Мишал

Николай Спиридонов
                pamati Michala Maco

Однажды ясным летним утром, я возвращался с воскресной службы. Душа моя цвела и пела, а тело шагало в тени старых деревьев по улице Володарского, по растрескавшимся тротуарам Первой Московской, через площадь Ленина, мимо центрального универмага, украшенного лозунгами «Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи» и «Слава КПСС», и дальше по улице Революции к колхозному рынку. И там, уже на подходе к автобусной остановке, меня догнал и остановил молодой мужчина.

– Подождите! Вы идете из церкви?

Надо родиться и вырасти в Советском Союзе, чтобы понять, какое смятение вызвал этот вопрос, заданный мне незнакомцем на улице города Серпухова на рубеже восьмидесятых годов. В его открытом лице и прямом взгляде ясных серых глаз мне почудилось что-то комсомольское. Позже я осознал, что это был взгляд человека, убеждённого в правильности своей жизненной позиции. Но в тот момент проскочила мысль, что вот уже и начинаются мои неприятности.

Однако, всё оказалось иначе. Молодой человек назвался Мишалом, словаком из Братиславы, приехавшим в подмосковный институт для совместной работы. Будучи католиком и выполняя свой религиозный долг, он провёз через границу две дюжины Библий, которые хотел передать православным братьям в России. Мы подружились за время его долгой командировки. Мишала живо интересовало всё относящееся к православию, и я с удовольствием выступал в роли гида.

В стотысячном Серпухове действовала единственная церковь. Мне было стыдно перед Мишалом за храмы, лишённые крестов, с разрушающимися куполами, поросшими лебедой и берёзовым молодняком, используемые как склады и подсобки производственных предприятий.

Высоцкому монастырю повезло больше других провинциальных исторических обителей. Монастырь был заброшен. Его опустошённые церкви с осыпающимися фресками зияли проёмами вынесенных дверей и выбитых окон, но кое-где были заметны следы вялых реставрационных работ. По разрушающейся стене мы забрались на крышу Успенского собора, под самые купола. За монастырскими стенами протянулись одноэтажные городские окраины, за ними лежали луга, а дальше на юге синела Ока, виднелись кроны далёких деревьев и крыши заокских сёл. С лугов, разомлевших под жарким летним солнцем, ветерок доносил ароматы шалфея, ромашки и таволги, и казалось, мало что изменилось здесь с прошлого века.

Со стен соборов московского Кремля, превращённых советской властью в музеи, на нас глядели шестикрылые серафимы, древние как сама история России, а в бывшем Андрониковом монастыре выставлялись на обозрение публике иконы, как картины в модной галерее. Старые московские улицы внутри Садового кольца были исчерчены сталью трамвайных рельсов и затянуты паутиной троллейбусных проводов, но в конце каждой виднелись купола. Мы побывали в приветливой и весёлой Никольской единоверческой церкви, а из Покровского старообрядческого собора нас погнали ругливые старухи в белых платочках и длинных тёмных платьях до пят. Этот закрытый церковный мир был ортогонален миру стареющего социализма, властвовавшему за окованными железом дубовыми дверями собора. Он отвергал штурмующие небо сталинские высотки и надменные серые фасады административных зданий, обрамлявшие просторы московских площадей и проспектов.

Уезжая в Чехословакию, Мишал сказал: «Я хочу пригласить тебя в Братиславу. Хочу, чтобы ты увидел мою страну». Через месяц пришло приглашение. Я заполнил анкеты, собрал подписи всемогущей партийно-административной тройки, без одобрения которой ничего не совершалось, сдал бумаги в ОВИР, и через три месяца получил пахнущий коленкором новенький красный загранпаспорт с чехословацкой визой.

Поезд на Братиславу отправлялся с Белорусского вокзала. Двое суток он шёл через поля и перелески России, болотистые белорусские леса, распаханные украинские степи, пологие и лесистые Карпатские горы, с протяжным воем проскакивал мелкие станции, ненадолго останавливаясь в городах. Чем ближе к границе, тем чаще встречались группы солдат на перронах, платформы с военной техникой под тёмно-зелёным брезентом, армейские грузовики в защитном камуфляже на железнодорожных переездах. С каждой новой остановкой пассажиров оставалось все меньше. На приграничной станции Чоп в вагон вошли пограничник с автоматом и двое таможенников.

– Предъявите ваши документы.

Пограничник перелистал паспорт, цепким взглядом прошёлся по мне, по паспортной фотографии.

– Где ваши вещи? Откройте рюкзак.

Таможенник перерыл содержимое моего рюкзака, открыл нижние багажные отделения, перевернул матрасы на верхних полках, заглянул в верхнее багажное отделение и перешёл в следующее купе. Вдоль состава пошла команда наружного досмотра. Проверяли вагонные ящики, что-то простукивали, гремели под днищами вагонов. Поезд простоял в Чопе пять часов. На перрон никого не выпускали. Граница давила. Немногочисленные пассажиры, в основном – возвращающиеся домой словаки, лежали на полках, отвернувшись к стене. Исторический символ города Чоп – золотой ключ. Словом «чоп» также называют деревянную пробка, затыкающую винную бочку. Возможно, вино российского духа еще не перебродило, не дозрело, и потому Чоп закрывает границу, подумалось мне. Но когда-нибудь это изменится.

Наконец, поезд тронулся и медленно потянулся к границе. Проплыли ряды колючей проволоки на советской стороне, голая перепаханная земля нейтральной полосы, показались домики и деревца Словакии. На станции Черна над Тисой словацкие пограничники безразлично проставили въездные штампы в паспорта пассажиров и поезд пошел дальше, на Кошице и Братиславу.

Братислава встретила меня звоном трамваев, шелестом листвы старых деревьев, блеском стекла, прозеленью куполов и шпилей костёлов. Я познакомился с католическим семейством Мишала и его друзьями. С утра я отправлялся бродить по брусчатым улочкам Старого Города, в Братиславский Замок или в музеи.

Мишал редко сопровождал меня. Он работал над диссертацией, строил свой дом, руководил церковным ансамблем и писал музыку. В нём не было набожности. Его вера была сердечной и одновременно рассудочной, и церковью для него были не церковные здания, а прихожане, священники и Причастие, которое есть Христос. Таким же был его друг, молодой католический священник, спортсмен и любитель рок-музыки, игравший в футбол со своими прихожанами. Меня восхищало, как свободно и открыто они исповедовали свою веру. «Мы сами раздвигаем границы нашей свободы», – объяснил Мишал. И рассказал о том, как их церковный ансамбль пробивался из социалистической Чехословакии на зарубежные гастроли, как их песни транслировало радио Ватикана, вызывая раздражение у словацких партийных властей. «Мы выступали в Риме перед Папой. И знаешь, произошло маленькое чудо. У меня была бородавка, вот на этом пальце. А после выступления она исчезла».

От Мишала я узнал, что в Братиславе есть православная церковь, посещаемая русскими белоэмигрантами. Мне хотелось увидеть этих загадочных людей, победу над которыми страна ежегодно отмечала ноябрьским военным парадом и всенародным застольем. Церковь оказалась небольшой, тихой и сумрачной. К службе неторопливо собирались немногочисленные прихожане всех возрастов: старики с прямыми спинами, старушки в шляпках, люди средних лет и молодёжь. Они негромко переговаривались на старомодном, почти литературном русском языке, на каком не говорили в Союзе, зажигали белые парафиновые свечи, которые и горели и пахли не так, как восковые российские.

Нечто трудноуловимое отличало их от советских соотечественников. Удивляли спокойствие, сдержанная свобода их манер и отсутствие готовности дать отпор, столь характерной для советских людей.

– Кто вы, молодой человек? – спросил меня прихожанин преклонных лет со следами военной выправки и благожелательным, почти безмятежным выражением лица.
Было очевидно, что посторонние редко заглядывали в этот храм. Я коротко рассказал о себе.

– Очень хорошо, что вы пришли к Богу.

Интерес ко мне пропал. Прихожане заговорили о России, как, вероятно, говорили о ней все долгие годы эмиграции. А потом вышел старый священник и зазвучали древние слова и распевы на древнеславянском, небесном языке русского православия.

Среди прочих достопримечательностей Словакии, путеводитель описывал Девинский замок на берегу Дуная. Я добрался до Девина на автобусе, но осмотреть замок не удалось. Дорога к замку была перекрыта металлической оградой, а ворота заперты. Я направился к Дунаю и скоро упёрся в ряды колючей проволоки, протянутой вдоль высокого словацкого берега. Это была граница социалистического лагеря. Неизвестно откуда, появился пограничник и потребовал документы. Забрав мой паспорт, он отошёл к ближайшему столбу и вынул из укреплённого на нём металлического ящика телефонную трубку. Из-за поворота дороги вышел второй пограничник и остановился неподалёку, внимательно наблюдая за мной.

Телефонные переговоры с невидимым начальством длились долго. Я разглядывал мир капитализма за Дунаем. Пологий австрийский берег был совсем рядом и никем не охранялся. Там среди полей стояли белые фермерские домики, пыхтя, ползал трактор. Наконец, мне вернули паспорт и велели покинуть пограничную зону.

Когда я упомянул об этом случае словацким друзьям, мне рассказали, что до войны из Братиславы в Вену ходил трамвай и словаки ездили по воскресеньям в венскую оперу. Вспомнили о немецкой оккупации, о советском вторжении шестьдесят восьмого года, о танках на улицах чехословацких городов, арестах протестовавших и массовом бегстве жителей на Запад через открытую австрийскую границу. В этих рассказах звучала благодарность русским солдатам за освобождение от немцев и негодование людей, вынуждаемых неодолимыми историческими обстоятельствами подчиняться чужим порядкам, обращенное через меня к России. И позже мне слышались те же обертоны в разговорах с немцами в Восточной Германии, придавленной советским социализмом.

За время, проведённое в Чехословакии, я успел полюбить Братиславу и зелёную аграрную Словакию, побывал в провинциальной Нитре и в чопорном Брно, в Моравии и Чехии. Я благодарен этой стране за первые прикосновения ностальгии, за приобщение к живой истории Европы, к духу католицизма и протестантизма, соткавшим культуру Запада.

В Праге, в тысячелетнем сердце страны, на холме над мягким изгибом неспешной Влтавы, в окружении красных крыш Градчан и крепостных стен, вздымается тёмный утёс собора Святого Вита. Там живут и дышат средние века. Под арками возвышенных сводов спят коронованные изваяния на гробницах древних властителей края, облачённые в каменные латы и мантии. Мраморные мечи берегут их покой. И хочется верить, что так будет всегда.

Вечером перед моим возвращением в Союз, Мишал выложил на стол полтора десятка разноформатных томиков Библии.

– Вот всё, что смог достать на русском языке.

– Куда это можно спрятать?

– Не надо прятать. Просто положи в рюкзак.

Я представил себе, как прохожу с этим багажом таможенный досмотр в Чопе, и мне стало не по себе.

– Ничего, – сказал Мишал, почувствовав мои сомнения, – Мы немного помолимся, и всё будет в порядке.

В поезде я перепаковал рюкзак, сложил книги на дно, прикрыл одеждой, а сверху положил пару детективов Чандлера, купленных в Братиславе. В купе вошел словацкий таможенник.

– Здравствуйте. Предъявите ваш паспорт. Откройте рюкзак. Что это такое?
Внутри у меня похолодело. В руках у таможенника были детективы. Я объяснил происхождение книг.

– Мне надо посоветоваться с начальником.

Он ушёл, унося Чандлера, а я малодушно перепрятал Библии из рюкзака на верхнюю полку под матрас. Возвратившись, таможенник вернул мне книги и паспорт.

Я с дрожью ожидал досмотра на советской стороне границы. Положение было безвыходным. Я вёз контрабандой религиозную литературу в страну победившего атеизма, прекрасно понимая возможные последствия этого поступка.

Пересекая границу, я погружался в привычную плотную среду, как внутрь гигантской могучей мышцы. Расслабленная, она лениво принимала меня, но в любой момент могла пробудиться и раздавить, как мошку. Живя в Союзе, я не осознавал её существования, как не чувствуешь работы здорового сердца и не осознаешь присутствия воздуха, которым дышишь. Мишал был прав: прятать книги было бессмысленно. Можно было только молиться. Именно так и проникали в Союз редкие томики Священного Писания. И в Чопе меня не досматривали. Таможенники педантично перетряхивали чемоданы и сумки словацкой семьи, моих соседей по купе.

К удивлению, привезённые книги разошлись нескоро. Православная синоидальная Библия в издании Гедеоновых Братьев отторгалась советской средой. Некоторые верующие отказывались от «заграничной» Библии из патриотических побуждений, другие опасались держать дома религиозную литературу. Немногие доверенные друзья, кому я рискнул рассказать о происхождении книг, смотрели на меня, как на ненормального. И даже диссидентствующий приятель, восходящая звезда советской генетики, прокомментировал мой рассказ о контрабанде просто и кратко: «ну, ты дурак».

Промчались годы, пролетели в заботах о насущном хлебе, о выживании семьи в новом жёстком мире, занятом борьбой за деньги, власть и влияние. Промелькнули в сумасшедшей лихорадке перестройки, локальных войн и терактов, в чехарде политических клоунад. Был расформирован Советский Союз, а Чехия и Словакия стали отдельными государствами в составе объединённой Европы.

Многое переменилось в России. Новые власти осознали ценность религии, и православная церковь превратилась из гонимой в торжествующую. Восстановлены монастыри, отреставрированы старые и построены новые храмы. Религиозная литература свободно продаётся в книжных магазинах, церковные службы транслируются по центральному телевидению, священники ездят на иномарках, и странно даже вспоминать, что ещё недавно им запрещалось выходить в рясе за пределы церковного двора.

Прошло больше четверти века со времени моей встречи с Мишалом. Я шагал по новому терминалу шереметьевского аэропорта, блещущему богатством и брызжущему жизнью, в густой толпе туристов и бизнесменов. Здесь и там стояли прозрачные пластиковые кубы для церковных пожертвований с золотыми православными крестами на боках и узкой щелью в верхней грани, куда улетающие в дальние страны могли опустить не нужные им больше рубли. Я шёл сквозь блеск зеркальных витрин, хрусталя, серебра, хрома и золота, сквозь ароматы капуччино, эспрессо, шоколада и коньяка, сквозь волны запахов русской, украинской, китайской и таиландской кухни. Вокруг, в ожидании посадки на международные рейсы, покупали сувениры, выпивали и закусывали мои соотечественники и заморские гости. В конце непомерного коммерческого пассажа широкий коридор обезлюдел. И там я увидел вывеску «Часовня», выведенную славянской вязью. За приоткрытой дверью проникновенный голос иерея возглашал благоговейно и торжественно:

– Яко подобает Тебе всякая слава, честь и поклонение, Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков.

– Благословен еси, Господи, – отзывались женские голоса, – Благослови, душе моя Господа, и вся внутренняя моя Имя святое Его.

Я отворил дверь и вошёл. В просторном помещении часовни не было ни души. Иконы сияли золотыми окладами в свете люминесцентных ламп, под ними едва заметно теплились лампады. Лазерный проигрыватель высококачественно воспроизводил запись Божественной Литургии. Акустические колонки и полупроводниковые платы, изготовленные на автоматизированных заводах и оживляемые электричеством, славили Бога, подобно молитвенным колёсам тибетских лам, вращаемым водой и небесным ветром.