, может, у тебя в глазах от холода посинело?
                Ах, как противно заржал Чудновский, и захихикали девчонки!
                – Дайте дочитать, – сказала я тихо, и все одновременно замолчали.
                Все-таки сейчас я понимаю, что уже в шестом классе меня слушали! Меня хотели слушать. Все, кроме Топы. Всем стало интересно, как это я отважилась ночью не спать из-за какого-то сочинения, которое всегда можно содрать!
                – А, может, у тебя были галлюцинации?
                И тут Женька, всегда такой застенчивый с учителями, в себе неуверенный, громко крикнул:
                – Вика не врет! Она никогда не врет! Это сначала заря была голубой, а потом...
                Я швырнула тетрадь в проход, к ногам Антонины. Мне хотелось посмотреть на своего кумира: он-то чего молчит? Он же у нас считается самым справедливым! Или он трус? Ведь я для него была пустым местом!
                – Дайте Синичкиной дочитать, – сказал Залевский и вышел в проход, чтобы поднять тетрадку.
                – Сядь на место, защитник, – прошипела Топа. – Швырять учителю тетрадь – это...
                – Пусть дочитает! – заорал Женька.
                У нас все любят поорать, так что класс завыл:
                – Пусть читает!
                Но тут заартачилась я:
                – Не буду!
                – Видишь, Залевский, наша принцесса капризничает, – противным голосом заканючила Топа, изображая меня. – Дочитывай ты.
                Залевский держал мою тетрадку, я не могла отобрать. Он был единственный, кого я боялась рассердить. Так что пока он читал, а все молчали, я сидела, уставившись в окно. В шестом классе я еще не умела смотреть людям в лицо, жутко стеснялась.
                Хотя мой вариант зари всем страшно понравился, для Антонины он оказался с дефектом, и она милостиво поставила мне четверку.
                – Это за содержание, а за ошибки – еще посмотрим.
                Какие там ошибки после моего грамотного деда? Он-то проверил уже.               
                И сказал потом:
                – Викуся, у тебя врожденная грамотность! Только в одном месте с вводным словом не справилась.
                И вот когда я это вспоминаю, то думаю, что лучше товарища, чем Женька, у меня нет. Он ради меня преодолел страх перед злопамятной Топой! Она потом его называла не иначе, как паж Синичкиной.
                Да, а с тех пор для меня выражение «голубая полоска зари» (так я назвала сочинение) стало служить проверкой человека на способность его мыслить творчески. Это  своеобразный тест.
                Когда мама вечером пришла с работы и спросила у меня, что я схватила за свой труд, я у нее тоже спросила:
                – Мам, а какого цвета заря? В самом начале?
                – Алого, какого же еще? – удивилась мама.– Это же элементарно!
                – Вот и Топа так считает.
                – Ты плохо кончишь, Виктория, – вздохнула мама с таким видом, точно меня уже пора было собирать в психушку».
                Когда Ирина Алексеевна наткнулась на эту запись, ей стало обидно. Она вспомнила эту рискованную экскурсию на Днепр ночью, и как потом переживала за своих дурачков, а себя ругала – зачем отпустила, и не могла простить эту выходку отцу (совсем спятил от любви к внученьке!). И вспомнила, что не успела прочитать дочкино творение до того, как оно попало в лапы Антонины, да и особого желания не было... А потом этот глупый вопрос  о цвете зари. Итак, дочь поставила ее  рядом с кретинкой Топой! Господи, но ведь все пишут, даже классики, что заря – алая! Черт его знает, может, действительно, на первом этапе, так сказать, что-то там голубеет?
Позвонил Залевский. Сообщил, что не придет (вот и хорошо!), потом  эта противная жеманница Стелка (что Вика в ней находит?), и  Ирина Алексеевна вернула дневник на место. Очень вовремя...

Продолжение  http://www.proza.ru/2010/07/18/407