Почему мы не убиваем друг друга

Андрей Незванов
ПСИХОЛОГИЯ ЭТОСА, ИЛИ ПОЧЕМУ МЫ НЕ УБИВАЕМ ДРУГ ДРУГА

1
Вэнь-цзы сказал: «когда доверяют словесным соглашениям, доверие возникает раньше слов».

Почему мы доверяем ближним: верим, что они услышат и произнесут нужные слова, совершат ожидаемые действия; что не изменят своему слову и заявленной роли; что будут действовать по общепринятым правилам, не причинят нам зла, сохранят наше достояние, вверяемое им во взаимных транзакциях, сберегут нашу жизнь, здоровье и личность, невзирая на соблазн выгодного посягательства?

Не задаваясь этим вопросом в регулярном общении и не отвечая себе на него, мы просто доверяем, полагаясь на своё нерассудочное опознание ближнего, как такового. И на основании этого доверия (иногда опрометчиво) разделяем с ближними, которых не знаем, и не можем знать до конца, проживание сегментов городского быта, в которые мы совместно вовлечены ситуативно и случайно. На каждом шагу мы вступаем в бесчисленные соглашения, совершаем множество транзакций, взаимных и совместных действий; постоянно апробируем общественный договор, существующий между нами…. И эти бесчисленные взаимные доверия и ожидания в большинстве случаев оправдываются, взаимные заботы и осторожности понимаются и принимаются, писаные и неписаные правила соблюдаются – иначе, городская жизнь просто разрушилась бы, – как она разрушается в случаях гражданского деликта или уголовного преступления.

Но ведь чужая душа – потёмки. На чём же основываем своё доверие? Откуда я знаю, что вообще существую в глазах друга? А если существую, то, каким образом? Каков тот свет, который освещает меня в глазах его, что он замечает меня, мои права и интересы? Почему мы предполагаем этот свет  наличествующим в душе ближнего? Наконец, что за сила воспрепятствует ближнему, видящему меня, использовать это видение в своих интересах или проигнорировать его? Почему мы, доверяя ему, надеемся на эту силу: предполагаем, что она действует в душе ближнего?

Словом, откуда берётся добрый нрав (этос), который мы действительно наблюдаем во взаимоотношениях людей, и на который взаимно уповаем в общении? Уповаем не благодаря знанию души ближнего, а скорее вопреки таковому. Мы ведь никогда не знаем наверняка, добр ли человек; но вполне основательно можем предположить, что человек зол, – это мы знаем по себе; по своим желаниям и мыслям.

Разумно полагая, что и у ближнего есть подобные желания и мысли, мы должны думать, что их осуществление  принесёт нам зло. И, тем не менее, верим, что реализация разрушительных и вредоносных помыслов  ближнего с большой вероятностью будет остановлена. Едва ли, при этом, мы полагаемся на полицию или бдительных сочувственных прохожих. Ведь подавляющая часть наших транзакций  совершается без присутствия какой-либо публичной власти, и даже без свидетелей, частным образом. Нет, мы думаем, ближний остановит сам себя: что запрет на зло в отношении нас он получит не от публичной власти, а из собственного сердца. Следовательно, мы отчётливо или безотчётно полагаем, что в доме души ближнего существует власть, или авторитетная инстанция, которая, как минимум, способна ограничивать его вредоносные для нас помыслы и останавливать их осуществление; и, как максимум, способна так выстраивать персональные ценности и задавать идеалы, что имярек старается воплощать образы «добра», в стремлении заслужить поощрение этой авторитетной инстанции. Что же это за внутри-душевная власть или внутри-ментальная авторитетная инстанция?

Не забегая вперёд, и не отвечая на этот вопрос с помощью какого-то культурного клише, мы, опираясь на свой опыт, можем уверенно утверждать – такая власть есть. И  она является универсалией: то есть присутствует в каждом человеке, – по меньшей мере потенциально. Мы все коллективно верим в это. И свидетельством являются публичные институты раскаяния – в суде и в церкви.

Так что, ожидая от ближнего, с которым вступаем в отношения, доброжелательного сотрудничества в ответ на наше доброе обращение, мы предполагаем, что в доме души его присутствует человеколюбивая власть, с которой он считается.
Но, может быть, это чрезмерное предположение? Возможно, дело в естественном со-чувствии и со-понимании, возникающим благодаря нашей взаимо-идентичности? Ведь все мы родственники: генетически произошли от единственной пары предков. Также налицо культурная идентичность, обеспечивающая взаимопонимание… Мы не отрицаем этого благоприятного фактора и способствующего условия, но полагаем что их недостаточно для объяснения того, что мы называем нравственностью.

Некоторые теоретики утверждают, что нет никакой «нравственности»; и что «мораль» есть ряд условных соглашений, которые соблюдаются внутри определённых групп, исходя из взаимной выгоды членов этих групп. Однако, сами они вовсе не такие циники, которыми хотят казаться в доктринальном споре. Стоит им заглянуть в себя, и они убедятся, что не только голый расчёт и выгода царят в их сердце, и не только фальшь условностей определяет их поведение. Во всяком случае, теоретически этот спор не решается. Поэтому, опираясь на опыт, мы верим, что, всё-таки существует в душе человека власть, способная призвать к человеколюбию и препятствовать эгоистической холодности, и в своих отношениях с ближними полагаемся на эту власть. Мы имеем даже определённое название для этой власти, и, когда не обнаруживаем актуального присутствия её в ближнем, кричим ему:  совести у тебя нет!

Отчего же тогда – спросите вы – зло всё равно существует, не взирая на эту власть; и доверие бывает использовано во зло, и закономерное ожидание не оправдывается, и справедливого суда, и милости не находим в глазах ближнего, если сказанная власть является, по вашему утверждению, универсалией?
Оттого, что это именно власть, а не причина, не «приводной ремень». Причина одностороння и принудительна: лишь причинитель активен. Страдатель же пассивен и определён причиняющим действием. Это путь в одну сторону. Власть же есть дорога с двусторонним движением: она предполагает взаимность. Власти нет надо мной, если я не признаю её. Если нет согласия подчинённого на власть, то, в этом случае, возможно насилие, или принуждение, но власть невозможна. Даже если мы говорим о власти Бога, то и она не абсолютна, и человек может ослушаться Бога, нарушить свои соглашения с Ним. Адам ослушался Хозяина Сада. Авраам заключил договор с Богом за себя и потомков, но потомки его прославились нарушениями договора. Бог был в силах наказать их за нарушение, но не в силах заставить соблюдать договор.

Итак, власть это всегда двусторонний акт, всегда договор, – поскольку для осуществления власти требуется, с одной стороны, желание авторитетного лица нести бремя власти, а с другой – персональное приятие её подданным. Это приятие может быть отмечено какими-то ритуальными или публичными актами, а может оставаться чисто душевным личным актом, не сопровождающимся манифестациями.

В публичных сферах власть осуществляют должностные лица соответствующих публичных институтов власти. В частных сферах власть осуществляют неформальные авторитеты. В семье власть имеют родители и старшие родственники. Разумеется, власть невозможна, если лицо не имеет понятия об авторитете и власти, как существенных имманентных формах общественной жизни. Это понятие закладывается в семье. Два камня кладутся в основание: естественная привязанность (любовь) к родителям и старшим членам семьи, и вживание в правильный строй семьи, обеспечиваемый властью главы семьи. Проживание в доме отца имеет результатом интериоризацию дома, – так что семейная общность и пространство внутри-душевного диалога, в итоге, соотносятся между собой как макрокосм и микрокосм. Благодаря этому, отрок, находясь вне дома и вступая самостоятельно в отношения с внешними, может позиционировать себя, принимать решения и совершать поступки в совете с семьёй, которая представлена в доме его души: внутренним слухом он может слышать голос отца и матери, представлять их реакцию и отношение к той или иной транзакции, и т.д.

Эмансипировавшись из-под  власти главы семьи, молодой человек уносит с собой в сердце родительский дом. Именно это позволяет ему не формально только, но реально стать самостоятельным и дееспособным. Ведь он имеет моральную силу семьи, как своё личное достояние, как общую потенцию души. Освободившись от власти отца, он стал господином себе, но семейная община незримо сопровождает его, как свита, как канцелярия, как тайный совет его двора. Его общность с семьёй актуальна духовно и не зависит от физического присутствия. Все члены семьи не только имеют свои представительства в доме его души, но и присутствуют и посещают его дом. Не пытаясь раскрыть тайные «механизмы» такого дистантного общения, можем предложить только физическую аналогию, сказав три магических слова, понятных физику: тождества, симметрии, обмены.

И это не всё. Лучшее, что правильно вскормленный отрок уносит с собой вместе с домом отца в душе, это потенция духовного совершенства. Власть и совет в доме отца обеспечили такое строение его ментальности, что в ней есть место авторитету, и власти. Он имеет в душе как бы «валентность» господства – вакантный стол господина, ранее занимаемый отцом или дядей. Наличие такого вакантного стола, или способности быть в отношениях господства-подчинения, есть  условие установления власти. Имея указанное строение души и вакансию господина, имярек может заключать договоры господства-вассалитета или власти-подчинения. Теперь место кровного отца или дяди может заступить духовный учитель (гуру), которому он усыновится, приняв в отцы себе, – уже не по естеству, а институционально. Этого не случилось бы, если бы не было соответствующей потенции души, сформированной в правильной семье. Замена кровного отца на духовного является важным шагом, поскольку освобождает внутри-личный институт власти от опоры на родственную близость и детскую привычку. Естественная первоначальная власть, опирающаяся на инстинкты общественного животного, становится властью как таковой, господством, как способом и формой существования и внутри,  в палате личной воли, и вовне, в сношениях с ближними. Именно учитель, духовный отец, освобождает власть в душевном доме от «непотизма». Благодаря этому стол господина в душе становится универсальным – ведь, если отца не выбирают, то учителя отрок выбрал и заключил с ним союз, создав, таким образом, институт власти в чистом виде. Это необходимый шаг для определённой духовной трансформации, которую называют духовным рождением, или вторым рождением, или рождением свыше. В результате этой трансформации, после отделения от учителя, в лице учителя и на месте учителя в душе является Высшее Существо (Бог, Хозяин, Небесный Отец). Заключив с Ним союз, договор господства и власти, теперь уже муж, а не отрок, вступает в конечную стадию становления совершенным человеком.


2
 
Мы описали идеальный вариант правильного становления. Однако такое становление отнюдь не гарантировано, поскольку совершается не в области принуждающей причинности, а в сфере свободы. В отношениях ближних явно или не явно всегда присутствует динамичный договор, – заключаемый, расторгаемый, вновь заключаемый, подтверждаемый, исполняемый или не исполняемый, etc. Ведь договор есть дело добровольное: он не гарантирован ни к заключению, ни к исполнению. Отсюда, несмотря на интериоризацию в душе отрока института власти, существующего в семье и мире, сын дома может находиться в плохих отношениях со своим внутренним Старшим.

Восстав однажды на Старшего в семье и став на путь ослушания и ложной самостоятельности, основанной на творческих способностях, сын разрушает и внутренний совет: блокирует потенцию диалога с интериоризованным Старшим, потенцию присутствия членов семьи в  доме души своей. В результате, незакономерно, на путях ослушания, эмансипировав себя из руки Отца или Дяди, он теряет и внутреннюю опору нравственности и права – внутренний институт господства, который при правильной эмансипации должен как раз сохраняться, – как условие самостоятельности без потери человеческого качества.  И хотя потенция господства, заложенная воспитанием в семье и мире, сохраняется в его душевном доме, сам он, внутри себя, как бы уходит прочь из собственного дома. Это выражается в том, что он не продолжает того договора с господином, в который он был вовлечён габитуально, в процессе воспитания на основе естественной любви: и он не заключает его вновь, уже как эмансипированное лицо. Он дезавуирует Старшего, снижая его достоинство в своих глазах, и, как следствие, может пренебречь его офертой, ослушаться его или вовсе не слушать, заглушать его голос, уничтожить значимость голоса Старшего насмешкой, паясничаньем, или вовсе объявить старшим себя и полагать собственное суждение, основанное на идеях творческого ума и эмпирии воли, превыше всех прочих. Отсюда, он не может иметь учителя, поскольку отрицает авторитеты. И, значит, не может усыновиться Богу, приходящему в дом души на место учителя.

Большинство людей проходит через этот бунт против Отца, – вслед за Адамом, соблазнённым мятежным Сатаной, – и бродят впотьмах с неверным светом «фонаря знания» в руках, путями самовольства и самоуправства. Наконец, испытав зло, попытки борьбы с ним, безуспешные потуги самоусовершения, и размышляя над источником всего этого, муж приходит к выводу, что свобода и самостоятельность заключается не в избытии господства, а в признании его, как необходимого и правильного устройства жизни. Благодаря такому признанию, расстроенная бунтом трансформация внешнего института власти во внутреннее устроение души, и внешнего совета во внутренний совет, благополучно завершается. Отрок, сбежавший из отчего дома и поселившийся в «бараке строителей», теперь возвращается.

Это не означает для мужа физического и публичного возвращения в отчий дом, но – возвращение его в свой внутренний дом: восстановление этого дома, как актуального, из бездеятельной потенциальности, в которую он погрузил его своим самовольством.
Он возвращается, но не может войти. Дом заперт для него той самой застенчивостью, которая и побудила бежать из дома. Тем самым страхом явиться пред очи родителей со своими промахами, который породил гордыню, ложное самомнение. Из боязни порицания он до сих пор маскирует свои помыслы, желания и чувства. Вместо открытости всё время подаёт себя, свой сотворённый облик. Износит постоянный монолог, в стремлении опередить чужую интерпретацию своих поступков. Не желает признаваться себе в своих слабостях, подлинных чувствах и желаниях, которые рассматриваются как несовершенные. Эти суеты, нарочитые слепота и глухота блокируют вход в отчий дом. Нужна помощь, чтобы открыть его. И эту помощь сын  получает от Матери. Ведь отец проклял его, – и поделом; но мать не изменила своей любви к сыну, и он это знает. Поэтому для матери покой души его открыт – для её бессловесного чувства. Слова он отвергает, как ослушник, и говорит сам, вместо того, чтобы слушать других. Но мать не говорит она даёт почувствовать. Это её чувство во всех блужданиях спасало его от смертных грехов: оно заменяло отвергнутое слово отца. Он ощущал это как моральное чутьё, которое охраняло его от крайностей, невзирая на самые радикальные слова, которые он мог слушать и произносить.

Теперь, когда он решил вернуться, она должна помочь ему избавиться от застенчивости. И на этот раз, она должна явиться не изнутри, в виде морального чувства, а снаружи: в лице нежного друга, который своей любовью и обожанием прогонит страх, мнительность, нелюбовь к себе, и заставит имярека открыться этому другу, не стесняясь и не опасаясь строгого ревнивого взгляда Иуды. Чудесным образом, но это происходит – мать приходит в лице подруги.

Открыться другу, проявиться в любезном общении, диалоге, значит, открыться себе. Значит, сорвать завесу с двери в дом души своей. Затем окажется, что дверь не заперта для тебя. Что ты можешь внимать своим домашним; что ты уже в доме…
 
Если обратиться здесь к Иисусу из Назарета, как откровению истинного человека, и найти в его земном пути описанное выше, то мы видим мать его, по плоти, Марию, всюду следующую за ним в отдалении, наблюдающую его, переживающую за него и помогающую ему исподволь. Она знаменует небесную Мать, действующую изнутри, как душевная сила. И тут же мы видим другую Марию, из Магдалы – наперсницу, нежного друга, который рядом, ближе всех; который любит, утешает, понимает…. Она знаменует небесную Мать, приходящую извне, в лице милого и любезного друга.
(Такова истинная человечность, в которой две природы небесная и земная едины в едином существовании, но различны в лицах, и по разному осуществляются в разных составах человека, – по способу того состава, о котором вопрошаем).

3

Сын, воротившийся домой, что находит в Доме?  Находит родителей: Мать и Отца, и с ними те душевные силы, которые ушли, было, в забвение, в бессознательность и, через то, в ограниченную дееспособность.
От Матери, как Силы, имеет в себе порыв милости, сострадания, чувство правды; в лице друга стяжает, от Матери, симпатию, защиту и помощь. От Матери же имеет отвращение ко греху смертному, хранившее его даже при всём его самоуправстве; и стремление к Отцу, обнаруживающееся как жажда истинного слова.
От Отца, как Слова, – через старшего Брата, царя и судью, – получает закон и суд.
От любящих его имеет Свидетелей в доме души: они же свидетельствуют на его Процессе;  видят его, в поступках его, с позиции любви и заботы.
От ненавидящих имеет обвинителей, – и Водитель их есть первый восставший на Отца. Они обвиняют его в несовершенствах, чернят в глазах Судьи, требуют казни. Но теперь эти обвинители не имеют прежнего авторитета пред ним, потому что своим возвращением домой он утвердился в доверии к Отцу, и к Суду первородного Сына, старшего брата его.
Прежде, именно эти обвинители, с которыми он согласился, побудили его уйти из дому, спрятаться от глаз Отца. Он  сделал это от большой застенчивости, от ложного стыда в сознании своих несовершенств, – повторив праотца Адама, спрятавшегося в кустах от божественных Родителей своих (Элохим). Он ведь поступил так от большой застенчивости, стыдясь слабости своей, которую  обнаружил, соблазнившись запретным плодом. Сатана сотворил ему идола: обрисовал облик богов, живущих в Раю, и сказал – видишь ли, каковы они, и ты мог бы стать таким. И сравнил себя Адам с идолом (=идеалом), и увидел несовершенства свои, и возревновал, и устыдился. И сказал себе: пока не добьюсь совершенства через знание, не вернусь домой пред очи Родителей. Так Адам эмансипировал сам себя. И ушёл от Отца, но Мать пошла за ним, и всегда была с ним. Этот подвиг Матери открыт нам в истории второго Адама, Иисуса из Назарета. Адама возвращающегося в дом, ищущего Отца, ведомого Матерью, которая всегда с ним. Именно такой, возвращающийся Адам может вести назад домой своих заблудших братьев, пребывающих в растерянности.  Что и делал Иисус, как ощутивший Зов, ведя  учеников, детей своих и братьев, вместе с Матерью к Отцу.
Точно так и мы, вслед за первым Адамом, из застенчивости и ревнования к совершенству, уходим от Отца, и Мать идёт с нами. И Мать сберегает нас, – невзирая на наше самовольство и самооправдание идеалом, – от смертных грехов, от жестоких вредов ближнему. И в этом охранении нас Матерью содержится первый ответ на вопрос, поставленный в начале: каким образом, мы, будучи грешными и отлучившимися от Отца, всё-таки можем жить совместно, соблюдая взаимные права, интересы ближнего, и не убивая друг друга на каждом шагу. Казалось бы, как это возможно!? – ведь не имея Отца, мы лишены Слова Его, мы не имеем Закона; сами творим закон. Как же тогда образуем более-менее справедливое правовое и моральное общество, в котором можно жить, хотя и не будучи гарантированными от зла на сто процентов? Отвечая, скажем:
Мы можем жить так, потому что имеем от Матери чувство отвращения, неприятия, отказа или воздержания от злых дел. Это чувство зовётся совестью. Оно не вербально, и его нужно отличать от активного вербального со-знания, или со-вести. Последнее имеет только Адам, вернувшийся в дом к Отцу, – о чём поведаем ниже. Также от Матери мы имеем чувство правды и правоты закона и поступка, каковое чувство и позволяет нам принимать одни  законы и отклонять другие, признавать и уважать право и суд. Это чувство зовётся чувством справедливости; и его так же следует отличать от актуальной истинной справедливости, как правого Суда, открытого для нашего в нём участия и осуществляемого в нашем душевном доме истинным Судьёй или Его посланниками.
В совокупности сказанные два чувства, получаемые нами от Матери, и составляют то внутреннее достояние каждого, которое и обеспечивает относительную безопасность общежития и весьма вероятное оправдание взаимных нравственных и правовых ожиданий. И, поскольку, речь наша о трансцендентной Матери, Супруге нашего Бога Отца, постольку мы рассуждаем о трансцендентальных основаниях нравственности, – как это и заявлено в заголовке статьи.
Будучи причастны Истине только через чувство, сообщаемое Матерью, и, одновременно, будучи непричастны Логосу Отца, каким образом существуем мы в Слове, то есть разумно? 
(Сказано через святого: «В начале было Слово, и Слово было к Богу». Мы тоже износим слово, но слово наше не к Богу. Адам нарёк имена всем зверям и птицам, и гадам, и деревьям, и травам полевым, – всему творению, что встретил в Саду. И через это сотворил слово посредником между душой и творением.
От Адама, наши слова суть имена, которые присваиваем «вещам». Но что есть вещь? Названное, – от «вещать», сиречь объявлять, вызывая нечто из неразличённости.  Называя, разделяем и соединяем; творим предметность. И посредством предметности возбуждаем в душе движения переживания наличия денотатов этой предметности, – коль скоро душа приемлет посредничество слова. Это инструментальное, творческое слово; оно обозначает нечто, абстрагированное орудием из жизни других существ; с его помощью мы направляем орудие, и, обмениваясь им, создаём коллективное орудийное тело.)

В инструментальном слове мы соединены не с Судьёй, дающим закон, но с Соблазнителем. С ним мы строим башню, по ступеням которой хотим добраться до неба. Это гора нашего совершенства, достигнув вершины которой, мы ожидаем сравняться с богами, и вернуться в Сад, – не по милости Судьи, но по праву своего обретенного божественного достоинства. Говоря словами иной метафоры, мы выступаем в роли Пигмалиона, вылепливая себя, как статую, имея перед мысленным взором образец, идеал, наше представление о совершенном человеке, или боге, с которым хотим сравняться.
Если бы наше слово было словом закона, то в отношениях с ближними оно служило бы, – в дополнение к нравственному чувству, поучаемому от Матери, – гарантией нашего доверия друг к другу. Эта гарантия коренилась бы в любящем нас Отце, от которого исходит закон. Его любовь обеспечила бы благо поступка по этому закону. Но мы, в лице Адама, отвергли слово закона и предпочли слово знания, творчества. Наше слово определено теперь не законом, но идеалом. Соответственно, разумный поступок, водимый таким словом, не обеспечивает взаимной безопасности и учёта интересов друг друга. Более того, представляет опасность для ближнего, – всё здесь зависит от идеала. Становится важным, какие идеалы исповедует человек, или каким идолам он поклоняется.

Поскольку нет закона, постольку нет этики. И, поскольку наше слово есть идеальный образ, постольку место этики заступает эстетика. Теперь решается, не что правильно, прилично и достойно, но что красиво или не красиво. Эстетикой, разделяемой или не разделяемой имяреком с другими, определяется выбор идеала из культурной сокровищницы творческого человечества. И, поскольку эстетика причастна чувству, постольку в ней оказывается место для Матери. Любовь Матери, забота Матери о нас может влиять на то, что нам представляется красивым в человеке. Именно к этому участию Матери в идеальной жизни грешного человечества относятся известные слова: «красота спасает мир». Эстетика может поддержать убеждённость – чисто разумную, аргументированную приверженность к идеалу, – а может и противостоять убеждённости. И таким образом влиять на выбор идеала.

Итак, двумя способами грешный Адам предохраняется от зла: 1) в области чувств – посредством морального чувства, обеспечиваемого присутствием Матери; и 2) в области разума – посредством осуществления в поведении гуманистического, человеколюбивого идеала. Это позволяет людям жить совместно, не ссорясь и не убивая друг друга на каждом шагу. Тем не менее, обеспечиваемый таким образом гуманистический этос нельзя признать совершенным, – поскольку чувство обманчиво, переменчиво, многослойно и не устоит перед страстью или холодным рассудком; идеал же всегда отвлечён, эгоистичен, не контактен и пользуется пристрастием. Также возможны бесчеловечные идеалы и извращённые чувства.
Отсюда, только сын, вернувшийся в отчий дом, и обретший в нём правый Суд, может быть всегда справедлив к ближнему; и он же, обретший любовь Отца к детям Его, может быть милосердным к брату своему.
Тех из детей, в душах которых Мать получила преобладание над прочими влияниями, Она ведёт к Отцу. Это возвращение есть путь истинного совершенства, в отличие от совершенства творческого (лепки себя согласно идеалу). Нужно сойти со второго пути, чтобы встать на первый.
(Христианство, вслед за иудеями, настаивает на отвержении идолопоклонства. Такое отвержение есть условие и часть крещения.)
Когда блудный сын, наконец, убеждается в сухости идеального древа, или находит свою душу иссохшей в преследовании идеальных целей, он, отказавшись от достижения идеала и признав своё неизбывное несовершенство, как данность, которой не следует стесняться, и скрывать её,  нащупывает в себе альтернативу. И мать помогает здесь ему, как описано выше.

*     *     *
Открывшись себе, признав своё поражение в борьбе за идеал, перестав пугаться своего несовершенства, отказавшись от самооправдания, принимая суды Старшего, прежний ослух становится свидетелем. Так как, перестав скрывать, маскировать, интерпретировать себя, приняв собственную данность, как она есть, и, сняв с себя мучительную ответственность за несоответствие своего внешнего и внутреннего облика идеалу, он порывает с пристрастием в отношении себя и, значит, с зависимостью собственных суждений от «прокрустова ложа» идеалов. Таким образом, из творца себя, муж становится наблюдателем себя. Что создаёт ему возможность уже не интерпретировать себя, подгоняя под идеал (не творить из себя идола), но просто свидетельствовать о себе. Это означает, что в судебном присутствии он может выступать свидетелем и участвовать в собственном судебном процессе.

Тем не менее, муж, наблюдающий себя и оглашающий свои наблюдения, может называться «свидетелем» лишь в бытовом смысле, но он ещё не свидетель, в юридическом смысле слова. Свидетель в суде сотрудничает с судьёй. Это значит, он смотрит на реальность в том ракурсе, который интересует судью. Это качественно другой акт: уже не просто отстранённая фиксация событий, но – познание. Он со-ведает с судьёй (или со-знает). Поскольку для судьи факты не нейтральны, но имеют смысл к осуждению или к оправданию, постольку вместе с судьёй муж, привлечённый к свидетельству, узнаёт собственные деяния, как преступающие закон или законосообразные, как осуждаемые или одобряемые судом, как определяющие приговор.  Это иное знание, чем знание соответствия идеалу. Он не может быть получено вне суда. Поэтому это есть совместное с судьёй знание, или со–знание (так же, со–весть).

В отличие от совести, как чувства, питаемого Матерью и соотнесённого с виртуальным свидетелем, со–весть (или со–знание) есть понимание и знание, получаемое в общении и диалоге и оглашаемое во внутреннем судебном присутствии. Обладание этим знанием позволяет стать на Путь. И тогда ты – человек Пути. О нём же говорил Апостол Павел, величая себя и присных своих «людьми Пути».
Соответственно, в части обеспечения безопасности и взаимного комфорта человеческого общежития, «со–знание» и присутствие в суде несравненно надёжнее морального чувства и положительного идеала. Потому что блудные дети, вернувшиеся домой, располагают в отношениях с ближними, вместо интуиции «границ Бога» и приближения идеала, непогрешимый суд Сына, основанный на любви Отца. Не обязательно законные поступки сына обрадуют ближнего, но они будут правыми в глазах Бога и, значит, благими.
 «Жаждущие правды» будут, наконец, напоены – между людьми воцарится правда, и ничьё доверие не будет обмануто сыном, вернувшимся в дом отчий.

*    *    *
Поясняя «виртуального свидетеля», упомянутого выше, мы должны сказать, что потенцией «быть свидетелем» муж обладал и до своего возвращения в дом отца. И до этого он спонтанно  осуществлялся как наблюдатель и свидетель себя. Но, из-за нежелания признавать «унижающую» его данность, и отвержения беспристрастных свидетельств, его существование как свидетеля оставалось виртуальным и отодвигалось на периферию сознания актом творчества себя – главным и преобладающим в состоянии блуждания вдали от дома, на путях творческого устроения жизни.

В моменты спонтанного отождествления нашего блуждающего «Я» со Свидетелем, последний из виртуального  становится актуальным. Тогда мы знаем то, что он знает. И это совместное с Ним знание зовётся со-вестью, поскольку с ним мы со-ведаем, или знаем «веды», то есть запреты, или границы Бога. Иначе говоря, Свидетель является камнем в быстром потоке душевных вод, становясь на который, мы получаем устойчивость, и нашему умозрению открывается перспектива судебного присутствия: мы, хотя бы на краткий миг, видим свою жизнь так, как она видится с судейского кресла.
Но поток самооправданий и волна решимости усовершенствоваться смывают нас с этого камня. Чтобы ноги вновь нащупали его, нужно согнуть выю в поклоне. Как только ноги касаются камня, тотчас открывается истинный вид; и даже пусть открылся он на краткий миг, память сохраняет его, и мы уже знаем, как правильно. Со временем, вместе с ослаблением идеализма и избавлением от страха несовершенства, это сознание становится актуальным, с присутствием в суде и участием в процессе. Происходит преображение человека.

Просыпается ото сна и встаёт на ноги спящий богатырь, воин, что спал целые тридцать лет (условный возраст зрелости мужа). Он вытесняет и подавляет своим обширным спокойствием и своим служением мелкого подмастерье, сына старика Плотника, который до сих пор пытался выдать себя за богатыря; гонит его из дому вместе с его деревянными куклами, которых он вырезал, ставил на сцену перед собой и двигал, изображая мужа. Кончилось время кукловода комедианта, началось время воина, верного вассала, друга, защитника, блюстителя и хранителя.   

Для подмастерья главное – это работа, творчество, цель, идеал, совершенство. Для воина главное – это война его Господина; исполнение воли Господина и судов его; это доблести рыцаря, благородного мужа: верность, милость, справедливость, долг,  бесстрашие, вера в бессмертие. Он – в числе друзей Князя, в дружине его. Его жизнь на поле боя, на государевой службе, на пирах его, в исполнении долга (знатность обязывает!).
Он всегда был в доме души, но спал на печи, – в то время как в окнах мельтешил подмастерье со своей деревянной куклой. Он – истина человека, тогда как подмастерье создавал подобие.  С его восстанием муж родился в истине.

Что до вопроса, поставленного в начале, – о доверии; то доверие благородному воину возникает само собой; оно поистине опережает слова, как говорил об этом Вэнь-цзы; его реально ощущают, прежде чем начинают дела.
По контрасту, в мире подмастерий (тектонов) действует не столько реально ощутимое доверие, сколько презумпция такового. Мы больше верим в игру, в которой постоянно делаем ставки: верим, что другие играют в ту же игру и так же заинтересованы в ней. Иногда мы проигрываем, но много чаще ожидание оправдывается, поэтому мы почти не боимся. Но это лишь тень той надёжности, которую внушает и обеспечивает Благородный Воин.
Рождённый от предвечного Отца всех людей и Матери всех живых, брат и друг Наследника, избранного Царём новыми людьми, рождёнными, не сотворёнными, – вот почему он надёжен.