Глашин хлеб

Оксана Гордеева
     Одуванчики разбежались золотыми брызгами вдоль проселочной дороги. Легко ступая босыми ногами по теплой пыли, размахивая летними босоножками в такт ходьбе, две тонкие фигуры в летних платьях  шагали к одинокой усадьбе, приютившейся в конце пути. До бревенчатого дома было еще не так близко. Там, в конце дороги высокие тополя о чем-то шептались с небом, беспокойно шелестя широкими серебристыми листьями. Деревья тянули свои ветви высоко, как будто у них была какая-то своя тайна, поделиться которой они могли только с бескрайним небом. Внизу, у самых ног тополей, утопая в черемухе, жил своей неспешной жизнью старый дом. Девушкам была видна лишь крыша старой усадьбы.
    -- Как много одуванчиков, правда? – спросила та, что была повыше, Светлана. – Желтые, пушистые, как цыплята. 
    -- Очень радостные цветы, цветы моего детства, -- согласилась другая, рыжеволосая Любаша. – Если бы не они, дорога была бы совсем тоскливой. Странно все же, что, кроме этой избы, здесь нет больше ни одного дома, кругом только поле голое да сопки. И жара, слушай, невыносимая!
    Солнце стояло в зените, и зной разлился над полем. Ни дерева, ни кустика по обочинам, только желтые пятна одуванчиков на ярко-зеленой траве. Но все равно  подругам было весело.
    Они шли довольно быстро и вот-вот должны были распахнуться перед ними ворота усадьбы. А там наверняка можно будет напиться холодной воды из колодца. Они шли за хлебом к бабе Глаше – в деревне каждый знал, что вкуснее хлеба, чем у бабки Степанихи (так звали на селе бабу Глашу), ни у кого нет. Шел тысяча девятьсот восемьдесят восьмой год, и в деревне хлеб пекли сами, не ждали магазинского. Глашин же хлеб, как в сказке, только по праздникам и было есть. Как ни узнавали у нее свои же деревенские бабенки, как такой хлеб научиться печь, ни у кого даже близко не получалось. То корка верхняя поднимется так высоко, что хоть ложки в эту дыру складывай, то дырки такие выйдут в хлебе, словно гальку в него запекали, а потом вытрясли. И вкус – то кислый, то соленый, а то и вовсе никакой – мякина мякиной. А у Степанихи хлеб был маленький, весь из себя аккуратный, не сильно чтобы пористый, а весь, как мелкое кружево, и на вес легкий, почти совсем невесомый. А уж на вкус… Нет, знала какую-то молитву бабка Глаша, не иначе. Знала слово. А то с чего бы у нее такой вот хлебушек-то получался? Ни у кого ничего не выходит, а уж у нее всегда на славу. Хлеб-то вот.
     -- Валите, девки, к бабе Глаше за хлебом, -- сказала утром им тетка Галина, любашина тетка, к которой они приехали погостить на недельку-другую. – Вчера дым у них из трубы шел рано утром, еще до свету. Значит, стряпалась Степаниха.
      -- Почему вы так думаете, тетя Галя? – спросила высокая Светлана, которая была в гостях у подруги. – Может, они просто решили печку протопить?
      -- Летом-то кто в избе печь топит? На такой-то жаре? – ответила вопросом тетка Галина. – Эх вы, городские! Валите-валите, прогуляйтесь. Картошку вчера огребли, огород полили и пропололи, устройте себе сегодня роздых. Дед у нее шибко интересный, травник ишо тот. Че-нить набрешить вам.
    С тем и отправились подруги в путь, захватив из дома большую холщовую сумку через плечо -- для Глашиного хлеба.

   … Наконец, показались окна дома, а потом и черные от дождей, высокие ворота. Калитка была не заперта, и, легко толкнув ее, девушки оказались в усадьбе. Но дальше пойти не решались: вдруг собака набросится? 
    -- Дома ли Харитон Никифорович? – звонко прокричала Любаша. – Дома ли хозяева?
    Никто не ответил. И собака на голос не выбежала. Помявшись в воротах минуту-другую, девчонки робко пошли по двору. Серые и теплые от солнца доски были проложены от самой калитки до высокого крыльца дома Степановых. Несмело ступая по широким половицам крыльца, чувствуя босыми ногами их ласковое тепло, девушки вошли в прохладные сени. Дверь в горницу была обита войлоком, а сверху еще и клеенкой.
     -- Ну, тут стучаться бесполезно, -- сказала Светлана и дернула за железную скобу. На удивление, входная дверь тоже была не заперта. Попав с яркого солнца в полусумрак избы, девушки как будто ослепли. Большая комната казалась пустой и темной.
     -- Есть кто дома-то? – спросила рыжеволосая.
    Никто не откликнулся. Девушки, робко постояв на высоком пороге, уже хотели было выйти снова во двор. Наверное, хозяева в огороде. Мало ли работы в деревне? Может, картошку еще не огребли или в стайках порядок наводят, пока корова в поле…
    -- Харитон Никифорович дома? – на всякий случай спросила Светлана, теряя терпение. Глаза ее постепенно привыкли к свету, и она уже начала различать отдельные предметы в горнице. Первой выплыла из полумрака избы большая русская печка. Она стояла как раз посреди дома. Возле печки оказалась длинная лавка, покрытая пестрым домотканым половичком. В красном углу, прямо напротив двери, висели большие иконы. А под ними стоял небольшой столик с ящичками внутри. Но самое главное место в комнате занимала кровать. Ее-то как раз девушки и не заметили, когда вошли, хотя она стояла на самом видном месте. Кровать была старая, никелированная, с металлическими шарами на спинке, застеленная теплым стеганым одеялом какой-то темной расцветки. Молча, не говоря друг другу ни слова, девушки прошли в комнату без приглашения. На кровати, утопая головой в подушке, лежал старик, до самой бороды закрытый одеялом.
   -- Здравствуйте, Харитон Никифорович! – громко сказала рыжеволосая, но старик не пошевельнулся.
   И что-то такое было в его молчании, что ноги девушек одеревенели. Он молчал совсем не так, как молчит спящий человек. Он молчал так, как молчала печь, скамья, кровать. Он молчал, как неодушевленный предмет.
   -- Лена, беги в деревню за скорой, -- не смея отвести взгляда от безжизненного лица, вполголоса сказала высокая.
   Телефоны девчонки оставили у тети Гали, чтобы совсем забыть о том, что на свете есть город с его будничной серой суетой. Они прекрасно обходились без сотового в деревне вот уже две недели. И вот надо же – когда он был нужен, его не оказалось.  Не говоря ни слова в ответ, Любаша бесшумно выскользнула за дверь и что было духу помчалась в деревню по той самой дороге, по которой добрых полчаса они тащились до усадьбы. Одуванчики мелькали перед ее глазами, а сердце стучало только одно: «Надо успеть. Надо! Успеть!...»               
    -- Успей, пожалуйста, Любочка, добеги, -- прошептала про себя ее подруга, оставшаяся у постели. Она осторожно откинула одеяло и взяла старика за руку. Рука была еще теплой, но пульс уже не прощупывался. Не было пульса и на шее, заросшей седыми волосами. Длинная седая борода старика неподвижно покоилась на груди. Он не дышал.
    -- Ну да, ну да…, -- заикаясь от испуга, заговорила высокая. – Ну да что же делать-то?
   Бормоча про себя вопрос, на который ей никто сейчас не смог бы ответить, девушка закружилась по чужой избе. За печкой она обнаружила старый венский стул на гнутых ножках, на спинке которого висело длинное махровое полотенце. Дальше под окном был широкий стол, застеленный клеенкой (на нем, видно, стряпалась утром баба Глаша) и разная посуда висела на гвоздиках на стене, а какая-то была убрана в небольшой деревянный буфет с резными дверцами. Девушка снова скользнула взглядом по чужой утвари, как бы раздумывая, чем бы могла она ей пригодиться. Ничем. Пока ничем…
Дальше, за столом стояла большая деревянная бочка, закрытая крышкой. Светлана с силой рванула на себя крышку и зачерпнула ладонью -- это была вода.
   -- Вода! – вскрикнула девушка, уронив крышку на стул. – Дедушка, не умирай, здесь есть вода!..
    Для чего она это сказала человеку, который не дышал, она бы не могла объяснить. Но ей было очень важно, чтобы в этом немом воздухе громко звучали слова. Ей хотелось изобрести хотя бы какое-то подобие разговора. Она боялась, что больше не вынесет молчания и сойдет с ума.
     -- Вода, вода, у нас есть вода, -- бормотала она, опустив руку в бочку. Вода на ощупь казалась ледяной. Может, бочку наполнили незадолго до того, как они пришли? Нет- нет, ей некогда думать об этом. Она схватила полотенце и бухнула его в воду. Тяжелое от ледяной воды полотенце затем выжала над бочкой и ринулась к постели. Рывком откинув одеяло, она остолбенела. Она не была готова к тому, что у этого деда, умершего незадолго до ее прихода, еще и левой ноги нет выше колена. И только сейчас Светлана заплакала.
    -- Ну, бедненький ты мой, ну не умирай, пожалуйста, -- просила она и, сама не зная, что и зачем она делает, задрала кверху его рубашку. Как все крестьяне-старообрядцы, дед Харитон был одет в ситцевую рубашку-косоворотку, которую непросто было снять. Под горлом шел ряд мелких пуговиц, тратить время на них девушка не могла. Надо было быстро что-то предпринять. Под крестьянской косовороткой была совершенно белая впалая грудь, а лицо и руки у деда заметно отличались по цвету. Хотя сейчас кожа на лице была землисто-серая, было видно, что он все время проводил в огороде, на палящем солнце. Приложив голову к груди старика, девушка подавила в себе рыдания. Ни звука. Ни стона. Ни-че-го.
    -- Дедушка, не умирай, пожалуйста, -- шептала она, плача беззвучно, и мокрым холодным полотенцем стала растирать безжизненную грудь старика.
  Что-то ей нашептывало, что толку мало от таких растираний, что все, что она делает и есть те самые «мертвому припарки», и он все равно не проснется. Нужны были какие-то силы, какие-то кардинальные меры, которых у нее не было. Ну что могло дать это полотенце? И кожа старика послушно ходила под руками девушки, но и только.
   -- Ну, не умирай ты, я тебя прошу! Я прошу тебя, дедушка, ну не умирай ты! – закричала она и кинулась снова к бочке, чтобы смочить полотенце.
   В ней росло какое-то новое чувство. Упрямо, наперекор всему, даже здравому смыслу, даже скептическому шепоту, она тянула на себя эту немоту. Она знала, что разорвет ее. С остервенением бросилась к деду во второй раз и стала снова растирать ему грудь, с невероятной для нее силой надавила на поддающиеся ребра. Как только полотенце теряло холод и воду, она мчалась к бочке, окунала, резко выжимала его и мчалась снова к деду. Сколько это продолжалось, она бы сказать не смогла. Может быть, пятнадцать минут, а может, и час. От слез и пота, выступившего на лбу, она вся взмокла, волосы липли к щекам, летнее платье стало тяжелым от воды. Но она видела и чувствовала только одно: кожа на груди у деда постепенно перестала быть белой, как сметана. Она становилась пунцовой, как будто ее обварили.
  «Ой, что же это я делаю, я же кожу сдираю! -- осадила было себя. – Господи!.. Он должен задышать!» И она снова бросилась к бочке с мокрым полотенцем, а потом опять – к деду.
     И вдруг что-то произошло: как будто в комнату заглянуло солнце. Нет, дед не задышал и даже не открыл глаз. Нет. Но что-то изменилось в доме, стало светлее. Она это почувствовала. Устав давить что есть силы на грудную клетку, притомившись бегать в мокром платье от бочки к деду, девушка села на край постели. И внезапно увидела: медленно-медленно на лице старика проступил слабый румянец, а землистый цвет куда-то потек и, наконец, бесследно исчез. На впалых щеках вместо серых  теней появился бледно-розовый румянец.
   -- Дедушка! Ты жив? – радостно вскочила она на ноги и осторожно наклонилась к его лицу. На своей щеке она почувствовала слабое дыхание. Это было даже не дыхание, а легкое, едва заметное движение воздуха. И тут веки его дрогнули и приоткрылись. Она почувствовала, как ему это тяжело сейчас – открывать глаза. Может быть, веки ему казались свинцовыми.
   -- Ну да, ну да, не открывай глаза, мой миленький, мой хороший, -- понимающе шептала девушка. – Я же знаю, что ты живой теперь. Что ты будешь жить. Я же верила в это…
   И Харитон Никифорович слабо, еще совсем робко снова приподнял казавшиеся чугунными ресницы и тут же опустил их. Она осторожно, боясь нарушить что-то важное, склонилась к его груди. Чутким ухом Светлана уловила слабое биение жизни.
   -- Ну вот, я не буду больше мучить тебя, отдыхай теперь, -- сказала она и в этот миг услышала в сенях шарканье ног. Открыв дверь, в комнату вкатилась баба Глаша. Никогда прежде Света не видела ее, но поняла, что это она. Маленькая старушка в коричневом шерстяном платье. Белый платочек на ее голове сбился, лицо пунцовое от жары. Дышала  с трудом, но с порога, не замечая Светлану, бросилась к деду и тревожно, словно большая птица, склонилась над ним, стараясь уловить его дыхание. И в тот момент, когда она склонилась над ним, Светлана поняла, что ей тут больше делать нечего.
   -- Да живой он, живой, -- улыбаясь, сказала девушка. Растрепанная, раскрасневшаяся, стоя босиком в мокром платье в луже воды, она была по-настоящему счастлива. Минуту назад к человечеству добавился еще один живой – Харитон Никифорович Степанов.
А следом за бабой Глашей в комнату неторопливо вошли Любаша и деревенская медсестра. Люба, видимо, боялась снова увидеть мертвеца, и еле передвигала ноги от страха.  Медсестра шагала смело – это была невысокая полная женщина в белом халате и мягких домашних тапочках. Черные волосы ее были собраны в шишку на затылке, а карие глаза глядели на деда устало и равнодушно.
    -- И чем я могу ему помочь, мне интересно? – язвительно спрашивала она рыжеволосую Светлану, видимо, продолжая какой-то начатый еще до входа в избу разговор. – У меня никаких медикаментов нет! Это деревня, девушки, де-рев-ня!... Тут не город вам, где на каждом углу аптеки да поликлиники. У нас на три села один фельдшерский пункт, а стариков в каждой деревне сотни. Им уже ничем не поможешь -- старость. Если вы не верите мне, можете заглянуть в мою аптечку: здесь только нитроглицерин.
   Посмотреть на аптечку желающих не нашлось. Медсестра, с каким-то даже торжеством достала из кармана халата упаковку глицерина.
    -- На вот, баба Глаша, положь ему под язык таблеточку, -- протянула она белый шарик заплаканной старухе, которая тут же схватила его маленькими пальчиками и с величайшей осторожностью положила деду под язык. – А сколь лет-то, говоришь, Харитону твоему?               
    -- А вот в мае восемьдесят четыре сполнилось, -- покорно сказала баба Глаша, подняв на нее круглое белое лицо и заплаканные голубые глаза.
    -- Ну и хватит, пожил, значит, человек, -- сказала медсестра. И, сверкнув в сторону девушек повеселевшими вдруг карими глазами, добавила: – Че ж его за бороду-то с того света тянуть?
     Она засмеялась своей шутке, и смех мелкими волнами прокатился по ее полному телу. Света, быстро взглянув на медсестру, опустила глаза и густо покраснела до корней волос.
    -- Да ладно, Света, пошли домой, -- решительно дернула подругу за руку Люба. – Кому тут что доказывать?
   Растерянная баба Глаша не знала, как тут поступить: дед вроде бы пришел в себя, но еле дышит. Девушек этих городских она видела впервые, а медсестра – она все же власть какая-никакая, от нее многое зависит. Как-то боком, мелко засеменила она к девушкам и просительно взглянула на них.
    -- Как кличут вас? 
    -- Меня – Люба, ее – Светланой зовут, -- сказала рыжеволосая, все еще сдерживаясь от того, чтобы не наговорить резкостей медсестре.
    —Хлебушек вот я вчера пекла, возьмите гостинца хоть, -- уговаривала баба Глаша.
Юркнув за печку, она вынесла две небольшие круглые булки ржаного хлеба. Девушки хотели было расплатиться, но баба Глаша наотрез отказалась от денег: -- Че ж мы, нехристи? Вы дедку мне вернули, а я буду с вас деньги брать? Ой, нет, и не срамите меня!
Она ловко завернула булки в чистую белую тряпочку и сама же положила в сумку, которую протянула ей Люба.
   Выйдя на воздух, девушки дали волю своим чувствам.
   -- Нет, ты прикинь, какая наглая тетка! Я прибегаю, а она расселась преспокойно себе в медпункте и чай пьет! – возмущалась Люба, размахивая рукой, -- Еханый бабай! Я ей говорю: «Там дед помер!» А она: «А я тут причем? Милицию вызывайте, в морг везите. Я покойниками не занимаюсь» И чай пьет себе преспокойно из блюдечка… Нет, меня чуть не порвало на части. Я говорю ей: «Вы обязаны ехать к больному, вы -- медицинский работник!» Она, блин, еле-еле выползла из-за стола, и еще всю дорогу ныла, что у нее один нитроглицерин. Неужели на ее место не нашлось в деревне нормального человека?
   -- Этой тетеньке надо дома сидеть и корову доить, а не медсестрой работать. Что, если старик, значит, все – ложись и помирай? Сама что ли молодильные яблоки ест? – возмущалась Света.
   -- Под подушкой ночью. Ага, чтоб никто не увидел и не отобрал, -- засмеялась Люба. – Нет, я правда думала, что она меня с собой чай еще усадит пить, чтобы дать деду спокойно помереть…
    Обратная дорога им показалось особенно нудной и длинной. И как назло, небо заволокло тучами, и один за другим закрылись перед дождем все одуванчики.

   «Никто ведь не просил меня лезть в чужие дела! – печатая пыль летними босоножками, злилась на себя Светлана, -- Приходить и воскрешать этого деда. Вечно я попадаю в истории. Ведь он уже действительно умер, когда мы вошли… Только остыть еще не успел. А душа уже была, наверное, у врат рая…  Ну, отмучился дед. Представляю себе: всю жизнь на одной ноге, мука-то какая! А в восемьдесят-то лет и тем более – не жизнь, а сплошное мучение. Давление, артрит, сердце, да мало ли болезней подтачивают человека, я же ничего о нем толком не знаю! И вдруг этим мукам пришел конец. А тут я: здрасьте-пожалуйста! Набросилась на него, как тигрица: «Дедушка не умирай!»
Она со злости пнула камень, подвернувшийся под ноги, и он улетел на обочину. «Ведь я же ничегошеньки не знаю об этом Харитоне! Ни как он жил, ни от чего умер. А вдруг он долго болел? Вдруг у него рак был? Господи, ну, ни балда ли, а?»
   -- Слушай, Люб, а я все-таки ненормальная, да? – спросила она подругу.
 Девушки шагали в ногу и не замечали этого.
      -- Ты? Да брось!.. Бабушка Глаша ведь за скорой в деревню побежала? Побежала. Вот почему все двери в доме были открыты, она говорила мне, что даже калитку за собой забыла запереть – рванула в деревню, как оглашенная. А медсестра обедала, видишь ли. И тут ты появилась, да еще и смогла сделать то, о чем баба Глаша и я битый час умоляли медсестричку… Ты беспокоишься о том, что никто тебе спасибо не сказал? Баба Глаша бы сказала, это точно. Просто она очумела от всего этого. Она ведь эту медсестру просила деда в город отвезти, в реанимацию. А та сказала, что никто им там заниматься не будет, восемьдесят четыре года старику. И она, видите ли, зря терять свое драгоценное время не будет и позориться там ни перед кем в городской больнице не собирается… 
    -- Ты думаешь, все не зря? – перебила Света.
    -- Ну, если бы на месте этого деда оказалась я, то благодарила бы Бога за то, что первой пришла ты, а не эта медсестра. Мы-то с ней всю дорогу цапались…
 Тяжелые редкие капли падали на пыльную дорогу. Погода портилась, и одуванчики один за другим закрывали желтые ладони. Хорошее расположение духа постепенно вернулось к девушкам, несмотря на то, что начинался дождь. Девчонкам казалось, что смерть – это что-то такое далекое, что вполне может случиться с другими, а к ним она пока не имеет никакого отношения. А она вон как близко ходит…

…Через несколько дней подруги решили навестить деда Харитона и бабу Глашу. Узнать, жив ли старик. Уже подходя к дому, с четырех сторон окруженному тополями, девушки замедлили шаг. А что, если дед отдал Богу душу, пока они собирались его навестить? И как войти снова в этот дом после того, как они столько времени отсутствовали?..
    На этот раз калитка была заперта, и они, повернув железное кольцо, вошли во двор. Собаки, как и в прошлый раз, во дворе не было. Без опаски перейдя зеленый ковер, они очутились на крылечке. Старый потрепанный голик приютился в углу – видимо, им обметали ноги, чтобы не носить грязь в избу. Девушки постучались. Несколько минут спустя дверь отворилась и показалась баба Глаша – маленькая, сморщенная старушка в белом платочке. Узнав их, она улыбнулась всеми своими морщинками -- и словно лучи разбежались по ее лицу:
  -- О-ой, девушки! А уж мы-то вас ждем, все гадаем – придуть девки к нам опеть али нет?      
  -- Кто там, Глаша? – раздался из глубины комнаты твердый мужской голос.
  -- Да ето, Харитоша, девушки те самые, которые в прошлый раз у нас были, -- поворачиваясь к деду лицом, ответила баба Глаша.
  -- Ну, веди их в избу давай, че ж на пороге-то стоять, -- приказал Харитон Никифорович и девушки, все еще несколько робея, вошли в комнату.
    Их встретил сам хозяин. Он стоял посреди избы в новой косоворотке, одна нога его опиралась на деревянную культю. Святой Николай Чудотворец, самая большая икона в красном углу, казалось, улыбался гостям. Харитон всматривался в лица гостей испытующе: как будто хотел сам по выражению лица угадать, кто ему тогда так помог. Взгляд карих глаз был цепкий, а густые, еще не поседевшие брови придавали ему какую-то суровость.
   -- Кто из вас был у мене? – спросил Харитон Никифорович, испытующе глядя то на одну, то на другую. У него оказались яркие темно-карие глаза под мохнатыми бровями. Взгляд их было выдержать нелегко.
    -- Я, -- краснея до корней волос, несмело ответила Светлана.
    -- Ты, значить, -- сразу впился он глазами в нее. – Но, ладно… Я вот тут приготовил подарок тебе…
   И он, развернувшись на своей культе, быстро дошагал до красного угла и полез в старый резной комод, стоящий под иконами. Вынув из  ящика увесистую книгу, дед положил ее на стол и сам сел рядом на табуретку. Книга была необычная, таких книг девушкам раньше видеть не приходилось. Она была в черной от времени кожаной обложке, бумага от времени потемнела и с виду напоминала гладкую кору тополя. Запиралась книга на два позеленевших медных замка. Привычным движением  откинув запоры, Харитон Никифорович открыл книгу на середине.
   -- Вот, -- сказал он, надевая очки, дужки которых сзади были схвачены резинкой. – Етой книге, девушки, цены нет. Ето старинна книга, рукописна. Ее ишо триста лет назад мой прапрадед в Сибирь принес, когда их Катерина из Польши, с Ветки выгнала. Стало быть, пращуров моих уже Бог забрал, а вот книга осталась – во свидетельство им.
  «Неужели он эту книгу решил нам подарить? – подумала Светлана, не сводя глаз со старинных страниц, исписанных четкими и ровными буквами кириллицы, и сердце ее радостно забилось.-- С ума сошел!»
   -- Книга, ничо не скажу, ценная. Часослов, -- будто прочитав ее мысли, откликнулся Харитон Никифорович. – За нее в те времена корову можно было сторговать. Ну, а тебе я ее так  подарю, за то, что меня с того света вытащила. Страшно, девушки, помирать без покаяния. На том свете покаяния нет.
     Глаза деда поверх очков в упор глядели на Светлану.
    -- Ты верующая ли? В Христа веруешь? – спросил он.
    -- Нет, -- снова отчего-то покраснев, ответила девушка.
    -- Пошто так? – искренне удивился дед.
    -- Не знаю, так получилось. Родители мои были неверующие, особенно отец. Мама и бабушка меня окрестили, когда мне одиннадцать лет исполнилось, а отец так и не принял этого. Он ученый был, работал в институте. Считал, что религия – опиум для народа. И в школе нас тому же учили, -- негромко, словно бы оправдываясь, ответила Светлана.
Дед Харитон захлопнул книгу, снял очки и категорически заявил:
      -- В поганые руки книгу не отдам!
…Еще пуще покраснев до корней волос, Светлана тихо сказала: -- А я руки чисто вымою. Я ведь крещеная, хоть и не верю в Бога.
    -- Нет, в поганые руки не отдам, -- снова потряс головой Харитон, -- Тут ведь не про то речь идет, мытые руки или нет. Неверующий человек, он поганый. Для Бога что поганый, что пес – все едино.

   Светлана ничего на обидные эти слова деду не ответила. И так было понятно, что религиозные книги должны читать верующие люди. Такие, как Харитон Никифорович, как баба Глаша. А для атеистов такие книги все равно, что дорогая игрушка: есть радость обладания, но нет в этом обладании никакого смысла…
   Дед Харитон же всячески старался загладить свою вину. Он кликнул бабу Глашу и попросил ее накрыть на стол. Бабушка принялась суетиться у печки.               
    Неприятный осадок все равно остался, и все смущенно молчали, пока дед убирал книгу в комод. Баба Глаша, которая слышала весь этот разговор, взялась развлекать девушек беседой. Рассказала, что когда с дедом удар случился, она уже решила, что он умер.
   -- Однем дыхом побегла в деревню за скорой, а ее не допросишься. Ну, вот како спасибо вам, девушки, что вы подошли, Бог вас послал! А то горевать бы мне тут одной на этих выселках. И так-то нам, двум старикам тут тяжело приходится, а одной-то уж вовсе никак, -- говорила бабушка, стараясь загладить резкость  деда.
   Когда стол был накрыт, старики встали и прочли «Отче наш». Девушки, молитв не знавшие, тоже постояли с ними из вежливости. После молча принялись за еду.
Девушкам обстановка избы показалась очень необычной. Особенно поражал красный угол, заставленный старинными иконами – Святой Николай Чудотворец, Святой Георгий, поражающий змея, икона «Неопалимая Купина»… Такие иконы можно девушки раньше встречали лишь в музее…Кроме большой русской печи, уже знакомой с прошлого посещения, в комнате был комод, обеденный круглый стол, все та же никелированная кровать и несколько стульев. За русской печью помещались умывальник и маленький кухонный стол, по стенам висели два шкафчика с разной посудой, а в углу стояла плита. В общем-то бедную обстановку избы украшали белые салфеточки, вышитые гладью. Одна такая большая салфетка висела на спинке кровати и прикрывала от всех входящих в дом постель, другая, чуть меньше размером, висела на печи, несколько белоснежных салфеток, расшитых фиалками и райскими птицами, были нанизаны на веревочки и служили шторами на окнах. На полу какими-то диковинными цветами лежали круглые коврики, связанные из разноцветных тряпок. Было видно, что чистоту и красоту в доме наводила баба Глаша. Ее маленькими руками были выращены герани, цветущие на подоконниках. Ее же заботливые руки выходили деда Харитона всего лишь за несколько дней. 
   -- Мы бы хотели помочь вам чем-нибудь по хозяйству и купить у вас хлеба, если у вас есть лишний, -- нарушила тишину рыжеволосая Любаша.
   -- Хлебца-то я вам так дам, вчера стряпалась. А если есть время, то оставайтесь у нас хотя ненадолго, -- обрадовалась баба Глаша.-- Я щи сварю со щавелем, с нами и отобедайте!..
   -- А чем мы вам можем помочь? – спросила Светлана.
   -- Дак вот можете с бабушкой сено пошевелить, работа эта веселая, -- оживился Харитон Никифорович. --  Накосил я вчера коровке тут вокруг дома немного, там работы на четверть часа. А когда сено высохнет, я его потом  в стожок соберу… Да, а после обеда из Верхнеудинска  сын в гости приедет, Василей, он вас на мотоцикле в лес свозит. Я его просил нам со старухой веточек можжевеловых наломать…

    Наскоро отобедав и разобрав грабли, баба Глаша с девушками отправились на покос. Сразу за огородом начинался большой луг, где среди зелени глянцевыми лепестками блестели лютики и розовел клевер. Часть луга была скошена, и сено пахло пряной свежестью. Несмотря на зной, ворошить сено было легко и приятно. Где-то высоко пел жаворонок и веял легкий ветерок. Маленькая баба Глаша, ловко орудуя граблями с укороченной под ее рост ручкой, шла впереди, показывая, на каком расстоянии друг от друга должны идти валки.
  Сено было еще слегка сыроватое, но еще день-два и оно уже будет пригодно для сеновала.
  -- Вот пока мой дедка не слышит, я вам девушки хочу рассказать, как у меня мама помирала… В войну это было, в сорок третьем. Харитон мой на войне был. А я с тремя детьми его дома дожидала. А мама моя жила далеко, в Шаралдае. Она болела уже, но не хотела свой дом бросать, и обходилась как-то малым. Ну, вот и приезжает на коне всадник, я вижу – шаралдайский ен: «Глашка, у тебе мама помирает!» Крикнул эдак-то и ускакал, только пыль за ним покурилась. Че же делать? Я на току с другими бабенками работала. Все побросала, к предсядателю пошла. А ен у нас был старик безногий, не хуже моего Харитона. Так мол и так, говорю ему, а сама плачу: «Мама у меня помирает, нельзя ли проститься съездить в Шаралдай?» Ну, он, правда, ниче мне не сказал. Понял, что такими вещами не шутят. «Поезжай, -- говорить,-- Глаша, простись с матерью, да назавтре чтобы была на работе». Мне два раза говореть не надо было, я что было духу домой побежала. В погребе у меня корчажка меду была припрятана, а хлеба краюшку я в соседях выпросила. Поехала.
   Вот, приезжаю я, мама на постели лежит. Ручки тоненькие, венки наскрозь синеют. Кожа на лице белая-белая, а нос уж заострился. Я говорю: «Поешь, мама! Я тебе хлебца с медом привезла». А в те поры это таким богатством считалось, что и не опишешь. Мы сами в войну настоящий хлеб и мед раз в год видели. Амбары ведь все под метелочку выметались, урожай сдавали до последнего зернышка. Колосок на поле взял – в тюрьму угодишь. И не смотрели, дети у тебя на шее либо старики немощные. Сдай все государству, а сам живи на трудодни. На палочки.
   Ну и мама обра-а-адовалась. Хлеба кусочек взяла, в мед его обмакнула и в рот взяла. Жевала-жевала, жевала-жевала. Медленно. А потом и говорит: «Знаешь что, Глашенька, я ить проглотить его не могу»… Выплюнула на ложечку и на стол положила. Тут уж я поняла, что все. Не жилец она. Который человек хлеб проглотить не может, в том жизни уже нет. С мамой я простилась, обнялись мы, поплакали.
    Назавтре я уж в колхозе была. План горит, предсядатель за меня план выполнять не будет. А ишо через день из Шаралдая снова нарочный прискакал: умерла моя мама. Я заголосила и бегом к нашему безногому: «Давай, говорю, Иван Степаныч, мне хоть какие-то продукты на похороны. Нечем маму помянуть, в доме ни крошки нет».
   Он как закричит на меня: «Что я тебе, магазин что ли? Вон на складе на колхозном одне мыши. Иди сама посмотри, ежели не веришь!» А я реву, с места не трогаюсь. Ну, как мне в Шаралдае появиться? Денег у нас сроду не было: за трудодни работали. Гроб надо, одежу новую надо, хоть краюху хлеба надо. Предсядатель орал-орал, потом затих. «Ладно, дурья твоя башка, вот я тебе бумагу напишу. Полмешка пшенной крупы выпишу, ситцу возьмешь на складе на саван. И все! Чтобы через два дня здесь была, а то сама на себя пеняй!»
   Я схватила бумагу ету, руки ему бросилась целовать, он на меня замахал. Побежала. На складу мне отсыпали в мешок полкуля пшенки, дали две буханки серого хлеба да ишо отрез белого материалу, на саван. Я своему счастью не поверила! Теперь хоть маму смогу похоронить не в кулевой одеже. Мы же в войну в кулевой одеже все ходили. Вот  кули-то есть, в которых зерно возят? Колючие, жесткие! Вот кулеву юбку сошьешь и таку же кохту, да и на работу идешь. Все себе за день посотрешь до крови такой юбкой. А че ж делать? Война…

    Девушки сгребали сено под негромкое журчание речи старушки. Высоко в небе заливался жаворонок, по небу плыли невесомые облака, чуть подсвеченные солнцем по краям, на землю набегали прозрачные тени и веяло прохладой…  Девушкам казалось невозможным, что у бабы Глаши когда-то была мама. Что баба Глаша когда-то была молодой, крепкой и уверенной в своих силах. Да и она сама рассказывала о своей жизни так, словно все это было с кем-то другим, а не с ней. Слишком разительно изменилась кругом жизнь, слишком старой она себя ощущала. И сама удивлялась: как это можно было ходить в кулевой одеже и как же можно было голодать? Так каждый из нас, глядя на свои детские фотографии, невольно умиляется и не совсем верит – я это или совсем другое существо? Ведь нет ни глаз таких, наивно распахнутых, ни гладкой розоватой кожи, ни сияющих легких волос. Ни той души, ни того ощущения мира.
«…Приехала в Шаралдай, а там меня уж встречают. Ребятишки голодные со всех дворов, тетки-соседки. Все ждут поминок. От грех сказать, человек ведь помер, а люди ждут, когда его поминать начнут. Мама моя лежала уж под образами, на столе. Соседки сказали – во сне померла, а вечером уставшшику исповедовалась. Я поплакала над ней, соседки-плакальщицы голосили. Маму обернули в белый саван, в руки иконку дали, в головах крест. Читать над ней Псалтирь стали. Раньше три дня и три ночи над покойником читали, а теперь – война, завтра на работе надо быть, иначе под требунал пойдешь. Соседи над покойницей читают, а я кашу варю на всех. Принесли с колхозного двора котел большушший, в каком до войны варили обед на колхозну бригаду. Ну и костер во дворе разложили, над огнем подвесили, я кашу варю, половником помешиваю. Через час каша была готова.
    Кто-то масло принес подсолнечное, кто-то соли. Ребятишки, дак те не отходили от костра.
   На кладбище домовину люди на руках несли, над могилкой все поминальные молитвы пропели, бабы голосили. Хорошо маму похоронили.
   Вернулись потом все во двор, «Отчу» прочли и давай всем кашу раскладывать. Много каши – до краев котел. Всем хватило. А ребятишки дак че удумали? Сняли котел, на траву положили, некоторые залезли в него и давай языками вылизывать! Все так вылизали, что мыть не надо. Я вышла из избы, смотрю – соседский мальчонка, ему лет пять было, весь как есть залез в котел и дно языком лижет. И смешно, и горько… Хорошо маму похоронила. По-божески. Хоть один раз в год люди до сыта каши поели. И маму мою долго добрым словом поминали все.  А особенно ребятишки – чистые ангелы»...
   Трудно было в это поверить, но баба Глаша рассказывала просто, на ходу подцепляя граблями скошенную траву и сгребая ее в аккуратные валки. Для нее прошлая жизнь была так же ясна и понятна, как вот эта «веселая» работа. Ее нужно было лишь прожить, принимая такой, какая есть.
     После обеда из Верхнеудинска на попутной машине приехал сын Степановых Василий. Одет он был вполне по-городскому. Никаких староверских косовороток, ясное дело, он уже не носил. Но порода семейская в нем чувствовалась. Кряжистый, широкоплечий, он твердо стоял на ногах и так же, как отец, из-под мохнатых бровей сурово смотрел на мир ярко-синими глазами. У него был орлиный с горбинкой нос, отцовские кустистые брови и тот же пронзительный взгляд. На вид ему было лет тридцать пять. Увидев в отцовском доме двух хорошеньких девушек, скулы его залились румянцем, он слегка смутился и пошел в сарай осматривать мотоцикл. Баба Глаша ушла вслед за ним. Минут через двадцать вернулись.
   -- Ну что, девушки, хотите в лес прокатиться на мотоцикле? У нас святов в лесу много, насобираете. А я веток можжевеловых наломаю.
   Не раздумывая, девушки согласились: новое приключение увлекло их. И на мотоцикле хотелось проехаться, и в лесу побывать. Лес от села был километрах в пяти… Весело было ехать по проселочной дороге. Раскачиваясь под легким летним ветерком, шептались деревья. Птицы, невидимые глазу, распевали бесконечные песни. В лесной прохладе бежал куда-то в долину маленький ручеек, и трава по его берегам была изумрудного цвета. Ярко цвели под сенью берез жарки и синие колокольцы. Какие-то мелкие белые цветочки были рассыпаны по зеленой траве, словно снежинки. У ручья вместе с этими белоснежными хрупкими цветами синели незабудки… Пахло летом и счастьем.
   -- Ну, девушки, -- Василий метнул на них дерзкий взгляд из-под черных бровей.– Вы тут цветы рвите, а я по ручью пройдусь, мне можжевельник нужен.
    -- А зачем вам можжевельник? – поинтересовалась Любаша.
    -- Можжевельник-то? Мне – для одного, старикам моим – для другого. Я хочу сегодня в баньке попариться, а какой веник без можжевеловых веток? Вы, если хотите, тоже оставайтесь, я вас завтра на мотоцикле довезу. Ну, а старикам моим можжевельник нужен из-за предрассудков. Издавна веточками они окуривают дверные ручки, посуду, баню и колодец. Нечистого гонят. Старики у нас все такие, за старую веру держатся. С одной стороны, это и правильно, раньше им было без этого не выжить. До границы от нас километров сто. Монголы, китайцы, буряты тут частенько ходили. Ну, и наши русские, в основном беглые каторжники. Болезней было множество – от чахотки до чумы и холеры, каторжники еще и сифилисом болели. Вот, чтобы не заразиться, можжевельником все и окуривали. Из одной посуды не ели, для гостей всегда посуда отдельно на полке стояла, в чистую тряпочку завернутая. За стол с погаными не садились. Окна на улицу не рубили, только во двор. А на улицу смотрели «душнички» -- такие дыры в бревенчатых стенах, чтобы там краюху хлеба можно было положить и кружку молока поставить – для нищих. Если милостыни с утра никто не взял, сами бежали искать нищих. Без милостыни тоже за стол не садились – Бога боялись… Ну, однако, я пошел, а то времени нет, надо еще в баню успеть.
   Когда Василий скрылся в лесу, девушки переглянулись.
   -- Слушай, этот Василий не прирезал бы нас тут, -- сказала Люба. – Взгляд-то у него – просто разбойничий… Мне тетка рассказывала, что этот Василий сидел за что-то. За что, не знаю, но глаза у него... Дерзкие!
   -- Да ну, скажешь тоже… Нас-то двое, а он один. Ему с нами не справиться. Но мы, конечно, зря сюда поехали. Сорвались в лес с незнакомым мужиком: надо же, в лес захотелось! Будто без цветов не прожить, -- ответила Светлана.
    -- Знаешь что, как он придет со своим можжевельником, давай сразу скажем, что нам домой надо, что нас тетка ждет, -- предложила Любаша. – А то еще он станет нас уговаривать с ним в бане попариться.
   Василий пришел довольно скоро, неся перед собой охапку колючего можжевельника. Связав ветки брезентом, он примотал легкую поклажу к седлу мотоцикла.
    --Ну что, девушки, в баню пойдете? – спросил Василий, ослепляя белоснежной улыбкой.
    -- Хорошо хоть не сказали «со мной»! – брякнула Света и покраснела. – Да нет, спасибо, нам домой надо, к тетке.
    -- Что, соскучились по родимой тетке? – усмехнулся Василий и разочарованно посмотрел на них.
    -- Да не то чтобы соскучились, но обещали к вечеру быть. Она волноваться будет, -- сказала Люба.
    -- Ну, к тетке, так к тетке, -- сказал Василий, садясь в седло. – Давайте, я вас отвезу…
Назад ехали, прижимая к груди лесные цветы, чтобы закрыть их от ветра. Взглянув на молодежь, баба Глаша сразу поняла, что знакомство как-то не заладилось. Она уже приготовила две булки мягкого, ноздреватого хлеба и пригласила девушек бывать у них чаще.
   -- А за книгу простите, -- виновато сказал Харитон Никифорович, стоя на своей культе посреди двора. – Я думаю, вы окреститесь, там у вас в городе церквей много. И с крестами уж в другой раз приезжайте, тогда я книгу отдам. Мне ведь не жаль, а иначе не положено…
    Всю дорогу девушки, смеясь и вспоминая все происшедшее, делили хлеб, которым одарила их баба Глаша, пока не съели одну булку всю до крошки. Другую решили сберечь для тетки. Ни торты, ни пирожные, ни любимые ими конфеты «Раздолье», никакие вкусности не шли в сравнение с глашиным  хлебом. Он был, вкусен как воздух после дождя. Он вобрал в себя запахи степных трав, этой забайкальской земли, запахи ветра и первых одуванчиков. И Светлана, и Любаша понимали, что хлеб этот стал им вдвойне дороже после случая с Харитоном. Это был такой хлеб, вкус которого теперь ни за что не забудется. Девчонки смеялись всю дорогу до дома. Им было весело осознавать, что впереди у них целая жизнь. Долгая-долгая и обязательно счастливая.          
…