Нехороший дом-4. Страница Юлии136

Юлия Иоаннова
 Развалинами бывшего туалета вымостим дорогу в рыночное будущее!
Снимок Бориса Баннова.

*   *   *

  Умерла Полина 3 июня 2004 года, в день памяти равноапостольных Константина и Елены. Для нашей семьи – дата особенно примечательная.

Князь Константин Сергеевич Радионов-Шаховской (двоюродный брат ныне покойного архиепископа и писателя Иоанна Сан-Франциского) – крёстный отец наших дочери и внучки.

  Еленами зовут мою крёстную, младшую сестру и крестницу моего мужа.
Обычно в этот день ездим на кладбище и по гостям, но нынче продолжаем сидеть “в затворе”.
О полининой смерти ещё ничего не знаю.
Снаряжаю Бориса на почту рассылать мои книги по заявкам, приходящим с разных уголков страны.
Этими заявками и читательскими письмами очень дорожу. Обычно в посылку вкладываю пару экземпляров и других своих книжек – в дар местной библиотеке и самому читателю.

  На этот раз до почты Борис добрался не сразу – на главной улице, ведущей к станции и почте, полыхал туалетно-помоечный ансамбль, о судьбе которого я пророчила в статье “Праздник на нашей улице” (“Завтра”, 5 сентября 2001 года):

  “Едва шагнёшь за порог, - всё те же разваливающиеся дома, заросшие огороды, больные сады и венчающая пейзаж огромная помойка у рухнувшего, когда-то монументального туалета, что у самой станции.

  И платформу нашу тоже скоро перекроют решёткой, а помойка останется навсегда. Если, конечно, не проберётся к нам ассенизаторская машина.

  Ну а ежели не придёт? Тогда кучи мусора у домов станут постепенно расти, пока не превратятся в одну сплошную гору, которая сольётся с помойкой у станции”...

   В газете статью сократили. А в ней ещё я описывала, как жители шустро волокут с развалин годящиеся на дорожки плиты, чтоб мостить ими путь в рыночное будущее.
  И попросила Бориса сделать фото на память.
Славный получился снимок – красный “Запорожец” с загруженной в багажник плитой стоит у двухместного скворечника, заменившего каменный туалет. Рядом - хозяин в робе и рукавицах рыщет на развалинах развитого социализма. Чуть поодаль – два помойных бака, уже доверху полных.

  Спустя два года – второй снимок. Помойка, как и предсказано, аж до самой станции, двери у скворечника выломаны. Да к нему и не пройти…

  И вот 3 июня 2004 года.
“Олимпуса” под рукой, чтоб заснять агонию горящего скворечника, у Бориса, к сожалению, не оказалось.
Кашляя от ядовитого дыма, он доплёлся до почты и вызвал пожарных.
Затем едва уговорил начальника принять бандероль – почта тоже работала последний день, закрывалась.
За две с половиной тысячи рэ желающих “служить ямщиком” не было.

  Символично, что и почта и туалетно-помоечный комплекс – всё это организовывалось и возводилось при активном участии Полины.

  И умерли в один день...

- Ну что, помянем твою бабу-Ягу? – огорошили меня печальной новостью у деда-козовода, где собрались за столом её бывшие недруги – кого костылём огрела, в кого-то газовым баллончиком прыснула, кому-то АГВ с дефектом достался...
Всё припомнили.
Ну и мы с обоими Борисами, само собой, основные жертвы Яги – бумагу-то в суд она подавала…

Вот, мол, и получила свои два метра.

Слезам моим верить никто не хотел, слов в защиту усопшей слушать не желал, а налитую мне стопку даже на пол в сердцах выплеснули.
Такие дела.

  Мать церковного старосты, общающаяся с Тоней и Соней, поведала, что перед смертью Полина звала Юрия.
  Потому и сам Юрий с матерью, и мы с Борисом, собрали покойнице на отпевание, заказали сорокоуст.
Желающих копать могилу в посёлке не нашлось, наняли украинцев. Да и место, где был похоронен её муж Виктор, едва отыскали – там много лет никто не бывал.

  Когда и через какие двери выносили тело из дома, сбылось ли мрачное полинино предсказание – не ведаю, не видала.
  Помолились с Борисом об упокоении, вечером прочла по ней первую кафизму Псалтири.   Решила прочесть весь – до сороковин.

  Утром в день похорон срезала охапку поздних тюльпанов – Полина так их любила!
  В тупике собрался народ – соседи, родственники. Приехал на велосипеде даже представитель КПРФ с ведром жёлтых ирисов-петушков.

Доставленный из морга гроб (в морг-то было зачем – тело высохшее и жары нет) поставили на лавке, как раз напротив того места, где покойница когда-то пела на лестнице с ведром раствора в одной руке и авоськой кирпичей - в другой.

Открыли гроб.
Я глянула и обомлела – её голова была повёрнута именно туда, в сторону Дома. Заледеневшие приоткрытые глаза неотрывно смотрели в последний раз на своего возлюбленного, мучителя и убийцу, будто вопрошая: “За что?”

  Всем стало не по себе.
Пытались зафиксировать голову, как положено – никак. Она снова и снова возвращалась в то же странное положение.
Нет, не здесь, не в наспех сколоченном ящике была свободная полинина душа...Она делала то, чего была лишена последние годы.

Жадно обследуя, изучая ещё земным взором все изменения и перестановки в Доме, искала по углам свою пропавшую мебель, документы и фотокарточки.
Ужасалась, как нелепо пристроили новое крыльцо, как зарос участок и завалился забор, как плохо выглядит Светка...
-  Мама, где ты? – Светка ощутила её присутствие, заплакала, - Болеть не надо...
Полина поцеловала её, погладила жёсткие, тоже уже седые волосы.
Дитё под семьдесят - что-то с ней теперь будет?..

  Я сказала, что надо подложить под подушку усопшей свёрнутое полотенце и выпрямить голову.
Полотенце принесли, но никто не отважился прикоснуться к покойнице.
Я взяла голову обеими руками, чувствуя через повязанный платок ледяной холод.
Но страха не было.
Только любовь и мольба, чтоб Господь ослабил, отпустил, развязал земные узы и страсти мятущейся её души.

  И Полина, наконец-то, послушалась. Соня быстро надела ей на шею крест, я опустила голову на подушку.
Теперь приоткрытые белки полининых глаз смотрели, куда им и полагается – в небо, которое, отразившись, окрасило их нездешней хрустальной голубизной.

  Я отошла в сторонку – общаться ни с кем не хотелось.
Поплакала, но “печаль была светла” - так, наверное, провожают сокамерника на свободу.

Процессия наскоро свернулась, отъехала и остановилась – забыли ведро с цветами.

А полинина душа, улучив момент, снова высвободилась из-под крышки, из катафалка, и полетела едва различимым лунным бликом над нашей улицей, дивясь переменам.
Хоромам новых русских и нерусских, кирпичным заборам, бетонным столбам высоковольтки. Повзрослевшим детям и постаревшим местным юнцам.

  Машина снова тронулась. Я бросила вслед горсть дорожной щебёнки с нитями тополиного пуха.
  А Полинина душа уже кружила высоко над посёлком, над своими Республиканскими, Пионерскими и Молодёжными, узнавая их и не узнавая.

Над больным поредевшим лесом и замусоренным прудом, над свалками, поржавевшими трубами и дорожными ямами.
Над жилищами предавших и прежде ушедших.
И всех простила...
А затем перелетела застроенное домами-мастодонтами поле, где когда-то росла совхозная кукуруза, а в низине жители сажали картошку.
  Покружила над больницей и школой.
  Над милицией, администрацией и прочими учреждениями.
  Везде томились длинные унылые очереди.
И она беззвучно прокричала им, что всё зря, что никто за этими дверями никому не поможет и никого не защитит... Хоть ори на всю улицу и оборви все телефоны.

И что не стоит бояться смерти, потому что...
Однако поняла, что её не слышат или не слушают.
Но не стала озорничать, как булгаковская Маргарита, а тоже простилась со всеми в очереди и по очереди.
И всех простила, включая милицию и администрацию, едва успев к собственному погребению.

  Отец Василий и староста Юрий отпели новопреставленную, затем всё те же украинцы опустили гроб в могилу.
Дом и им отомстил – засветились на публике. Регистрации-то нет!
К вечеру приехала та самая милиция и всех замела.

  Ну а я на сон грядущий ежедневно читала по усопшей псалтирь.
И ходил ходуном, рычал Нехороший Дом, разрывались от лая собаки, тяжело ворочались в постелях, вздрагивая и прислушиваясь к скрипу половиц мучимые бессонницей Тоня с Соней.

Светка улыбалась сквозь слёзы и звала мать, а полинина душа то улетала её утешать, то внимала чтению где-то совсем неподалёку.
И дрожало пламя свечи перед иконой Спасителя – то ли от дыхания покойной, то ли когда Борис осенял себя крестом…

  “Сердце моё трепещет; оставила меня сила моя, и свет очей моих, - и того нет у меня. Друзья мои и искренние отступили от язвы моей, и ближние мои стоят вдали.

Ищущие же души моей ставят сети, и желающие мне зла говорят о погибели моей и замышляют всякий день козни.

А я, как глухой, не слышу, и как немой, который не открывает уст своих;

Ибо на Тебя, Господи, уповаю я; Ты услышишь, Господи, Боже мой.

Я близок к падению, и скорбь моя всегда предо мною.

Беззаконие моё я сознаю, сокрушаюсь о грехе моём.

А враги мои живут и укрепляются и умножаются ненавидящие меня безвинно. Поспеши на помощь мне, Господи, Спаситель мой!”

  Нехороший Дом в отместку выдал нам по полной программе, исторгнув в почтовый ящик из райсуда новое исковое заявление Тони, Сони и примкнувшего к ним Андрюши.

Что мой супруг: “член-корреспондент, журналист и бывший крупный партработник (сроду не был!), используя своё высокое служебное положение, сумел подделать границы нашего (ихнего) участка в документе высокого ранга – Плане посёлка и Геосъёмке 1956 года с грифом “для служебного пользования”.

Он подрисовал в геосъёмке 56 года и наш (ихний) дом (построен в 1949-50 гг). Спустил вниз на 1.70”.

Неслабо.

  Все нам вроде бы сочувствовали,– и судебные органы, и администрация.
Но помочь ничем не могли.
Даже забор построить до окончания суда нельзя. Куда властям супротив Дома!

Пусть собаки бегают, грядки топчут, грызутся и совокупляются на нашем участке, пусть шастают коты и вообще все, кому не лень...Пусть в бане помыться нельзя, даже детским мылом.
  Его величество Дом не велит.
Выплеснуть после стирки в канаву хоть цистерну раствора “тайда”, как все делают – пожалуйста.
  Помыться прямо у этой канавы в тазу или в корыте – извольте.
Можно на собственной кухне, можно на чужой.
Хоть крысиным ядом – никто проверять не будет.
А вот в бане – ни-ни. 300 МРОТ.
  Жаль, конечно, что не прогреть больше ни сухим, ни русским паром бедные борисовы кости, но таков приговор Дома!

  И рабов его жаль, что прогинаются под игом всех этих соток, сливных канав, прочих кирпичей-стекляшек да всевозможных бумаженций – пустых иль ценных, без разницы.

Не только Тоню с Соней и примкнувшим Андрюшей жаль, но и армию бывших “слуг народа”. Чья власть “от Бога”. С кого спросится за эту ставшую былью “Кафку”...
Ведь уже не Дом спросит, а Он Сам.

- Ты нам жизнь испортила! – выкрикнула мне как-то бедная Соня.
  И стеклянный торжествующий хохот отозвался за спиной жутким эхом.
Мол, ссорьтесь, страдайте, господа-товарищи, все вы тут скоро сдохнете, а я останусь!   Любая моя стекляшка-кирпичина вас, дураков, переживёт, не говоря уж о канавах…

Сейчас там полным ходом кипит работа – Дом расширяется, матереет, благо дешёвой рабсилы вокруг навалом – и смуглолицых, и славянской внешности - все есть хотят.
А некоторые – ещё и пить.

Первым делом сёстры обновили и перекрасили фасад с полиниными окнами, чтоб монтировалось с кирпичом.
И чтоб не навевала голубенькая облупившаяся вагонка неприятных воспоминаний о какой-то чокнутой, прожившей здесь более полувека.

Теперь Дом – ржавого цвета запёкшейся крови.

Да и была ли она вообще, какая-то бабка за окнами?

  Когда Полина бодро взялась за стройку после бегства Виктора, она пребывала в возрасте Тони. А Соня теперь даже старше.
Но это я так, к слову.

  Вот вдруг возьми да женись Андрюша на молодой-красивой, да с ребёночком крутых кровей, да невзлюби невестка свекровь, что сплошь и рядом бывает.
Да объяви наследник престарелых сестёр выжившими из ума, да заведи дело в суде...
Не повторится ли история?

Как-то напрямую спросила Тоню: неужто не жаль сливать в канаву остаток жизни?

- Я никогда не умру, – пробасила та в ответ железобетонным голосом, хрустнули в горле стекляшки-костяшки.

Я не вру, читатель. Именно так и ответила.

  Вспоминаю, как и мой Борис ещё совсем недавно не спал, не ел, висел на телефоне, изводил горы подорожавшей писчей бумаги и девальвированного времени, обдумывая и сочиняя “наш достойный ответ Чемберлену”.

Рылся в документах, вынашивая планы битвы при Ватерлоо на областном уровне. Буйно и тихо сходя с ума и сводя с него меня.
Областной суд , верховный, Гаагский...
И, наконец, Последний. Никто не ведает, когда.

  За Бориса было страшно – но ведь и сама волей-неволей втягиваюсь иногда в сатанинский омут чудища – имя ему легион.
И нехороших домов нынче легион:

  “За кирпичными заборами – убежища господ. Укрыться не удаётся – монументальные хоромы на стандартных наших десяти, а то и шести сотках, впритык друг к другу, напоминают динозавров, в панике сбившихся в кучу и мечтающих слинять обратно в свою мезозойскую эру при первом удобном случае.

Их хозяевам – тоже не по себе – некоторые поместья сменили уже не одного владельца.
Кто погиб в разборке, кто – в автокатастрофе, кто просто куда-то сгинул…

  А может, так и задумано – меньше народа, больше кислорода? - предостерегала я однажды.
- Чтоб “дорогая моя столица” принадлежала лишь тем, кто умеет “красиво жить”, воруя у пожилых заслуженную старость, у их детей – достойную жизнь и работу, у внуков – будущее.

  Уже сейчас принадлежащий “победителям” конец улицы, выходящей к лесу, перекрыт у шоссе шлагбаумом.
Вот примут закон о купле-продаже земли – ни в лес сунуться по грибы или на лыжах, ни в пруд окунуться. Частные владения!
Что им запрет Всевышнего:
“Землю не должно продавать навсегда: ибо Моя земля; вы пришельцы и поселенцы у Меня”.

  Сороковины мученицы Пелагеи, когда решалась её судьба в вечности, выпали как раз на Петров день – праздник того самого апостола Петра, у которого ключи от рая.

О чём-то это говорит?
Прошу апостолов Петра и Павла милости к её душе.

  Но и это не всё.
В городке, которому принадлежит наш посёлок и которому она отдала столько времени и сил жизни, именно на её сороковины заложили камень для строительства будущей ильинской церкви.
Присутствовали при закладке митрополит Ювеналий, губернатор Борис Громов и сотни людей – воистину получились исторические сороковины.
О чём-то это говорит?

Прошу грозного, но справедливого пророка Илию о милости к усопшей.

  А на поминки Полины в тот день собрались гости – в той самой зале, которую она своими руками построила для Андрюшеньки, мечтая здесь нянчить правнуков.

Народу набилось немало – уж что-что, а поминать у нас любят.

Приглашены были, само собой, только свои, лояльные к Дому.
Говорили, небось, о добродетелях и заслугах покойницы - мол, энергичная, весёлая, красивая, работящая, общественница, образцовая мать и бабушка...

И вряд ли кто вспомнил о замученной полумёртвой старухе, взывающей в пустоту родной улицы о справедливости и сострадании.
Какое отношение имело это к нам, добрым людям?

Да и была ли она, старуха?

“Ибо алкал Я, и вы не дали мне есть; жаждал, и вы не напоили Меня; болен и в темнице, и не посетили Меня…
Истинно говорю вам: так как вы не сделали этого одному из сих меньших, то не сделали Мне”.

И пойдут сии в муку вечную…”. (Мф. 25, 42-46)

  Прости нас, мученица Пелагея. Господи, помилуй нас…

  Да и в самом деле уже не было никакой Полины ни на этих поминках, ни в заваленной землёй кладбищенской яме, ни в нашем посёлке, ни на самой матушке Земле, совершающей свой 2004-й круг после Рождества Христова.

Стояла в тот день её душа, трепеща, совсем в другом измерении пред заветными вратами.
И добрый седобородый Пётр задумчиво крутил на пальце связку хрустальных ключей, слушая по тамошнему мобильнику самые главные слова, сказанные однажды грешницей Пелагеей:

- А в Бога я верю. Неважно, что коммунистка, у нас ничему плохому не учили.
Бог ведь тоже за народ...
Будешь в церкви - стань на коленки перед Богом и помолись за меня. Чтоб простил, коли в чём виновата.
Он же видит правду…

  Мы с Борисом, само собой, на поминках, не были. Помянули соседку, гуляя в лесу, - молитвой, добрым словом и букетом полевых цветов.
Потом вышли на перегороженную шлагбаумом улицу.
Ту самую, из статьи.

Я с пакетом направилась вперёд, к магазину, Борис с собакой отстали.
  Возвращаюсь – Борис навстречу. Весь трясётся, губы прыгают:

- Я его, гниду, убью!

  Оказалось, когда они с Джином проходили мимо одного из домов-мастодонтов, из ворот выскочил хозяин и заорал охраннику:

- Эй, тудыт-растудыт, неси ружьё! Я его сейчас пристрелю!

- За что? – опешил Борис, прижимая пса парфорсом к бедру.

- Сколько тебе говорить, мразь, чтоб не ходил по нашей улице! Слышь, ружьё где, - чего застрял, дурак?

- Думал – сейчас в спину или в собаку, - Борис долго не мог прийти в себя, рвался в бой. Еле успокоила.

  “Вот и рассадят нас, уже рассаживают, по этим самым клеткам-резервациям.
  Без света, воды и тепла, без работы и связи с прочим миром.
Эдакий экспериментальный зоопарк. Будут показывать за доллары туристам.

Полюбуйтесь, господа, всё у “товарищей” отобрали – землю и недра, тепло и работу, сынов и дочерей, заводы и шахты. Оленей и рыбу.
Даже воздух не оставили – отравили.
Куда “зверям алчным, пиявицам ненасытным” времён крепостничества до нынешних!

  “Человек проходит как хозяин необъятной Родины своей”.
Вот он, “хозяин”, вот она, “страна героев и учёных”.
Сидят герои по суверенным клеткам, что те кролики. Жуют траву и глядят, что же, в конце концов, у господ-экспериментаторов получится?
Их едят, а они глядят.

  А дальше?
Дальше выжившим выдадут номера (уже выдают) и поставят печати на чело и руку – вроде пропуска в новую жизнь.
  Без печати этой – ни продавать, ни покупать, ни работать.
  На челе у некоторых печать уже давно просматривается – их едят, а они глядят.
Мол, приятного аппетита, господа, лишь бы войны не было”.
(“Праздник на нашей улице”, 2001-й г).

  Название этой “нехорошей улице” тоже дала Полина. Имени Будённого.
За что боролись, товарищ красный комиссар Семён Михайлович?

  Не позволять же им нас слопать!
А как быть? Опять война, стенка на стенку?..
Ну, перестреляем друг друга, - дальше что?
Они-то, нехорошие дома, всё равно останутся.
И уже наши дети с внуками-правнуками будут биться друг с другом из-за стекляшек-деревяшек и прочих кирпичей с канавами.

  А мой дом, который тоже этими вот руками, потом и кровью?
  Где я мечтала сотворить Изанию.
Беззащитный, даже без забора, с нацеленной в лоб вражьей бойницей в крыше-гильотине напротив – с ним что будет после нас?

Дочка с зятем уже строят свой, в других краях. Одноэтажный, без газа и телефона, зато вокруг тихо. Пока.
  Кому охота жить под гильотиной?
Как говорится, никто не хотел умирать…

  Не спится.
Ночами Нехороший Дом затаивается, как паук.
Отсвечивают фары проезжающих машин в его тёмных окнах-глазницах – Дом тоже не спит, грезит.

О тех, уже не долгих временах, когда проглотит он и этих стареющих сестриц, и малохольного Андрюшу.
А потом какой-нибудь их дальний наследник, ошалев от счастья, продаст его наконец-то настоящему Хозяину.
И тот воздвигнет трёх...нет, четырёх, семиэтажку, с подземным бункером и стенами потолще Кремлёвских.
И сожрёт всех.
И нашу улицу, тоже когда-то названную Полиной именем другого героя гражданки, и посёлок.

И поклонившуюся ему, Дому, страну. И весь мир…

  Одного Нехороший Дом страшится – а ну как новый Хозяин нашего с Борисом дома окажется круче его Шефа?
И водрузит стоэтажку с Вавилонскую башню. И стену в десять кремлёвских. И бункер с лазом в Америку, прямиком на Манхэттен.

Да ка–ак жахнет…

И останутся от Нехорошего лишь железки со стекляшками да груда битых кирпичей, именуемых в истории руинами.

  Может, так оно и получится.
Но победителем будет, слава Богу, уже не тот дом, что был когда-то моим.

  Потому что мой – не “крепость”, а Изания, о которой мечтаю, и из-за которой Нехороший Дом так ненавидит наш.

Разные гены.

И останется Изанией, пока я жива. Пока МЫ живы.

Кстати, “дома-крепости” нынче ненадёжны - это даже олигархи поняли.