Признанный

Сергей Журавлев
«Так как вы сделали это одному из сих, то сделали Мне» (Мф. 25:40)

В камере меня начинает трясти от ужаса будущих избиений. Предложили сесть и поесть. Но я поблагодарил и отказался. Есть не хотелось, а сидеть, Я знал, не буду уже никогда.

Лежачих же мест в хате не было.  Сделав несколько глотков чефира, потихоньку стал приходить в себя, от ужаса стараясь поддерживать разговор.
 
Нечеловеческая боль стихла, и постепенно, как мозаика, стали складываться события последней ночи. Коротко рассказал, как меня отдали отряду наемного войска, управляемого центурионом, и что мне предстоит испытать еще более  страшные муки, введенные жестокими нравами новых завоевателей.
 
Ни есть, ни спать не могу. Дышу часто, но воздуха не хватает, и начинаю задыхаться. Подхожу к окну. Окно – с шестью рядами решетками. Я не верю себе и еще раз пересчитываю решетки. Их, действительно шесть. Шея невыносимо болит. Голова горит, как в огне. Сердце, до сих пор едва бившееся, подскакивает к самому горлу, стремясь вырваться наружу. Я пытаюсь дышать через «решку», но воздух неподвижен и свежесть не поступает в камеру.

Непринужденность и приветливость, с какой я привык обращаться с разбойниками мытарями и прочей малопочтенной публикой, быстро сыскала мне авторитет в «хате». Впрочем, собственно разбойников тут единицы, как если бы часть базарного места взяли и разом обрили и огородили четырьмя стенами. Дикий местный обычай повелевает властям этого города хватать, кого попало, бить до тех пор, пока не надоест, и очень многие берут на себя чужую вину под побоями.

 – За что эти страдания, Боже? – спросил меня один высохший старик. – Кому я встал поперек дороги? Сказали бы мирно – уступил бы дорогу. Зачем мучить? Уж лучше бы убили сразу – расстреляли. Где выход? Укажи дорогу, Господи! Протяни руку помощи!

Старик совсем помешался от баланды и смрада. Одежда на нем пришла в полную негодность: все штопано перештопано, шито перешито, застирано, потерлось, погнило, извалялось, а на зиму, по его словам, вообще ничего нет, так как закрыли его летом.

То, что вы сделали одному из братьев моих меньших, то сделали мне. Содому в день оный будет отраднее, нежели городу этому.

Тем не менее, даже здесь, в камере с блатным порядком, чувствовалось мое присутствие. Шерстяные, захватывая духовную власть и превращая новых пассажиров в шестерок, и те не могли не податься атмосфере всеобщей справедливости:

– Ну, ты парень, ты че! – сказал сегодня Лазарь новенькому, которого привели  вечером. – Дед вместо тебя пол моет, старый человек, а ты, вот, молодой лежишь, сука такая, и угол гноишь.

Который день волосы на голове стоят дыбом. Что интересно, хребет после бичеваний заработал нормально, я могу свободно ходить, поворачиваться и наклоняться. Только к вечеру Я стал чувствовать прежнюю боль в спине и пояснице. Мужики по моей просьбе, то кладут меня на шконку, то поднимают, так как долго лежать не могу. Сижу или хожу. Ни дремать, ни спать не могу.
 
Сокамерники мои не представляют ни секты, ни школы, но мой приветливый характер и, по-видимому, обольстительная наружность создают вокруг Меня очаровательный круг волшебной силы, которого не может преодолеть почти никто из среды этого в сущности добродушного и наивного племени. Велика радость этих простых душ, чувствующих, что Учитель находится среди них.
 
– Ибо сказано, что лучше умереть, чем назвать кого-то господином, кроме Бога. Я представляю это имя всякому, кто захочет им воспользоваться. Для Бога я оставил более благостное имя.
 
На это Лазарь и Чума возразили мне:
 
– Учитель, говоря это, Ты и нас обижаешь!

Но я сказал:

– И вам законникам, горе, что налагаете на мужиков бремена неудобоносимые, а сами и одним перстом своим не дотрагиваетесь до них.

После этих слов мне уступили верхнюю шконку у окна. Я взошел на нее, и отверзши уста свои, учил их, говоря:

– Ибо сказано, не прикасайся к чужому, не спросив предварительно разрешения, а при первой возможности сам раздай все, что имеешь. Не ищи легкой жизни. Не лезь ни в какие кентовки и группировки, как бы голодно и холодно ни было. И только найдя близкого человека, потихоньку сходись с ним. Вы слышали, что сказано, "люби справедливого тюремщика, правильного мужика, который всегда вникнет, поговорит, скажет: "Я ничего не могу сделать – ты совершил вот такой-то проступок, за него должен быть наказан". Не то же ли делают и козлы? А я говорю вам: любите прессовщиков ваших, благословляйте избивающих вас, благотворите терзающим вас и молитесь за пытающих и убивающих вас.

В камере стало тихо.

Теперь ни у кого из них не было сомнений, что Бог, действительно, в эти дни сошел на землю. Авторитетность моя, таким образом, каждый день возрастала, и, конечно, чем больше мужики и блатные верили в меня, тем больше Я верил в себя самого, и тем больше зверели следаки, думая, что я – косячный.

У меня – необычный для нашей камеры статус – Признанный. Присутствие в камере великого человека, обращавшегося с узниками ласково, внушает этим несчастным душам уверенность в их скором освобождении. Чай здесь на вес золота, но одно общение со мной заменяет им чай. Целебно уже одно удовольствие, получаемое ими от моего общества, одной моей улыбки достаточно для подъема их сил. Хотя сам по себе чай – полезный, благородный напиток и тюрьма без него – сущий Ад.

Обычно женщины не способны устоять перед моим обаянием, но в просторном кабинете я сказал женщине-следователю по имени Настя, что меня без ведома прокуратора избивали, насиловали головешкой из костра, топили, а она с улыбкой ответила, что по мне этого не заметно.

Я знаю, что это ночь последняя. Не до разговоров. Я молюсь. Кошмарная ночь, курева и чая нет. Вытаскиваем из щелей окурки и, завернув в газету, курим общую самокрутку. От смолы дерет язык, и пальцы чернеют на глазах, но курение дает хоть какое-то облегчение. Утро не приносит желанной свежести. Скорее бы закончился этот кошмар. Сигарета пляшет в руке. С трудом прикуриваю и затягиваюсь. Одуревший мозг напряженно ищет выхода. Вижу на руке вену и пытаясь прокусить ее зубами. Сжимаю изо всех сил , страха и боли при этом нет. Есть надежда – если вскрою вену, то попаду в больницу.

Прокусить руку не удается. Товарищи по камере пытаются меня остановить. Коротко говорю о том, что со мной делали и что меня ожидает. Они соглашаются, что у меня только один выход – вскрыться. Вспоминаю о лезвии бритвы, которое видел в решетке, достаю и с маху режу руку, но по неопытности не там где проходят артерии и сухожилия, а вену. Бритва тупая, начинаю ею пилить, углубляя разрез. Боли не чувствую, лишь пальцы рук дергает. Когда лезвие касается нерва. Раздвигаю разрез пальцами и снова пилю бритвой вену.  Струйка крови толщиной со спичку бьет из руки и через десять сантиметров распадается на капли.

Мужики сбились в кучу и не могут смотреть. Сую палец в рану и расширяю её, кровь пошла сильнее.

Мужики ломятся в дверь и орут:

– У нас в хате псих вскрылся!

В дверь два раза колотились, подтягивали ментов к кормушке, показывали меня, просили вызвать врача. После третьей попытки форточка кормушки отвалилась, я услышал собачье "р-р-ргав" и увидел морду овчарки – ее голова подвязана косынкой с красным крестом.

– Врача привели, – сообщил коридорный.
 
– Запускать?

Перевязав, меня опять волокут наверх в комнату следователей.
 
 Ученики мои остались в камере, и теперь кроме небольшой группы опущенных, которые издали утешали меня взглядами передо мною – только зрелище человеческой низости и тупости. Волнение вокруг меня разрастается и переходит в настоящий кипеж. Со всех сторон раздаются крики: "Распни его, распни его!" Вокруг раздаются глупые насмешки, и Мои крики отчаяния обращаются в отвратительную игру слов. Некоторые говорят: «Разрушающий храм в три дня и в три дня созидающий спаси себя самого, а мы посмотрим».

В центре комнаты следаков стоит металлическая кровать без матраса. По иудейскому обычаю осужденным предлагается выпить вина, приправленного благовониями, опьяняющий напиток, который дают осужденному из сострадания, чтобы его одурманить. По-видимому, передача от женщин Иерусалима. Марк Крысобой передает мне от них пластиковую бутылку с вином и предлагает запить таблетку, от которой, как он уверяет, Я буду непрерывно говорить правду, а потом окончательно сойду с ума. Но в этом печальном облегчении обыкновенных преступников не нуждается моя высокая душа. Я расстанусь с жизнью при ясном сознании, ожидая и призывая желанную смерть.

Тогда с меня снимают одежды и привязывают к железной кровати, широко раскинутые руки и ноги растягивают и приковывают наручниками к металлическим прутьям койки. Крысобой достает машинку размером с телефонный аппарат, в белом пластмассовом корпусе. Из прибора торчат две короткие медные проволоки. Крысобой подключает прибор к розетке и этими оголенными проводами тычет в мой локоть. И вдруг я понимаю, что я дико ору. Руки и ноги горят огнем, а тело бешено трясется. Крысолов убирает провода от руки и пытается засунуть мне их в рот, но я отшатываюсь от проводов. Я получаю удар в спину, и Крысобой снова тычет проводами мне в локоть.

– Что-то розетка не пашет, – говорит он.
 
Я опускаю глаза и вижу, как горит моя кожа под проводами, искрит зеленовато и идет дымок.
 
– Паленой шкурой завоняло, – говорит Крысобой.
 
Был момент, когда силы мне изменили. Тучей затуманилось передо мною лицо Отца. Меня охватило отчаяние, в тысячу раз ужаснее пыток. Людская неблагодарность открылась вдруг предо мной. Отец мой, неужели я пострадал ради ничтожного, жалкого народа? И это итог первых светлых минут ничем не омраченных минут прозрения, когда голос Отца моего нашел чистейший отзвук в груди моей?

И я не удержался и воскликнул: «Отец, Отец, по что Ты меня оставил?»

Но по мере того как угасала жизнь тела, моя душа прояснялась и возвращалась мало-помалу к своему небесному началу. И вдруг мгновенное, как искра, ощущение радости, объяснило, насколько привлекательна для меня моя доля. С неба снизошло пламя и тысячи молний пронзили мои онемевшие руки и ноги, и Дух Святой крестил меня огнем.