Вода Бессмертия - глава из романа Третье солнце

Борис Лаврентьев
.........

9.  ВОДА БЕССМЕРТИЯ  (Константинополь, 30 октября 1571)


Он открыл глаза и сразу же осознал, что это был сон.
И что он хочет вернуться в этот сон…
              Проснулся  он непривычно рано, не в полдень, как повелось,  и даже до  утренней молитвы. Спал эту ночь он  в   гареме,   в женском гареме.  Другой гарем  из юных оскопленных мальчиков, служивших   вместе с молодыми пажами,  он  так и не  завёл -  даже из подражания Мехмеду, знаменитому Фатих Мехмед-султану.   Сто лет прошло, как Мехмед   захватил  этот город,   византийскую столицу, и   слава его жила здесь,  на пологих берегах Босфора, и там, в вечно злой, не понимающей Европе…
           Пальцами левой руки касаясь     колонн галереи   будто боясь сбиться, через   зал   в    мозаичными стенами  он  вышел во    внутренний двор – розовые стены, решётки и ставни на  окнах.
           Сон… тот сон под утро не отпускал его,   не пугал –   но и … Он не мог  ясно выразить, но сон будто  яд разлился внутри, в жилах, и теперь пытался вырваться   из его глаз, коленей, дрожавших пальцев… 
           Кажется, ноги сами вели его -  пройдя под  голубыми   сводами в синих цветах, затем  гулким коридором,  он вышел во Двор султанши-валиде, матери султана. 
         Вон окна её комнат. Там он играл ребёнком, бегал с братьями, научился крутить юлу, а однажды  объелся   лукумом, и она мыла ему лицо в фонтане и вода была сладкая. «Ах, Селим, как будто у тебя отнимают! Ведь всё вокруг твоё…»
          Вон её окна. Сейчас там уже никого. В пустых  комнатах - он знал -  в сумраке блестит бело-зелёная плитка фонтана у стены, сухого фонтана.  Вода  из серебряного крана давно   не льётся вода  - умываться там некому: он запретил заходить в её комнаты, сам закрыл двери. 
        Как-то пару лет назад, ощущая смутную потребность почувствовать мгновение детства,  он однажды поднялся в тот зал, долго  стоял  у стены, слушал… Пустота… Неподвижная, неподвижная  тишина, какая бывает в комнате матери когда её уже нет.  Кому рассказать теперь, кто выслушает,  разделит,  кто не посмеётся даже   мысленно над его страхами, мечтами, снами?
          - Что, мой бутуз, что-то приснилось? – Её глаза смеются, она улыбается, двумя ладонями  берёт его за щёки – Ну-ка, посмотри на меня…Ты испугался, Селим? Это горе-не беда, забудь!  – Она смеётся  -  Посмотри, что подарили послы – мангустов. Ты видел как играют мангусты?
         Он смотрел вверх, на закрытые ставнями окна. В груди, там где живёт душа,   давила  тяжесть, будто спекшийся   ком  битого  стекла.
         И кто-то подумает – султан опять  был пьян…

         Левой рукой всё время касаясь стены, как выходят из лабиринта, он сделал несколько шагов к  покоям матери. Нет, ей   не рассказать.  Наклонив обритую голову на короткой, жирной  шее, он  повернул  обратно, к  дальнему выходу из гарема. Чёрный евнух  Левкой, позвякивая золотом браслетов, почтительно шёл следом.
         
         Небо становилось светлее, ярче. Огромный запутанный лабиринт дворца  с  четырьмя внутренними дворами,  садами,  галереями по периметру, с  недоступными чужому взору маленькими двориками, с  переходами,  арсеналом и казармами, островерхой башней,  кухнями и   банями, залом  для приёмов  и личными покоями владыки -  дворец Топкапы, весь этот город среди города только просыпался. 
           Раннее солнце щедро поливало золотом    верхушкам платанов, там курлыкали горлицы, их голоса эхом  отдавались здесь, в прохладных голубых дворах. Шаркая и стуча по  камню золотыми туфлями с загнутым носком, какие по-традиции носил только падишах, звуком этим   предупреждая стражу и подданных о своём приближении, он медленно проходил  через залы, каменные коридоры.          
            Вот и   запертые двери гарема. Здесь, изнутри, стояли на карауле  Левкой и Нарцисс, оба оскоплённые нубийцы –   грузные,  губастые, волоокие.  Кожа у них была будто маслянистая  чёрно-коричневая,  отливавшая синевой.  У вечно враждовавших между  собой чёрных и белых    евнухов гарема, у всех   по традиции  были имена цветов – Тюльпан, Георгин, Резеда, Бутон.
         Здесь же, у  закрытых дверей ага чёрных евнухов Гиацинт  поклонился государю и, взглянув     удивлённо,    снял с шеи  толстую золотую цепь с  ключом, открыл    обитую зелёной бронзой дверь  –   навстречу ударило солнце.
            Дверь вела во второй двор Топкапы, туда,  в первый и второй дворы,  мог войти любой подданный падишаха, землепашец, купец или нищий дервиш, увидеть как в зале дивана заседают визири, потому как власть падишаха от Всевышнего и для народа.  Но  на    памяти Гиацинта не было случая, чтобы падишах утром, не умытый и торжественно не одетый выходил здесь.
            Снаружи четыре янычара дворцовой стражи сквозь неожиданно открывшуюся дверь   смотрели, кажется,  не узнавая султана. Наконец они вытянулись, приветствуя, пуча удивлённые глаза.  За их спинами обширный двор с деревьями, дорожками  и фонтанами, был освещён  тем пронзительным  утренним   светом, какой бывает осенью.  Селим прикрыл глаза ладонью.  Слева за воротами величаво поднимались  арки зала совещаний дивана, там он обычно    дремал, слушал  речи визирей.  Вверх , к мягкому курлыканью горлиц в кронах, поднималась Башня Законности, а вправо   к воротам вела каменная дорожка. Вон они, Пушечные ворота, по ним и называется дворец – Топкапы. А вон два Камня позора, там на блюде кладут головы неугодных вельмож  или воров-визирей. Летом, особенно в жару,   головы, отрубленные ночью или   утром, к обеду уже синеют. У иных, кричавших,  к вечеру вываливается распухший язык, и палач ещё до вечерней молитвы сваливает свои сокровища в кожаный мешок, моет в фонтане блюдо.  Вон в том фонтане  после трудов он омывает    ятаган,    фыркая умывается сам – да, однажды Селим видел.  А потом весь день тот немой человек сажает луковицы тюльпанов,  стрижёт розы, подрезает засохшие ветви инжира, ведь по традиции палач – садовник.
            Что-то мелькнуло в  тусклом сознании…  Он понял кто ему нужен, и это был  не садовник.
           Простояв минуту-другую перед открытыми дверьми гарема он так и не вышел во двор, этот Диван майданы.   Медленным телом он повернулся к янычару:
           - Пойди к коменданту, пусть пошлют за Огюном, художником.
           - Да, государь, художник  Огюн.  Он нужен живым?
            - Пусть его привезут с почётом.
            Огюн  поймёт,   поймёт его сон, он мудрый. А пока надо вернуться в свои покои, нет -  лучше в сад, в  то место    на вершине  мыса. С трёх сторон там -  залив Золотой рог, Босфор,  Мраморное море. Там всегда   прохлада, ветерок.  Ему обреют голову, умоют, оденут – и придёт Огюн.
              Он остановился в раздумьи - вернуться через гарем или  пройти  через Диван-майданы? Так и не переступив порога, он простоял ещё минуту. Нет, слишком большой круг. Там, за залом дивана, правда, было то, что он   любил – Ворота блаженства. Это  бывало приятно -   принимать послов, рассматривать диковины, что они дарили, какие-нибудь удивительные часы   или   соболей… Сейчас там могут слоняться простолюдины, ведь   народ может видеть где правят державой.
           Только на секунду представив,  что какой-нибудь крестьянин или горшечник увидит его таким сейчас, он  повернул  назад -  в личные покои, под синие арки в цветах,   розовые стены  и окна в  решётках…
            Две служанки гарема, юные одалы, не ждавшие   его появления     в этот час,  неожиданно появились  со стопками    тёплого  белья на руках,  но   услышав стук бронзовых гвоздей на  его  туфлях, испугались,  метнулись назад – и первая рассыпала бельё.  Белые глаженые салфетки и простыни мягко и  бесшумно  упали  на округлые камни дорожки.    Испуганно вскрикнув, девушка бросилась подбирать свежее бельё - и толкнула вторую…
            Уже не на шутку испугавшись, красавицы-одалы,  убежали,  спрятались  должно быть  за какой-нибудь  дверью. А он остановился под сводами  арки, смотрел… Сколько раз в гареме проливал он вино на эти простыни и скатерти, сколько раз комкал их своим тучным и её юным телом,  и  утомлённый  ласками, среди красных и белых пятен засыпал с икбаль на этих   вышитых простынях… А сейчас они опять были свежими и чистыми,  железным утюгом на углях  опять разгладили  все их складки, разогнали все морщинки…
         А морщины на лице не разгладишь – ни горячей рукой наложницы, ни её налитой грудью…
            Он  смотрел, как под голубой аркой  тёплый ветер медленно надувал пузырём  белую  простынь.  С трудом  подняв   вверх тяжёлую голову,    в квадрате двора за черепичной крышей он увидел   чуть согнутые под ветром верхушки кипарисов и небо без облаков. Небо было ярче  чем самая синяя краска свода.  Разумеется ярче, там же солнце. Он никогда не поднимался так рано, и вот , оказывается, как бывает утром. Через   резные решётки  пригревало осеннее солнце, горлицы гулили где-то над головой.  Тёплая  осень   в этом году… И ещё одним годом, одним днём ближе смерть, теперь уже его смерть.
         Он прошёл под аркадой  двора, постарался не наступить на салфетки,  на белые наволочки и платки. Золотым коридором, где, говорят, его дед и отец рассыпали монеты для служанок, он вышел к своим покоям. Гиацинт уже другим ключом открыл дверь, за ней вторую. 
            Здесь ждали его телохранители, четыре    янычара дворцовой стражи. Увешанные оружием,  с ног до головы в красном,  в высоких   шапках со свисающим на спину белым   хвостом, эти ящерицы войны были в сущности его противоположностью.  Жилистые, худые,  с  тёмными глазами в которых была неизвестность.   Здесь, опираясь на копья,  простояли они всю ночь.   На  приветствие своих   ящериц  он вяло кивнул в ответ,  тусклым взглядом  скользнул по их  лицам -  обритыми, но с длинными   усами, зловеще торчавшими  вправо-влево. 
          Мимо   стен в голубых изразцах, мимо  Зала фавориток,   прошёл он     к  Палате обрезания, солдаты в почтительном отдалении шли следом. 
          Здесь из поколения в поколение, в присутствии всех визирей и    вельмож, бывало то торжество, куда постоянно приглашали   послов   и  даже  венецианского дожа. Ни один дож Светлейшей Республики, конечно,  так и не посетил его дворца.  Почему?  Эти их  дожи разумеется  боялись, боялись  попасть на кол, глупцы!   Но  и без них торжество  было не менее пышным. Всем мальчикам рода Османов обрезали здесь  крайнюю плоть… Когда-то подростком, робким и угловатым,  рядом с братьями стоял здесь и он. Те же двери в резьбе, те же цветные стёкла окон… Каким он был тогда?..   Юным, поджарым, ловким…
           Он  ощупал шар  чрева, помял его короткими пальцами в перстнях.   Надавив слева он почувствовал боль.  Что там, селезёнка? Вздохнул. Вспомнив  одутловатое своё лицо в утреннем зеркале, помрачнел ещё больше. А ведь эти стеклянные зеркала придумали венецианцы – истинно, изобретение сатаны! Красавица в зеркале радуется своим чарам  чтобы обольщать, а зрелый муж, видя морщины не лице… - он вздохнул. Говорят, раньше зеркала были из полированной бронзы, и отражение было мягким, а значит – щадящим.  Раньше…   
           Жмурясь от утреннего солнца  он прошёл   под белёсыми стволами платанов.   Остановившись у маленького круглого фонтана, прохладной водой он отёр лицо. Небо и кроны деревьев полосами скользили в серебре отражения. Рукой  он отвёл журчавшую струйку – небо   постепенно остановилось,  иногда вздрагивало от падавших капель. Наклонившись над мраморной чашей он медленно заглянул… ему показалось - заглянул в воду времени.  Нет,  там был не юноша. Какой-то старик с отёчным лицом и  длинным кривым носом смотрел на него. И это ужасно,  что он стал таким, ужасно своей необратимостью.  Даже зелёный шёлковый пояс  повязан  криво, неумело - но что требовать от наложницы, её назначение – ласки.   Скоро  придёт цирюльник, подстрижёт каждый неровный волосок бороды, закрасит седину, бальзамом разотрёт лицо.   А другой слуга, начальник  служителей его гардероба, повяжет белую  чалму,   заколет алмазной заколкой с алым пером.  Говорят, за каждую из этих заколок можно купить галеру с гребцами и даже пушками, а любимая, со звездой и полумесяцем, стоит пяти кораблей. Может быть и так, но носить на тюрбане её не удобно, слишком тяжёлая от бриллиантов. Отец, да хранит Всевышний душу Сулеймана Великолепного, отец, говорят, добыл те бриллианты в Венгрии… или где-то в Австрии… а может  откупились евреи из Дубровника. Или  добыча за проданных рабов из Молдавии?  Да разве это важно? Важно другое – то, ради чего он  поднялся так рано. Да, сейчас важно только это.
         Быстрее, даже торопясь, он  прошёл   на открытую террасу с видом на город. От яркого солнца хотелось закрыть глаза, и он покосился на стражу и слуг позади - мокрое полотенце бы на лоб, холодное,  в потёках воды из того фонтана…
         Сонные и  зевающие  музыканты,   не ожидавшие его появления в такой час, со своими зурнами, дудками и барабанами поспешно расправляя одежду,   , собирались за кипарисом и кустом   цветущих роз – им полагалось встать поодаль и играть за завтраком, пока падишах пьёт кофе. Флейтист в синем  парчовом кафтане выглянул из-за цветов, встревоженным  взглядом  встретился с   мутным  взглядом падишаха.  Владыка махнул рукой – уйдите…
         Но за музыкантами появились шуты и мимы,   его доверенные немые карлики.  О, эти умели не только веселить. Когда надо было задушить провинившегося визиря, удушить наложницу или слугу, он подавал знак –  и немые прекращали своё весёлое представленье, какую-нибудь пантомиму.  Проворно мелькнув короткими ножками в пузатых шароварах – как  быстро они умеют бегать, это всегда удивляло – карлики неожиданно бросались на жертву. У них было  всё отлажено – один повисал на правой руке, другой на левой, третий выхватывал оружие если оно было.  Ещё двое бросались в ноги, валили несчастного, а вон те, с детскими лицами, это самые злодеи. Маленькими ручками они хватали за  горло,  душили платком… Визирь или вельможа, только что пивший чай  или почтительно смотревший с падишахом забавную пантомиму, теперь свистел и хрипел, багровел лицом, белками бараньих глаз… Странно, уже умирая, вельможа или слуга, пытаясь сорвать с шеи удавку, старался взглянуть на него, владыку его жизни. Иной, сильный, стряхнув на секунду карлика, тянул в сторону его кресла руку, будто молил падишаха… или проклинал? А ещё через минуту-другую карлики за ноги  волокли  мертвеца  прочь… Пантомима с платком! Но так уж повелось – платок у них  у каждого был в рукаве, атрибут   ремесла.   Укрывали лицо держа квадрат белого шёлка, изображая сон незадачливого мужа, пока к жене зашёл янычар. Или как свекровь через стену подслушивает зятя. Эта пантомима была особенно смешной когда на ослике приезжал сборщик налогов и…
  Но сейчас не до немых и мимов   -  он прогнал и их…
Можно было, конечно,  спать до обеда, а потом  пойти лечь в прохладу белой мраморной  ванны - но дело, ради которого он встал утром, было важным, очень важным… Важнее  даже его головной боли.
- Послали за Огюном? Он уже в мастерской, я знаю…
 - Да, государь, но в мастерской его нет.   Его уже ищут, государь…
Он кивнул. Да, можно  и лёжа в ванне, в дымчатом зале хаммама, где в окнах   голубые и жёлтые стёкла светятся сквозь горячий   пар,  за вином и наргиле рассказать Огюну о… - падишах   не стал называть это…
 Но сначала позвать банщика чтобы пяткой размял спину, больно заламывал назад его толстые дряблые руки,    возвратил жизнь в вялое тело, а потом,  сидя в воде  в   мраморе бассейна, чтобы  под прохладной водой из волнистой ракушки не так ломило затылок,   рассказать сон  художнику, а потом  приказать сделать…
Но отдать   такое  повеление, лёжа в ванной - было в этом что-то простое, будничное - как приказать принести вино,  икру  или нарды… Проснувшись утром, когда оборвался тот сон, он долго лежал неподвижно, слушал дыхание икбаль рядом с собой.   Потом он медленно вытер лоб, лицо, ощутил что мокрое всё его тело, натянул до глаз легкое одеяло и лежал   неподвижно, лежал долго, будто  разглядывая  тюльпановый орнамент на потолке – а на самом деле  поражённый и будто наполненный этим сном.
         Поднявшись,  он велел принести воды со льдом, сухую рубашку.  Он приложил к глазам пригоршню колотого льда,  посмотрел на себя в зеркало, вздохнул. Опустившись на камни пола, встав на колени он кажется сто раз прошептал   мольбу  Всевышнему – Помоги мне, помоги мне… - А потом, поднявшись, уже громко -   Цирюльника, врача, смотрителя гардероба, кто ещё? Пусть все эти бездельники будут в саду!  - и уже мысленно добавил - Сегодня соберут  тщательно, как собирается солдат  на битву,    на  испытание…
          Войну,  сражения, да и повседневные дела государя  Селим не любил -   государь должен   пребывать во  дворце, отсюда владеть и повелевать миром, а подставлять лоб под пули, или считать доходы  – это удел слуг.
          Выйдя в сад на солнце, от головной боли сжав широкие челюсти одутловатого    лица, он покосился на расстеленные ковры, подушки, столик с завтраком… Нет!  Сегодняшнее дело было важным -  и Правильно  будет бы сначала   помолиться. Да, помолиться,  искренне попросить Всевышнего о своём… - он остановился, не смог назвать это делом…  Но это нельзя было  назвать  и просто сном…  Да,  просить Всевышнего  – «о  своём» - так сказать будет правильно…
        Тускло соображая,  он  смотрел  в даль парка внизу.  Ниже по склону,  на тутовом дереве  противно закричал павлин.  Другие, свесив синие кружевные хвосты, поблескивая изумрудом перьев,   сидели  на кривых низких ветвях   сирени.  Дальше, под буками и шелковицей    паслись ручные  газели.
Он опять, как положено  перед молитвой, приказал принести  воды, умыл лицо, руки.  Дотянуться до босых ног в золотых сандалиях не давал живот, и он только побрызгал на них водой.  Чёрный слуга подал молельный коврик.  Селим сам расстелил его, опустился на колени.
          Помолившись за своего давно ушедшего отца,   мать, за души своих братьев, свою дочь и сына,  за здоровье  художника Огюна,  и за то, чтобы опять увидеть этот сон, увидеть её…     Из какого-то суеверного страха он не стал называть  её  даже мысленно… Помолившись честно и искренне,  он тяжело поднялся,    огладил  свою короткую  бороду,   прошёл  в тень   платана,  большого бука и земляничного дерева. 
          Он сел в открытой беседке – кёске, на крутом склоне, возвышавшемся над большим садом и  слоновьим лугом. Величие открывшегося вида перебило его мысли.  Слева внизу, за стенами Феодосия по низу холма, залив Золотой рог поблескивал   солнцем. Прямо, меж пологих рыжих холмов темнел изумрудом  разлом  Европы и Азии - пролив Босфор, вёл в Чёрное море, в непостижимо далёкую Россию.  Справа раскрывшейся перламутровой раковиной  нежилось Мраморное море.  И по зеркалу залива, и на Босфоре, и в море – везде двигались  едва заметные  лодки,  треугольники рыбачьих парусов,   словно далёкие кусты  пеонов  белели   парусов фрегатов.
     Он чуть оглянулся   – и  сразу же  подали  белое вино,  чай, горячий хлеб, мёд,  лукум.
         Перебирая чётки,  полузакрыв глаза,  он смотрел на город вдали.    Приглядевшись, он различил -    быстрее белых кустов   скользили длинные стерляди галер. Дальше,  у  причала   Базара  пряностей виднелись  корабли из Египта , через плавучий Галатский мост на ту сторону     двигались муравьиные фигурки людей, возы с товаром. На том берегу залива  от самой воды лепились выше и выше песчинки домов.   Стоящая на гребне горы  Галатская  башня одинокой шахматной фигурой-турой  царила над бывшим итальянским кварталом и была, кажется, выше него. Он почувствовал даже какую-то ревность, но как могла соперничать с ним   каменная башня? А всё-таки крепко построили   генуэзцы – не даром захватили  ту  башню    только через три дня после Стамбула. Или как он   раньше назывался?  Константино-полис,  город Константина,  римского цезаря Константина…
      Когда же придёт Огюн… А!  - Селим сжал брови от внезапной догадки:  Огюн –   это имя  означает – Тот день! Тот день, когда он увидит своего Бога… Или – её…- и он опять не назвал её даже мысленно.
        Он разломил душистый, в кунжуте  хлеб, и на горячую белую сдобу налил мёд – но положил на тарелку…
Сон… Он  опять  вспоминал сон, и чтобы вернуться в него закрыл глаза, полулёг на подушках удобнее, погружаясь в сон, вздрогнул …
    На край фонтана  опустилась какая-то крошечная зелёная птичка, попила воду, сказала «пюить» и исчезла…   
Солнце поднялось выше,   дымка облаков тянулась из-за Босфора.  Начинало припекать...


  Обитая крупными медными гвоздями дверь  отворилась, скрипнув как птица - «пюить!».   Высокий,  худой и  сутулый человек    в  сером халате до земли,   коричневой шерстяной накидке, подслеповато  щурясь на   солнечный свет, вышел на порог своего дома на   улице Йерибатан.   Улица эта, шумная, но весьма достойная, пологим спуском вела от платанов на Айя-Софья-майданы, площади перед собором Святой Софии,  вниз, к заливу Золотой рог. Человек  посмотрел в сторону Софии -  над акациями, над домами, как собирающий весь мир воедино, лежал пологий купол собора. Птицы, постоянные свидетели, еле различимые отсюда, парили над   куполом с полумесяцем: каменная громада Софии нагревалась на солнце, и раскинув крылья,  те дальние парильщики словно лежали в восходящих потоках, слегка покачиваясь описывали медленные круги, становились на миг белыми крапинками в   небе. За собором лежал невидимый городу дворец падишаха, да хранит его сон Всевышний. Двумя ладонями  вниз по белой бороде на впалых щеках, старик произнёс благодарение Богу, затем  сделал было шаг, но посторонился  пропуская торговца, несшего на голове высоченную  пирамиду горячих лепёшек. Следом, вдыхая запах кунжута, горячего хлеба и кажется изюма, прошли двое купцов, споря о что-то. Проехал    мальчик  на ослике… или  осликов было два? Седобородый человек, стараясь рассмотреть,  заморгал большими, грустными, немного навыкате глазами - нет, всё же один.   
    - Чистая, родниковая, эфенди.  - Продавец воды с  жестяным  баком,  блестящими дольках  похожем  на огромный чеснок, стоял  перед ним.
     - Нет, не надо.
   Мальчик, которого   не заметил  седобородый,  двумя руками протянул ему   не  оловянный, как  всякому простолюдину, а  прозрачный   зелёный, в каплях воды   стакан.
      - Господин, эта  целебная, с  листьями мяты. Один акче, господин…
 Старик перешёл каменную улицу, остановился напротив своего дома, спиной к развешенным на продажу коврам.      Уперев узкие ладони в поясницу, он    распрямился и  с видимым удовольствием откинулся назад  как  делают люди долго сидевшие неподвижно.    Выпятив белую бороду он даже  подвигал  плечами взад-вперёд  и так замер, глядя  то  на окна своего  дома, то на дверь из которой вышел.  Кажется  он  ждал кого-то. Все ставни на основательном, сложенном   из полос камня и кирпича фасаде,  были открыты, но никто не выглянул.
      - Ассала малейкум, Огюн!  - Торговцем коврами, сидевший в тени  красно-коричневого килима, пил чай, вытирал лоб.
      - А, Мехти… Прости, я не видел… Здравствуй, мой друг!
      - Тот ковёр что ты торговал, купил Мурад, брат Ибрагима – ты у него покупаешь мясо. Не жалеешь?
      - Я покупаю мясо? – Огюн, подслеповато смотревший на открытую дверь, на секунду оглянулся, в движении его бровей было и удивление, и лёгкое презрение.
     - Ну, твоя мавра… А что там  смотришь –  продаёшь дом? –толстяк-торговец рассмеялся  –  Сейчас хорошие цены, а твой дом достоин визиря! Лучше только сады в раю! Иди, выпей со мной чаю. Ты видел новые ковры?
        «Достойный визиря»,  дом ещё византийских времён,   с плоской черепичной крышей,  с  балконом, укрытым от солнца резными  решётками, с  другим балконом, уже просторным и выходившем в сад, дом этот   расположился в ряду таких же богатых византийских домов, сразу за  древним, теперь забытым  водохранилищем  -  подземной  цистерной  Базилика.  Вся улица стояла  на твёрдой земле, это несомненно – не зря же в подвале пряталась под стену, будто   не давая  себя обнажить,  римская ещё  мозаика – девушки плавали среди волн, играли мячом, похожим на тот, каким  сейчас играют в джират.  Да, все дома были на земной тверди, а  вот дальний край сада, и сады соседей – они существовали как будто в воздухе,   прямо над подземной цистерной, над неизвестностью. 
      Как-то в детстве он с братом между  кустами жасмина обнаружил лаз – поросший травой, закрытый кривыми досками пролом в каменном своде. Сначала они заглядывали в тёмную пустоту внизу, бросив камешек,  считали и ждали звука падения, но  услышали  плеск воды…  Снизу тянуло сыростью, погребом, небытием. Вытянув руку вниз в  пустоту он, тогда мальчишка, видел свои пальцы, ногти, волоски на руке, а дальше  -   чёрный цвет, глубину которого он раньше не мог и представить.  И  хотя  был солнечный день,  рука будто погружалась в бархат ночи.  Слезть по верёвке  в  неизвестность было страшно, однако это   по-детски  манило, влекло.   Тогда они  маслом пропитали тряпку, сделали факел и   бросили вниз. Переворачиваясь, он  падал, рассыпая искры,  а в мелькавшем свете они открыли такое, что потом   не только не подходили к яме, но  даже боялись зайти  в сад.    Там, внизу  огонь озарил блестевший, видимо влажный лес  колонн.  Да, ряды   каменных колонн…  Этот бесконечный, уходивший в темноту лес, держал сверху свод с землёй,  деревьями,   ими самими!  Открытие ошеломило -      вбежав  на  зарешёченный балкон, они притаились как мыши и   сквозь   пыль  деревянной резьбы выглядывали в сад.  Когда прошёл испуг  они заговорили оба,   перебивая, ещё и ещё раз повторяя  что  видели.  Вот под тем   деревом граната, и под яблонями, и  под старым орехом, и каменной оградой, и садом соседей, и дальше, дальше – под всем этим  была пустота. Знал ли кто-нибудь    что у него пустота  под ногами?  А если вдруг всё обрушится – куда!?
     Постепенно  они привыкли к мысли – раз большие деревья живут на тех колоннах, то земля удержат и нас. Но вот что   мелькнуло   меж  тех колонн…  Они даже не разобрали сразу, понадобился ещё один факел. Его привязали   на верёвку и зажжённый опустили вниз. Сначала показалось -  дрова рассыпаны по чёрной земле, или крупные стебли чего-то… Нет,   кости, кости людей. Горы перепутанных, сваленных как попало  костей, рёбер.  Сотни человеческих черепов, а может быть и не сотни, больше – факел крутился на верёвке, свет мерцал, сверкали зеленоватые колонны, а  внизу виднелись   то ли острова, то ли горы земли, камней, полусгнивших тряпок, колотых кувшинов  – и всё это на слое   костей в истлевших  одеждах.
 И всё таки даже не это было страшным, постепенно они привыкли к   тайному ужасу, скрытому  травой и упавшими грушами.  По-детски не осознавая смерти, они  даже смеялись, пугали  друг друга. Но вот что ужасало  всерьёз -  они рассмотрели позже, когда опускали  четвёртый или пятый факел:  там, меж островами, где каменное женское лицо улыбалось под одной из колонн, стояла неподвижная  чёрная вода. Неподвижная всегда, непроницаемая, не знавшая ветра или дождя на земле.  Какой глубины была та  вода  - осталось не известно, но по поверхности, словно не замечая факела, плавали похожие на рыб существа. Да это и были  рыбы, только какие-то странные, в наростах.  Опустив факел к самой воде они рассмотрели и каменную женскую голову, будто положенную на одну щёку, её зёленоватые, в блестящей слизи открытые    глаза, а рядом -  согнутые белые пальцы рёбер   там и там, и медлённых бесцветных рыб.  Рыбы   отличались от обычных, и не только наростами на спине, на морде, у жабр  -  они были слепые.
     Когда-то в эту цистерну  Юстиниана, в  подземный стоколонный зал  вода сбегала по акведуку императора Валента и, в мраморных желобах делясь на   ручьи, торопилась ещё по десяткам   цистерн города. Под землёй был словно огромный фантастический собор –  несколько рядов мраморных колонн  держали   своды  и  всё  до верху, до роскошного завитка капителей,  бывало залито водой.  Поверх, в высыпанной   на свинцовые листы   земле,  разрослась алыча и  миндальные деревья. За тысячу лет  персик и алыча не раз сменили миндаль,  саженцы инжира стали кряжистыми стволами и опять саженцами. Не надо было учиться в медресе или в университете Болоньи, чтобы счесть сколько поколений византийцев, считая по четыре в век, за тысячу лет  признавались в любви, ревновали или тайком  предавались любви в мраморной ротонде посреди сада,  а иные – и звёзды  видели это – грешили   под фиолетовым  пологом цветов тамариска.  Днём шумела рядом улица - греки, славяне, персы, евреи, армяне, индусы говорили на двунадесяти языках, а  под землёй чистейшая горная вода соблюдалась на случай засухи или осады.   Вода была  всегда проточной и  излишек   по керамическим трубам сбегал в Золотой рог – не зря же   господин Смотритель вод,    обязанный быть готовым даже к   годовой осаде, по званию заседал в сенате  и  вхож был к  самому  василиску.  Но какая теперь осада, когда Мехмед-Фатих сам захватил этот город,   и кто подойдёт к стенам?  Янычары и конница султана   теперь в  Австрии, не так давно их император   едва отбился в Вене.  И какая может  быть осада, когда  орты султана теперь  в Венгрии,   в Крыму,  в Бессарабии,   Египте и  даже в Алжире! К чему османам эти подземные озёра,   тем более  ромеи построили их пятьдесят  или сто? В глубине  невидимых  дворцов даже   прятались  жители когда войско  султана опрокинуло город  -  наивные!  Кто будет ловить пять или десять человек, плавающих   под землёй в лодке?  Конечно, с ними   были их богатства, да и сами люди  прекрасный товар – но зачем   в сырости и темноте ловить десять или сто душ, когда  можно разграбить богатейший город мира, когда  на улицах и в домах тысячи? Да -  тысячи тысяч, и кто их теперь защитит? Константин, последний  император Византии, изрублен в фарш, похожий на тот, из которого делают люля-кебаб. Когда султан приказал привести пленного государя,   ему сказали, что среди пленных императора нет. «Нет? Тогда найдите его!» . Поймали  брадобрея  служившего во дворце,  знавшего государя в лицо. Три дня водили несчастного по майданам и улицам -  среди   истязаний и грабежа  он  осматривал трупы, а заодно и    отрубленные головы. Та доля, что поверишь в ад  - с утра и до темна переворачивать тела, рассматривать лица.   Мог ли спать тот человек, и кто удивится что потом он сошёл с ума?  Но в воротах святого Романа среди сотен мёртвых нашёл он тело в пурпурном  плаще и  красных сапожкам с   орлами. Красные калиги с золотом двухголовой птицы   носил  один человек в мире – Император. Орёл на каких-то тапочках – это смешно.  Но что значило быть Императором в тот день? Есть на золотых тарелках, ходить в порфире? Город был осаждён с суши и с моря, пушки османов  день и ночь били в римские стены,   и против ста пятидесяти  тысяч у него было семь. Семь! Накануне штурма он мог спастись, «отправиться собирать войска», и ждала галера.  Как это просто - взять казну и   уплыть на Пелопоннес,  в Геную,   или Венецию… Он отказался, он выбрал большее - другую  планету … На небе?  И на небе, и   на земле -   изрубленное тело с мечом, а рядом, будто сбившись в кучу, его мёртвые солдаты… «Город пал, но я ещё жив» - разумеется, никто не станет спорить: для  каждого  человека  важно как умереть,   тем более это важно мужчине. Те люди умерли достойно, их души весомы на весах справедливости – но что толку если  их  семь  против ста -  и это  смешно! Пожалуй, так... Но только каждый,  кто держал в руках оружие,   в глубине души понимает - смысл был, смысл сокровенный:  нельзя победить того, кто умер с честью. Это   странно – выбирая жизнь человек становится дерьмом, а выбирая смерть – получает жизнь вечную. Это не логично, но это так.
        Один против десяти, сто против тысячи… Кто защитит  город теперь? Зверю бывает приятно обойти  добычу вокруг, не сразу, но когда она обездвижена,  зубам его не опасна.  Смотрит ,   нюхает пёсьей мордой,    медлит…  Как невыразимо, до трепета в животе приятно  -  вышибить любую дверь - что там? Медленно войти в живший до  той минуты своею жизнью дом, посмеяться над их воем, страхом, мольбами.  Если женщина прячет дочь,  держит кухонный нож или скалку –  и это смешно! Даже если    просто смотреть –   она будет выть или дрожать, скованная ужасом:  она  понимает что  сделают с ней   озверевшие, выжившие в штурме...  А они улыбаются, диковатый восторг играет на их лицах.  Вот старик замахнулся чем-то – ятаган рассекает голову и два старика валятся на пол. Глупец, от этого только липкий пол,  ведь  рядом, на столе можно насиловать женщину  - на столе, где ели её дети. И, вонзаясь во   плоть  можно испустить рык, или крик - это и есть  блаженство победы:  можно всё! Детей тоже можно насиловать, потому что никто, никто   не придёт. А потом их можно связать  и пойти обыскать дом, но   искать не золото, нет - найти их  спрятанные  колбасы,  их хлеб…  И  объедаться,    пить их вино, а потом опять истязать и уже спрашивать прижигая шампуром – где золото? И никто не остановит…
      Нет, остановит  -   драка со своими:  вот там напротив  богатый  дом  где башибузуки делили бархат и   шёлк.  Из   соседнего дома  несся крик, в лавке рядом вышибали ворота, без седока промчалась лошадь.  Выше к майдану Софии горел дом, тонкой свечкой вспыхнули листья кипариса, а в окне через улицу, глядя на огонь и мечущихся людей, стоял какой-то человек и ел хлеб.  От пожара немного ниже по улице, торопясь, полуголые от жары башибузуки раскатывали вдоль улицы  поверх мёртвых тел длинные изумрудные  полосы парчи. С золотой ниткой ткань, была наверное главным богатством торговца, лежавшего теперь с красным нимбом, головой наружу    на пороге  своего  дома.  Извлечённое из тайника, его сокровище  переливалась на солнце, а башибузуки спорили, шагами мерили драгоценную ткань, делили – это было наверное  самое ценное, чем обладали они в своей жизни.  Налетел   дым, зелёная змея  зашевелилась. Ветер разносил горелые, с чёрной каймой листы псалтыря. Красная буквица сгорела, а дальше – «… да постыдятся и посрамятся ищущие душу мою,   да будет путь их тмен и ползок…» - сизоватый дым унёс страницу, и тут  разом вдруг залаяли гортанные голоса, а следом -  двоих споривших подняли на копья. Огонь, крутя из-под черепицы белым дымом, пробовал на вкус и дом рядом,   из окон торопливо выкидывали добро, а сухой треск пожара гудел словно  барабаны ярычарского оркестра. Контрастом,  звонкими цимбалами, над дымами и крышами и нёсся  издали лязг  оружия:  окружённые в  башнях Василия, Льва и Алексея  отказались сдаться.   Рядом, в  их главном соборе, когда ворвались внутрь, уже несколько   недель шла, не прерываясь,  молитва –  и это смешно:  кого   остановила молитва?  У девушек не было оружия и их насиловали на алтаре, перед их святыми иконами.   Священникам   голову разрубали во время службы – тем более если в руках    было   золотое  кадило.  Дымящий ладан можно высыпать на мраморный пол собора, он только зашипит в медленной  луже. А какой крик сотен и тысяч людей, сливаясь в один долгий нечеловеческий  вопль,   несётся вверх к золотому своду! Если среди ада  тел, корчащихся на полу, среди  зримого ада,  вошедшего в   собор, посмотреть вверх на сверкающий от закатного солнца  купол – да, он большой, он огромный, он гигантский этот   золотыми полосами сходящийся к центру свод,   купол мира. И всё же странно  как тысячи тысяч душ уместились там, в вышине. Или они где-то ещё… Но есть ли такие  небесные поля что  вместят  все души? Или  может быть   душ столько, сколько кусочков   смальты в их золотых мозаиках…  А на земле тех, кто остался живым после всего сотворенного,   всех, чья душа ещё сохранила   плоть – их выводили наружу, на ту площадь с платанами.    Чтобы продать. И даже тех, кто спрятаться,  кто надеялся переждать в потаённых местах  города или своих домов,   кто  на третий, пятый или десятый день от жажды или голода  всё же вылез из шкатулки на свет…  Эти люди надеялись что всё переседят, что  зло   не заденет их, посечёт другие колосья, а они увернутся от судьбы.  В большинстве своём это   были  богатые  люди. Когда их вытаскивали из тайников, потайных щелей,  как они выползали и озирались вокруг, как   смотрели на свой город! А он изменился, да.   Ладонью они прикрывали глаза  детей  - чтобы те не видели свой дом, своих близких на полу, они   выползали бледными от ужаса, но невредимыми – в этом была их ценность. Их женщины тоже были нетронуты. Многие были красивы, а с ними ещё и съестные припасы, узлы с лучшими платьями, кольцами и жемчугами – всё вместе, лучшая добыча! Но они поплатились за свой обман:  можно подбросить монету -  насиловать мужчину или женщину, убить  или не убивать?  А можно продать.  Можно  продать вообще любого  кого поймаешь  - везде,  в домах,   на чердаках  или в подвалах, на улицах или  в   церквях, везде. Можно пытать или кидать нож, каждый раз спрашивая – где ты зарыл тайничок? И если он или она не нравятся лицом,   или не сознаются – убить, но    лучше продать: ведь можно всё… Потому что нет Константинополя!  Константинополь теперь  -  Стамбул…
       И всё же их мужчины помешали насладиться счастьем, да и не только мужчины –  тела  с завёрнутыми  юбками, или головы, насаженные на колья,   даже  чья-то отрубленная рука… Они мстили… 29 мая пал город,  день был   безоблачный. Через три дня начался июнь, а  жара  давно уже накалилась летняя. И смрад разложения потёк по улицам. Кое-где ещё догорали пожары.   .  Орты янычар, заслышав сигнал трубы, на время прерывали грабёж, собирались на майданах  у своих казанов с пловом,  раскладывали добычу, меняли и продавали. Здесь же  на кострах, на углях жарили мясо.  Но дым   не мог заглушить сладковатый пир тления. Ночами  в безветрие  становилось тошно. На   четвёртый день  торжества на вершину порфировой колонны императора Константина, основателя города,   раздевшись, влез какой-то   албанец или турок, верёвкой обвязал крест, верблюды потянули – и под общий радостный гул бронза зазвенела по камню. Пожары погасили, визири и аги высматривали себе дома, торопились занять, но скоро пребывать в домах и на майданах стало невыносимо. И тогда тела приказали сбрасывать в Босфор или   Золотой рог.  Но город - от мыса, где теперь дворец падишаха, и  до длинных стен Феодосия – город был громаден.  Босфор далеко, да и кто будет таскать тысячи распухших  тел…  А ведь можно   проще  - отворить  круглые гирла византийских подземных цистерн и…
    С тем открытием детства они с братом пришли к отцу. Он сидел за столом, работал. Свиток с искусной каллиграфической вязью  лежал перед ним, невидимое солнце светило сквозь белую ткань шторы. Они начали неуверенно, постепенно разгоняясь, уже перебивая друг друга – факел, зелёный лес, колонны… женское лицо, смотрит…затылки в воде, глазницы… вода чёрная… рыбы, жабры… 
     Отец не мог повернуться от работы – наискосок заточенным пером, навечно линуя пергамент красной тушью, над столбцом  указа он вывел одну округлую, как полумесяц остриями вверх,  линию, остановился, раздумывая. Пустое место над текстом было довольно большим… Они с братом рассказывали, но смотрели что отец сделает дальше.  Быстрым широким движением он нарисовал два овала,  дружка в дружке  и  с двумя  хвостиками вправо, затем – резко -  три острия вверх, будто флагштоки, потом, пониже,  локоны зюльфеи и, наконец,  густую вязь в серёдке всей фигуры -  тугры султана, султана Селима, да хранит Всевышний его покой. В  движении пера, движениях взгляда и руки была та уверенная быстрота и   лёгкость, какая бывает, может быть, во владении саблей после не одной сотни поединков. А они с братом  говорили  всё медленнее, уже как-то неуверенно и  потом, после вопроса отцу  «а ты знаешь что там?»,  замолчали   вовсе.   Красота умения, красота самой тугры, возникшей на их глазах – это завораживало. Ромбиком поставив две маленькие точки в лабиринте овалов и взмахов, а потом внутри  змеиного  изгиба буквы ещё одну, последнюю,  отец чуть отодвинул пергамент, наклонив голову  смотрел  будто издали, затем вытер   перо,  бесшумно его положил.  Только закрыв бронзовую башенку с тушью, он повернулся к ним  и  спокойно ответил -  знает. Да, ему рассказал его отец.
      - Твой дед, Огюн, твой дед, Орхан.  Не удивляйтесь, этот дом ему дали за службу: падишах велел забелить мозаики в том соборе, Айя-Софья. А ваш дед был простой янычар, серб, но он умел рисовать. Они там белили своды,  белили мозаики, а потом рисовали  поверх орнамент.  Думаете это просто? Его не учили как меня, или как вас… С ведром извести на такой высоте, на длинной лестнице…Знаете, почему он не сгибал   ногу?
      - А люди там?  - Огюн поёжился - То есть…  кости…
      - Сад поделили, каждый старался как мог. Понимаете? А потом дыру закрыли щитом.
      -  А рыбы? – Орхан смотрел пытливыми детскими глазами.
      -  Сколько лет прошло, пятьдесят, больше даже,  всё изменилось.  Вон там живёт  Али…  У него фарфоровая лавка за нашим домом, на той стороне… Не знаете? А Марата? Продаёт разрисованные кофры…  Марат этих рыб ловит и ест.
      - Но они же…  - Огюн сглотнул - Меня бы вырвало…
       - Это мы с тобой понимаем… Люди разные, Огюн.
     На следующий день,   чтобы никто не провалился вниз,  отец позвал   каменщика, и от большой дыры оставили одно маленькое круглое окошко, чуть больше кулака.
- Полностью закрывать нельзя, от испарения треснет свод. У всех так. – Тяжёлый длинноусый мастеровой  подмигнул и сказал не подумав – Кошка есть? Четыре? А,  ну  наловите  им  свеженького…
Теперь , ещё через полвека с лишним, старик Огюн стоял напротив своего дома и ждал внука чтобы идти на Большой базар за кисточками и красками, не для себя, конечно, для внука, ему  пять, пора.
  Но из двери   никто не вышел. Вздохнув, Огюн вернулся в дом, прошёл каменный дворик – поклонилась служанка,   тучная немая мавра  откуда-то из Абиссинии – и    вышел в сад. Красно-серые плоды густо усыпали дерево граната, справа-слева от каменной дорожки цвели кусты  роз. Меж  густо-зелёными деревцами,  стриженными шаром и  конусом,   дорожка привела  к  мастерской  в глубине сада. Здесь, под навесом от солнца, Огюн работал летом, часто до поздней осени. Покой и изящество были во всём, даже солнце освещало сад   будто медовым светом,  спокойно и одновременно сказочно, как на персидских миниатюрах. Рукой отодвинув   ветку абрикоса в бархатных шарах, Огюн обошёл    мастерскую, заглянул…  За кустами жасмина, где они когда-то опускали факел, теперь маленький Али удил рыбу.
        Огюн прищурился будто примеряясь,  наклонив голову  быстро  подошёл. Не сказав ни слова непослушному внуку, он взял  мальчишку за ухо и не обращая внимания на крики и оправдания, повёл к дому. В косой тени каменного дворика, отпустив ребёнка, Огюн  остановился и, отдышавшись, наконец произнёс:
     - Если ты сказал иду – ты идёшь. Если сказал буду рисовать – будешь  рисовать. Подними голову! … так учили меня, так я учил твоего отца, а теперь он строит с самим Синаном! Всё, утрись.
      Держа внука за руку, они прошли по своей улице Йерибатан до угла, повернув  направо на Диван-ялу,  остановились.  Али озирался вокруг – сюда ему, пятилетнему, ещё не разрешали заходить, а седобородый  Огюн, плохо видя реальность, больше  смотрел   в свои мысли.  Серый пыльный  майданы  перед ними был почти пуст, только какой-то торговец, наклонившись и обняв длинные оглобли, толкал перед собой тележку с варёной кукурузой да    привязанные у акаций ослы дёргали ушами. Вдали, однако, не смотря на ранний час, двигались люди – разгружали камень на  постройку второго минарета  Софии, да и к самому собору шли верующие. Над кронами платанов  красно-рыжей громадой возвышался куб древнего собора. Правее, будто споря с куполом Софии, покрывающим мир,  узким остриём торчал в небо первый минарет, а  за ним,  дальше,   виднелись  ворота дворца падишаха. Что делал в утренний час Селим?  Заложник блаженства,  житель рая… Только завалился спать наверное, ведь если говорят правду,  каждую ночь пьёт вино в гареме, грешит свальным грехом со своими икбаль, засыпает   к утру… Ну, Бог его рассудит, не простым смертным судить   султана.
   - Идём, Али. – Огюн протянул руку ребёнку – Сейчас   выберем тебе самые лучшие кисти, самые тонкие, с иголочку. Помнишь миниатюру - как персы прописывают людей, деревья? Каждый листик, каждый цветок шафрана… Держись за мизинец, на улице полно разных людей…
   -  Каких?
   -  Грязных. Не одеждой… ты  научишься понимать их мысли. Сторонись их…
     Улыбающийся,   коричневый продавец сладостей протягивает Али красный леденец, но мизинец, за который сказали держаться, ведёт не останавливаясь дальше, к Большому базару. Туда нельзя ходить одному, там  опасно.   Вон  индус , положив дудку, ест  кебаб, а змея, которую он должен заклинать, спокойно спит в открытом кожаном мешке. Напротив, у лавки кальянов, мальчишка в красной безрукавке расставляет зелёные, синие, лиловые колбы -  по цветным теням   на белых плитах улицы  ступают босые ноги, ноги в жёлтых и красных сапогах, в туфлях с загнутым носком и опять босые. Толпа всё гуще  - движется, зазывает,   торгует.  Дыни жёлтой горой, рядом - в крупной соли горячая кукуруза; дальше - сапоги, ремни, сёдла;  у ворот верблюд, растопырив соединённые в коленях масластые ноги, лениво водит нижней челюстью,   а запылённые арабы-торговцы впятером снимают   тюк   с его волосатой спины.    Тележка с яркой хурмой и  синим виноградом, персики в корзинах,   синие расписные  тарелки, плитка в узоре,   лепёшки   только что с огня, халаты -  от простых и  до цены племенного коня.  Армянка покупает овощи, еврей торгуется с греком, отставные янычары в тени балкона играют в шир-беш. У одного из них , молодого русоволосого парня, поляка или русского, от колена деревянная кегля вместо ноги.  Он бросает кости на разлинованную углами доску, а  около его  деревяшки с железной пяткой, лёжа на боку,  спит собака.  Али смотрит на деревянную ногу, а сверху , на  балконе, тучная женщина с усиками ест что-то из глиняной миски, наблюдает за   толпой.  Фокусник, отвлекая,   ходит на руках, а  его сообщники-воры молча наблюдают за игрой в кости – стук кубиков в железном стакане, бросок – и круг зрителей разражается   восторгом и  яростью, один из воров приближается к спорящему толстяку…
  И неожиданно – глаза. Али не понимает, дёргает деда за мизинец, за руку: смотри!   Торговец ведёт  двух лошадей, у них  на боках большие корзины и из-под крышек тёмной печалью глаза. Толпа становится беззвучной, Али  видит только детей, которых везут в корзинах.  На второй лошади крышка откинута вверх, и три мальчика, не старше чем  Али, не отрываясь рассматривают его. Один протягивает руку – то ли показывает на цветы, каким расшит  его жёлтый шёлк   рубашки, то ли просит что-то.
   - Кто это? Куда их везут? Он что-то просит?  - Али теребит руку деда.
  Огюн отворачивается, уводит.  Разумеется он не  объясняет  – этот ясырь. Похоже,  из Бессарабии, а может быть  из-за Карпат.  Да Огюн и не знает откуда они, кто купил их  или только ещё  купит.
   - Не смотри … У нас есть свои дела, идём.  Может их катают…

   
      Пять всадников останавливаются  перед домом Огюна.
      - Только что ушёл. – Торговец коврами   рукой  отводит колючий  полог килима,  замечает   лошадь с пустым  седлом.   – Чем же он провинился?
     -  Куда ушёл?  – сотник в  красной шапке высокой трубой наклоняется  в седле,  заглядывает за ковёр. Небо над  белым пером его шапки уже ярко-синее –    Воля падишаха!
      – Да хранит его Всевышний… А что, он не пьян сегодня? Особый день…– торговец смеется, но встретив взгляд  всадника, замолкает –  тот  не может сказать что думает, он смотрит строго. -  С внуком  ушёл покупать кисти… Кисточки для картин…
     - Едем, покажешь его.
     - Господин, как товар брошу? Он длинный как песня дервиша, в белой чалме… а на мальчишке   жёлтый каис,   шёлковый жёлтый каис в голубых цветах – увидите сами, мой господин.


          Кажется, он задремал, а эти… так и стоят вокруг!  Падишах сидит  молча, задумчиво.  Никто не решается обеспокоить его.
      - Привели художника?
      - Ещё нет, государь.
      -  Дай наргиле…

       Красный сотник на ходу кричит своему трубачу:
     - Разгони их! – Копыта звенят по камню. Сигнал   трубы прорезает Диван-ялу - расступаются торговцы.
      - Смотрите в обе стороны! Старик как святой, мальчик нарядный…
 
       После медленного вдоха сладкого дыма, он закрывает глаза, но ожидание   мешает покою.  И - кто там ещё? – он медленно оглянулся. Поодаль у тёмно-зелёных кипарисов стоят те, кто должны его сделать опять красивым.    Слава  Всевышнему – это не визирь Соколлу с назойливым докладом!  Вот бербер-баши – брадобрей, ждёт взгляда чтобы  взбить  пенное море.  С ним два его мальчика, один  с    кожаным ремнём будто на   колесе -  точить бритву,   другой  держит в обеих руках  красный   сундучок.  Это очень важный в жизни всей Османской империи сундучок, обитый красным бархатом, закрытый на ключ маленький ларец. Он ценнее целого флота галер, ведь в нём -    ножницы и  бритвы султана.  Они из  лучшей дамасской стали,    кажутся безобидными, с  ручками из перламутра, золота, панцыря летучей черепахи.  Но  лезвия настолько остры, что бербер-паша, будь он в заговоре, горло перережет быстрее чем моргнёт глаз. Опасный человек этот бербер-паша  - и не спасут два сараскера с саблями наголо, стоящие рядом именно на такой случай, - они просто не успеют это цирюльника зарубить.  А вон и второй заговорщик, если это случится, непременный спутник брадобрея,   ибтык-тар-баши,   держатель тазика для умывания.   Всё же должность сделала  его  смешным: сияющий  бронзовый таз как любимую  он всегда   прижимает к груди...  Вон и его мальчики  – один  с  низеньким столом,   другой со шкатулкой, тоже закрытой на ключ – в ней разного цвета   круги мыла из груши,  мяты, сандала.  А дальше, в стороне,  тот, кого действительно можно ненавидеть – только  как без него обойтись? Главный подлец, разрушитель иллюзий.  Слуга, держащий зеркало… Что может с утра  испортить день так,  как    вид собственного  лица?
           Взгляд падишаха поплыл дальше  и мутные глаза несколько потеплели – за кустом красных роз журавлём выделялся высокий  пешкирджи-баши,  служивший ещё отцу, держатель полотенца. Говорят, по молодости лет он задушил двоих или троих  своим полотенцем, стоило только отцу, Сулейману Великолепному подать знак. А теперь это сонный   белобородый журавль… Ничего, пусть служит пока есть силы, ведь это не трудно – подать полотенце, расшитое   цветами омелы.   И получать бакшиш больше полковника. И с ним тоже два мальчика, эти  с салфетками. Интересно, учит он их управляться салфеткой?  И   все, все  они с ног  до головы в белом – ведь назначение этих людей  на земле  - его   красота, его покой, его счастье.         
              И всё же одного нет… Где этот тирмук-джи-баши, остригающий ногти? Ленивый толстяк, вон   -  даже  присел на свой стульчик! Думает – за розами его не видно…Наглец, ещё и зевает…  Ну, сегодня узнает палку, пятьдесят ударов начиная с голых пяток и вверх. Нет, сто,  меньше на пробьют  его жир… И все они лентяи, нашёптывают по углам,  тянут своих. Заманчиво их всех поменять, познакомить с глубиной Мраморного моря… Но  пока – пусть стараются,   пусть  займутся    лицом,  бородой,   ногтями…
         Он сделал вялое движение рукой – начинайте, да.
             Истинное счастье короля или императора состоит не в   в сражениях или славе, добытой в этих сражениях, полагал Селим, - но в бездействии.  Потому что бездействие даёт спокойствие чувств.    В спокойствии чувств, в наслаждении всеми удовольствиями  - вот в чём счастье. В  уюте   дворца, где полным-полно  женщин   и шутов,   в исполнении   желаний, касается ли это драгоценностей, красивых галерей,  величественных зданий...
             И у него было всё это, не было главного – покоя, покоя внутри, в душе. Он закрыл глаза, а   слуги начали   священнодействие – умывать, причёсывать, подбривать бороду.  Удовольствие прохлады -   пропитанную маслом дамасской розы  мягкую влажную  ткань он ощутил на лице.  У глаз покалывало  касание кисточки с  бальзамом алоэ и чем-то ещё очень свежим и ясным… соком лимона? Или это были тонкие дольки ананаса? Ему расчесывали бороду, кажется даже подстригли волосок в носу. Он сидел развалясь на подушках как большая объевшаяся  птица   раскинув крылья без перьев:   в фарфоровых чашах справа и слева   мыли его короткие пухлые руки, сначала в  лавандовой воде, потом молоком, разминали каждую фалангу пальца.
         Накануне падишах  томился –   творил суд, зевая слушал доклады визирей.   Это сравнимо с ноющей  зубной болью.    А потом он принимал послов, первым -  посла императора из Вены, надменного, тощего, бледного.  А потом   посла своего главного врага – Венеции, или как эти торгаши зовут свой  островок, Светлейшей Республики. Сколько зла от этой Венеции, война с ними будет долго, наверное всегда.  Только к вечеру получилось отвлечься,   поехать на поле за первыми воротами посмотреть как играют в джират. Да, молодость –  скачут эти юноши,  управляют конём  - туда-сюда, а ведь ещё надо длинной колотушкой попасть по мячу!  А он, возвращаясь во дворец, едва взобрался в седо.  Два пажа подсадили, разумеется.  Но то ли  кальян был   крепок, или много трав заварили в щербете…  Он устал за день, а  вечером ужинал  с визирями, опять переел, опять много выпил.  Едва дошёл, шатаясь,  до  гарема    выбрать икбаль, но махнул рукой, вернулся в свои покои.
   Запахло резедой, пряной гвоздикой -  на лицо положили горячую салфетку.    Под закрытыми веками пошли оранжевые и красные круги,   затем красный превратился в синий, загорелся ярко-зелёным -   прохладным бальзамом  опять растирали лицо… Постепенно он ощутил -  ясность  возвращается к нему. Мысли, словно раскиданные   морской бурей  галеры,    теперь   собирались  в одну   линию,  даже   точку.   Он чувствовал   жар где-то у закрытых глаз, у переносицы:  сейчас это произойдёт, придёт Огюн и он   расскажет  ему сон.  А потом отдаст   приказание…            
Брадобреи отошли, встав опять у вертикалей кипарисов. Приблизился слуга с тюрбаном и – последний – с зеркалом, но тут показался сотник дворцовой стражи:
- Огюн здесь, государь.
     А вот и он, художник Огюн, мастер миниатюры.  Кажется он напуган, остановился между  двоих часовых с обнажёнными саблями,   боится идти дальше… Наивная душа, кто же его обидит? Склонился в поклоне – лучший и любимейший из всего обширного цеха   живописцев. Кто ещё с таким искусством  создаёт  композиции, выаисывает детали:  на золотом фоне волшебные сады, всадники, охоты среди гор и ручьёв, дворцы под синим небом! А как  он владеет каллиграфией,  украшает орнаментом   томики персидских поэтов…
        - Ассалам алейкум, дорогой мой Огюн! – Падишах приветствовал его первым.
       - Алейкум ас-салам! Да хранит Аллах великого падишаха!
           - Сделай мне честь, садись, позавтракай со мной.  - Селим  показал на подушки, поверх ковров лежащие в кёске. Когда живописец  робко сел к столику,    Селим сам,  перевалясь вперёд толстым животом, налил ему чаю, узким золотым ножом отрезал дольку дыни –  как равному, как брату. -  Как твоя семья, все здоровы? 
              Слушая вежливые ответы он  всматривался в бледное лицо художника, в   его  старые подслеповатые глаза… Да, ещё год- два – и ослепнет… Ремесло  его тонкое, искусное…   Жаль!  Но он должен успеть…
          Полумесяц  дыни  лежал на  расписанной бело-синей  изникской тарелке, осы вились над шербетом - падишах не стал отгонять их, а поправив подушки, полным телом сел поудобнее -  и мальчик-слуга налил вина в узкий золотой кубок,    подал падишаху.
        Сделает ли он,  успеет?. Отпив вина  Селим  посмотрел    на живописца иначе:  а не будет ли он болтать по кофейням что султан дурак и  рассказывает сон, что султан  с утра пьёт? Или ещё хуже - что  сошёл с ума?..- Селим сделал   глоток, вздохнул.  Медовые соты лежали на тарелочке,  и оса боролась с медленно  стекающей  янтарной  каплей -  Конечно,  посадить его на кол всегда можно, или ещё проще -  зашить в кожаный мешок, бросить ночью в Босфор – так будет и меньше разговоров…
Селим показал глазами, и немой слуга почтительно подлил художнику горячего чаю -  А может быть всё и получится … На всё воля Аллаха -  и волос, как известно, не упадёт с головы человека без  воли  Божьей…
Падишах   смотрел,  как оса барахталась в густом золотом плену,  как художник деликатно взял кусочек дыни.
- Полей мёдом. Это хороший мёд, горных цветов…
Он сам взял, было,  ломтик дыни, так же маленькой   ложечкой полил его мёдом, но остановился -  встретился взглядом с  близорукими глазами старика.
 - Что говорят в городе? – Селил улыбнулся – Скажи мне правду.
- Всё рады и молятся о здоровье великого падишаха.  - Художник говорил замерев с дыней в руке. -  Народ спокоен и сыт, государь. Благодаря мудрости вашего правления, государь.  – Селим заметил, что долька дыни дрожит в руке Огюна.  -  Да хранит Всевышний здоровье и покой великого падишаха!
      - Покой? Это верно…   Знаешь в чём счастье быть государем? Мой отец пол-жизни провёл в походах, а умер в кочевой палатке, осаждая какой-то городок, названия которого я не помню. Зачем? Ведь есть полководцы, их можно послать чтобы бились, или  спали под дождём в поле… Они глупы, они не понимают счастье покоя, бездействия. Ведь в сущности всё в жизни заключено между двумя вещами – смертью и наслаждением…
           Селим замолчал. А какой путь  прошёл он, Селим, чтобы достичь  покоя?  Он помнил как задрожали руки, когда  к нему, наместнику в глубине Азии, прискакал гонец -  отец, падишах Сулейман Великолепный умер…  Гонец, передав письмо    визиря,   сделал   шаг  назад и, в нарушении всех канонов  почитания, сел на землю: загоняя лошадей, без сна, он проскакал из Венгрии в Константинополь, а из Константинополя в глубину турецкой земли.
      То, что он узнал дальше, поразило – султан умер уже давно, но визирь Соколлу будет скрывать смерть государя.  Скрывать так долго чтобы он, Селим, успел в столицу,  успел взять правление в свои руки.  Смерть всегда была рядом - в тюльпанах, в кальяне, в шёлковом  платке в рукаве   шута… Он помнил как казнили его брата Мустафу, как непонятно от чего, за кофе с лукумом,  умер другой его брат Джихангир.  Третий  братец, Баязид, думал что сабля и стража его спасут – нет, только отсрочат на день, на миг… её явление!  После неудачного мятежа тот сбежал   в Персию, к этим  отступникам веры,  врагам османов.  Он думал  его не выдадут! Наивный!   Персы выдали и братца, и его сыновей –  их  тут же задушили.  И теперь он   стал падишахом.
      Уже здесь, во дворце Топкапы, вдвоём закрывшись от посторонних ушей, он расспрашивал  своего великого визиря, бессменного Соколлу.
         - Что сделали бы солдаты если б  узнали? Как ты сумел?   Подожди! -  Встав с подушек,   тихонько, по каменному полу стараясь не  стукнуть туфлями, он, султан,  подошёл к дверям, прислушался, посмотрел в щель. Только спины стражи в десяти шагах.  Повернувшись к визирю он спросил едва слышно:
        -  Скажи мне правду вот о чём… Ты можешь сказать правду?
        -  Истинную правду, государь 
        -  Как долго можно   скрывать смерть?
         - На всё  воля Всевышнего, государь. – Соколу смотрел честными, всё понимающими глазами.
        А ведь этот добрый визирь сначала сказал доктору отца чтобы тот забальзамировал тело. Помогал врачу доверенный, молчаливый телохранитель  отца. Как они совершили это, с  какими травами и  отварами? А когда доктор одел  и усадил мертвеца как живого, Соколлу велел  молчуну-телохранителю задушить  врача   -  мёртвый Сулейман смотрел на всё открытыми глазами.
     После этого  визирь, телохранитель  и брадобрей   начали свой  спектакль: днём откинув пологи шатра, чтобы видно было издали, склонясь,  прислуживали мёртвому за обедом, расставляли перед султаном яства, читали доклады. Вечером, уже при свечах,  укладывали на ночь и утром   сажали в кресло – и так много дней.  Сулейман Великолепный, глядя перед собой, сидел в шатре посреди своего войска, осаждавшего какую-то крепость в Венгрии и  через ковры, укрывавшие   стены, доносился гул осады. Так прошёл день,  другой, пятый…Великий визирь Соколлу  и слуга-брадобрей   подделали подпись падишаха, ставили его печать -  и мёртвый издавал приказы.
          Селим был подавлен, испуган, опустошён.  Было страшно,  но манило узнать  - как они смогли, как   скрывали синее лицо,   как никого  не  пускали в палатку?  Соколлу отвечал скупо, осторожно…
   - О, Аллах! - Селим шумно, тяжело выдохнул. А ведь   жизнь мёртвого была розыграна для него -  взять власть. Это случилось, но вместе с тем вползло и другое -   к разным видам смерти, что он наблюдал с детства,   прибавился ещё один страх:  когда-нибудь в будущем сидеть  также  будто  живой,   стать куклой-мертвецом…  И  спектакль опять будет длиться так  долго,  пока кто-то из его сыновей не  задушит другого,   преемника  или  соперника…
        Утешала всё же  мысль, что такое  возможно на войне, далеко, когда начальник стражи просто   не пустит в шатёр -  но не здесь во дворце Топкапы,  где  тысячи глаз.  Как тут что-то укроешь, когда даже в стенах устроены фонтаны, чтобы журчала вода – ведь с другой стороны,  всегда, всегда кто-нибудь прижимает  ухо к стене…
    После рассказа визиря Соколлу он долго лежал в ванне в горячей воде, пытался согреться. Дрожь рук и плечей, всего тела то появлялась, то исчезала, он представлял отца в шатре, его лицо… Верным средством забыться было конечно вино, вино и наргиле с гашишем. Ну, и ласки икбаль конечно.  Выпив уже второй кубок, он приказал поднять себя, вытереть. Женские руки как-то не то что б утешали, но отвлекали, постепенно заменяли мысли на другие. Точнее – на их отсутствие, на ощущения тела. Стоя голым, бесформенным, он выпил ещё  вина  и  его положили на низкий диван, горячие руки начали растирать маслом. Он чувствовал ласковые пальцы, они то сжимали, то отпускали, он  смотрел на женские лица - они улыбались встретившись   взглядом.  Спать он остался  с наложницей-литовкой,    просто заснул рядом…
          Снилось ему  - слава Всевышнему -  совсем другое:    он медленно едет  по какому-то полю, поле спокойное, кажется осеннее, но тепло  и  птица летит над ним. Какая птица –   он не видит, мешает солнце… Он пытается рассмотреть– кречет, беркут? Кто-то спрашивает  - а где оно? Оно? Да, где? Он отвечает – Солнце? Да вон, везде! – и небо светится, светится со всех сторон, и свет прямо в  глаза…   А потом он уже  скачет – или летит -  видит под собой море, волны с белыми барашками, галеры,  много галер – в раз ударяют вёсла, тянутся по зелёному белые полосы …  Он оглядывается. Ищет взглядом – а  птицы  уже нет, и он высоко  над морем, а кто-то говорит ему – Ты вправо, вправо   посмотри - и он видит громаду Константинополя, и над Софией ещё крест, и солнце везде - и над Босфором, и над Золотым Рогом, и уже слепит зной, и он видит огонь, и дым во всё небо, и выбегают какие-то люди, на них горит одежда, волосы. И он не может понять – то ли Давлет-Герай читаем ему письмо как он сжёг какой-то город, то ли он видит всё сам  -  женщина идёт к нему, а у неё горит кожа на спине, на руках,   она улыбается, протягивает ему   тарель, опускает её, а что-то на ней закрыто платком – и она наклоняется открыть…  У неё горят светлые волосы, горят и каплями вздуваются руки – а  женщина улыбается ему,  смотрит в глаза -  и в этот момент он чувствует блаженство…
         Он проснулся   ночью, услышал сверчка, было темно, и  литовка  языком ласкала его…
          И он снова заснул …
          Но не этот сон рассказал он  живописцу, а когда заснул опять, увидел себя маленьким, и отец,  великий султан Сулейман Великолепный, жестокий с врагами завоеватель и творец законов, ещё живой и молодой, читал ему книгу,  читал сыновьям вслух, расспрашивал  как  они поняли.
   - А ты, Селим, ты слушал или мечтал?
   -  Я представлял…
   -  Вот как… Тогда скажи, что я прочёл?  Какая она,  Вода бессмертия?
          Спасшаяся из вязкого плена оса шла по волнистому тонкому  краю тарелки,  пыталась  разнять медовые   крылья.
          Селим отпил вина, вспоминая, молчал. Перебирая крупные жемчужины четок,  вывалив живот над красным расшитым поясом, поджав под себя   короткие босые ноги,  сидел он на коврах и подушках,  и,  глядя в подслеповатые глаза художника, он неожиданно заговорил сначала тихо, раздумчиво, потом воодушевляясь – он рассказал свой  сон…
Тот сон, который он помнил, когда проснулся.
Тот сон, что поднял его необычно рано, задолго до утренней молитвы. 
Тот сон из-за которого   привели  к нему художника Огюна.
Нечасто помнил  он сны, помнил если снится ужас, и он просыпался в поту – так было и в детстве,  когда утром он узнал, что его братьев, с которыми он вечером играл, а за ужином один из них поделился с ним    каштанами,  ночью задушили платком. И приказал это сделать отец,  их отец  - падишах Сулейман Великолепный…
- И мы не будем больше играть? – спросил он тогда наивно.
- Нет.
- А где они сейчас?
- Их души… - ответил кто-то…
Где были их души? Он думал об этом часто,   вспоминал брата, как тот улыбнулся, детской рукой протянул ему   каштаны,  вспомнил его глаза, взгляд… Или  потом, когда по приказу   матери опять убивали его братьев от других жён, то  в кожаные мешки  зашивали несколько  жён ещё беременных.  Из окна он видел как их, извивающихся в мешках как червяки, понесли куда-то, и потом он узнал, что из красивой беседки  на берегу  бросили их в  Босфор…
          И как  его мать, Смеющаяся, оставшись с ним одна,  утром пила чай, и от   пудры  лукума    вытирала губы шёлковым платком,  белым платком…Таким же платком душили детей её соперниц, детей Сулеймана, а значит его братьев. Дочь священника из-подо Львова, захваченная в набеге татарами, в Крыму проданная туркам и  попавшая во дворец, в  гарем падишаха – все знали её   весёлой, смеющейся… Она смеялась когда они пили чай, тем утром.
          После этого он подолгу не мог   заснуть, потому что темнота сразу становилась   зашитым мешком… И он  думал   глубокий ли там Босфор,    представлял, как они погружались на дно, как ещё дышали в узкой кожаной  темноте, ногтями пытались разорвать плен… А потом кто-то сказал, смеясь – двоим особенно  любимым соперницам мать приказала бросить в мешок подарки – одной кошку, а другой крысу. И ночь до рассвета бывала страшна, ведь так же темно было когда они задыхались там, и металась  крыса, может быть обезумев грызла ту женщину, пищала, металась,   мать его брата тоже кричала,  и они   тонули, погружались на дно,   вода проступала сквозь  швы мешка…
Сны свои он  боялся…
        Всё детство  видел Селим, как исчезал визирь или вельможа, которому мать его, красавица Роксолана,  улыбалась ещё вечером, а утром отрубленную   голову того уже выставляли народу на тех двух камнях у ворот.  Иногда, проходя солнечными дворами,  залами, или  лабиринтом гарема, он думал – а есть ли в    этом дворце султанов, дворце, который подданные считают раем на земле, есть ли тут   место где кого-то не задушили, не перерезали горла, не ударили в спину? Топкапы, сердце власти, мир  Османов… Понимает ли хотя бы один человек  в каком   небесном раю живёт он сейчас? Везде нарисованы   цветы, где только можно  - плитка с орнаментом,  суры  мудрости и любви.  В этом он вырос. Смерть всегда   рядом, смерть и лицемерие, всё   быстротечно, ненадёжно…   Есть  только «сейчас»,  только то, что можно видеть и осязать в это мгновение.  Прошлое   живёт  в воспоминаниях,   завтра может    не наступить – на примере других он видел это десятки, даже  сотни раз. Есть  только  «сейчас» -    сон наяву  – ласки рабынь, вкус шербета, вино, цветущие тюльпаны,   дворец в изразцах, солнце над Золотым рогом, наргиле  и опять вино…
         О, если бы всегда был день, всегда было это  «сейчас», и  не наступала бы ночь!  И чтобы не видеть  ночь, он долго, почти до утра, до голубых сумерек рассвета лежал в гареме с икбаль, пил с ними вино, засыпал на рассвете,  а   утро его начиналось далеко заполдень,  почти всегда с кальяна …   
         Но сегодня проснулся он рано, и   эта ночь была непохожа на все, она была  другой, и  сон был   другим… 
          Литовка легла рядом, обняла его, а он уже спал в забытьи, и  опять увидел себя маленьким, счастливым…   И кто-то читал книгу – потом он понял что читает отец, увидел его…
Читал он  о воде бессмертия.
- Огюн!  - вернувшись в реальность, собравшись, Селим взглянул на художника - Он читал о воде бессмертия… Ты слышишь меня?
- Вода бессмертия? –– Художник  близоруко прищурился, посмотрел на султана  и спросил неуверенно -  Государь, я правильно услышал – Вода бессмертия?
   По взгляду падишаха, стеклянному, напряжённому, неотрывно устремлённому на него, он понял, что это и есть главное, зачем его позвали.  Он продолжил неуверенно:
 - Это, вероятно,   легенда о Искандере  Двурогом?
- Искандере?
- Да, греки звали его  Александр, царь Македонии… Есть много легенд…и у Плутарха, и у…
- Легенда?- падишах  задумался.   На синей тарелке уже не было осы  – Легенда…    - Он вздохнул, глядя на соты мёда долго молчал -  Но это как будто было со мной, как будто я видел…  - Он говорил тихо, потом вдруг закричал - Отойдите вы все! И ты… чалма тоже  потом…  Огюн, придвинься сюда…ты поймёшь…  Я живу в этом дворце, ты  смотришь со стороны – это рай. Да,   я могу послать тысячу галер…
    - Галер? – в голосе Огюна было удивление.
   - Ты знаешь, что такое власть?  Указать пальцем -  послать тысячу галер, там по двадцать семь рядов вёсел в каждой…  Когда все вёсла ударяют разом – вода Босфора кипит, я видел…  Я смотрю оттуда – он показал на вершину мыса –  Или колесницы, Огюн… Я могу послать десять тысяч колесниц… - Отёчное лицо Селима изменилось, глаза казались безумными – Но что я могу сделать со своей жизнью?
И он рассказал сон.
Он  видел себя в Вавилоне, как  он лежит на широком ложе.  Высокий  красный   полог был  над ним  на   точёных  столбах.    Он лежал в каком-то просторном зале, или на открытом месте,  или даже на какой-то горе, а потом он увидел как  будто со стороны, и оказалось  - там  стены,   стены  идут уступами вниз, и на них  сады, как на ступенях, и он лежал в этих садах  и умирал.
- Я лежал там под   пологом, на нём выткано солнце с крыльями,  но   одновременно я смотрел со стороны, видел и себя, и стены внизу, и горы …  Я не спал…То есть я спал, но я видел…
- Да простит меня государь – да хранит Всевышний его покой…- Живописец неуверенной рукой поставил пиалу на столик  -  Искандер   именно так умер в висячих садах. 
     - Висячие сады?  Как такое понять?
        - Сады Семирамиды,     чудо света…  Она тосковала по горам… Царь построил   для своей жены…  стены уступами вниз и на них деревья,  ей  казалось что горы…
        - Там не было никакой… как ты назвал?
        - Там  Искандер просил богов, чтобы они  создали ещё страны, чтобы было что завоёвывать, но неожиданно умер – не у себя  в Македонии, а в этих садах, в Вавилоне…
        Селим  полуприкрыл  тяжёлые  веки, медленно проговорил молитву, затем, отпив вина   заговорил так, как объясняют непонятливому ребёнку:

        - Милый… Огюн… Ты многое знаешь… Не важно что он просил, важно совсем другое… Слушай! Я был там, лежал…может быть скоро и  умер … Я слышу -  кто-то говорит: есть вода бессмертия, надо только найти её,   я спрашиваю   - где? – а отвечает почему-то брат, родной брат, понимаешь? –  Это за Евфратом,  в Ассирии, или в горах Ирана. Надо найти её  - и ты никогда не умрёшь, и будешь  жить вечно…   Жить вечно? – Да  – Вечно, как солнце, или  как звёзды.  У тебя не будет морщин, не поседеет ни один волос… Ты будешь молодым, будешь жить вечно… И увидишь тот день. Тот день? – Да. И надо выпить  один  глоток  – но говорит почему-то  брат, а он ведь давно умер, его зарезали, наш отец  велел это сделать – я знаю, отец смотрел из-за ширмы как его душили…  И я не могу понять – откуда   он здесь? Кто пустил его? – Но я не подаю вида, я  спрашиваю – а где Вода бессмертия?  Смотрю вокруг, но никого нет  - тогда я зову сараскера,  говорю ему – иди, возьми войско  и  обыщи землю, найди Воду бессмертия, принеси её мне! А мать отвечает – нет, надо самому идти, - и показывает на сады Вавилона -   Иначе здесь ты умрёшь.- Если не пойду? – Да. Просто будешь как все люди, стареть медленно, день за днём, а можешь  и упасть с лошади, или отравиться едой…Или ударит стрела, потому что ты -  смертный… Иди сам! -  Мать мне говорит это… И я выхожу из каких-то ворот, там стены блестящие, зелёного  цвета, а на них  львы, и  лани,   и животные с двумя головами, а у ворот  ждёт колесница. – Это туда!  - но кто говорит непонятно, только голос рядом – И она, Смеющаяся, моя мать, смотрит сверху, со стены, смотрит на меня как никогда, печально, смотрит на своего сына. Она всё это делала для меня… Там в гареме у них   всех были дети, у его жён, но всё ведь достанется одному…  Она   знала, ей надо было -  её сыну… Я рос, а она   зашивала в мешок   - для меня, чтобы я стал падишахом… Вот я  им стал, понимаешь? Ад делался для рая, и вот я живу в раю… 
       Селим замолчал.
        На лбу, на крючковатом носу в крупных порах выступил пот, глаза покраснели. Он нетерпеливо    пухлыми  руками в кольцах, не стыдясь,    вытер лицо и  лоб,  отпил вина:               
        - Я выхожу, и я молод -  какое это чувство! Только прожив жизнь понимаешь какая лёгкость была в десять лет, в пятнадцать…И вот я подросток, как в тот вечер когда ели каштаны, но я уже панцыре, как мужчина…  А может мне тридцать, во сне же  не понять… Это не важно, Огюн…  Мне легко!  Легко идти, и у   ворот ждёт колесница, я  отвязываю поводья –  а они ярко-красные, даже алые  -  и я еду по городу… всё быстрей… прямая улица, и ещё ворота, и ещё, я уже  скачу  -  долго, долго… уже как будто пустыня, горы -  и у колесницы ломается ось, ломаются колёса… я падаю вперёд, ударяюсь о камень, но на мне панцырь, бронза звенит, даже сминается, а я расправляю солнце рукой - и нет боли… Я смотрю -  спицы   колёс   сломаны...Тогда я беру   лошадь, из четырёх правую, серую,  еду  по горам, долго еду верхом, может быть день, может быть день  и ночь,  и ещё день, и вот… Что тебе?
            Слуга, склонясь, прижав обе руки к груди, остановился в десяти шагах и по его позе было видно что новость не ждёт.
            - Государь, великий визирь Соколлу. 
            - Не сейчас!  - ответил Селим, но смятение было в его лице.
            - Известия из Крыма…
            - Уйди…
             Слуга поклонился,   мельком взглянул на Огюна словно запоминал,   и тот  ужаснулся –   нажить обиду в лице визиря Соколлу!
              - Ты слушаешь меня?!      
               - Да, государь… Лошадь в колеснице,  правая… 
               - А ты знаешь, что я отдал ему  в жёны   дочь?
               - Кому…
                - Он старше её на сорок лет… визирь Соколлу… А теперь моей девочка его жена… Его!  …а знаешь почему? Нет, молчи… Что я говорил тебе?
               -  Сломаны колёса в колеснице…  Лошадь, правую…
               - Да! Я скачу долго, но нет усталости, и  там вокруг всё как будто прозрачное, бестелесное, понимаешь?  Я могу рукой   провести  внутри горы… И тут лошадь  падает…Я пытаюсь её поднять, а она уже бьётся,   гибнет.  И почему-то уже ночь, а горизонт светлый.  Я один … это каменная пустыня, или ущелье… Нет – долина… Темно и я понимаю что я один,  где-то далеко-далеко,  и рядом  нет людей, рядом  никого  нет… Так могло  быть где-то в горах, в Иране…  Там тёмное небо и только по горизонту светлая полоса, и закат будто со всех сторон… Я понимаю, что теперь надо идти. И я иду по ущелью пешком, и лисица идёт следом… Я останавливаюсь и смотрю – тогда она отбегает… Я даже не вижу её, но понимаю что она вон там, идёт следом, ждёт… Она слабая и не может напасть, но она ждёт, я для неё добыча…И проходит день, или два, а может  год -  идти    тяжело, ноги тяжелые, ноги не идут, вязнут, и я не могу  уже  идти, не могу бежать…  И нет Воды  бессмертия…  Я снимаю сначала шлем, бросаю его на камни, а потом   панцырь, а кто-то говорит – отдай им.  – А кто они? - Вот,  вот,  вот они, твои солдаты… Я оглядываюсь вокруг, а там  только пустыня и камни, горы вокруг. – И я спрашиваю - я умру здесь? – Нет, ты найдёшь её. -  Я  долго иду по высохшей реке,   вверх по сухому руслу, и бросаю оружие, и уже карабкаюсь  босой. И там какие-то заросли, и ветки бьют по лицу, и всё на мне изодрано, и сил уже нет, и  я шатаюсь,  иду по сухой реке, а надо мной  уже кречет повис в небе, и ждёт,  а выше   горы  под снегом и так ярко освещены! Везде темно, но всё видно, и  снежные горы  то ли красные, то ли жёлтые… Так бывает рано утром, когда только вышло солнце.  Я смотрю вверх, и уже не могу    идти, тогда  ползу,   сначала на коленях, потом просто ползу по камням, цепляюсь руками, и руки уже в крови, я ещё пытаюсь,  но больше нет сил, и я замираю,  закрываю глаза.  Я лежу на камнях в каком-то сухом русле, и я понимаю, что они все здесь, все кого я знал, или их души… я никого не вижу, я лежу лицом вниз, но они рядом, и я сам будто сухая река и они проходят сквозь меня, все кого я знал, и кажется это будет бесконечно – и мне страшно оставаться так… Я пытаюсь подняться но не могу,  сил хватает только поднять голову - и   вижу  впереди долину…  Да, там среди гор и песка цветёт сад. Откуда там сад? Уже день, всё ясно видно – песок, камни, только почему-то  небо тоже из песка, но светло… я не понимаю откуда свет,   так бывает перед песчаной бурей когда  небо и земля одинаковые…   Я лежу долго, но собираюсь с силами, наконец поднимаюсь, иду… там  впереди долина, зелёная долина среди песка…. Я подхожу  и смотрю  -  источник.  Понимаешь? Среди камней  источник, а от него ручей и дальше всё разрастается в сад. А тут  рядом сидит на камне старик, смотрит на меня.  Я еле живой... Я смотрю на воду и понимаю – я нашёл. Это вода бессмертия? – спрашиваю его, но старик молчит… Я вижу  гранатовые деревья,   кипарисы, миндаль – всё  уже вокруг меня, во всём радость – я ощущаю телом - и небо яркое… –   Откуда здесь это? – он не отвечает.  А  источник передо мной… Я опять спрашиваю – Скажи! Это она?  Вода бессмертия?   -  Старик    смотрит,  и смотрит так   - будто испытывает.   А потом  вместо ответа свой посох, сухую палку, концом окунает в воду -  и там  распускаются листья. На сухой палке которой может сто лет, узловатой такой, натёртой руками палке, там на её конце где коснулась воды - там распускаются листья…А кто-то спрашивает – Разве такое  возможно?  Что с тобой? - Я смотрю в сторону, как будто в свою жизнь, пытаюсь увидеть кто там, кто спрашивает  - но почему-то темно и я не вижу. А  вот в источнике,  там на   сухом дереве  листья…  Значит – вот она! Вода бессмертия? Да? Скажи – это Вода бессмертия? – а старик   будто ждёт чего-то, как будто я сам должен что-то понять, а потом   кивает - Да. Да! – он говорит мне…- Ты не зря пришёл…. Это Вода бессмертия…-  И тогда… я падаю на колени, зачёрпываю  руками  воду, и тут замираю, поворачиваюсь  к нему – он смотрит на меня не отрываясь. И я говорю ему  - Но почему ты не пьёшь?! - Старик   смотрит молча - и не укоризненно, и не с сожалением, но как-то странно, а потом  говорит – Вот мои внуки, вот мои сады.  - И всё,  больше не говорит  ни слова, а я поднимаюсь, смотрю на  сады, на детей, на старика  -  и выливаю воду из пригоршни.  И я  не сделал  глотка – а почему? - Кто это спрашивает? -  Но почему? – Разве ты не понял? Я не выпил Воды бессмертия. Ни глотка  -  ни глотка! И я отхожу от источника, иду какой-то дорогой. И опять тенью лисица бежит следом, и   я  уже знаю, что не  буду жить вечно. И люди  вокруг, и кто-то говорит – Сейчас, сейчас! Я смотрю вокруг и  понимаю, что это мои воины, и они все в красном. А почему они в красном? - Они идут с победой, и все радуются. И они радуются, и горят огни, и они несут факелы…   И я смотрю на них и понимаю – они будут жить после меня… Откуда-то музыка, они танцуют, пьют вино, и все радуются…    И  я рассматриваю их лица,  глаза, улыбки - впиваюсь взглядом, запоминаю  – они будут жить после меня, эти люди,   а я  должен умереть.  Когда? – Но никто не отвечает – Когда? – и я понимаю, что скоро, сейчас. Сейчас!?...Да… Но я не боюсь смерти… Там, во сне, я не боюсь смерти… Я всегда боялся смерти,  всегда… А там во сне – нет… Я только  думаю,  как об этом узнает мать –   как она узнает?… Я  останавливаюсь, говорю им  – она поймёт сама,  не говорите ни слова…   И сделайте так: она будет стоять на стене, или на тех зелёных воротах, смотреть  как я возвращаюсь,  а по  дороге будет идти  войско.  Но я не буду ехать  впереди, и меня не будут нести мёртвым. А сначала пусть идут лучшие войска, а потом пусть везут осадные машины,  а потом конница, а она всё будет стоять на стене, и искать меня взглядом, и пройдёт час, а потом другой, а меня нет, а войска всё идут мимо…  И она поймёт… она поймёт…   И тогда после всех, последним,  пусть несут меня…
         Селим  говорил напряжённо, но  как-то обдуманно, уверенно, сосредоточенно глядя перед собой…  Потом замолчал,   посмотрел на художника -  тот сидел,  закрыв близорукие глаза, молчал.
         Удивлённый и подавленный откровенностью владыки,   Огюн ссутулился, сжался, старался   дышать неслышно…
         - Почему я не сделал глотка той воды? Скажи!
          Огюн опустил глаза, молчал.
          - Почему я не выпил Воды бессмертия? Ведь теперь не   исправишь  что было во сне… – Селим  наклонился вперёд – Я не могу жить в этом раю – Он кивнул  головой. – Это благо, что есть смерть…
            Огюн молчал. Он не понимал, зачем султан     говорит  это? Зачем рассказывает ему? Если завтра он пожалеет о своей откровенности? А так оно, несомненно, и будет… Что  тогда  сдедают с ним, стариком Огюном? Зашьют, бросят  ночью в Босфор? Или что-то другое? Что он выберет, чтобы Огюн  молчал? –   он медленно поднял голову, неуверенно взглянул на государя.
Стеклянные красные глаза падишаха неотрывно смотрели на него.
        - Нарисуй мне сон – Селим шевелил влажными губами кажется беззвучно, но Огюн слышал всё  – Нарисуй мне мой сон. Я буду там молодым, сильным. И даже это не важно…  Там я не боюсь смерти. Понимаешь?..  Возьми самые лучшие, самые тонкие кисти, возьми лучший пергамент. Позови каллиграфов каких пожелаешь, тебе выдадут золото для фонов – не жалей золота, сделай… сделай роскошно, сделай так, что никто уже не сможет лучше. Пусть миниатюры будут на каждой странице, самые тонкие, самые искусные… Переплети книгу в бархат, синий или красный – посмотри сам,  застёжки сделай золотые… Я хочу увидеть её… Воду бессмертия!   Нарисуй мне мой сон.  -  После этих слов разлилась та тишина, что казалось, слышны голоса там далеко внизу,  в городе. Селим замолчал, а в сознании Огюна пронеслось за одну секунду как он будет рисовать те горы, птицу в небе, кипарисы… И её. Он даже увидел всё это будто со стороны – он сидит в своём в мастерской,  тончайшей кистью выписывает колесницу или  солнце на панцыре, затем крошечные листья на гранатовом дереве, старика с посохом и наконец  её, Воду бессмертия.  А   под ковром его мастерской, под плитами пола и слоем земли – своды на влажных  колоннах в зелёной слизи, и ещё ниже, в темноте,  слепые рыбы шевелят плавниками в чёрной воде…
         Падишах прервал его мысли,  произнёся  только одно слово:
         -  Ступай!      
        Живописец, близоруко   и неловко  поклоняясь, пятясь, ушёл.
        Ждавший знака чёрный слуга тут же  подал только что разожженное наргиле – наргиле,  где яблочный табак был на треть смешан с гашишем,  на треть с тёртым в пыль перламутром.    Глядя на город вдали   падишах медленно, с наслаждением   вдохнул  дым   кальяна, внутри опять стало горячо, грудь будто наполнилась сладкой истомой, голова как будто затуманилась  и он почувствовал то, что ждал – успокоение.  Этот    мастер,  Огюн,  он успеет, его глаза ещё   видят, его кисть  искусна.  Он всё нарисует, он запомнил – и колесницу, и красные поводья, и панцырь  на камнях,  и горы, и  цветы  в пустыне, и сад, и старика…и Воду бессмертия…
     Она будет с ним…
        По телу разлилось, больше гашиша опьянило то искомое, казалось недостижимое спокойствие,  показалось даже -  главное   уже сделано… Он глубже вдохнул дым наргиле, кажется –  играли музыканты, он слышал и не слышал… 
        Сон был важен – там он был молод, быстр, и там была она, Вода бессмертия… Чуть менее важным было его лицо,  его ногти, красота бороды, вот эта  чашечка кофе на золотом блюдце… А потом уже всё остальное… Когда  верный визирь Соколлу, служивший ещё отцу и державший в своих руках все дела государства  подошёл с докладом,   падишах Селим, султан Блистательной порты, как о делах   с его жизнью и его покоем   несравнимых, выслушал  планы новых набегов, захватов, и особенно не вникая, согласился со всем… Бербер-паша причёсывал ему брови, потом салфеткой в цветах омелы мягко промокнул капли пота на обритой голове и подошла последняя, самая красивая часть его   туалета:  один из самых доверенных вельмож, дюбендар-бей, ведавший его одеждами, приблизился, склонясь, и, не разгибая спины, старательно повязал чалму – белую.
       А великий визирь Соколлу, его зять, сообщал тем временем новости:      в Тунисе    вырезали  гарнизон испанцев,  захватили  там  берег.  Урожай булгура в этом году прекрасный, и все житницы   пополнены. В  Измире поймали чеканщика монеты, что мешал серебро с оловом, на площади посадили на кол.  Потом  визирь  напомнил о  письмах   крымского хана  Давлет-Герая  - как гордо тот описывал свою победу, как побитой собакой  убежал от него  Иван,   спрятался где-то на   болотах, как пожог Давлет их большой город, как ползли  горящие люди,   и что захватил он   ясыря как никогда раньше…
      А ясырь был нужен, очень нужен – потому как нужны были гребцы на галеры - чтобы флотом напасть на  главного врага - Венецию… И  уже  опьяневший,  живущий в своём невидимом   мире, едва слушая доклад визиря и в делах давно уже полагаясь на советников, Селим  согласно кивнул…
  Согласившись во всех  этих пустяках с визирем, падишах затянулся мундштуком кальяна, глубоко вдохнул  - но   дым уже начинал горчить –   взял засахаренный  миндаль.   И,  глядя  как искрится на солнце   Золотой рог, он   вспомнил о красавице-литовке…
  Падишах Блистательной Порты ещё раз кивнул – да. Великий визирь поклонился, не поворачиваясь спиной ушёл.
      Дюбендар-бей   в последний раз  поправил искусное  наложение складок чалмы,   теперь она была уложена просто великолепно.  После этого он подозвал мальчика с ещё одной   шкатулкой. Отперев замочек ключом, что   носил на шее, дюбендар-бей словно фокусник   открыл крышку…  Показалось – в морозный день солнце   засияло на снегу: полумесяц со звездой сверкал  на синем бархате. Цена военного корабля с парусами и вымпелами,  с гребцами и пушками, а может быть и не одного… Селим кивнул: эту заколку чалмы любил он  особенно, пусть небольшую, но сплошь усыпанную бриллиантами.  Так осторожно мать не возьмёт родившегося младенца, как  дюбендар-бей  двумя руками взял украшение  чалмы падишаха Блистательной Порты – и на белом шёлке засверкала тысяча маленьких молний. Умело  заколов чалму, дюбендар-бей   отступил на шаг и ,  любуясь красотой владыки,  приложил руки к груди.
       И город вдали в золотистой дымке осени, и синева неба,  и    кусты роз, и музыканты за ними, и шёлковые и бархатные одежды вельмож – всё было великолепно, так великолепно, что просто не могло быть лучше – ни глубина неба, ни яркость бриллиантов.
       Тогда последним приблизился мальчик с зеркалом, венецианским зеркалом.
       Селим  увидел алое перо, пышное и немного дрожавшее, увидел белоснежную чалму и яркий  блеск восьми углов звезды, а ниже… Тяжелое,  некрасивое,  испитое лицо смотрело на него.   Синеватые мешки под глазами,   настороженный взгляд, длинный мясистый нос в крупных порах, висевшие вниз усы… Зеркало вздрогнуло, на миг показалась осенняя синева  неба, а потом опять белое облако шёлка, и ниже  тонкая седоватая борода,  дряблые  сытые  щеки, маленький рот…   И это он? После всех усилий этого сонма служителей?   Голова постаревшей разряженной куклы смотрела на него,  голова, уходящая  в   живот  чревоугодия…
       Но  почему?  Нет -  он видел себя  другим, юным, гибким, и Она была рядом…
– Нет… - чашечка с кофе застучало о блюдце. - Нет! – он закричал поднимаясь, опрокинул кресло. – Почему?!
Чашка   ударила в серебро амальгамы.  Звон разбитого зеркала был тонкий, острый,   но в оцепенении людей вокруг прогремел   будто каменное здание треснуло  от земли до кровли… Зеркало рассыпалось  длинными лунами, в них остановилось небо.
 - Огюн!  –   взревел человек в шелках – Огюн…
    Великий визирь Соколлу, уже за платанами сада во внутренних воротах  услышал за спиной звон и какой-то голос. Движением глаз он послал человека узнать.
   Изучив  повадки государя за долгие годы, визирь, остановившись, прислушался всей спиной. Минута, другая… Тихо… ну, хорошо.  Так и не повернувшись, великий визирь Соколлу прошёл в канцелярию дворца. Что   произошло в саду, об этом  он узнает через несколько минут, а вечером  наушники расскажут  как это было в мельчайших деталях.  А пока надо отправить приказы в   дальние крепости,   адмиралам султанского флота, визирям и тому неверному слуге, вечно скрыто-мятежному крымскому хану.
       В канцеляриях  султанского дворца Топ- Капы  мальчики-язуджи в круглых шапочках,  развернув свои пергаменты,   арабской вязью записали повеления падишаха. Пожилой секретарь   проверил каждый из них  прежде чем подать на подпись визирю. Визирь прочитал ещё раз и подписал - и   горящий   сургуч  потёк на красные  шнуры завязок.   Гонцы, поцеловав ещё горячую печать с султанской тугрой, поскакали к подвластным правителям. Аге же янычар к ранней весне   приказано было отправить войска в Крым, а оттуда ещё дальше – через Дикое поле, в неведомые северные леса, захватить их города, разорить.  И главное – Москву.
      
        Солнце поднялось уже высоко, и гладь залива и вправду отражалась золотом.   Пузатая  тяжело гружёная   шхуна   подошла к причалам Египетского базара, прямо перед плавучим  Галатским мостом, и за кувшинами с оливковым маслом, мешками с шафраном и перцем  стала выгружать на берег свой едва видимый издали живой товар.






10.  ГАЛЕРА (Константинополь, декабрь 1571 - апрель 1572)
 

        ( Уже сто лет,  как выйдя к  Босфор, турки захватили Константинополь и перекрыли Венеции источник её  богатства - торговлю с Востоком.   Начался медленный   и мучительный закат Светлейшей Республики… Слепой восьмидесятилетний дож, так и не поняв,  что творит,    сам когда-то  навёл на Царьград войско на крестоносцев, не сразу, льстиво и упорно, но убедил захватить христианскую столицу. Старик умер в захваченном   городе, и как победитель и слепой мудрец    пышно погребён  был  в  Святой Софии -  но  раненая Византия  уже не оправилась… Зло возвращается к тому кто его порождает.  Когда султан Фатих-Мехмед захватил столицу мира, он осознал что стал господином двух берегов – Европы и Азии, наследником Империи. Тогда гробницу дожа, как врага Империи, вскрыли и кости его бросили грызть собакам – под мраморной плитой в Софии теперь ничего нет… Так  венецианский дож Энрико  Дондало  никогда и не узнал, какую ошибку совершил он в своей долгой жизни, как слепой оказался не мудрецом, а действительно слепым, как невольно погубил он  Светлейшую Республику…
       В карнавалах и фейерверках,  медленно и роскошно  задыхалась  Венеция. Каждый год орды османов подступали  всё ближе, а денег на наёмников становилось  всё меньше. Европа сжималась, и алчная  смуглая Азия  вышибала уже   вторую дверь…
           Венецианцам осталась одна Адриатика, шла   война за Кипр, Крит и Корфу, турки высадились  в  Италии…
            Притаившись за мысом в бирюзовой бухте,  ждали добычу галеры …
            Не было даже лёгкого ветерка.
            Скованные цепью рабы в  темноте  душного трюма спали на своих скамьях –   кто лёжа на  полу, кто сидя   согнувшись, кто упершись лбом в отполированное его руками   весло …
           Алексей лежал, свернувшись, под своей скамьёй. Андрей  сутулой похудевшей спиной виднелся на семь рядов впереди -  в духоте   полудремал и он…
            Всю зиму провели они рядом с  Константинополем, на Босфоре,  в каменных казармах порта. Сначала, вместе с лошадьми  впрягали их в верёвки  и    на деревянных катках   вытаскивали они на берег  длинные галеры.  Потом одни варили смолу, другие конопатили  днища.    Ближе к весне, на новой, но горелой галере  стали учить их грести  вёслами. На гулком барабане  мальчик-турок  колотушками отбивал ритм,  два надзирателя ходили вдоль рядов с кнутами.  Ленивых научили быстро  -  и  всем кораблём, одновременно,  двигали они   похожие на обтёсанные   стволы  тяжёлые  восьмиаршинные вёсла…
           Зимой ненадолго выпал снег, и холмы вдоль Босфора стали белыми. 
           Тёплый  пушистый снег шёл весь день, и вечером не стало темно – или  небо   светилось, или было светло от свежего снега.
            И со снегом пришла печаль…
            После работ, уже в темноте,  когда труба на башне   пропела отбой, можно было выйти из   казармы и через заваленный   досками и канатами двор   спуститься вниз, если получится  вдоль каменной стены подойти к Босфору.
           В будке у ворот, обняв длинное ружьё, сидя спал  стражник – с чёрными усами, завернувшись в бараний тулуп.
           Алексей остановился  у самой воды, смотрел на  тот берег – неподвижные холмы, тёмная линия домов у  самой воды…
            Он поднял голову, смотрел в ночное небо. Медленно опускался снег, падал на чёрную воду, бесшумно таял.
            Под тёмным небом муэдзины грустно запели на той стороне пролива,  и призыв к молитве как печальный плач стелился над чёрной водой  Босфора.
            Взял пригоршню снега, приложил к глазам, ко лбу.
            Горько проходит жизнь – на чужой земле, безымянным рабом…
            Вытер снегом лицо, бросил его в неподвижную воду.
            На чужой? А почему на чужой? Тут раньше Византия была… Византия…    
            Алексей вдруг по-новому посмотрел на пролив, на пологие холмы  на той стороне.
           Вспомнилось, как давно, будто в прошлой жизни, стоял раз под тёмными  сводами,  потрескивали свечи,   отовсюду, со всех стен  смотрели лики из потускневших риз. А слева над алтарём, по закопченному золоту росписи раскинула   чёрные сабельные листья пальма, а под ней   Мария,   прижав   младенца,   убегала в Египет.  Терема и грады, тёмно-красные, коричневые и почти чёрные  громоздились по золоту сводов,   кипарисы виднелись из-за стены града, и Спаситель  на ослике, среди народа   въезжал во  врата Иерусалима. А старик-священник,   показывая почему-то на этот город, говорил негромко , но   убеждённо  - тысячу лет стояла Византия, полторы даже, если от Цезаря Константина считать,  и тысячу лет   сиял крест над Святой Софией… И только сто лет  как пала, только сто лет, как пришли сюда тюрки, как захватили Константинополь поганые…
           А ворота те священные – старик опять показал вверх, на золото свода – ворота те  приказал султан замуровать камнем – потому как боялись турки  –    чрез те   врата   войдёт в Стамбул освободитель…
           И боятся турки поныне, и поныне ворота   заложены камнем…
           Византия! Значит – я  на своей земле,  на своей, а они тут случайно,  временно! И этот склон, и Босфор, и те холмы – мои? Это я здесь дома, а они пришлые. - Алексей распрямился, поражённый этой странной мыслью, откинул голову, огляделся…
            - Чалы! – закричал в темноте  стражник на башне и из темноты донеслось в ответ – Куш!
        Алексей медленно повернулся, и зачерпнув пригоршню снега,  разминая его в руке, закрыв глаза, почти наугад, пошёл вверх  по склону, мимо рядов досок и брёвен,  к низким  стенам казармы. Стражник на башне опять прокричал за спиной – Чалы! – И   дозорный  опять  ответил - Куш! Чалы-кушу!          
          Ночное небо будто светилось, медленно падал снег.
          Деревья у ворот стояли  белыми  – как  буд-то  где-то далеко   – на углу Остоженки, или в лесу   Сокольников.
         Три человека быстро шли навстречу, скрипел снег. Минута – холод металла он почувствовал на своей шее – солдат ткнул ятаган ему   под  скулу.  Начальник стражи зло спрашивал что-то, вытянув руку показал на Босфор - нагайка болталась на его руке.
           Если шевельнусь – пырнёт в горло… Что он говорит? А, наверное зачем ходил, кто позволил… Что им  ответить?
           - Юувет, юувет…юувет!
           - Ювет? – чёрные глаза сверкнули напротив и – ожогом плеснуло по скуле, по лбу.    Окровил  только лицо…под шапкой удар нагайки не слышался…
           Начальник стражи ещё сказал что-то – дёргались чёрные усы,  -  вместе с солдатами пошёл к Босфору.
           Во дворе горел костёр из щепы и стружки, слышались голоса – смеялись гребцы, снегом оттирали лица, умывались;  кто-то по-детски  кинул снежком.
           Он взял в обе ладони снега, приложил к лицу… блаженство! Снег он держал долго, пока талая вода не потекла в рукава.
           Снег на ладонях был алый. Стряхнув его, отерев руки, он приложил ладонь  к лицу – лило из левой щеки, с рассечённой брови, со лба;  глаз видел хорошо.  Опять утёрся снегом, посмотрел на красные комья у ног. Вот так.  И чей теперь Босфор?
          Ночью  захолодало, и всё надеялись – пролив  замёрзнет,    оставят в  казармах    спать – с лишаями и  паразитами, но в тепле, на  соломе.
           Утром, как водится,  в бараньих душегреях  пришли злые, продрогшие  стражники,  а во дворе уже   дудели в дудки.  Построили всех, как обычно, на белом чистом дворе, пересчитали, потом дали по глиняной миске фасолевого супа,  погнали на берег. 
           На дороге вода в колеях  превратилась в  лёд, но глубокий и скрытный  Босфор молчал,  видно, не замерзал и зимой.
            Щёлкая кнутами,   погнали на галеры, стали  учить поворачивать, делать кораблём  круг на месте.
            Вёсла опускались в тёмную воду,   сверху падал медленный снег,   таял уже не сразу,   плыл по воде…
            Захолодало уже по-русски, ветер   тянул северной стужей, гнул острые верхушки тополей. Темнело рано и поднимали ещё затемно  - и каждое утро опять гнали на палубу – и палуба, и  канаты,  и мачты – всё  было покрыто льдом.
            На вёслах отогревались.  Теперь учили по сигналу,    быстро  втягивать вёсла внутрь – на случай битвы, если другая галера, испанец или венес,  пройдёт вдоль борта -  ломая и вёсла,  и   руки,  и  хребты   гребцов…
           Так прошла зима – у чёрного Босфора, под   плач муэдзинов на том  берегу. Берег тот назывался Азией…
           Весной, когда потеплело, подняли на галеру запас сухарей, галет, сушёного винограда,  а потом и пресной  воды, и  мимо крепости  Румел-хисары,  мимо Галаты,   пошли  во Мраморное море.
          Солнечным  апрельским утром  десять галер встало напротив  Константинополя, в том сакральном месте, где сходятся   Мраморное море, Босфор и Золотой рог, перед  высоким мысом, перед красной Святой Софией.             
           Вот он вокруг, на всех берегах, этот великий город - Царьград, Константинополь, Стамбул…
           И с первой  галеры,  приветствуя падишаха, по обычаю,    ударила  пушка, за ней, следом, с остальных девяти. Ждали ответа…
           Гребцы приникли к узким окошкам   вёсел, жадно смотрели на тысячи домов по берегам, на  корабли, на    людей в лодках,    на крутых улицах.  Дымы кухонь поднимались в прозрачном воздухе, где-то далеко кричал ишак… Говорили – а вон там, на горе, дворец султана: в  зелени сада виднелись какие-то постройки, башня надо  всем… Там живёт Падишах, тень Бога на земле…  Наверно  там и есть рай…
          Не торопясь, с берега хлопнуло в ответ, потянулся белый лоскут  дыма  – сказали, султан из дворца ответил!  Ну, и слава Богу – значит, кому-то они нужны…
          Пошли за проливы, мимо островов, первый раз морем… Берег пропал, с непривычки стало страшно, справа.......

          ……………………………………………………………………………………………

Далее - http://lauren.ru