все наши марки

Юревич Сергей

ВСЕ НАШИ МАРКИ

Сегодня, когда искусство наклеивания почтовых марок пало тенью суровых ремесел e-mail, а мыло с веревкой давно не эксклюзив отчаявшихся, но способ выжить в пищевой цепочке бесконечных электронных сообщений, мне, конечно, не вспомнить от чего именно отразилась идея написать ему обо всем на бумаге.


Прошло не так много времени и пусть для отражений время течет вдвое быстрее, причина стала неважной. Может, никакой причины и не было?

 
Помню театральную сцену и человека в картонном пончо внутри желтого круга света. На картонке надпись: прокатный фрак. Душный зал и я, как и все, жду убийства. Ведь и для убийства причина неважна, для убийства необходимо ожидание и чтобы кто-нибудь вздрогнул. Помню еще, как накануне он говорил, что даже если ты родился в рубахе, это еще не означает, что не закончишь в прокатном фраке и что бы ты на себя не надел – водяных знаков не скрыть. Они разоблачат, их – рассмотрят. Вот почему, говорил он, из нудистов по убеждению выходят – гениальные фальшивомонетчики или, в крайнем случае – рентгенологи. Да, помню, как собирался бить ему тушью на груди – "водяной знак" – но не очень отчетливо. Помню.

 
Скорее всего я решил написать ему от руки еще и потому, что татуировки для выражения мысли мне показалось мало, а тушь надо было использовать. Последнее время я больше думаю, почему не отправил адресату написанное; тогда беру лист и перечитываю заглавие –

 
ритуальное гашение Бо.

 

 

1.

 

На самом деле его звали – Борисом. Но требовал он, чтобы его называли Бо. Ничем, кроме неглубокой зауми с китайским оттенком, это не объясняя. Правда Бо всем подряд говорил, что терпеть не может рис. И особенно убедителен был, когда готовил плов. Бо утверждал, что настоящему плову рис только мешает, а помогают – казан и пропорции. Я с ним не спорил, хотя уверен до сих пор, что в помощь один лишь голод, а все остальное не помеха.


С Бо мы переходили границу – так и познакомились. Для него этот переход был порогом, для меня – откровением. По пути он поведал мне, как в детстве перепутал имя черепахи из известной украденной сказки и ему дали прозвище Тротил. Я тогда подумал, что прозвавшие Бо, как в воду смотрели; с ним всегда было чувство, что он сию же минуту или взорвет все, или – заложит. Тротил Бо. Этого я ему не сказал, а много позже узнал, что "как в воду смотреть" человек может не дольше пяти дней. На шестой, когда уже различимы знаки, а тайны почти открыты, человек умирает от жажды.

 
Перейти границу не сложно. Сначала нужно ее определить. Для этого в пасмурный день, чтобы не мешали ни тени, ни солнце, надо аккуратно и уверенно мелом, углем или вишневой веточкой начертить на земле окружность, оставаясь в ее центре. Если под рукой не случится ни мела, ни угля – подойдет любая окружность поблизости: тяжелая крышка люка, цветочная клумба или центральный круг футбольного поля. Те, кто лишен здорового конформизма, иногда вместо окружности чертят квадрат либо же определяют границу, используя другие фигуры. Это нестрашная ошибка, однако, полученный результат будет страдать некоторой погрешностью, и кто знает, чем она обернется в будущем. Но, к делу. Очертив себя окружностью, необходимо закрыть глаза и несильно, словно не себе, а близкому другу – открытыми ладонями надавить на оба глазных яблока. По появлению в темноте еще двух окружностей, не думая, выбрать одну и, прозрев, немедленно шагнуть – или вправо или влево. Практикующие описанную технику определения и перехода, в качестве основного ее достоинства указывают на невозможность движения вперед, где только годы и страхи, и – назад, где опять годы, страхи, но уже известные. Конечно, все это кратко, условно и – в идеале. Время суток, особенности места, пережитое, выдуманное и даже попытки и опыт прошлых поколений – все имеет значение. Бо говорил, например, что в одной из европейских столиц он видел треугольные крышки канализационных люков, на которых стояли люди; они жмурились. Страшно представить, какая перспектива выбора была перед ними. Я тогда подумал, отчего они не уйдут и не попробуют определить свою границу и перейти ее позже, но спросить об этом Бо не успел. Он, угадав вопрос, сказал: "Беда в том, что перейти границу можно только один раз и самая большая загадка, над которой мы с тобой еще поломаем голову, это – откуда человеку об этом известно заранее? Все знают – второй попытки не будет. Но откуда?!"

"А, действительно, – подумал я – откуда?". Но, признаться, тогда вопроса не оценил, тем более, что поначалу все у нас шло без особых сбоев.


С Бо мы столкнулись в дверях. Я входил в здание театра, обивая ботинок о ботинок свежую землю с ближайшей клумбы, а он – выходил, раскрывая зонт. Бо говорил, что так случается довольно часто, когда линии перехода границы разных людей вдруг совпадают (он принял влево из своей окружности – поворотного круга, обогнув оркестровую яму, я – вправо, втоптав в грязь немного тюльпанов у входа в театр). В руках у меня таяла клеенчатая папка с текстом ничтожной, как оказалось, piece. По совести, содержимое клеенчатой папки следовало бы назвать иначе, но, увы, я не в силах отказать себе в малом удовольствии, которое получает всякий пишущий французское слово прописью. Спина и дыхание делаются ровнее, свет тише, мысль – ярче; карандаш становится пером, а лист бумаги – крылом птицы.

 
В руках Бо ничего, кроме зонта, не было. Но после суток запоя в дверях, где мы обсудили все плюсы и минусы незапланированной, но неизбежной встречи – у него появилась цель эту piece поставить. А возможностей для этого было у Бо сколько угодно и основная из них – работа в театре, пусть недолго, но – режиссером. Он говорил потом, что именно она, эта работа, провал за провалом очень скоро привела его в центр поворотного круга и заставила ладонями тереть глаза. Я тогда подумал – оттого это, что просто не везло с материалом, подходящей piece не находилось. Это был первый и последний раз, когда я сказал ему то, о чем подумал. Надо ли говорить, что Бо мне поверил, а сказанное оказалось неправдой.

 
Но, к делу. Если "как в воду смотреть" невозможно дольше пяти дней, то застрять в дверях можно на всю жизнь (иным нравится застревать в дверях: всегда среди людей и есть время воспитать галантность или полюбить в себе швейцара). Бо оказался сильнее и затащил меня внутрь. Клеенчатая папка была вскрыта, содержимое прочитано. Бо сказал, что piece хороша всем, за исключением совершенно неверной идеи, вредных мыслей и никакого содержания. Помню, он спросил меня – о чем написано? Я тогда ответил первой, пришедшей на ум, ложью, мол, написано о том, как человек решает покончить со всем – раз и навсегда.

 
— И с собой, видимо? – уточнил Бо.


— Да.

 
— Похвальное желание, а у тебя такого желания никогда не возникало?

 
— Возникало. Иначе как бы я его описал.


— Отлично! Но, понимаешь ли, если ты задумал написать о том, что знаешь, знай – ничего путного из этого не выйдет. Когда знаешь – сказать нечего. Тем же, кто придерживается мнения обратного, даже собственной фамилии писать не следует. Нигде и никогда. Так что самоубийство это левое, сразу меняем на убийство. Надеюсь, ты никого не убивал?

 
— Нет, – сказал я, подумав.

 
Бо только этого было и нужно. Он заменил все, что хоть как-то намекало на самоубийство (вычеркнув и само это слово) – четкой мыслью убийства. От этого монолог (из которого, надо сказать, и состояла piece) моего героя – превратился в диалог с кем-то тут же выдуманным Бо и этот кто-то явился причиной всех несчастий. Его и предстояло убить. Нельзя сказать, что я не сопротивлялся, я пытался объяснить Бо, что, если бы лично не пережил написанное, то вряд ли бы он сейчас черкал хоть что-нибудь. Именно от мысли покончить со всем, горячился я, и начиналась линия перехода от клумбы с тюльпанами в театр. Как же можно эту линию заменить другой?! Я отстаивал каждое слово, но не отстоял, ни одного. Постепенно, то, что было написано мною – исчезало. Отчаяние он заменял местью, раскаяние – злостью, безысходность – реваншем. Бо был сильнее. А я потерял сон. Однажды я сказал ему резко, что мой текст, конечно, талантливей его правок, и постановка будет фальшью, и это все заметят и поймут. Бо на это отвечал, что я – глуп:

 
— Все это ерунда, - проговорил он, - так считают многие. Святые или обманутые, они верят, что писать надо так, чтобы наградой стало точное попадание в ноты, когда публика не услышит фальши, но восхитится созвучием. Бред! Когда так говорят, то имеют в виду твою фальшь и почему-то свою мелодию. Забудь обо всем этом и не мешай мне. Надо вот что: вдарить мимо нот, чтобы твой промах зазвучал в чужих головах. Представляешь, что будет? Вот штука!


Ничего я не представлял. Со дня нашей встречи не прошло и трех дней, а мне мерещились серебряные свадьбы. Пишу коротко: мне было плохо. После этой записи, мне кажется, что для выражения мысли татуировки в самый раз. Пишу коротко еще и потому, что от руки. От руки – отвыкаешь. Отвыкаешь писать и боишься: кто пробовал хотя бы раз написать отточенным пером по чистому птичьему крылу, поймет меня. И в тоже время очень быстро привыкаешь к руке, что тебя ведет. Это непостижимо: как я мог уступить и отдать несколько проклятых листков с драматургией собственных лет первому встречному. На что я рассчитывал?! Но теперь я знаю, несмотря на заплаченную цену: перейти границу несложно. В этом все дело. После того, как граница определена – надо делать все, что угодно, все возможное и невозможное, только – не переходить. Перейдешь, и тебя встретит Бо. Бо – сильнее. До этого ты еще ходил, бродил, искал слова верные в себе и вокруг, ловил смыслы и ломал углы зрения, строил подтексты: и – раз! В один момент появится трехбуквенная ясность всего процесса. И вот ты уже не ходишь и не бродишь, а, усевшись в клумбе на голову, ногами пишешь трактат и силе русского мата и милой душе его. Кстати, я понял, почему нам не жить в европейских столицах, нам кажется, что люди там мучаются, бедные, на треугольных люках – в то время, как они всего лишь умеют не переходить границ, определив их.

 
Бо пообещал мне поставить piece из клеенчатой папки максимум – к концу недели. Но кто он, в конце концов, такой, думал я, оставаясь один. Тротил Бо. И что он себе позволяет, сука? Как это к концу недели, если я подходящую окружность искал несколько лет, а затем определял границу – столько же. Я даже возвращался на место, где втаптывал в землю тюльпаны, проводил линию, но все сходилось. У дверей театра. Когда Бо (убейте – не знаю, откуда) узнал об этом, он сказал, что всякого рода сомнения похожи на выражение "сломать себе жизнь". Жизнь и так ломаная, говорил он – незачем её ломать. Единственная прямая линия – линия перехода границы. А то, что многие гипсуют постоянно, надо без сожаления отрезать. Ничего не может быть хуже надежды, говорил Бо, и нет ничего лучше, чем радость от фантомной боли утраты. А я все думал, кто же он, сука, такой.

 
— Да, - не унимался Бо, - в piece совсем нет мата. Это недопустимо. Где ты видел, чтобы человек, решивший порвать со всем сразу, обошелся без единого крепкого слова, а?

 
— У нас же не самоубийство вроде, а убийство.

 
— Рад! Честно – рад, что ты, наконец, это понял. Так я немного повышу градус?


Любой вопрос Бо я стал принимать за риторический, а мой собственный градус был давно на пределе. Я понятия не имел, как и с кем репетирует Бо. Он сказал, что на репетициях мне делать нечего: "Все, что мог – ты уже сделал. Если позволишь себе смотреть, что с этим ежедневно делают другие – свихнешься". Но один раз я все-таки пробрался в театр, засел в кармане и чудо, как не умер. Ни с кем Бо не репетировал, он был один. На пустой сцене в желтом круге света и темном костюме. В пыльном кармане я потерял счет времени – на сцене ничего не происходило. Усилием того, что у нормальных людей, не сидящих в карманах, называется волей – я сдерживался от того, чтобы не выйти из своего укрытия с прямым вопросом: что происходит? Вдруг Бо засмеялся – клянусь – он смеялся! Я увидел, как он достал из внутреннего кармана исписанные листы – не узнать их я не мог. Так всегда и везде узнаешь потерю. Бо ловко сложил из одного листа бумажного журавлика и запустил его в темный зал. Остальные листы, на моих глазах, ставшие птицами – отправились следом. Пишу коротко: мне было плохо. Каждого журавля в темный зал провожал громкий смех Бо. Потом он перестал смеяться (так же резко, как и начал) и крикнул в мою сторону:

 
— Выходи! Я все понял. У тебя случайно нет картонной коробки?

 
— Какой еще коробки? - ответил я из кармана.


— Большой. Лучше из-под холодильника или телевизора. Я их всех одену в коробки, они у меня все в коробках будут ходить.

 
— Кто?


— Все. Ладно, пойдем. Странный ты какой-то, по карманам прячешься. Поехали ко мне на генеральную репетицию, завтра – играем. Картонную коробку выдумал большой талант.


Как мы добирались к Бо, я не помню. Дороги не помню, потому что всю дорогу пытался объяснить ему, что не собирался ни следить, ни проверять, а просто хотел узнать, как идут репетиции и, не желая мешать – решил посмотреть из кармана. Бо молчал. А я не мог остановиться. Продолжал объяснять и договорился до того, что в целом мне понравилось. Бо молчал. И только на кухне, сообщив, что плова нет, но есть чай, он спросил меня:


— Вот отыграем мы завтра по твоим нотам убийство, что дальше делать собираешься?


— Не знаю, не думал еще. До нашей встречи я искал точную рифму к слову: облако. Пока на примете только еще одно облако. А ты?

 
— Я выйду из театра, угоню машину, продам ее, на вырученные деньги съезжу на le Tour de France и приму финиш на горе высшей категории. А потом вернусь и напишу рассказ о том, как я вышел из театра, угнал дорогую машину, съездил на le Tour de France и принял финиш на горе высшей категории. Из угрызений совести переделаю рассказ в piece, ну и поставлю ее. Не хочешь за компанию? Да! Не шатайся ты больше около театров, и не пиши – историй. Сюжетна только линия перехода. Хочешь, я скажу тебе, как называются люди, шатающиеся около театров и сочиняющие истории, хоть бы и к ночи?! Так как – поедем?

 
Я ничего не хотел. Во-первых, мне казалось, что никакого завтра – нет (сейчас не кажется, я это точно знаю), а потом – компания с Бо, какая же это компания?! Но этого я ему не сказал, а ответил, вроде того, что начинать хорошее дело с угона машины неправильно. Бо спросил, не считаю ли я и постановку своей piece делом хорошим. Я заподозрил в вопросе подвох и ответил, что завтра и посмотрим. И тогда Бо сказал ту самую фразу, о том, что можно родиться в рубахе и при этом закончить в прокатном фраке, и добавил: "Ничего ты завтра не посмотришь, ты не выдержишь и уйдешь. Ты – сбежишь!". Я вздрогнул, со стола упала чашка и не разбилась.

 
 

2.

 

Пишу коротко: мне было все равно. Бо показывал, как правильно вздрагивать и бить чашки, уверяя, что в чайной церемонии главное не философия, а чтобы чашек хватило. И не обязательно стена должна быть великой – достаточно обычной стены, а лучше – пола. После того, как чашки закончились, Бо поставил на стол пирамиду из сложенных один в один пластиковых стаканов. Из ящика в столе достал несколько чайных пакетиков, включил газ, накипятил воды и сказал, что вот теперь, после генеральной репетиции, можно и поговорить без церемоний.

 
Вспоминаю теперь, что, пожалуй, именно тогда я впервые внимательно и осмысленно посмотрел на Бо. Он заваривал чай. Бо топил одноразовый пакетик в кипятке, затем спасал его и сразу же принимался душить. Вытаскивал, укладывал в ложку и, накинув петлю, душил – веревочкой с яркой биркой. На бирке – марка чая. В пластиковый стакан падали драгоценные, последние капли. Пакетик был мертв, а напиток – готов. Помню, я тогда подумал, до чего же надо быть жалким и потерянным, чтобы спасительную веревку задумать смертельной петлей. Но я быстро забыл об изуверском способе утолять жажду. Мне было все равно: если коротко. Бо сказал: "Чайный пакетик выдумал гений".

 
 

3.

 
— А, знаешь, - заговорил Бо, - театр вот этот наш от каких-нибудь детей солнца или белых братств отличается только тем, что люди собираются в нем не до, а после ритуального самоубийства. Это верно – хоронить актеров за оградой кладбища. Я бы их вообще не хоронил. И не потому, что они актеры, а потому, что людям невыносимы воспоминания о том, как они сами вздрагивали, наблюдая, затаив дыхание, за игрою самоубийц. Но завтра я сыграю один, актеров не будет. Ты, кстати, если все-таки придешь, место возьми ближе к выходу. Мне твоих метаний по залу в финале даром не надо. Хорошо, что мы встретились.

 
— Чего же хорошего, - к своему чаю я не притронулся, а Бо заваривал себе второй стакан, - когда от piece моей ничего не осталось и я понятия не имею, что ты там завтра сыграешь.

 
— Скажи, в чем, по-твоему, разница между сухим птичьим молоком и сгущенным?


— Сгущенное тоже птичье?

 
— Ну, да. Какое же еще.

 
— Тогда ни в чем. Ни того, ни другого не существует, разницы – нет.


Бо задушил еще один пакетик, закурил и сказал, глядя мне в глаза:

 
— Ты хочешь сказать, что все несуществующее или, точнее, все, о чем ты не знаешь – равнозначно. Правильно?


— Правильно, - ответил я, крепко сомневаясь, что понимаю, о чем речь.


— Ага. Тогда, какая тебе разница, что будет завтра? Чего ты все ноешь: отобрали глупость из клеенки. Я взял твой порошок и заменил своей сгущенкой. Вот и все. Думай о хорошем, если не можешь не думать, мы встретились – это хорошо.


Звонили в дверь. Бо ходил открывать. Он вернулся с картонной коробкой. "Есть еще люди слова, - сказал он, - среди моих знакомых. Из этой коробки я сделаю отличное пончо". Помню, как Бо вырезал садовыми ножницами полукруг, как раскрывал картон и надевал через голову отличное, по его словам, пончо. Коробка была из-под стиральной машины, но я забыл какой марки. Дальше – больше: Бо из комнаты принес иглу и тушь, и сказал, что мне надо выбить на его груди – "водяной знак". Именно эти два слова, а под ними – (*). Я подумал: "А, ведь, это может быть шанс". Но, подумав еще, отказался, сказав, что не умею. Бо, объявил меня трусом и прежде чем я (непонятно зачем – тогда, но сейчас – ясно совершенно) прихватив баночку с тушью, покинул  квартиру, вывел на картонке: прокатный фрак.

 
Как я провел остаток ночи, весь следующий день и вечер до представления – не помню. Скорее, что это как раз они: и ночь, и день, и вечер провели меня. Но абсолютно точно, что, когда воздух впитал тушь, баночку которой я крепко сжимал в руке, и зажглись фонари, я стоял у театра. Пишу коротко: мне было страшно. В театр входили люди, чаще – парами, пары в основном составляли барышни в пляжных нарядах с крошечными сумочками и под руку с юными умирающими философами в темных костюмах. Юные имели густые, круглые тени под глазами и, проходя мимо клумбы, что-то подбирали с земли. Попадались и одиночки: последние, или в светлых и мятых пиджаках или с открытой спиной и на высоких каблуках.

 
Я вошел в фойе, из рук полной дамы взял программку. Прочел написанное черным по белому: "Можно очень долго *бать мозги неограниченному кругу лиц, а можно разок так вы*бнуться, что все лица, наконец, от тебя отъ*бутся. И круг исчезнет. Но это сначала. Он, конечно, не исчезнет никуда, просто ограничится тобой и вот тогда начнется настоящая *бля. Где вот такой значок (*) это как раз то, что и делает весь процесс более менее понятным его участникам. (Тротил Бо). Приглашаем вас в увлекательное путешествие, которое вы совершите, посмотрев кавер piece "Правило перехода до". Современная европейская постановка, как ответ на вечные вопросы вопросом. Несколько минут игры на грани между "ничего не потеряно" и "все еще впереди". Без антракта, каждому зрителю стакан теплого чая и рецепт плова "Борис" в подарок".

А внизу – имя автора оригинальной версии – моё имя!

 
Я прошел в зал и только устроился у выхода, как погас свет и появилась духота. Я старался не смотреть на сцену. Сзади кто-то прошептал: "Дорогая, потерпи. Мне сказали – это кавер Бо на piece самого...". Мне показалось, что, если я услышу имя автора – все будет кончено и убийство произойдет намного раньше задуманного. Я посмотрел по сторонам. На темный зал, на балконы и подумал, что, если бы какой-нибудь безвестный художник сумел бы прямо сейчас снять слепки с окружавших меня фигур, то он бы, наверняка, прославился одними только объяснениями такой своей удачи в бесчисленных интервью. К границе сцены подступала великая глиняная армия. Мне было страшно. Что, если все они действительно – вздрогнут?! Вместе. Разом.

 
Со сцены полетел первый бумажный журавлик. Он упал в партер, и я увидел, как полутруп в темном костюме полез под сидение, нашел журавля, поднял, а спутница юного философа ловко отняла птицу и положила в сумочку. Другой журавль стал добычей пары, сидевшей рядом со мною. Коротко: такого я никогда не видел. Философ достал из наружного кармана дождевого червя. Привитые в детстве от любви к мудрости, носят там обычно шелковые платки или свежие астры. Духота была нестерпимой. Его дама положила червя себе в рот и наклонилась к сумочке. Дождевым червем из моей клумбы эта пара кормила бумажную птицу, превратившуюся в руках этих чудовищ в голодного птенца! Страха, как не бывало. Мне стало смешно – клянусь – я смеялся! Это был нервный смех, но мне становилось легче. Камнями падали капли пота, но хотелось закутаться потеплее – меня трясло. Я понял, что не выдержу, и выбежал из зала под щебетание, чавканье и косые взгляды. Из театра – вон. Я побежал прямо, не разбирая пути. Через клумбу и еще одну, мимо фонарей, по желтым кругам света, пока не очутился на безлюдной улице. Прислонившись к стене темного дома у единственного освещенного окна на первом этаже, я перевел дыхание. Окно было открыто. Я услышал женский голос: "Сейчас пройдет, милый. Потерпи. Вот я подую – и все пройдет, а чашка – не страшно. Полно у нас этих чашек. Разбилась и к счастью. Потерпи: все самое интересное у тебя впереди, но самое главное – всегда вначале". Мама лечит сына, подумал я. Все не так, малыш, все не так. Ничего не пройдет. Ничего никогда не проходит. Битая чашка появится еще, за неё спросят. И спросят в самый неподходящий момент, когда мамы не будет. Хотя мама твоя в чем-то права: главное вначале. Точнее – в начале. Стартовать можно бесконечно, финиш – всегда один. Второй попытки пересечь его, не будет. Откуда-то я это знаю. Помню, что мне вздумалось подтянуться и сказать все это в окно, но тут я вспомнил, как оказался на этой улице, у этого дома, у темной стены. Мне стало совестно побега, я представил себя чайным пакетиком в ложке, с той лишь разницей, что пожелавший выпить, умер от жажды раньше, чем утопил меня в кипятке. А потом я представил, как одинокая дама, после спектакля возвращается домой, снимает вечернее платье с открытой спиной, каблуки – прочь, вынимает из сумочки, разжиревшие на червях и ими же изъеденные листы, разглаживает их, проверяет на свет. Включает родной acer. Находит сеть и выходит в эфир, создавая новую или становясь звеном в уже существующей, пожирающей все, бесконечной электронной цепочке. Первое сообщение будет таким: "Милый, угадай, где я сегодня была?". Второе: "Слушай, подруга, помнишь того хама в третьем ряду и льняном пиджаке? Я случайно проглотила его червя, теперь вместо птенца у меня дырявые листики. Что делать-то? Хам подвез меня на своем ...". Ничего малыш не выйдет – червя проглотили: жизнь продолжается. Все устроится, тебе найдут прохладное место, всему научат, и станешь ты рентгенологом, а, если повезет с учителями – фальшивомонетчиком. Впрочем, ты еще сможешь отрезать обожженный палец, найти себе клумбу, ослепнуть или встретить Бо, но надежды мало. Пишу: коротко. 

 
Я шел темной, пустой улицей. Из подворотни выскочил кот и пошел со мною рядом. Потом отстал. Я обернулся, кот сидел в падающем от окна свете. И вид у него был такой, будто это не он у дороги, а дорога непонятно с чего взяла да и легла возле. Я смял программку и запустил ею в кота. Он не двинулся с места. Тогда я швырнул в него баночкой с тушью (рискуя лишить город нескольких вечеров). Кот скрылся в подворотне. Тушь – не разбилась. За вечера можно не беспокоиться. Именно тогда, как мне кажется, я выдумал заглавие. Туши хватило только на –


ритуальное гашение Бо.

 

И вот теперь, когда, благодаря голоду и моей ничтожной piece, тени дрожат и заметно короче, я, без страха глядя на солнце и чихая на границы, беру марку и кладу ее под язык. Гашение происходит почти мгновенно. Как всегда после этого я вспоминаю Бо. Иногда он видится мне во фраке, иногда – в пончо. Бо на вершине ждет финиша очередного горного этапа большой петли.

 
После блестящей постановки он выходит из театра с букетом тюльпанов. И делает все в точности, как и задумал. Потом выбирает профиль этапа, взбирается на вершину и ждет. Он смотрит вниз, где под вечер теплый воздух очень скоро впитывает тушь, и я вижу, как огоньками рассыпается небольшой рыбачий поселок. Я закрываю глаза – Бо несильно давит открытыми ладонями на глазные яблоки – поворотный круг останавливается. Плывут одни облака. А мне кажется, что я еще смогу зарифмовать облако и – всю оставшуюся жизнь.


И тогда – я без раздумий отдаю все сохранившиеся у меня марки и любой водяной знак из прошлого, лишь бы рифма оказалась неточной. Тем более что сегодня, побывав во многих европейских столицах, могу прямо сказать – людей, о которых говорил Бо, я не видел. На треугольных люках там сидят жирные коты. Но их никто не замечает, они сидят вечные, как сфинксы, вечные – как искусство наклеивания почтовых марок.


(Ай-Петри, пасмурный день, пятое).