Сон

Оксана Гордеева
   В тот вечер я собиралась расклеивать объявления. После рождения дочки я, как множество моих современниц, у которых нет нянь и бабушек водиться с детьми, потеряла работу.
    А ведь нужно было на что-то жить, и  на свой страх и риск я взялась копировать чертежи для студентов. Благо, неподалеку  от нас находился политехнический институт. Никогда ни до, ни после мне не приходилось иметь дело с чертежами, и я взялась за работу, как будто в реку с обрыва прыгнула.
     Обычно студенты-дипломники приносили большие чертежи на ватмане. Но бывало и так, что они вручали мне просто маленький чертежик, напечатанный в какой-нибудь технической книге, и тогда мне надо было его увеличивать до размеров ватмана. Конечно, сама я это сделать не могла, поэтому относила его в институт, где на множительной машине мне его увеличивал забавный дядька Олег Константинович.
   Всегда с удивлением я наблюдала, как он измеряет чертежи обломком металлической линейки, на которой цифры начинались не с нуля, а сразу с шестнадцати. Я и обыкновенной-то линейкой не сумела бы так быстро измерить чертеж и сообразить, во сколько раз его нужно увеличить. А Олег Константинович справлялся с этой задачей за пару минут. Прищурив один глаз и склонив голову набок, он минуту смотрел в окно, перемножая в уме нужные цифры, а потом точно задавал параметры множительной  машине, и чертеж увеличивался ровно настолько, чтобы тот мог разместиться на листе ватмана. Затаив дыхание, я наблюдала за тем, как увеличенный по частям чертеж на нескольких листах выползал из зева машины.
    Сверкнув глазами, Олег Константинович сворачивал листы в трубку и подавал ее мне с легким поклоном: "Пожалуйста!" Его неизменная галантность, но больше – его удивительные способности измерять все обломком линейки делали Константиновича похожим  на фокусника. Очень долго, краснея и смущаясь, я не могла выговаривать его вязнувшее в зубах отчество "Кон- стан-тино- вич", поэтому, входя в его кабинет, громко произносила "Здравствуйте, Олег!..." и потом долго путалась, как в длинном балахоне, в согласных его отчества. У него была прекрасная русская фамилия – Иванов, но правила приличия требовали каждый раз мучиться над его отчеством. Чтобы не повторять каждый раз "Кон-стан-ти-нович", я предпочитала отмалчиваться, наблюдая за его работой. Он тоже не был разговорчив. Так мы и молчали, как два дикаря, и мне было ужасно неловко поначалу.
   Когда я входила, он бросал на меня быстрый взгляд, слушал мою просьбу, отвернувшись, роясь в бумагах на своем столе. Вообще он производил впечатление человека, который очень спешит, и поэтому ему приходится делать все на ходу. Заметно сутулясь, на пружинящих ногах он плавно передвигался по кабинету, словно скрадывал зверя. В нем вообще много было и от охотника, и одновременно от зверя. Казалось, что он все время прислушивается к тому, что не слышно никому, кроме него.
   У него был почти лысый череп, покрытый легким пухом редких волос и совершенно дикий взгляд серых глаз. При моем появлении он бросал беглый взгляд на меня, на мои чертежи, а потом мгновенно отводил глаза, будто боялся обжечься. Однажды я наблюдала за ним из окна автобуса: он пересекал остановку, окидывая своим безумным взглядом всех, кто стоял на обочине. И я убедилась, что так он смотрел не только на меня, а вообще на мир. Он был похож на снежного человека, который только что спустился с гор и впервые видит своих цивилизованных собратьев. И, если бы не его умение считать в уме и совершенно поразительная точность в работе, я бы подумала, что он сумасшедший. Однако через пару месяцев, увеличив с его помощью не один десяток чертежей, я привыкла к его манерам и убедилась в том, что он просто такой... странный. Я уже его не боялась, иногда задавала какие-то вопросы, а он, не переставая колдовать над бумагами, коротко рассказывал мне о себе. Портрет семилетнего мальчика с оттопыренными ушами висел над его рабочим столом – из чего я сделала вывод, что он очень любит своего младшенького. Честно скажу, мне нравилось приходить к Олегу Константиновичу. Это был какой-то выход из моей одиночной камеры "в свет".  Я теперь знала, что не одна я  маюсь с этими дурацкими чертежами, а мне помогает хороший человек -- Олег "Кон-стан-ти-но-вич", человек с дикими повадками и доброй душой.   
    
    В школе по черчению у меня была твердая четверка, хотя провести идеально прямую линию без линейки я бы ни за что не смогла – не хватало твердости руки. И буквы, написанные от руки, с головой выдавали мой отнюдь не технический склад ума. Но я научилась справляться с любыми линиями, ровно писать и даже менять толщину линии – от тоненькой, как паутинка, на указательных стрелках и сносках до толстой, словно конский волос -- на больших цифрах и обозначениях. Оказалось, если очень постараться, можно всему научиться.
   Что мне приходилось копировать? Чертежи элеваторных и водонасосных станций, механизмы турбин, схемы моторов, теплостанции в разрезе и детали КАМАЗов, а однажды пришлось копировать вертолет в разрезе (над этим чертежом я корпела три дня). Конечно, гордиться тут было нечем: сама нарисовать чертеж я бы не смогла ни за что. За три года моей работы не осталось ни одного технического вуза, студенты которого не заказывали бы у меня чертежей.
   Никакой специальной чертежной аппаратуры у меня и в помине не было, поэтому после долгих раздумий стол для копирования чертежей я смастерила сама из двух стопок книг, уложенных на полу и перекрытых сверху стеклом....
     Книги надо было выбирать толстые, но в шершавых переплетах. Если попадалась книга в глянцевой обложке, все сооружение скользило и готово было вот-вот рухнуть на пол.          Глянец здесь не годился. Приходилось жертвовать любимыми книгами. Книга Вересаева "Пушкин в жизни" и три тома пушкинской поэзии первыми легли в основу самодельного светостола. Закладывая в общую стопку и "Письма Сенеки к Луциллию", я не могла удержаться от того, чтобы в сотый раз не перечитать вот это, любимейшее: "Поверь мне: часть времени у нас отнимают другие, часть его тратится даром, часть уходит незаметно для нас самих... Вникая в дело, ты легко заметишь, что большая часть нашей жизни уходит на ошибки и дурные поступки; значительная часть протекает в бездействии, и почти вся жизнь в том, что мы делаем не то, что надо... Если сегодняшний день в твоих руках, меньше будешь зависеть от завтрашнего. Пока мы откладываем жизнь, она проходит".
    Конечно, я понимала, что моя жизнь не просто проходит – она со свистом проносится мимо меня, как скоростной поезд. А я... Что я делаю с собой и со своей жизнью? Но каким-то шестым чувством я  догадывалась, что именно вот это мое состояние одиночества и изоляции от общества помогали мне сосредоточиться на своей душе. В крохотной комнатке, оказавшись практически без связи с остальным миром, я вдруг смогла посмотреть на себя, на свою жизнь и вообще на мир со стороны. Понять, зачем я живу, к чему стремлюсь, в чем смысл моей жизни, мне помогло мое ежедневное одиночество. Так преступники в одиночных камерах или монахи в своих кельях постигают смысл бытия. Так Пушкин, отрезанный от зачумленного мира в своем Болдино, смог заглянуть в колодец мироздания.
    Для опоры светостола пришлось положить и два объемистых тома толстовских писем. В одном из них Лев Толстой удивительно верно заметил, что все человечество ведет себя, как один человек, который пятится задом к пропасти. Но вместо того чтобы испугаться, он развлекается тем, что видит по сторонам. А я отчетливо чувствовала, что меня больше не развлекает то, что вижу по сторонам. Кончились мои развлечения: каждым нервом я ощущаю пропасть, разверстую за моей спиной.   
  ...Под стекло я ставила обычную настольную лампу «лицом» вверх, и она освещала снизу старый чертеж и новый, пока еще чистый, ватман. Рядом на расстоянии вытянутой руки в коробке из-под конфет лежали тонко отточенные карандаши и несколько ластиков.    Иногда чертеж надо было выполнять тушью, и тогда в дело шли черные гелевые ручки, которые были неудобны тем, что оставляли след на линейке, и ее приходилось все время протирать.
   Поначалу каждый чертеж давался мне с огромным трудом. Нужно было четыре-пять часов сидеть, не разгибаясь, над горячим стеклом и точно выводить детали механизмов. Ластиком я старалась не пользоваться, потому что его следы всегда были заметны на ворсинках потревоженной бумаги. Обычно к ночи у меня ныла спина, болели глаза, затекали руки, но все это можно было бы перетерпеть, если бы постоянно не ломался мой самодельный копировальный стол. Сначала для него я использовала настоящее стекло, но оно, постепенно раскалившись от лампы, лопалось точно посередине, и осколки его с грохотом летели на пол. Потом я, наконец, случайно наткнулась на балконе на большой кусок органического стекла, и, приспособив его над лампой, уже не боялась, что под моими руками оно вдруг лопнет, и чертежи провалятся вниз на раскаленную лампу.
Работа эта была кропотливая и сложная. Но выполнять чертежи было все же лучше, чем мыть полы в подъезде. Единственная моя беда – я не могла чертить днем, потому что дочка уже начала быстро ползать по комнате и тянула в рот все, что ей удавалось найти. Я боялась, что она ненароком проглотит ластик или короткий стержень для карандаша, или скрепку…
    Чертежи были нелегким занятием, но ничего другого с ребенком на руках я делать не могла...
    Но чтобы кто-то заказал мне эту работу, надо было сначала сделать рекламу – что вот, «мы делаем чертежи любой сложности очень недорого. Позвоните по такому-то телефону»… От дома, в котором мы жили, до этого района было не так далеко – пять остановок на троллейбусе.
     Иногда денег у меня не было даже на троллейбус, и надо было идти пешком. Опять же, ходить и расклеивать эти объявления я, как заправский вор, могла только поздним вечером: я стеснялась это делать, когда было светло, и на остановках толпились люди.

...Какой чудный вечер выдался сегодня! За окном отгорел закат, потом небо стало зеленоватым, а затем глубокая синяя краска напитала небо, словно губку. И в воздухе разлился аромат весеннего ветра, пробуждающихся почек и тающих снегов. Лес от нашего дома был совсем недалеко, на горе, и мне казалось даже, что до нас ветер доносит запахи сосны и пенье лесных птиц. До настоящей весны было еще две недели, но ее подступы были уже ощутимы. Снег на сугробах потемнел и осел, снежные заносы у почерневших заборов по краям дороги подтаяли и разлились лужами. Синички и воробьи все чаще весело ссорились, задиры-воробьи, как ошалелые, кричали на всю округу, чувствуя, что жестоких морозов уже не будет, и можно баловаться. Даже собаки, грязные и мокрые по самое брюхо, и те бегали, высоко задирая морды, как будто принюхиваясь к тому вееру запахов, которые принесла с собою весна.
   Все – и птицы, и собаки и даже люди -- были немножко пьяны от весенних запахов и ветра, безмерно суетились и уже в тайне ждали лета... 
   И я каждый вечер читала дочке (Аленка только начинала говорить, но я-то знала, что она уже все понимает): 
                Ветер по морю гуляет
                И кораблик подгоняет;
                Он бежит себе в волнах
                На раздутых парусах
                Мимо острова крутого,
                Мимо города большого…
Солнечный луч падал на страницу детской книжки, и  казалось, сама Весна мчится в том кораблике на раздутых парусах. "Мама, проделай мне дырочку, я к ним хочу!" – прижавшись к моему плечу, шептала дочка. Как объяснить ей, что нельзя проделать дырочку в странице? А чтобы попасть на кораблик, надо просто посмотреть за окно... "Скоро настанет лето и наши фиалки,  и все герани зацветут сиреневым, розовым, белым, фиолетовым. – всеми цветами радуги! И можно будет качаться на качелях, плавать по озерам на резиновой лодочке и ходить в лес.  Скоро придет весна, а за ней – зеленое волшебное Лето, и мы поедем в лес, на дачу и будем собирать ягоду-малинку", -- обещала я дочке и, очарованная ее верой в сказку, ждала чего-то необыкновенного от весны.

...Солнце опустилось за зубчатый лес, -- значит, мне пора было выходить из дому. В старый пакет я уложила клей, кисточку и объемистую пачку объявлений, а в кармане у меня оставались шесть рублей – как раз на одну поездку в троллейбусе. Больше денег в доме не было.         

Я, конечно же, пробовала однажды  попросить взаймы хотя бы сто рублей у лучшей подруги Марины, на что она мне по телефону (в гости ко мне после рождения моей дочки ее заманить было невозможно) со слезами в голосе ответила: «Нет-нет, что ты, у нас у самих одни сухари!» А через пару дней вдруг позвонила сама (без моего звонка – что тоже в последнее время стало для меня большой редкостью):
-- Ты знаешь, а у нас радость! Мы купили новый компьютер и принтер! У нас теперь есть интернет и электронная почта. Хочешь – приходи посмотреть, у меня есть диск с Дрезденской галереей!..
…Шли дни, бежали недели, месяцы, а друзьям и подругам было не до меня. И постепенно как-то я поняла, что в друзьях у меня остался один Пушкин. Отчасти потому остался он со мной, что жил в книгах, которые стояли на полке и лежали на столе. Каждое утро я открывала томик Пушкина, и пока спала в деревянной кроватке моя маленькая дочка, читала:
                Если жизнь тебя обманет,
                Не печалься, не сердись!
                В день уныния смирись:
                День веселья, верь, настанет.
Эти строки в то время были мне нужны больше, чем хлеб. Ведь так хотелось верить в то, что "день веселья" когда-нибудь настанет и для меня. Не век же я буду, склонившись над пылающим стеклом, переснимать треклятые чертежи. Все дети растут, и моя дочка тоже когда-нибудь вырастет.
   Когда родилась дочка, был май. Прямо под окнами роддома две девочки лет семи собирали одуванчики на зеленой поляне. Я стояла у окна, прижимая к себе маленький сверток,  думала: "Боже мой, неужели и она когда-нибудь будет такая большая? И тоже будет собирать одуванчики?" Тогда мне это казалось далеким-далеким, почти невероятным. И я не могла дождаться, когда она заговорит. "И какой будет у нее голос?" – почти год думала я, глядя на свою спящую Дюймовочку... 
    Но дни бегут, это только сейчас кажется, что время остановилось. И постепенно я смогу заняться любимым делом. А сейчас смириться – да, конечно, пожалуйста, сколько угодно... Вот только уныние. Как с ним быть?...Когда оно гранитной плитой наваливается на грудь и нет возможности сбросить с себя печаль и нежелание жить....
     Изо дня в день, неделю за неделей я читала Пушкина и о Пушкине. У меня была большая библиотека, и я могла бы выбрать любую книгу. Но – и это казалось мне тогда удивительным! -- ближе всех оказался все-таки Александр Сергеич… Только сегодня, по прошествии многих лет, я понимаю причину моей привязанности. Пушкин при жизни был удивительно оптимистичным и жизнелюбивым. И эта солнечная  энергия радости была заложена, как библейское "горчичное зерно", в каждой строчке пушкинских стихов и писем. Стоило прочесть хотя бы одно стихотворение, как это зернышко в моей душе давало росток и из него появлялось хорошее настроение. Как подсолнух, оно поворачивалось к солнцу и заставляло душу встряхнуться, сбросить оковы сна и уныния.
Покачиваясь на волнах его солнечной поэзии, я читала дочке одни и те же сказки, и вскоре как-то незаметно для себя выучила наизусть «Сказку о рыбаке и рыбке», которая мне нравилась больше других. И мне все больше казалось, что старуха – это я, вот только золотой рыбки никак не поймать. Да и зачем мне она? Я не мечтаю стать столбовой дворянкой, мне не нужен дворец, не нужно и новое корыто. Чего же я хочу? А-а-а... Вот на этот вопрос я бы и не смогла толком ответить. Я слишком многого хотела. Я бы хотела, чтобы моя дочка росла хорошим человеком, чтобы солнечных дней было больше, чем пасмурных и чтобы по утрам пели птицы. Чтобы мне чаще снились горы  и море. И еще я бы хотела увидеть во сне Бога ...   
 
    В тот вечер у меня в правом кармане оказались целых шесть рублей... Всю дорогу от одной остановки до другой я сжимала в ладони эти легкие монетки: в них была моя надежда на то, что обратный путь мне предстоит проехать в теплом троллейбусе, а не тащиться пешком. Я шла, расклеивая объявления, по кольцу и конечная остановка троллейбуса и была моим последним пунктом.
   Я шла и радовалась!  Я была уверена, что такой вечер больше никогда не повторится: среди сотен тысяч похожих дней этот останется самым дорогим бриллиантом в короне королевы Весны. И еще мне казалось, что это очень правильно, что я вот иду сейчас от остановки к остановке, расклеиваю эти объявления. Я двигаюсь, какая-то сила заставляет меня думать о жизни, о судьбе, о своем месте во Вселенной, ведь человек рождается не только для того, чтобы есть, спать и продолжать свой род... А теперь мне больно и холодно, но я, Слава тебе, Господи, уже не сплю.

    В воздухе был разлит апрель. Небо было такое глубоко синее, ультрамариновое, темное, как старинный бархат. И маленькие звездочки уже засверкали: часом позже я смогла найти Орион и Большую Медведицу. Но на звезды некогда было смотреть. Под ногами весело похрустывал лед, под которым схоронились лужи, и приходилось держать ухо востро: не ровен час угодишь ногой  в ледяную воду! На правом сапоге у меня отклеилась подошва, и у самой земли в сапоге зияла порядочная дыра.
   Я прошла уже четыре остановки. И вот на моем пути появился мост через железную дорогу. Там, где должны были быть тротуары, зияли глубокие колеи, залитые водой. Машины, проносясь по нему, разбрызгивали лужи цвета какао с молоком, захлестывая обочины. Как преодолеть этот мост? Я решила держаться середины. В центре было относительно сухо, а по обочинам стояла темная вода.
    И, в самом деле, не тратить же шесть рублей на то, чтобы переехать мост! Первая же легковушка, лихо промчавшаяся по мосту, окатила меня водой, и предательский сапог, тот, что с дырой, сразу промок насквозь.
    Наконец, я кое-как, с грехом пополам перебралась через железнодорожный мост. Мне повезло – ни один поезд не шел под мостом, и я так была благодарна тишине! Ну вот, утешала я себя, еще каких-то пять остановочек, и я – дома.
        Мечтая о домашнем тепле и чае с чабрецом, я тратила, не жалея, свою пачку объявлений. Они у меня были разноцветные. В некоторых главные фразы были подчеркнуты синим фломастером, в других – красным, а в третьих – зеленым. Я почти гордилась своим первым литературным шедевром: «Выполняем чертежи любой сложности»... Краткость – сестра таланта...
   Чертежи научили меня (по жизни несобранную и рассеянную, теряющую беспрестанно рукавицы, перчатки, ключи, забывающую зонты в электричках) быть ужасной занудой: любое взятое на себя дело доводить до конца и выполнять его как можно более добросовестно.      
...Одна моя нога была уже совсем мокрая, но я быстро шла, чтобы не замерзнуть. И даже напевала вполголоса: «Кто тебе сказал, ну кто тебе сказал, кто придумал, что тебя я не люблю?»...  Незаметно подкрадывалась усталость, но впереди было желанное "Пожарное училище" – уж там-то я сяду в троллейбус и через пятнадцать минут буду дома.
   
 
     Последние метры до "Пожарки" дались тяжело, и вот наконец-то я перешагнула круг света, который отделял людей от холодного сырого пространства. За те часы, что я расклеивала объявления, в мире многое изменилось. Замолкли птицы, почти перестали шуршать шинами машины, даже уличные собаки нашли себе ночлег. Все затихло, успокоилось, стало заметно строже. И люди разбрелись по своим домам и наконец-то угомонились. Только те, кто замешкался, стояли в поздний час на остановке и ,как челюскинцы на льдине, ожидали спасения. Уличный фонарь объединил всех в маленький теплый круг. Он принял и меня совсем по-королевски – приветливо и благосклонно. И я вдруг почувствовала, что теперь спасена. Я была твердо уверена, что долгожданный троллейбус вот-вот подойдет.
    Замерзающие вместе со мной челюскинцы -- парочка влюбленных студентов и два подвыпивших старика – тоже были уверены в скором приходе помощи из троллейбусного депо. С каждой минутой я чувствовала, как холод пробирает меня насквозь, но я не давала ему власти над собой. Ведь в руке у меня были три монетки по два рубля – мой пропуск в рай.
-- Извините, вы не могли бы одолжить мне хоть сколько-нибудь денег? – я вздрогнула, услышав глухой голос за спиной, и резко обернулась.
  Передо мной стоял человек с бледным лицом и наголо стриженой головой. Сомнений не возникало – это был заключенный. Несмотря на холод, он был одет в тонкий хлопчатобумажный темно-синий арестантский костюм: в куртку и штаны унылого цвета. Человек поднял воротник, но это вряд ли его согрело. Голова бывшего зэка была обрита наголо, и у него не было заметно ни в руках, ни в карманах никакой шапки: видимо, освободился несколько часов назад. Или сбежал? Верить в это в половине двенадцатого ночи мне не хотелось.
-- Я очень голоден. Извините, что прошу у вас… Нет ли у вас хотя бы кусочка хлеба? – тихо говорил он, и губы его дрожали от холода, но он все же пытался изобразить какое-то жалкое подобие улыбки.
     Я все еще сжимала три монеты в правом кармане. «Мне на проезд, а ему – на хлеб, булка хлеба как раз и стоит эти шесть рублей», -- раздумывала я несколько секунд, а потом все же решилась и протянула ему теплые металлические кружочки.
Он взял их очень торопливо, шепотом поблагодарил и растворился в сумерках так же бесшумно, как и появился.
    Оправившись от волнения, я в душе ощутила тепло: помогла ведь человеку. Но вдруг тревожная мысль дохнула холодом: как же мне проехать бесплатно в полупустом ночном троллейбусе? Вот было бы хорошо, если бы в нем не оказалось контролера…Мало ли что бывает?   
     Как нарочно, именно в эту минуту подъехал троллейбус. Он плыл, как спасительный ледокол, по пустынному морю, и лица людей светлели... Его окна ярко сияли, и было видно, что кроме водителя и контролера в троллейбусе никого нет. «Господи, помоги мне», -- прошептала я про себя,  торопливо цепляясь за поручни. Другие "челюскинцы" тоже поспешили скорее сесть в спасительный корабль-троллейбус.
     Чтобы не привлекать к себе внимание, я села на мягкое сиденье прямо напротив двери и принялась смотреть в окно, ничего не видя и не слыша от страха.
-- Ваш билет!— вздрогнула я, услышав голос прямо над моим ухом, как будто не ожидала этого вопроса. Уставившись в окно, я наивно полагала, что беду пронесет. Не пронесло. Оглядев троллейбус, я поняла, что шансов у меня мало. Точнее, есть один – надо дождаться следующей остановки и быстро выйти. Но как? Троллейбус мчался на последней скорости по пустынной ночной дороге, а мне все же казалось, что он так медленно едет!
    Тем временем, надо мной нависла контролерша. Я сразу оценила ее боеготовность -- не меньше ста шестидесяти килограммов, даже пальто еле сходилось на  животе.
   Сколько же ей лет? Двадцать пять или пятьдесят? Серое одутловатое лицо, маленькие, подпираемые необъятными щеками глазки. И наметанный взгляд: только люди этой профессии склонны видеть в каждом человеке без билета своего личного врага.
Увидев по моему лицу, что никакого билета у меня нет, она вдруг оглушительно закричала:
-- Коля! У нас безбилетница! Везем ее в депо, в милицию! – она заверещала так, что мне хотелось вжаться в сиденье, исчезнуть, превратиться в пар. Но в то же время какими-то окраинами своего сознания я понимала, что присутствую сейчас при звездном часе. Вот что делает безграничная власть над человеком! И не надо, пожалуй, вспоминать великих тиранов и правителей. Эта грузная немолодая и по всему видно, одинокая женщина сейчас отвоевывает у судьбы то, что не досталось ей, как другим – даром. Как стремительно она преобразилась, как выросла в своих собственных глазах! Она уже не Маня-контролерша, а Екатерина Вторая, Марина Мнишек и королева Елизавета в одном лице. Падите, народы! Ноги на ширине плеч, лицом к стене! Мне было стыдно признаться в том, что я не испугалась сбежавшего заключенного так, как затрепетала перед этой теткой.
    На мое счастье, в это мгновение троллейбус остановился, и милосердный Коля открыл двери, чтобы выпустить молодую парочку. Я тут же зверски рванулась к выходу, вцепившись в поручень и используя его, как рычаг. И, хотя расплывшееся, как опара, тело контролерши, забившее все пространство между моим сиденьем и спинкой соседнего, тоже держалось крепко, оно все же было мягким, и мне удалось протиснуться к выходу. Напоследок контролерша все-таки схватилась пухлой рукой за мой старый плащ, но я рванулась что было сил, и пуговицы зелеными брызгами разлетелись по ступеням троллейбуса, защелкали и смолкли. Двери, злорадно жужжа, закрылись. И троллейбус поехал дальше, увозя в депо мои пуговицы.
Вслед мне еще неслись грязные ругательства, но я уже была на свободе. Правда, до дома мне оставалось километров пять, и тепла я достигну все-таки в час ночи…

   И все бы обошлось. Подумаешь – выгнали с позором, подумаешь -- оборвали все пуговицы! Переживем!.. За последние год-два я как-то привыкла к унижениям.  Но к своему несчастью я успела расслышать все те гадкие слова, которые кричала обо мне толстая контролерша. Это был удар под дых. С детства я не могла переносить оскорблений. Слово острее бритвы, больнее биты, тяжелее гири. На глаза предательски навернулись слезы... Если бы она просто не пускала меня и сорвала бы все пуговицы с моего плаща, я бы забыла об этом через час. Но грязные слова заставили меня разрыдаться.

«Господи, зачем ты меня так наказал? – с звериной тоской спрашивала я сине-черные небеса. – Ты же видел, кому я отдала эти несчастные деньги! Зачем ты меня так наказал, или ты не знал, что у меня больше нет ни гроша?» Запахнувшись в свой плащ без единой пуговицы, как в больничный халат, я шагала домой. Слезы текли по моему лицу ручьями, но я не вытирала их, все равно на улице не было ни души.
   Сразу в голову полезли последние обиды, которые я не смогла забыть. И самая тяжелая, и самая незабываемая  – встреча с губернатором. Люди обычно далеки от власти, а мне вот "повезло": я встретилась с властью случайно, на улице.
 ...В тот памятный день меня уволили. В половине девятого утра я зашла зачем-то в канцелярию, где сидела милейшая Ривва Соломоновна. Но вместо обычного "Здравствуйте!" и предложения выпить чайку она в ответ на мое приветствие проворчала: "И лезут в газету, и лезут все кому не лень"... Я очень удивилась – что бы это значило?  Все разрешилось просто: меня вызвали к главному редактору. Главред "Восточно-Сибирской правды" (как будто бывает еще западно-сибирская или юго-восточная правда ... бред какой! Уже в самом названии был бред!) носил фамилию Бураков и стригся под бобрик, видимо желая сделать свое лицо менее похожим на круглую тыкву, но эффект, как ни странно, получался обратный, сказал мне:
-- Газета решила закрыть молодежный проект и вас, редактора этого проекта, мы уволили.
    Повисла пауза. Потом я все-таки решилась пролепетать внезапно севшим, глухим голосом: "Но я жду ребенка, восемь месяцев беременности."
    На что редактор совершенно неожиданно для меня улыбнулся, и стриженый бобрик на его голове как-то резво уехал назад вместе с толстой кожей лба:
-- Вы можете подать на нас в суд. Или встать на биржу труда, вам выплатят пособие по безработице.
    Выйдя из кабинета редактора, я попыталась прийти в себя... Ну, какой суд? Я стараюсь слушать классическую музыку, ходить в лес, бывать почаще на свежем воздухе, чтобы ребенок получал от меня только тепло и спокойствие. Представить себе, что я занимаюсь сутяжничеством, когда во мне зреет новая жизнь, я никак не могла. 
   Все утро в разных отделах редакции "Восточно-Сибирской правды" долго обсуждали кадровые перестановки. Закрытых газетных рубрик оказалось пять, и ровно пять человек, включая и меня, оказались на улице (я среди других – это было слабое, но все-таки утешение). В другое время я бы запросто нашла себе работу, но на восьмом месяце беременности это было невозможно. Все время в памяти всплывали слова редактора: "Идите на биржу труда"
    И я отправилась искать эту биржу. По указанному адресу стоял жилой дом серо-голубого цвета. Эта контора располагалась в обычной девятиэтажке, в подъезде на втором этаже. На заплеванной лестнице было не продохнуть от табачного дыма. На мне было свободное пальто, которое полностью скрывало мое положение, а сказать кому-то "Пропустите меня, я беременная", мне не хватало решимости. Оказалось, что безработные в основном мужчины. Я спросила, кто последний, и стала в хвосте очереди. Дышать было нечем: от многих разило пивом и стойким перегаром, все были возбуждены и гомонили все враз. Но мне было не до политики... В какую-то минуту лестница качнулась и поплыла в сторону вместе с мужскими спинами, громкий разговор стал удаляться, и я схватилась за облупленную шершавую стену. "Не хватало только упасть тут в обморок на заплеванные ступени", -- подумала я и усилием воли заставила себя медленно спуститься и выйти на улицу. Было ясно: мне не по силам стоять в очереди на прокуренной лестнице,-- пособие по безработице мне не светит... Отдышавшись на лавочке, я решила идти пешком, чтобы прийти в себя...
...Когда я шла по заснеженному скверу в центре города, вдруг увидела его. "Уж не привиделось ли мне?" – мелькнула мысль, но нет... Сомнений быть не могло -- это был он. В добротной дубленке песочного цвета с норковым воротником и в коричневой норковой шапке через сквер шагал Балаболин – губернатор области. Почему он шел один, без охраны, а не ехал на своей машине с личным шофером? Наверное, решил в этот тихий утренний час пройтись по безлюдному скверу. Утро, и правда, было волшебным: кружевным инеем были покрыты замерзшие клены и ели, снежинки на ветвях переливались, как бриллианты, всеми цветами радуги, когда солнечный луч мягко касался их...
    Не помня себя от радости, я со всех ног бросилась к нему, насколько позволяло мне мое неловкое положение. Он сразу заметил меня и приостановился.
-- Иван Васильевич, здравствуйте! – задыхаясь от радости и от быстрого бега, выпалила я. – Сам Бог вас послал! Только вы мне можете помочь...
И я рассказала ему о своей беде. Лицо его с каждым моим словом все больше каменело и, наконец, он прервал меня брезгливым жестом: "Что? Что вы мне говорите? Вы представляете себе, кто я и кто – вы? Я – губернатор области!!! Я вы – кто?"...
Не веря своим ушам, я отступила на шаг, да так и осталась стоять, пригвожденная к своему месту, как к позорному столбу. Внутри меня, казалось, рушились крепостные стены...Как, и этот – такой же? И самый главный и добрый... Такой же?..
Я окаменела, а Балаболин сказал, как отрезал: "Я опаздываю на совещание! Свои проблемы решайте сами!" Он резко повернулся ко мне спиной и бодрым шагом пошел в  областную администрацию. Снег визгливо скрипел под его ботинками. А я осталась в заснеженном сквере...
   Потом мне стало стыдно. Ужасно стыдно за себя, за свою глупость.
             
...Немного успокоившись, я мысленно вернулась к зэку. Если бы я знала, что так случится, отдала бы деньги тому человеку?   
Да, я и сейчас отдала бы ему деньги, но мне надо было бы набраться мужества и идти домой пешком, через мост, а не садиться в троллейбус в надежде бесплатно прокатиться. Я смалодушничала и за это жестоко поплатилась.
 
    До дома оставалась еще пара остановок. И тогда наверняка я сброшу насквозь промокшие сапоги, скину с себя плащ без пуговиц, согреюсь в ванной и заберусь в теплую и чистую постель. Вышагивая по лужам, я уже не искала сухопутья, а шла прямиком, сапоги все равно насквозь промокли, и вслух читала про себя любимого Пушкина, чтобы хоть как-то отвлечься от невеселых мыслей:
               
                Сердце в будущем живет,
                Настоящее уныло:
                Все мгновенно, все пройдет;
                Что пройдет, то будет мило
               


...На следующее утро я проснулась... от радости. Улыбка еще долго играла на моих губах. Ощущение безмятежного покоя и совершенного счастья не покидало меня. И это было так удивительно! Мне казалось, что я давно забыла, что такое радость: не маленький ее кусочек, украденный у судьбы, а вот такая огромная – во всю душу – радость!.. Осторожно, боясь ее спугнуть, я оглядела комнату. Дочка еще спала в деревянной кроватке, обнимая любимого зайца. От окон квартиры, от штор и стен, от всего веяло таким забытым ощущением счастья! Казалось, что этот серый ненастный день изнутри светится нестерпимым светом: даже сквозь плотные тучи для меня сияло огромное солнце. Радость переполняла меня, а я все никак не могла понять – да что же все-таки могло произойти за одну эту ночь? И вдруг – как молния ударила! – я вспомнила. Мне приснился … Пушкин!

    Я сразу вспомнила весь сон – от первого мгновения до последнего. Он был нереально ярким и отчетливым. Впервые в жизни мне снилось Черное море! Я в белом легком платье сидела на деревянных мостках, опустив ноги в воду, с удочкой в руке. Ну да, подумать только! -- я ловила рыбу. А рядом, касаясь меня плечом, сидел Пушкин. 
   И цвет у моря был вовсе не черный, а искрящейся на солнце прозрачной лазури. И волны, мелкие и сияющие, оставляли на дне светлый рисунок рыболовной сети. Опустив ноги в теплую, как молоко, воду, мы с Пушкиным ловили рыбу. И точно так же, как я не удивилась во сне морю, я совсем не удивилась Пушкину. Наоборот! Кому же и быть рядом со мной, как не ему? Мы так давно знакомы, и мне кажется, что я его люблю, как самого лучшего и самого чистого человека, которого когда-либо знала. Как там в старину писали: "Свет моих очей, радость души моей"...Я заметила, что у Александра Сергеевича, как на его портретах, действительно чуть вьются волосы, но они не черные, как у арапов, а темно-темно русые. И голубые веселые глаза. И еще он был немного ниже меня, худой и верткий. И я не переставала удивляться, сколько энергии в одном человеке! Чтобы не замочить брюки, Пушкин подвернул их до колен. Одет он был в коричневую легкую шелковую рубашку, расстегнутую у ворота, и в черный жилет. Чтобы не вымочить в воде рукава, поэт высоко подвернул их. В таком виде я его никогда, конечно, не видела. На всех живописных портретах он всегда романтичный, немного чопорный и даже великосветский. А для меня он вообще всегда был небожителем. Но – чудо! – во сне рядом со мной на деревянных досках сидел обычный земной человек, простой и веселый, общительный и очень живой. Босой Пушкин мне нравился больше. Он вообще мне нравился! Голубые веселые глаза, темно-русые вьющиеся волосы и белозубая озорная улыбка делали его совсем не похожим на салонные портреты.

   Но недолго мы так сидели молча, глядя на поплавки. Пушкин стал мне рассказывать анекдоты.
    -- Приходит поручик Ржевский на бал, вообрази себе, а там…, -- когда он закончил, меня просто пополам согнуло от смеха.
   -- У тебя клюет! – воскликнул Пушкин, но мне было не до рыбы.

    Я никак не могла перестать смеяться. Казалось, я впервые в жизни слышу настолько смешной анекдот. Пушкин, как ни в чем не бывало, снял рыбу с моего крючка и унес в тень. Я увидела, что на берегу росла раскидистая ива, и вот там-то, в тени ее ветвей у Александра Сергеича было припрятано серебряное ведерко, точь-в-точь такое, в котором приносят шампанское со льдом. Туда он и спрятал рыбу. Когда он по нагретым солнцем деревянным мосткам шел обратно, я внимательно смотрела на него. Даже во сне ко мне подкрадывалось какое-то мимолетное ощущение странности всего происходящего...
       Увидев, что я больше не смеюсь, Пушкин, подходя ко мне, стал что-то рассказывать. Не успел он присесть рядом и взять в руки удочку, как поплавки задергались, и снова начало клевать. На этот раз и у него, и у меня. Снимая свою рыбу с крючка, он с невозмутимым видом закончил анекдот. Лучше бы он этого не делал! От смеха я так скорчилась, что не смогла снять свой улов. И Пушкин, смирившись, видимо, со своей участью, опять освободил мою удочку. Уже две рыбы он нес в серебряное ведерко, а я умылась водой, чтобы перестать, наконец, смеяться. Когда он возвращался, я дала себе честное слово, что смеяться теперь ни за что не буду. Пусть хоть что рассказывает, а я сделаю вид, что смерть, как люблю рыбалку (кстати, на самом деле, рыбачить я не люблю и не умею – мне всегда жаль рыбу). Хотя из-за анекдотов я не могла даже рассмотреть, как следует, первый в своей жизни улов. Я видела только, что Александр Сергеевич несет в руках серебристую рыбку, но какую – смех не давал мне разглядеть. У меня от приступов смеха заболели все мышцы лица!
    Наверное, Александр Сергеевич понял мое настроение (а может быть, почитал мои мысли? Я бы ничуть не удивилась, если бы он сказал мне, что знает, о чем я сейчас думаю), потому что, вернувшись, хитро глянул на меня и ничего не сказал. Он уселся рядом и закинул удочку. Так в полном молчании сидели мы минут пять, но сразу стало как-то скучно. Тогда он не вытерпел и снова начал рассказывать: «А вот, знаешь, была история»… Забыв про свою клятву, я смеялась, как сумасшедшая, а Пушкин, махнув на меня рукой, снимал с крючка рыбу. Клевало, на удивление хорошо, но мне-то было не до рыбы. Давно я так не смеялась!

    Вот бы не подумала, что с ним будет так легко. Как будто мы росли вместе в одном дворе. Как будто дружили с детства. Он так смешно рассказывал, а я так смеялась, забыв обо всем на свете! Смеялась-то, конечно, в основном, я. А он, как настоящий рассказчик, был невозмутим. Только улыбался, глядя на то, как я валюсь на мостки от очередного приступа смеха.
     -- Очень хорошо! – сказал Пушкин, возвратясь в очередной раз от «шампанского» ведерка. – Знаешь, а ведь мы с тобой наловили целое ведро рыбы! Больше некуда складывать, так что -- сматывай удочки!

      От непрерывного смеха у меня болели мышцы – так хохотать я могла только в детстве.
Тем не менее, я легко вскочила на мостки и смотала леску.
     -- Давай с тобой сделаем помост для удочек, -- вдруг предложил мне Пушкин, когда мы уже шли босиком по песку. – Тогда тем, кто придет после нас сюда рыбачить, будет легче, не надо будет держать их в руках.
     -- Давай, -- сразу согласилась я. – Только я не знаю, как это будет выглядеть…
     -- Я сейчас нарисую, и ты поймешь, -- откликнулся он.
     Александр Сергеевич поставил ведро с рыбой и огляделся в поисках «карандаша».  На кромке мокрого песка в куче водорослей, вынесенных на берег волной, он нашел палочку, обкатанную морем. Этой палочкой он ловко нарисовал на мокром песке то, что хотел сделать.    
      Рисунок один в один напоминал козлы для пилки дров. Только на той перекладине, на которой на настоящих козлах лежало бы бревно, должны были поперек лежать удочки.
     -- А, я знаю, что это такое. Это козлы! – дала я понять, что знаю, как это выглядит.
     -- Не совсем, но очень похоже, -- кивнул Пушкин и вынул из кармана перочинный ножичек в чехле.
     Потом он ловко вырезал в кустах несколько молодых побегов ивы, быстро очистил их от коры. Соединив вверху три прутика, он приказал мне держать их, а сам обвязывал ивовой корой, чтобы они не распались. Это была первая опора для подставки. Точно так же он сделал и вторую. Пушкин соединил две опоры длинной ивовой палочкой. Через какое-то время подставка была готова. Мы вернулись на деревянные мостки, уходящие в море, и Александр Сергеевич поставил ее на том месте, где мы ловили рыбу.               
      -- Ну вот, теперь тем, кто придет сюда после нас, будет легче! – это были его последние слова…

     С того памятного утра что-то переменилось во мне. Что-то навсегда ушло, а взамен появилось новое, чистое. Пушкин, казалось, своим солнечным смехом, ярким светом своей души озарил всю мою жизнь. И я иначе стала смотреть на все эти нелепые встречи с редакторами, губернаторами и разных чинов и рангов контролерами... Может быть, и все-то они нужны были лишь для того, чтобы мне только раз в жизни приснился Пушкин. Ведь ночь холоднее и мрачнее всего перед самым рассветом...