Воспоминания сына Игоря Алексеевича - Лешечки ч. 1

Владимир Смысловский
                Воронья слободка


Куда бедному Васисуалию Лоханкину до нашей коммунальной квартиры. Все-таки в ней проживало тринадцать семей!

   Во второй половине 30-х годов мои родители работали в Камерном театре, у Таирова. Естественно, их, как и многих других актеров Камерного  и как,  наверное, всех москвичей, волновал «квартирный вопрос». И один из актеров, помню, что его звали Сергей, и фамилия начиналась на «Г», предложил организовать кооператив.  Продали, что у кого было и внесли деньги. Сергей Г. оказался исключительно деловым человеком, и сумел пробить в Моссовете разрешение возвести надстройку на четырехэтажном доме, который находился рядом (точнее через один дом) с Камерным театром. И не только пробил, но и возвел.
         Когда уже все было готово, возникли какие-то проблемы. То ли боялись, что надстройка рухнет, то ли хотели ее отобрать, но умный Сергей Г. отдал радикальное распоряжение  -  заселить непринятый дом. Потому что выселить уже живущих людей по Советским законам было исключительно трудно.

            Это я немного помню, хотя мне было где-то в районе пяти лет. Как мы ночью с вещичками перелезали через рвы и кучи неубранного мусора, пробирались через строительные леса, поднимались пешком на наш пятый этаж и поселились в нашей двадцати-двух метровой комнате. И жили в ней без света и воды. Меня укладывали спать вместе с темнотой, и все было очень таинственно. И время от времени в квартире начиналась паника, когда кто-то стучал не условленным стуком. И мы ходили по нашему коридору с керосиновой лампой. И мне было велено не плакать и разговаривать шепотом. Все это было очень интересно.

                1


         В конце концов, Сергей Г. оказался прав -  нас никуда не выселили, а наоборот дали свет и воду. А через какое-то время даже пустили лифт. И мы стали счастливыми квартировладельцами. Наша квартира представляла собой длинный коридор, по которому даже можно было кататься на велосипеде единственному ребенку, который здесь водился, а именно  мне. По левой стороне коридора было семь дверей, ведущих в личные комнаты. А с правой стороны только четыре. Потому что по правой стороне был еще коридорчик, называемый аппендиксом, в котором располагались места общего пользования. Два сортира, одна ванна и отдельно один умывальник. В конце коридорчика было окно, которое выходило на крышу соседнего дома. Он тоже был четырехэтажный, но его никто не надстраивал.
Кроме того, по правой же стороне располагалась еще и кухня. Огромное тридцати -  сорокаметровое помещение по всем стенам которого стояли кухонные столы. Числом десять, потому что один из наших соседей не имел кухонного стола никогда в своей жизни. На столах располагались примусы или керосинки для приготовления еды. Уже много позже, по моему после войны,  у нас провели газ и поставили газовые плиты. Помню возникшие при этом проблемы с перестановкой столов  -  ведь надо было освободить целую стенку.
С газовыми плитами были свои заморочки. Их (плит) было три  -  значит, конфорок было двенадцать,  а семей  --  одиннадцать. Получалось по одной конфорке  на семью, и готовить первое и второе приходилось по очереди. Поэтому большой популярностью пользовалась ночная готовка, чтобы днем только разогревать.

             За длинным коридором располагался темный холл и за ним еще одна квартира. Не театральная  --  она принадлежала какому-то начальнику. А если через темный холл выйти на черную лестницу, то там была еще одна квартира, принадлежащая к нашему сообществу.
По донесшимся до меня неотчетливым слухам Сергей Г. надул моих родителей. Поскольку они оба были актерами театра да еще с готовым ребенком, они имели два пая и право на отдельную квартиру. Но она им не отломилась. Зато, вместо этого им предоставили самую большую комнату в нашей слободке площадью в двадцать два квадратных метра.
Мои родители повесили портьеры и разделили ее на две неравноценных половины. Темную они взяли себе, а большую светлую, отдали мне и няньке, Вассе Саввовне.
Как вы понимаете, поначалу на нашей двери висел один звонок и список из одиннадцати фамилий. Но со временем количество звонков со своими табличками стало понемногу увеличиваться, потому что различить сколько раз звонят девять или десять было практически невозможно. Просто было только нам  -  всего один звонок.
Два звонка было дяде Володе Попрыкину. Так я его, по крайней мере, называл. И он никогда не ставил себе отдельный звонок. Это был старый друг моего отца, с которым они вместе кочевали по театрам и вместе пришли в Камерный. Именно ему я обязан наличием у меня любимой жены, потому что дядя Володя привез из Свердловска и ввел в компанию моих родителей мою будущую тещу. Я думаю, что в память об этом приключении, когда у него родилась дочка, то ее, естественно назвали Елена Владимировна.

    До войны он был еще без дочки (видимо, она родилась перед самой войной или даже после ее начала), и я хорошо помню, как они с отцом раздобыли халтуру  -  оформить павильон в саду «Эрмитаж». Они должны были его отделать дубовыми листьями. Сначала они нарисовали пять шаблонов, потом по этим шаблонам вырезали листья из ткани, потом эту ткань промазывали, наверное, клеем и раскладывали в нашей комнате на полу   -  сушить. Сушили их в нашей комнате, потому что все остальные комнаты в нашей квартире были «пеналами», так хорошо описанными нашими классиками. И у дяди Володи тоже был пенал.
Нам с нянькой надо было пробираться среди этих сохнувших листьев и не наступать на них. Ни в коем случае. Но я, все-таки, как-то раз наступил и помню свой след на белоснежных листьях. После этого их красили и снова раскладывали сушить и, наконец, отец, как опытный художник рисовал на листьях коричневые прожилки. Листья, кажется, были дубовые. Все это продолжалось недели две, а потом они их превратили в гирлянды и отвезли заказчику. Меня сводили в «Эрмитаж» и показали оформленный  павильон. Мне он очень понравился.

         Сразу после начала войны дядю Володю забрали в армию, так как броню ему в театре не дали. И когда мы вернулись из эвакуации, то узнали у его мамы, что писем от него с сорок второго года не приходило. Правда, «похоронки» тоже не было. Поэтому надежда оставалась.  Впрочем, в те годы такие надежды были у миллионов наших сограждан. И время от времени рассказывали рождественские истории про нежданные возвращения и чудесные воскрешения.
Например, в ходу была такая сказка. Жила-была женщина на оккупированной территории. У нее был постоялец, немецкий офицер. Очень славный и милый, и они полюбили друг друга. А потом, естественно, он уехал, а  ее освободили наши победоносные войска и тут же органы сослали ее в лагерь, как «немецкую овчарку». И отбывала  она свой безнадежный срок в этом лагере, пока в один прекрасный день ее не вызвали к начальству. А там уже сидел и ждал ее «немец». Он оказался не немцем, а поляком. И фамилия у него была Берут!
Вы, нынешние, не знаете кто такой Берут, а это был руководитель дружественной нам Польши. И его возлюбленная поехала к нему и каталась там как сыр в масле. Но судя по биографии Берута  -  недолго.

        Вот подобную надежду мы и лелеяли по поводу дяди Володи. Но война уже давно закончилась, а его так и не было. Его Ленка подрастала, она была помоложе меня. А он так и числился в «пропавших без вести». Но чудо, все-таки, состоялось. В конце сорок шестого года, как-то очень тихо и незаметно, дядя Володя вернулся. Он был в плену.
Я ничего не знаю о его пленной жизни. Может быть, он и рассказывал, но меня от этого держали в стороне. Видимо, он был абсолютно чист, если его так быстро отпустили.
Но ведь они, сволочи, я имею в виду Советскую власть, прекрасно знали, что он жив. Так хотя бы сообщили старухе матери и малолетней дочке! Что, мол, живой, только посаженный!
Его даже прописали в Москве. Но теперь перед ним появилась новая проблема - устроиться на работу. Он начал ходить по театрам. У него, естественно, было много старых приятелей, и все они просили за него свое руководство. И отец, конечно, просил Николая Васильевича Петрова, он (отец) тогда уже работал в театре Транспорта. Но никто дядю Володю не брал, потому что он был в плену. И, в конце концов, без всяких знакомых, без всяких предварительных договоренностей, дядя Володя пришел к Образцову, хотя никогда не был кукольником. И изложил ему свою историю. И тот тут же сказал:
-- Пишите заявление.
И начертал на нем резолюцию  -- «оформить».
Я еще раз повторю. В Москве была чертова прорва театров и уйма художественных руководителей (так назывались тогда нынешние главные   режиссеры). И среди всех них нашелся один человек  -- Сергей Владимирович Образцов. А дядя Володя так на всю жизнь и остался кукольником.
 
         С ним у меня связана позорная страница биографии. Не смею о ней умолчать. Когда мне исполнилось шестнадцать лет, мои родители подарили мне часы. Настоящие, швейцарские, трофейные. Видимо, им это не легко далось и, наверное, обсуждалось с соседями. Где-то днем, между спектаклями к нам заглянул дядя Володя и подарил мне книжку. С надписью. Кончалась надпись так:
...Тебе шестнадцать
У меня ни гроша.
И взрослому парнишке
Дарю лишь эту книжку.
Это была тоненькая книжечка стихов Пастернака. К этому моменту я знал стихи, Пушкина и Лермонтова, писал стихи сам и, кажется даже, слышал фамилию Пастернака. Но не читал. Тут я прочел и пришел в дикое возмущение. Стихи мне не понравились. Мало того, они были заумные и совершенно непонятные. Нормальному человеку, каким был я. Из принципа я даже выучил одно стихотворение наизусть:
Для этой книги на эпиграф
Пустыни сипли
Ревели львы и к зорям тигров
Тянулся Киплинг...
Как видите, я помню их до сих пор. Я рассказывал о них девочкам и своим соученикам и в качестве примера полного авторского бреда читал это стихотворение.
Когда я много лет спустя снова прочитал Пастернака и в том числе это стихотворение я так и не мог понять, чего я в них не понимал! А ведь мне было шестнадцать лет. Не мальчик, все-таки.

    Три звонка в третью дверь по левой стороне. К Люське. Вряд ли у нее вообще не было отчества. Но называли ее за глаза Люся, а в глаза Люська. Женщина она была веселая и не очень серьезная. В ее комнате было пусто, голо и неуютно.  Шкаф, стол, кровать  --  по-моему все. Зато она всегда с энтузиазмом принимала участие во всех общеквартирных празднествах. А их было много до войны и сразу после.
На Новый год весь длинный коридор украшался флажками и китайскими фонариками  -  тем, что можно сделать самим. Денег на покупки ни у кого не было. Люди в основном были холостые и одинокие. Столы накрывались во всех комнатах, кто что мог, но с непременной водочкой. Все двери распахивались настежь, а в коридоре устраивали танцы. Вальсирование было элементом обязательным, но небезопасным, потому что ничего не стоило врезаться в стенки. Особенно,  когда ты не совсем трезв. Общество плавно перетекало из комнаты в комнату, по дороге опустошая емкости, и засыпало там где  было потише и поудобнее.
Люська всегда принимала самое активное участие во всех подобных мероприятиях, тем более, что они бывали и  на Первое мая и на Восьмое марта и на Октябрьские и уж обязательно на Новый год. У нее бывали и свои праздники в обычные дни. И один из них плохо для меня закончился. Ее подруги в веселом расположении духа решили покататься на моем двухколесном велосипеде. Он стоял у стены в аппендиксе.

    Я его очень любил, очень им гордился и катался на нем великолепно. Хотя у него, естественно, не было свободного хода, я ухитрялся ездить, держа руки по швам, положив ноги на руль, и даже укладывался на седло животом и крутил педали руками. Одна из Люськиных подруг тоже решила на нем прокатиться. И прокатилась. Больше у меня не было велосипеда  --  он ремонту не подлежал.
Но человеком она была добрым и хорошим, наверное. Как и все актеры Камерного театра, уже после войны, она безоговорочно осуждала Александра Яковлевича за то что не дает ролей и Алису Георгиевну за то, что та ведет себя барыней. А тут Камерный театр стали закрывать. И все этому то ли радовались, то ли огорчались, то ли боялись. А мама сказала:
--  Сегодня последний спектакль Камерного театра. «Адриена Лукверер». Ты должен пойти, посмотреть.
 Я пошел.

          Собственно говоря, это был первый спектакль Камерного, который я смотрел в адекватном возрасте. Я сел и открылся занавес. И вышла Коонен. Она передвигалась по сцене, как на котурнах и, при этом, пела. Весь текст она произносила нараспев. Вся эта манерность безумно меня раздражала, так как я был сторонником реализма в театральном искусстве. Но не уходить же. Правда  постепенно, уже во второй картине она перестала петь и ходить стала нормально. И я смотрел и слушал.
И в какой-то момент я подумал  -  а когда же она перестала петь? Я оторвался от спектакля и вслушался. И выяснилось, что она поет, как и раньше и ходит на тех же котурнах. Только, почему-то, мне на это было наплевать.

   Пьеса, конечно, была очень подходящая для последнего спектакля закрываемого театра. Я существо сентиментальное и весь изревелся. А когда все кончилось, то человек триста-четыреста остались стоять в проходах и около сцены. И вызывали, вызывали и вызывали. Сначала давали занавес. Потом мы кричали «Коонен! Коонен!» и она выходила одна. А потом кто-то крикнул «Таирова!» и мы начали аплодировать с новой силой. Алиса Георгиевна подняла руку, и стало тихо.
-- Александра Яковлевича нет в театре, - сказала она, глядя в директорскую ложу, где сидел Таиров.
И аплодисменты продолжались. Я всегда был педантом. Так вот, с того момента, как я начал считать, она выходила на поклоны пятьдесят семь раз.
Дома, на кухне, я все это рассказал маме и остальным, кто там был.  Кухня молчала, только Люська подошла ко мне и сказала:
--  Знаешь, я их всегда очень не любила. Но, все-таки, это был их театр.

   Интересно, что после войны почти все жильцы нашей квартиры вернулись в свои пеналы. И большинство из них начало обзаводиться семьями. А Люська еще долго оставалась в «девицах». Но, в конце концов, ей повезло и она вышла замуж. За Славу. Тогда они оба работали уже не в Камерном, а в Пушкинском театре. Он был чуть пониже ее, но очень положительный. Мало того, он был к тому же секретарем партийной организации театра.
Успокоившаяся Люська сильно растолстела, но тут ее ожидала новая напасть. В театр поступила работать молоденькая актриса по имени Маечка. И Слава в нее влюбился. До безумия. Бедная Люська делала все, что было в ее силах. Тогда я как раз снова жил у моих родителей, в промежутке между моими женитьбами. С первой женой мы уже разошлись, а вторая была только на подходе. Люська поймала меня где-то в коридоре и заговорщицки зашептала:
-- Слушай, я хочу тебя познакомить с прелестной молодой женщиной. И очень талантливой актрисой.
Оно лелеяла безнадежную мечту, что хорошенькая Маечка влюбится в меня и даст полную отставку ее дорогому Славе. Но Славе не нужна была отставка, он и так метался между любовью и долгом.
Я не успел познакомиться с Маечкой тогда. Я с ней познакомился много позже.
А Слава покончил с собой.