Память...

Татьяна Таша Васильева
      
Они катились шаром вниз по широкой улице, по пыльной дороге, вниз – навстречу добела раскаленному солнцу, между клочков  полузасохшей травы, торчавшей на буграх ближе к канавам. Что-то кричали, радостно переговаривались, шевелясь общей загоревшей массой маленьких проворных тел.  Пацаны были в коротких штанах, без рубах,  в выцветших фуражках от старших. У других - рыжие жёсткие вихры, торчавшие, как пырей, в разные стороны вовсе были не прикрыты. Солнце беспощадно продолжало красить их в соломенный цвет. Кто-то из ватаги размахивал самодельной сабелькой, изображая лихого уверенного всадника, кто-то - взнуздывал невидимого  скакуна босыми пыльными пятками. Капельки  крупного пота, смешиваясь с пылью, катились по их спинам, расписывая их, как дождь дорогу, в причудливые рытвины после продолжительной жары. Пыль под ногами была горячей приятной и мягкой, как пух, и также взвивалась вверх легко, нежно обволакивая ноги до щиколоток и выше. Чуть поодаль за ними семенили девчонки, такого же возраста: лет пяти – шести. Из-под платков струились колосьями косы, завязанные серыми тесемками. Только у Гани были белые тканевые бантики. Косы подскакивали в разные стороны и с силой падали вниз, стегая ее по спине. Петруша смотрел на Ганю с особенным чувством…

      Сердце ёкнуло в пустоте. Вот она сейчас оглянется, и он вновь увидит ее глубокие глаза, спелыми вишнями блестевшие из-под вопрошающих бровей… Сон распался на множество осколков, уколов напоследок осознанием нереальности. В который раз видел он эту счастливую картинку из детства. Это видение окружало все его существо, наполняло радостью тело, текло по жилам огрубевших шахтёрских рук.
      Но надо вставать и топить печь. Её сложила покойница жена Дарья, крепкая донская казачка, царство ей небесное. Была она весёлой и заводной, статной до самой смерти. Думая о ней, дед, прежде всего, вспоминал любимый ею осиротевший палисадник, где всегда благоухали игольчатые разноцветные георгины, махровые астры, всегда улыбавшиеся вслед солнцу, фиолетово-розовые флоксы наполняли сад необыкновенно-сладкими ароматами.        В золотых шарах утопал угол высокого крыльца. Теперь там остались две одинокие старые яблони, раскидавшие руки-ветви по крыше крохотного зеленого с голубыми резными ставенками домика все глубже уходящего в землю. Как напоминание, весной вновь расцветут  упрямые многолетки, и в белоснежные шары оденутся вишневые деревья с другой стороны дома, вспоминая свою заботливую хозяйку.
Он откинул полушубок, служивший одеялом, и всунул ноги в валенки. После смерти жены он редко стелил себе постель, так было проще. Наверное, за такую небрежность жена нередко  ругала его, называя вахлаком. Жил он один, все чаще подумывая переехать к дочери. Его звали.
Снегу в этом году сибирская зима не пожалела. Это конечно не то, что в шестьдесят пятом. Какие там заборы и дорожки! Дома темнели только крышами. Соседи откапывали друг друга, двери нельзя было открыть. Но и сегодня из дома он выбрался с трудом. Дорожки дед чистил вчера, но по прорытым высоким белым тоннелям вновь пришлось до сарая идти в брод. « Ничего, скоро весна», - подумал он, насыпая черные заиндевевшие, кое-где блестящие камни в ведро. Предлагали же квартиру года за три до пенсии от шахты, не-е-т, куда там. Свое родное, хозяйство! Каждый гвоздик, проволочка, шайбочка – все висело по стенам сарая, не говоря о чердаке, набитом всякой всячиной. Как-то дочь спрашивала его о чемодане набитом обмылками: «Зачем»? Он и сам плохо мог объяснить, зачем он хранил кусочки мыла, недогоревшие свечи, стоптанные башмаки. Последние, верно, чтобы использовать при починке других. Но старые шляпы причудливых форм, с торчащими изломанными перьями, цветами, потерявшими часть фетровых лепестков? Когда-то они принадлежали его племянницам. Для чего он их хранил и сам не знал. Но где там, в глубине его уставшей души страшные тридцатые, война своими ржавыми рваными краями оставили глубокие кровавые отметины, ощущение возможности внезапной нищеты… Запас карман не тянет.

Уголь в печи уже играл сине-фиолетовыми языками пламени, они трепетали, покачиваясь, завораживая и маня. Он смотрел сквозь них туда, в далекое туда, где все еще было лучистым и светлым. Матушка его Прасковья Петровна была дородной красавицей, всегда довольной и улыбающейся. Ее особо не расстраивали незаживающие раны на ноге, горький плод необдуманности. Румяная, сильная Параша все делала в удовольствие и с задором. Вот и постирала, стоя в ключевой леденящей воде. Но не это вспоминалось Петру. Его память вновь обволокло тепло мягкого легкого счастья. Он закрыл глаза - пухлые загорелые руки ловко закручивают вареники, наряжая их в завиточки по краю. Умастив их, как следует, мать укладывала их в глиняный  пузатый глэчек, завязывая белой тряпицей, что бы не остыли, собирала хлеба, пышек, зелени всякой и отправляла шуструю Марию в поле, где с ранней зари трудилась старшие. Семья была большая: старики, братья, невестки да дети - человек девятнадцать. Работников  не держали. Своих рук хватало: кто в поле, кто в саду и на пасеке, а кто и дома. Петрушу часто оставляли  сидеть с племянником. Тогда и кашу душистую научился варить. Да и в пастушках он набегался, как самый младший, ненавидя надменно-горделивых гусаков, но уважая их за умение достойно и важно держаться. Ему частенько доставалось от них.  
        От семьи осталось только восемь человек после той страшной мясорубки в двадцать девятом: кто был расстрелян, кто убит, кто просто пропал не знамо где. Память часто уводила его в те чёрные дни, сломавшие разом все хорошее, заставляя мучительно проходить бесконечные узкие лабиринты воспоминаний, вздрагивать и просыпаться по ночам. Но без памяти нет жизни. Лишь в ней остались навсегда близкие люди и проживали, лишь в ней, свои жизни еще и еще раз, оборвавшиеся где-то там. В его мыслях они продолжали идти вперед, чувствовать, любить, ненавидеть,  но всегда в новом освещении его памяти. Все чаще он и сам извлекал из её уголков, с самого донышка, дорогие хрупкие мгновения прошлого. Перебирал их, как драгоценные камни, переживая вновь и вновь, но более остро, чувства связанные с ними. Ему иногда казалось, что  близкие  продолжали жить в его воспоминаниях, доверяя ему, как хранителю, нити своих тайных судеб, соединяющие прошлое и настоящее. Исчезнув, он оборвёт эти нити, растворится тонкая связь поколений. Он пожалел, что мало рассказывал детям обо всем тайно хранившемся в его памяти. Дед часто намеренно отгонял  мрачные воспоминания, наплывающие, как тени перед грозой.

Там, в двадцать седьмом? Нет, уже в двадцать восьмом… Он нёс глиняную чашку с дышащими ароматом свежего творога варениками соседским ребятам. Матушка непременно отправляла его с угощением на улицу, жалея соседскую ребятню. На  клич  неслись всегда голодные дети солдатки тети Стеши, ватага Сычёвых  - сверху, да и кто хотел. Они хватали руками горячие белые тельца соблазнительно сверкающих, политых маслом вареников, а затем, обжигаясь, кидали их вверх, перебрасывая с руки на руку и дули на них изо всех сил, пританцовывая на месте. Благо, как говорил дед Алексей иногда внуку за столом: « Под носом ветерок есть».  В свои шестьдесят с гаком  он был крепким и статным, ходил бодро, да и работал за троих. Особенно обожал он своих пушистых, жужжащих трудяг, маленьких, но жуть каких смышленых – ять их в коромысло – пчел. На пасеке он был главным. Важно показывал Петруше свое хозяйство, обучая внука всему, что знал, ласково перешёптываясь с пчелами. Его «жужжёны» грубостей не переносили. Петр Алексеевич – отец, не любил этих «ласковостей» дедовых и, посмеиваясь, напоминал ему, как  пушистые работнички разукрасили подвыпившего деда. На что тот только ухмылялся в седую окладистую бороду. С осенней ярмарки, и, правда, он всегда возвращался, вернее его привозил сын «не живым». Надо же повеселиться после жаркой  летней работы. Вот дед Алексей и позволял выпить, обжигающего нутро и мысли, четверть самоваренного первача  у новообразовавшегося нэпмана и нарваться на драку, показав, что жилистый и крепкий кулак его еще свалит и быка второгодка. Петр хорошо помнил хромовые сапожки, подаренные дедом по приезду с ярмарки в тот сентябрь. Чёрные, блестящие, как у взрослых. Он надраил их до блеска и важно прогуливался по двору. Заснул Петруша с неподдельным чувством радости и гордости обладания, он был откровенно счастлив в тот вечер далекого детства.
Все рухнуло в одно мгновение. Своим детским умишком он не мог понять, за что рассекли деду голову. Тот обмяк, затих, вскинул вопросительно брови и упал, как неожиданно подрубленное дерево, навзничь с крыльца. Бабы было завыли, но выстрел из нагана свояченика, недавно пившего наливочку и крепкую медовуху за их столом, всех остановил: «Молчать, контра»! Отца, мать, дядек, старших братьев увезли в Алексеевку, в район. Петя с Маняшей и Дуней прятались за деревней в дырявом сарае, продуваемом насквозь, ставшим вдруг  нестерпимо  жгучим, осенним ветром.   В тишине как-то жутко шепталась солома на крыше, хлестали ветки плетками по стене, и начавшийся первый осенний дождь залетал в щели мокрыми тяжелыми нитями. Ночью огромные тени, казалось, проглотят их трясущиеся маленькие тела. От текущего через сарай сквозняка и от липкого потного страха они зарылись в солому. На Пете была  разорванная косоворотка, сапоги с него стащил свояк Тимофей, обозвав его щенком и недоноском. Никто не вспоминал о них, на душе впервые было полынно горько, но плакать он не мог, хватало слез сестрёнок. Маня ревела целый день, беззвучно дёргались её хлипкие плечи. Голод впервые жестоко раздирал их желудки, иссасывая их последние силы, смеясь над их растерянностью. А тут еще сыч… Эта вредоносная птица села на самое высокое дерево  в деревне и периодически надрывно кричала, толи накликивая беду, толи оповещая о ней.

     Пётр решил сбегать к дому и нарвать «яблоков» в саду. Их в тот злополучный год уродилась тьма. Не знал он, что там теперь жил свояк с его троюродной тёткой. Перед запертыми воротами  лежала их новая молотилка. Но это была уже не та, недавно привезённая отцом и старшим братом Андреем, блестящая новая машина, пахнущая жирным солидолом, которую они с младшими сестрами гладили и даже, в тайне от взрослых, пробовали лизать. Это была разбитая, искорёженная груда железок.
«Зачем»? - Вновь засверлило в виске. Многие годы он не мог ответить на этот простой вопрос. В хозяйстве все сгодится, не им так тем, пришедшим утром, перерывшим весь дом, растоптавшим Манину куклу, а мимоходом и их  простую устоявшуюся жизнь…
Пахнуло молодой сваренной картошкой и топленым молоком. Он сглотнул слюну, чуть не захлебнувшись желанием выпить матушкиного варенца. Петр представил дымящуюся горку рассыпчатой картошки, посыпанной душистым укропом, и тихо заревел, сдерживая голос, но грудь дергалась ему неподвластная. Перемахнув через плетёный в три лозы тын, он стал рвать холодные, ярко-красные яблоки, бросая их за пазуху. Обиднее и горше в жизни ничего не было, когда  тётка,  жутко больно вывернув ухо, тащила его к сельсовету. Она еще и жаловалась на «этакую бесстыдную детину». «Люди, ратуйте, каков гадёныш, залез в наш сад»!    Но соседки, спасибо есть на свете просто добрые люди, устыдили наглую бабу. Тут он извернулся и побежал за околицу, прижимая к груди несколько яблок, невыпавших из-под рубахи. Вечером их кормила тетя Стеша, причитая что-то об их горькой судьбинушке.

  Дед вздрогнул, в печи очень грозно трещало, один уголек выскочил и щелкнул горячей спичкой  по его руке. Пора перекусить. Завтрак был прост: яйца, хлеб и молоко. Но это было скорее от привычки, чем от нищеты. Петр Петрович строил в войну завод в Новосибирске, всю жизнь работал в шахте. Его пенсии завидовали: целых сто двадцать рублей. Получив ее, он успокоился, перестал вспоминать дедову пасеку, почувствовав обеспеченную старость.
      После завтрака он подшивал прохудившиеся валенки. Перед этим - делал самодельную дратву: скручивал нитки и смолил их черным варом. А затем, как можно аккуратнее, вспоминая ворчливые пожелания жены, пришивал к валенкам новые подошвы. Сибирские морозы требуют уважения. С ними не поспоришь, да и не пошутишь. Все это делал он с душой, так как бездельничать не любил. Затем, надев очки, по своим же записям  пел песни, на свою придуманную мелодию, но громко и с чувством. Так, по его словам, он веселил душу и отгонял печали.
      Сон наплыл, не спрашивая его. В дремоте он снова сладко улыбался: ему привиделась хлопотавшая у печи жена, но видение скоро рассеялось и перетекло к его предвоенной молодости. Мать и Петр все в той же тесной землянке, но уже без отца. Закончилась его учеба в три класса. Но и в старости он считал быстрее кассира в магазине, упрекая за обсчёт в десять копеек. Ему было тринадцать, когда на его плечах остались мать и младший Ванюшка. Он оставался единственным мужчиной в их маленькой теперь семье. Опять таскать с совхозного поля из-под снега морковку и картошку, как в первый год? И ждать, что вот-вот  выскочит объездчик на рыжей приземистой лошади и высечет бичом? Но все же разрешит приезжим жалким, онемевшим от страха, мальчишкам взять немного морковки уже с засыпанного снегом поля. Время предписывало взрослеть, оно всегда знает наперёд предстоящие дороги. Думай не думай, будет так как надо, как начертано. Кем он не мог сказать точно. В детстве он не успел уверовать в Бога, а позже было не позволительно, да и страшно связываться с запретным.
Его пристроили в продуктовый магазин мальчиком на побегушках. И вот после работы он подает всё лучшее директору и его приятелям на стол. «Учись, Петька! Сделаем из тебя человека. Принеси саек да сметаны». И он был ловок и проворен, угождая всем. Ведь потом он мог собрать рукой со стенок фляги эту белую, хоть и не такую жирную, как в детстве, сметану и целую банку принести матери, теперь тихой и замкнутой. Иногда ему думалось, что жизнь медленно выжимает сок из человека, а потом, наблюдая его отчаяние, приподнимает свой пресс, давая передышку, и посылает что-то неожиданно простое и доброе, уставая сама от душевной надрывности своих подопечных. Вот и Пётр уже через год помогал и старшему брату Андрею и его семье. Всего полно за прилавком, но не все можно взять. Что перепадало ему, нёс кормить бутузика Никифора Андреевича, уже настоящего сибиряка, но их породы. Потом именно он будет тащить всю семью за собой, упрямо добиваясь всего сам, будущий председатель областного суда Кузбасса. Препятствий хватало. Сын кулака в университет? Да ещё на юридический?
      Факт, но только опираясь на твердость своего характера племянник переименовал себя в детстве. « Если я Никифор, то в школу не пойду»,- заявил он упрямо, выдержав серьезный подзатыльник. И гордо назвал себя Михаилом. Упрямством и добротой был он в своего дядьку Никифора, погибшего в сорок втором под Сталинградом, о чем узнают все они спустя годы.

  Мысли деда качнулись, ударились и рассыпались, как горох, замелькали лица матери, говорливой невестки Нюры, заворачивающей новорожденную Зиночку, сестру Миши,  в дырявую наволочку со старой подушки. Война… Шахта, взвесь мелкой пыли, резкая, как очередь из автомата, дробь отбойного молотка, чёрные лица забойщиков с ослепительными улыбками и сверкающими, как серебряные начищенные полтинники, белками, в черной оправе шахтерской   «туши». Лица, лица, но только не друзья. Друзей у него не было, страх  подточил его душу помимо его воли, навсегда окружив его тяжелым, непроницаемым панцирем недоверия.  Он всего опасался, хотелось просто жить. Кому он мог доверить свои сокровенные мысли? «Молчи»… - жестко говорил домочадцам не в меру болтавшим и оглядывался на окна. Уже шестидесятые, а этот, с заискивающим взглядом и неискренней улыбкой хромой из предпоследнего дома еще ковыляет. Все знали, что именно он слушает и строчит доносы, но никто не замарал рук. Осинники  - город ссыльных, как и вся Сибирь. Этот маленький городок вырос и поднялся, как и Новокузнецк, на плечах сильных, но уставших от мытарств людей. « Я знаю город будет, я знаю саду цвесть, когда такие люди»… Это не только о комсомольцах, это и о них, высланных безымянных трудягах, возводивших города и шахты. Они имели право только «вкалывать, чтобы кожа трещала», не имея права на благодарность. И они молча вкалывали, создавая новую жизнь, у них не было выбора. Делали все основательно, как привыкли.
    И со временем вырос красивый голубой город в зеленой чаше предгорий Таштагола, на берегу Кондомы, реки с кровавой, но красивой легендой.  
Напротив Петра, жила баба Таня, крепкая  коренастая, с крупными некрасивыми, но мужественными чертами лица, украинка, не боявшаяся вставить крепкое словцо о советской власти.  На святую пасху, повязав платок в ярких цветах на черном фоне, отправлялась на всенощную в церковь. Утром, уставшая, но просветленная, заходила к ним и угощала освещёнными яйцами и куличом. Ей было почти семьдесят.
«Какая я тебе бабушка», - возмущенно одергивала она юнца-тракториста, привозившего ей сено зимой. И в тридцатиградусный мороз в одной тонкой стёганой телогрейке и резиновых калошах перекидывала весь стог душисто-пьяного сена под навес вилами, изредка утирая пот и крестясь. Муж и сын ее были расстреляны…


Звенит душа застылая под звон колоколов,
Россия сердцу милая вновь в зелени шелков.
Печалит дума долгая чрез весь двадцатый век,
В тридцатые недобрые – на сердце чёрный снег..

И память-усыпальница кровавою слезой,
Свечой церковной плавится, отдав поклон земной.
В ней боль без утешения, всех поколений боль,
И стыд за прегрешения, грех палачей – не мой.

Господь, за всех  замученных, за прадеда молюсь,
Прости убийц, за зло прости, России поклонюсь.
Звенит душа крылатая, легка  весенним сном,
За Русь высоко ратует свет-ангел ясным днем.

     Дед, правда, не прочтет этих строк, они будут написаны значительно позже его смерти. А пока он переживал, что мало все же рассказывал детям о себе. Да и  что их выслали, рассказал совсем недавно. Душою маялся. Ее будто вынули, порубали, покопались и засунули обратно. «Ошибочка вышла, извиняйте. Живите дальше». А где она, жизнь? Вот его время подкатило. Торгуй, сапожничай, действуй. Это он мог. Его «простодырым» дочери и сыну, в этом смысле,  до него далеко. Осталась в нем эта жилка от предков. Но годы, унесло потоком жизненные силы. Только, кажется, что мы идем вперед, мы топаем назад от самого рождения. Жизнь дает, но и вычерпывает все данное Богом понемногу, медленно подводя человека к пониманию бессмысленности этой беготни и суеты. Что нажитое? Тлен. Туда, поднимется только душа с отсветом добра и любви, оставленным человеком на Земле.
Его чуть покачивает. Снова идет из Таштагола тяжелый гружёный состав. Маленький домик шатается, как пушинка, вместе с его  не хитрым содержимым. Железная дорога в пятидесяти метрах, сразу за огородом. Хата, как называла на свой казачий манер покойница жена, состояла из кухни и комнаты, в которой стояли плотно друг к другу шкаф, жёлтый комод ручной работы соседа-столяра, телевизор, пара стульев, диван да кровать – вот и вся хата, где жили они когда-то вчетвером. Как ему хотелось построить большой дом! Но страх, быть осуждённым второй раз подобно отцу уже в Сибири, был начеку, не желая отпускать его душу на волю. Деда укачало и тень, того страшного, заколоченного вагона, все же догнала и накрыла его. Он увидел всех своих, брошенных в вагон для скота, и десятка два других людей. На остановках дают изредка пить, есть нечего. Спасибо старшей Оксане – спасла. Она вышла замуж по любви за бедняка-комсомольца - ее не тронули.  Откапала и принесла ненайденную при обыске крынку мёда. Спасение, но как сладко, как нестерпимо хочется пить. Маня болеет, вскидывает и тянет свои прозрачные  высохшие ручки, кричит немым и горячим ртом. Он высовывает пальцы через щель под дождь: «Боженька, боженька»… - Две, три капли подносит к горячим и потрескавшимся губам сестры, И снова, и снова…Толчок… Голова деда упала на грудь и дрёма вместе с мыслями рассеялись. Он лег, удобно устраиваясь на диване.
Только месяц назад он узнал о своей « реале…, реапе…, реамелитации». Тьфу, растуды его, слова заграничные, не выговорить. Простили, значит…  Он то ладно, ему со временем даже понравилось его сибирское житье-бытье. Нравилась и величественность природы предгорий Горной Шории, река спокойная в зеленых берегах, бушующая по весне разноцветьем льдов и сплавляемых брёвен во время шуги. А кто вернёт тех, недоживших, недопевших, недоцелованных… Что в глубинке под Воронежем выведывать полякам? А отца тогда обвинили в пособничестве польским шпионам. А тут через четыре года? Купил корову. «Вновь голову поднимает. Вредитель»!  Обвинение, ссылка… Нарым… Только недавно узнал, батюшка, царствие и тебе…
Уеду к дочери, к внуку Василю да к внучке Дашутке, нельзя прерывать нити памяти, в них вся сила, соль земли. Если не потекут соки от корней к вершине дерева, крона зачахнет. Может и поживу еще в памяти внуков да правнуков. Он точно решил не откладывать поездку и тут же впал в крепкий сон. Ему снился  дед Алексей, ведущий почему-то по пасеке его сына Виктора. Они шли между цветущих яблонь и вишен, рассыпающих щедро снежные лепестки, и о чем-то увлеченно и деловито разговаривали, как давние знакомые. Дед во сне стал совсем седым и казался значительно ниже ростом рядом с высоким плечистым правнуком, не видавшим его никогда. Пётр не знал, что через несколько лет Виктор выйдет на пенсию, оставит авиацию и уедет в полузабытую отдаленную деревню под Томском, отстроит старый дом, заведёт пасеку, гусей и кур, и разобьет большой яблоневый сад, повинуясь внутреннему неосознанному, но непреодолимому зову памяти.