Лиза

Александр Цой 2
Лиза

Душный и влажный августовский день 1969-го года перевалил за полдень и медленно шёл к вечеру. На угольном причале города-порта Находка шла обычная работа — бункеровка огромного и какого-то изрядно обшарпанного углевоза-"камчадала". Рядом, в бирюзовой бухте, стояли красавцы теплоходы, сновали работяги буксиры и катера. Натужно скрипели тросами пароходные лебёдки, лязгали и клацали громадными металлическими челюстями грейферы, вращали свои журавлиные шеи большие портовые краны. Пахло соляркой и каким-то терпким чисто портовым запахом: смесью морской капусты-ламинарии и перегретого машинного масла. По длинному причалу сновали взад-вперёд похожие на каких-то фантастических жуков жёлтенькие погрузчики-штабелёры, куда-то шли по своим делам люди в робах и касках. Человек восемь с хохотом и матом катили большую бухту кабеля. Шла обычная портовая жизнь.
Я любил приходить сюда с первого своего увольнения в город. Наша часть стояла на противоположном берегу бухты Находка. Иногда, прямо с позиций, подолгу разглядывал в бинокль огромный залив, бухту с кораблями едва ли не со всего света, причалы и сам город, живописными террасами расположившийся на склонах сопок. Меня, выросшего в сахалинском посёлке на берегу моря с крошечным портом и маленькими катерами-буксирчиками, баржами-плашкоутами, неудержимо тянуло в этот настоящий морской порт. Вот и сейчас, усевшись на огромную тумбу кнехта, глазел на бухту, причалы, жевал печенье и мечтал. Уже не за горами был и дембель. А до него надо бы немного денег прикопить и побывать на местной знаменитой барахолке. Чего только там не было, особенно классных японских вещичек, да что без денег там слоняться. Вот ближе к дому, тогда и побывать надо. Как же без гостинцев с Находки-то...
Сидел и размышлял, с кем из ребят на барахолку сходить и вперёд прицениться, как вдруг увидел какую-то молодую женщину в синей спецовке, что-то нёсшую в авоське и внезапно замершую на месте, уставившись на меня. Её огромные, какие-то бездонные глаза тревожно-удивлённо смотрели на меня, всё увеличиваясь и увеличиваясь, пока не заполнили собой всё пространство. «Сашок!», — выдохнула она и затормошила меня. всхлипывая, по-бабьи причитая и тут же смеясь. Сквозь внезапно ставшими ватными уши, я слышал: «Какой большой, вымахал-то, а… Красавец какой, сержант… Господи, Сашенька! Думала никогда больше не увижу, мальчик ты мой, солдатик ты мой родненький!...».
Это была Лиза. Я отчётливо, до мельчайших подробностей, вспомнил историю, связанную с ней. Началась она шесть лет назад в небольшом лесном посёлке на Сахалине недалеко от моего родного большого посёлка-порта.

Ещё с утра ярко светившее солнце к полудню стали заслонять сначала реденькие клочки, а затем и тяжёлые, набухшие морской влагой тёмно-серые косматые клочья кучевых облаков. Посыпал робкий снежок, но уже через полчаса начался обильный снегопад, который внезапно, как это бывает только на Сахалине, через пару часов кончился. На фоне пепельно-серой пелены облаков появилось, будто подтёртое резинкой нерадивого школьника тетрадное чернильное пятнышко, солнце
Весь утонувший по крыши в сугробы, в обрамлении красивых елей-великанов в снежных доспехах на склонах близких сопок посёлок лесорубов Белый Ключ жил предновогодней суетой. Целая бригада леспромхоза привычно ставила новогоднюю ёлку у конторы, тянула разноцветные лампочки гирлянды, сооружала снежные крепости-каточки. С визгом и гамом возилась в сугробах детвора, и вокруг неё с весёлым лаем носились поселковые собаки. Вкусно пахло из маленькой пекарни свежеиспечённым на дровах хлебом. У ворот стояла единственная поселковая лошадь по кличке Маруська с её хозяином — седым молдаванином Маркулесом, бывшим ссыльным поселенцем. Он неторопливо укладывал буханки хлеба в повозку, собираясь отвезти в рабочую столовую на нижнем складе в лесу.
Время от времени ветер доносил натужный рёв мощных тракторов, второй день с трудом пробивавших после недельной пурги единственную двадцатикилометровую дорогу к нашему посёлку. Дорога причудливо петляла вдоль берега мирно спавшей сейчас под многометровой толщей льда и снега горной реки Августовки, зажатой почти на всём пути к морю отрогами Камышового хребта — крутыми скалистыми сопками, густо поросшими лесом. Каждую зиму дорогу переметало два-три раза. Особенно сильно у Чёртовых ворот, где мощные скалы с двух сторон, словно исполинскими тисками, сдавливали узкое горло порожистой в этом месте норовистой реки. После такой пурги, как накануне, Белый Ключ отрезало от остального мира минимум на неделю. Обычно это никаких особых волнений в посёлке не вызывало. Эка невидаль на Сахалине. Лишь леспромхозное начальство досадовало по поводу плана вывозки заготовленной древесины, да радовались шалопаи-школьники. Своей школы у них не было, а тут её Величество Природа дарила им "каникулы".
Гораздо страшней бывало иной осенью. Частые тайфуны несли с собой мощные ливневые дожди, превращавшие смирную в обычное время прозрачную форелевую реку в страшного, яростно клокочущего грязно-бурой пеной водяного зверя. Громадными валунами, неохватными вековыми деревьями с щупальцами могучих корней взбесившаяся река сметала на своём пути всё подряд: мосты, дома, машины, узкие полоски прибрежных огородиков… Бывало, что после такого буйства стихии посёлок в один день пополнялся не одним свежим могильным холмом на местном кладбище.
А тот злополучный день, казалось, не предвещал никакой беды. Ровно неделя оставалась до нового 1964-го года. Если бы не этот Новый год… Всё дело было в нём.
В посёлок загодя, учитывая здешние метели и пурги, ещё в начале месяца из далёкого, за пятьсот вёрст, областного Южно-Сахалинска завезли новогодние подарки детям, и разные товары для предпраздничной торговли. Нарядно и красиво выглядели в эти дни полки единственного поселкового магазина «Смешанные товары Сахторга» с серебряными горлышками шампанского, матовым золотом коньяков, необычно обильными конфетными рядами. Местные хозяйки с деловитой суетой отбирали себе и домочадцам новогодние обновы, договариваясь с продавцами отложить до скорой получки товарец. Посёлок ждал праздника и зарплаты.
Пурга нарушила все планы и ожидания белоключинцев. Никто из 126 рабочих не получил, как положено, двадцатого декабря зарплату и обещанную по итогам года немалую премию. В любое другое время оно бы и ничего, подождали бы. Да ведь Новый год!
Надежды на скорую расчистку дороги не было. Зима в тот год немного запоздала и, словно навёрстывая упущенное, со второй недели декабря перемежала обильные снегопады с ранними, мощными вьюгами, характерными для февраля-начала марта. Поселковый совет в лице трёх депутатов  и председателя, леспромхозное начальство порешили отправить за зарплатой в большой шахтёрский посёлок на берегу моря гонца. Никто и никогда в посёлке за получкой на лыжах, тем более в одиночку, не ходил. Нужды не было. А тут, куда деваться. Да и всего-то двадцать километров. В выходные местные парни, и шахтёрские хлопцы из нашего посёлка запросто ходили на лыжах друг к другу, да и так, на охоту какую. Зверья всякого хватало.
Вобщем решили. Единогласный выбор пал на Гену Кима, двадцатисемилетнего корейца-крепыша, бывшего десантника, передового вальщика, балагура, весельчака, к тому же совсем не пьющего. Его жена, статная синеокая русская красавица Лиза, была на восьмом месяце беременности. Гена привёз её в посёлок полтора года назад из отпуска с Южно-Сахалинска. Лесное начальство тогда выделило молодожёнам добротный новый дом. Сама Лиза, будучи единственной фельдшерицей, пришлась не просто кстати, но и скоро полюбилась всем поселковым. Девчонки молоденькие на её должности что-то никак не задерживались, выскакивали замуж в большом посёлке или вовсе куда подальше и получше уезжали. А Лизонька и в ночь, и заполночь принимала всех болезных даже у себя дома. Делала уколы, ставила горчичники, бинтовала-превязывала, нередко спасала мужичков после жутких перепоев. Скоро научилась делать уколы всем хрюшкам и телятам, а однажды выходила охотничью лайку, сильно покусанную медведем. И стар, и млад обожали её ещё за скромность и ласковость. И с Геной жили они душа в душу.
В тот день Гена ранним, ясным и довольно морозным утром с рюкзаком и берданкой за плечами отправился с хорошим настроением в путь, пообещав на обратном пути какого-нибудь гуляку косоглазого подстрелить на новогодний стол. Километров пять, пока не выбились из сил в глубоком снегу, его проводили ребята-старшеклассники, ходившие к нему по вечерам в клуб на тренировки. Он был отличный самбист. Ребята пообещали на следующий день встретить его и хотя бы ещё километров на пять промять лыжню.
К вечеру Гена добрался до места и пошёл ночевать к своим знакомым. Утром получил в сберкассе заранее приготовленные деньги, попросил заведующую Тамару Ивановну попробовать связаться с Белым Ключом и предупредить, что он идёт домой. Пурга оборвала телефонные провода, да ведь взялись ремонтировать. А сам по дороге заглянул в универмаг и купил по совету продавщицы Насти новогодний подарок жене — белоснежную японскую кофту из объёмной синтетической пряжи, по тем временам дорогую вещь. Хохотушка Настя, смеясь сказала: «Ну, Кимка, разорила я тебя! Держись, теперь, паря! Жену-красавицу надо иногда баловать. Вот ведь, сколько мы тебе ни строили глазки, никто не смог тебя окрутить. Надо же, привёз аж из Южного! Э-эх, Генка! А скоро пойдут не кофточки-рюшечки, конфеты-бараночки, а пелёночки-ползунки. Привет Лизоньке, уж поможем ей родить, не боись». Гена засмеялся: «Не горюй, Настёна, захомутаешь ещё своего принца. Если что, то у нас поищем вместе. Правда, приезжай в гости. С Новым годом тебя, ясноглазая!». С отличным настроением, довольный своей покупкой, Гена встал на лыжи.
А Лиза утром следующего дня собралась сделать его любимую корейскую лапшу "куксу". С улыбкой, поправляя выпачканной в муке рукой выбившийся из-под платка локон, с замиранием сердца вслушивалась, как временами нетерпеливо колотил ножками по животу её первенец. Бутуз-сорванец будет, радостно думала она. Её переполняли доселе неведомые чувства неизъяснимой нежности к этому существу, что билось у неё под сердцем.
За заботами и хлопотами Лиза подустала, Взбила  подушку и прилегла на диван с журналом «Юность». Но что-то не читалось. Задремала, потом спохватилась — пора и тесто раскатывать. Встала, подбросила пару полешек в печь, пошла к столу и вдруг услышала тоненькое завывание ветра в печной трубе. Что-то холодное ворохнулось в груди. Нащупав босыми ногами меховые шлёпанцы, шагнула к окну в большой комнате, выходящему на единственную улочку в их небольшом посёлке. На улице вовсю мела позёмка, качались жёлтые круги фонарей, вели замысловатый хоровод цветные пятна гирлянды у новогодней ёлки на снегу… «Ещё нет и трёх часов, почему так темно? Что я, как дура, развалилась на подушках. Пошли ребята навстречу или нет? Где аккумулятор, взял его Гена или нет?», — мысли бестолково наскакивали и наталкивались друг на друга, путаясь и мешаясь в голове у Лизы. Она неосознанно торопливо одевалась и, задыхаясь от внезапного удушья, почти упала на скамью у входной двери. Отдышавшись, влезла в тяжеленный мужнин овчинный полушубок и шагнула за дверь.
Ветер крепчал на глазах. С гулом и нарастающим диким рёвом завыла надвигающаяся пурга в верхушках елей на склонах сопок. На улице за пределами уличных фонарей уже не было видно ни зги. Сильные порывы ветра почти валили Лизу с ног, но она, спотыкаясь и падая, бежала к конторе, где у входа стоял, взрёвывая мотором, громадный КРАЗ-лесовоз.
Контора гудела как потревоженный улей. Технорук Лисицын, громко, никого не стесняясь, матерился по местному телефону: «…выводи из леса людей, …в такую твою мать! Потеряешь пилы, тудытт твою так, смотри у меня! Кончай базланить, всё, шабаш!». Что-то взволнованно объяснял рослый водитель КРАЗа Саня Примиренко Гениному напарнику и другу вальщику Коле Иванюте. В соседней комнате кто-то молча, с яростью, гулко стуча по накрытому на стол толстому куску транспортёрной ленты, забивал «козла». Хмуро курили за столом председатель поссовета Логинов и участковый Гришин. Шумно вздыхала в углу рано пришедшая сторожиха тётя Дуся, не смея поднять глаз на вошедшую Лизу. Следом за ней, громко топоча подшитыми валенками, ввалился весь в снегу директор леспромхоза Иван Тарасович Шульгин. Мгновенно воцарилась тишина и все взгляды упёрлись в директора.
Подойдя к столу, за которым сидели председатель с участковым, он. рубанул рукой воздух и, по-военному чётко, рявкнул: «Слушай  приказ! Лисицын с Примиренко ставьте КРАЗ к первому километру, где лыжня начинается, включите фары на дальний свет. А ты, Пак, — повернулся он к дверному проёму соседней комнаты, — собирай доминошников, возьми все ракеты в ящике, захватите дома ружья и по лыжне, там где-то и пацаны наши Кима встречают. Зайдите к старику Морохину, пусть тоже со своими собаками выйдет по дороге к бульдозерам и постреляет. И давай, мужики, по военному, без паники. А ты, Кузьмич, — обращаясь уже к Логинову, попросил его директор — посиди на телефоне. С утра-то связь была, а сейчас поди, снова оборвало. Да мало ли, связисты вроде на линии были. Может Гена и назад вернётся…».
Контора быстро опустела. Участковый Гришин, единственный в послёлке милиционер, вызвался пойти с охотником Морохиным. Шульгин, повернувшись к сторожихе, устало сказал: «Зови, Дуся, там…, кого знаешь из женщин, к моей зайди, пусть идут в медсанчасть». Затем, как-то враз постарев, грузно шагнул к Лизе и осипшим голосом предложил: «Пойдём-ка, девонька, откроем твою богадельню… Ну, ты сама знаешь, что-нибудь по обморожениям там…, да и мне валерьянки, что-ли, накапай. Дома всё одно одна не усидишь. Погода нынче, мать твою так!», — в сердцах ругнулся он и пошёл к двери.
В амбулатории или как все в посёлке вслед за директором, в прошлом военного — подполковника в отставке, называли медсанчасть, истопили печку и скоро стало даже жарко и душновато. Тихо хлопотали женщины. Жена директора Татьяна Сергеевна и подруга Лизы, главный пекарь Тоня Иванюта, уговорили её прилечь на кушетку. Томительно тянулись минуты. И чаю не хотелось, и обычный женский разговор о детях, хозяйстве тоже не клеился. Больше опекали будущую маму и давали в разнобой советы в основном по части пелёнок-подгузников, да кормёжки малыша.
Только через три с лишком часа пришли шибко усталые мужики из бригады Пака и ввели чуть живых тоже от усталости подростков. Их нашли в двух километрах от посёлка в стороне от лыжни, которую напрочь замело. Ребята не растерялись и стали рыть в глубоком снегу нору. Пацаны слегка обморозились, но, слава Богу, никто не потерялся. К утру появились Морохин и Гришин. Старик-охотник заронил надежду: «Можа, Генаша-то, в берложку залёг. Должон догадаться, сахалинец, опять же охотник-таёжник, скоко хаживали вместях…Не должон замёрзнуть, не должон. А иначе срамота…, мужик-то он шибко крепкий, со всех, почитай, сторон. Не должон…».
Пуржило ещё долгих два дня, опять засыпав снегом по самые крыши дома и напрочь оставленные на дороге тракторы.
Пришёл Новый год. Грустный это был новый год… Как-то не собрались люди в своём маленьком клубе. Не стали затевать и самодеятельного концерта, к которому чуть не полтора месяца готовились и взрослые, и дети. Не особенно ходили и в гости друг к другу. Даже вечно беззаботная ребятня присмирела.
Гену искали долго, дней десять кряду с двух сторон. Кроме своих к поискам подключились шахтёры, милиция и пограничники. Нагнали  мощную технику, но всё оказалось бестолку. Потом затаскали директора и председателя, долго и нудно допрашивали областные следователи леспромхозного главбуха Исаева. Заходили и к Лизе. А Гену так и не нашли. Ни весной, ни потом. Видно под крутым берегом Августовки угодил под лавину, а весной бурные у нас паводковые воды унесли тело в море.
В первые дни после пропажи Гены почерневшая и разом подурневшая от горя Лиза безвылазно сидела дома. Подруга Тоня насильно поила её куриным бульоном, заставляла хоть что-то есть. Пятого  января ей стало плохо и на директорском «газике», благо дорогу, наконец, расчистили, привезли ночью в больницу в наш посёлок.
Из-за преждевременных родов и перенесённого стресса ребёнка не удалось спасти. Сама Лиза, как свечечка, тихо угасала на больничной койке. За месяц пару раз была Тоня, приезжала Татьяна Сергеевна. Часто заглядывали директор и ребята — водители лесовозов. Да и вообще белоключинцы, попадая по разным делам в наш посёлок, навещали её. Лиза же молчала, замкнувшись в своём страшном горе.

Я впервые увидел Лизу у нас дома, совершенно исхудавшую, с остренькими ключицами, огромными ввалившимися чёрными глазами, в которых, казалось, навсегда поселилось какое-то непоправимое горе. Она была похожа на внезапно состарившуюся девочку-подростка. Моя мама, известная в нашей округе целительница, которую почему-то странновато, хоть и уважительно, звали «мадама-доктор» все, и корейцы, и русские, увидела Лизу в больнице, а узнав от врачей о её состоянии, молча забрала домой.
Конечно, как и все у нас, я знал о случившемся. Знал и Гену, он награждал нас, пацанов, победивших на борцовском турнире в райцентре. Да и в Белом Ключе, и у нас в посёлке видел его не раз. В те года у нас часто погибали мужчины. То авария в шахте, то по-пьяни утонут, бывало, замерзали, и под лавины попадали. Поэтому я воспринял это известие как-то буднично и по-пацанячьи. Жалко, ясно дело. У меня у самого отец погиб в шахте.
Мы с моей старшей сестрой Светланой быстро привыкли к Лизе и сильно привязались к ней, как и она к нам. С первых дней она потихоньку стала вставать и норовила что-то делать по дому, хотя была ещё очень слаба. Пару раз мы с сестрой ездили в Белый Ключ за Лизиными вещами. Часто стали навещать нас и белоключинцы, с которыми мы все тоже подружились.
Только весной мамины старания стали приносить свои плоды. Лиза теперь быстро поправлялась и стала набирать вес. Однажды, придя со школы, застал её плачущей навзрыд. Она сидела за столом, обхватив руками голову, и не слышала, как я пришёл домой. Всё ещё худенькие плечи сотрясались от рыданий. Я подошёл к ней, обнял её и уговаривал не плакать. Уговаривал, что-то лепетал и вдруг, не знаю почему, сам заревел… Вообще-то знаю. Мне было бесконечно жалко её, такую хорошую и милую, которую уже и воспринимал как  ещё одну старшую сестру.
В конце апреля Лизочка совсем поправилась и вернулась в Белый Ключ. Часто бывая по своим медицинским делам в нашем посёлке, как бы не спешила, всегда забегала хоть не надолго к нам. Припозднившись или на выходные, оставалась ночевать. У нас дома ей нравилось смотреть, как я делаю уроки, что-то пацанское своё строгаю-мастерю, рисую акварелью. Лиза была мой первый и не самый строгий ценитель и судья. Её внимание мне очень нравилось, и я часто приставал к ней со всякой ерундой. Любила с мамой и Светой готовить корейские кушанья и норовила всех, кто был дома, моих друзей, усадить и потчевать обязательно за традиционным низким корейским столом, сидя сама на коленях на полу. Ну, прямо как кореянка или японка. Мама, смеясь, всегда ставила нам в пример Лизу и говорила, что вот и семья наша прибавилась хорошим человеком. Ещё мама удивлялась тому, как отлично она готовила такое непростое блюдо как «куксу» и другие корейские, японские кушанья. На приготовление некоторых блюд уходил чуть не целый день, а ей нравилось, даже часто просила маму научить ещё что-нибудь готовить. Всегда, когда уходила, Лиза чмокала меня и говорила одно и то же, как заклинание какое-то: «Будь счастлив Сашок и живи долго, долго».
Где-то в конце августа того 64-го года Лиза появилась у нас рано утром и сообщила о своём твёрдом намерении навсегда уехать на материк. Никакие уговоры мамы, слёзы сестры не могли заставить её отказаться от принятого решения. Мама не раз предлагала Лизе перебираться к нам домой и работать в нашей больнице, мол, чего одной ей жить. Лиза только грустно улыбалась.
А в тот день меня не было дома. Накануне вечером с ребятами-сверстниками ушёл рыбачить на море с ночёвкой. Лиза осталась ночевать. Дождалась. Оставила мне Генины наручные часы "Ракета" — её невручённый новогодний подарок мужу, отличные самодельные охотничьи нож и скребок, новый костюм с тремя галстуками. Светлане подарила отрез. По корейскому обычаю, сев на колени, Лиза низко поклонилась маме, встала и ещё раз в пояс поклонилась и поцеловала руки. У обеих были слёзы в глазах. Когда собралась, то Лиза и Света, обнявшись как две сестры, поплакали. Попросила маму и сестру остаться дома, потому что ей будет тяжело сдержать слёзы на остановке, на людях. А мне сказала: «Бери, дружок, чемоданчик, проводишь на автобус». Когда пришёл автобус Лизочка обняла меня по-матерински и произнесла на прощание: «Саша, ты один в доме мужчина, не забывай этого и береги своих женщин. Я буду счастлива, если ты и меня не забудешь. Прощай, дружочек, будь счастлив и живи долго, долго».
Проводив взглядом автобус, пока он не скрылся за последним поворотом, пошёл в сопки и пока не стемнело, сидел один, смотрел с высоты на бескрайнее море. На душе было дико тоскливо…
Как выяснилось позже, Лиза уехала необычно. Через недельку на своём «газике» приехал к нам Иван Тарасович, которого мы теперь знали хорошо. Он расстроился, узнав, что она не оставила никакого адреса. На всякий случай оставил маме для пересылки её трудовую книжку. Шульгин согласился поужинать с нами и за едой рассказал нам, что был в командировке, когда Лиза взяла отпуск, но вчера получил пакет от неё из райцентра. В нём оказались 730 рублей и короткое письмо, в котором сообщала, что уезжает насовсем с Сахалина, просила  не держать зла на мужа. Лиза обещала в письме вернуть людям новогоднюю зарплату до последней копейки, чего бы ей это ни стоило. Иван Тарасович с негодованием сообщил, что «некоторые недоразвитые поселковые свиньи» крепко её обидели, да вот, поздно узнал. Уходя, сказал маме, что если объявится, то съездит за ней и вернёт домой в Белый Ключ.

На Сахалин Лиза не вернулась. Вообще неизвестно было, где она осела. На все праздники и дни рождения от неё приходили открытки с поздравлениями. Молила Бога за наше здоровье и благополучие, а о себе не писала ни слова. Все её послания были без обратного адреса и приходили, судя по почтовым штемпелям, из разных мест: с Камчатки, Приморского края, а однажды из Южно-Курильска.
От белоключинцев и Шульгина мы знали, что все эти годы с регулярностью в три-четыре месяца в Белый Ключ на адрес дирекции леспромхоза приходили денежные переводы. Поселковый народ сначала ахнул, потом кое-кто стал поговаривать, мол, «баба с горя видать с катушек слетела», «а можа и какой новый мужик с деньжищами большими объявился у её», мол, красавица завидная, не отнять… Так и сяк  посудачил народ и перестал. А переводы шли и шли… Суммы были изрядные. Когда полторы, а часто и все три тысячи рублей. Иван Тарасович говорил маме, что целая морока с этими деньгами. Как приходовать, оформлять выдачу…, кто уволился и вообще уехал, кто-то и умер уже. Вот он на свой страх и риск выдавал при свидетелях людям деньги. Я  уходил в армию, а переводы всё также исправно приходили.

И вот я вижу Лизу, такую милую и родную. Она стала какая-то крепкая, спортивная что-ли. Одновременно очень взрослая и невероятно красивая даже в этой синей рабочей спецовке. Из оцепенения меня вывел её немного огрубевший голос:
— Ты до которого часа в увольнении?
       — До ноля часов…
       — Ясно, пошли.
Лиза решительно взяла меня за руку и повела за собой. Мы шли быстро, почти бежали по угольному причалу в сторону рыбного порта пока не пришли к огромному плавучему мастодонту плавбазе-рыбзаводу. Было всё ещё жарко и от быстрой  ходьбы я взмок. На трапе меня пытался задержать вахтенный, мол, какой-такой братик сыскался с азиатской-то рожей… «Хоть бы постыдилась врать-то, Елизавета Петровна, а?», — взялся стыдить он. Но моя Елизавета Петровна так гневно посмотрела на него и сказала пару крепких слов, что у того пропало всякое желание как-то ещё воспрепятствовать нам, только махнул рукой: «Ладно, ладно, считай, пошутил, извини…». 
После беготни по лабиринтам пароходных коридоров мы оказались в уютной двухместной каюте. Заперев меня на ключ и бросив: «Я  мигом», — Лиза куда-то умчалась бегом. Вскоре она вернулась с судками и термосами вдвоём с энергичной миловидной женщиной старше Лизочки лет на десять. Аделаида Максимовна, как её звали, сразу ушла с Лизой и быстро вернулась одна с новыми судками и картонным ящиком. Водрузила всё на стол и заявила: «Всё, Лизонька сейчас освободится и будешь кушать. Маленько подкормим тебя, касатик», Я  засмеялся, глядя, как она быстро и ловко накрывает на стол, режет хлеб, наливает большую миску ухи, раскладывает всякую еду из судков, сказал:
— Тетеньки вы мои родненькие, да не голоден я вовсе, куда такую прорву еды натаскали, не корова же я …
— Ничего, милок, с собой возьмёшь. Солдатики, вон, часто рыбку нашу разгружать приходят. Так ведь такие поджарые, что тебе некормленные гончаки перед охотой. Ничего, на всех хватит, командиров угостишь, глядишь, всё поласковей к тебе будут...
       Накрыв стол, Аделаида Максимовна вытерла полотенцем руки, неожиданно всхлипнув, взяла меня за щёки и, вглядываясь в меня, произнесла:
— Так вот ты какой, маленький братец Саша.
Я не очень-то и понял, какой я такой, как вернулась Лиза и отправила меня под душ. Обрядили в тельник, какие-то широченные матросские портки и усадили за стол. Лиза, совсем по-свойски, ничуть меня не смущаясь, разделась, умылась и подсела к нам. 
Мы неотрывно смотрели друг на друга. Какое-то тёплое, родное-родное чувство охватило меня всего, с ног до головы. Я что-то ел, жевал, запивал, не чувствуя ни вкуса, ни запаха. Кто-то заходил, разговаривал, спрашивал, знакомился, хлопал по плечам, кому-то жал руки. Я почти ничего не слышал и отвечал невпопад. За это время только и понял, что мы в каюте Лизы и Ады, как все её звали, что обе работают сменными мастерами и ни у которой нет семьи. Люди забегали по делам. На плавбазе царила суматоха по поводу скорого выхода в море на очередные три месяца экспедиционного лова рыбы. Как всегда что-то не успели, не подвезли или куда-то задевали. Вот по этому поводу тормошили хозяек каюты, но Лизочка никуда не выходила, за неё бегала Ада. Всё это касалось меня краем. Я видел только Лизу, ощущал на своём лице и руках её тёплые и неожиданно сильные, слегка загрубевшие руки.
Лиза и Аделаида  Максимовна, по-матерински трогательно опекавшая свою подругу, с небольшим опозданием привезли меня на такси в часть.
Дежурным по части был мой непосредственный командир, капитан Пантелеев, только что прикрутивший четвёртые звёздочки к погонам. Он озадаченно смотрел на меня, кульки и авоськи, откуда дружно посыпались на землю банки сайры, лососи, гребешка, икры и бог знает ещё какой морской вкуснятины, на такси. Наконец он разглядел моих провожатых и, как-то смешно покашливая, затараторил:
— Эй, эй! Красавицы, полегче, полегче! Вы что это моего лучшего сержанта портите, а? Ошалели совсем. Затискали мужика, вон помадой всего измазали, ну, беда да и только…
         — Смотри, капитан, не обижай его, не то сразу с нами обеими будешь иметь дело. Не устоять Красной Армии, а? — басом весело рыкнула Аделаида Максимовна и, шутейно грозно насупив брови, подбоченясь, пошла на него, потом, вздохнув невесело, продолжила
          — Видишь-ли какое тут дело, родственник он, твой сержантик, Лизоньке моей. Случайно вот встретила его. Такие дела…
Лиза тоже вздохнула, вытерла платком помаду с щеки и сказала:
— Жди меня завтра с утра, ведь воскресенье же.  Повернувшись к капитану, негромко спросила его:
— Разрешите, можно ведь? И не дожидаясь ответа, села в машину.
 Аделаида Максимовна, опять всплакнув, больно стиснула меня в объятиях:
— Прощай, касатик, не расстраивай её завтра, ладно, а я уж не увижу тебя наверно больше. Завтра буду за двоих вламывать. Ну, давай я тебя поцелую напоследок. Ох! Сладкий же ты мой!.
Машина умчалась, а мы с капитаном смотрели на красные огоньки пока они не скрылись из виду. Закуривая, капитан Пантелеев озадаченно заговорил: «Родня, говоришь (хотя я со времени приезда вообще не вымолвил ни слова), я что-то не припомню, чтобы ты о родне в Находке говорил, а сержант Тен? С рыбзавода? Что нынче в рыбном порту стоит?» — совсем недоумённо спросил снова капитан после моего пояснения. Немного помолчав, добавил: — «Да там и женщин-то путных не бывает. Они обе что, сахалинки что-ли? Сержант Тен, — повысил он голос, — ты какой-то обалделый сегодня. А ну, Сашка, шагом марш в казарму, умойся холодной водой и спать. Потом, если захочешь, расскажешь что к чему. Красавицы, строгие, ничего не скажешь…».
В ту ночь я не мог заснуть. Медленно приходил в себя от неожиданной встречи. Всё думал о том, что приключилось с Лизочкой, как написать маме и сестре, о завтрашней встрече... Вспоминая обо всём, никак теперь не мог понять, а  почему никто ни из её родни, ни из Гениной так ни разу не приехал к нам в посёлок, когда ей было очень тяжело. Размышлял, как объяснить, что никто не винил ни её, ни Гену и денег посылать больше не надо, что все были бы рады её возвращению. Иван Тарасович хоть завтра соберётся за ней. Хочет, так и с Аделаидой Максимовной к нам на Сахалин, по всему видать, — душевный и добрый человек. Мне не терпелось разом выложить все новости поселковые. О Шульгиных, чей Колька тоже служил где-то тут в Приморье на флоте, о подруге Тоне, родившей вторую дочку, Катьку, само собой — о доме. Какое-то смутное, до селе неизвестное чувство не то собственности, не то ревности охватило, когда я вспомнил как плотоядно, оценивающим мужским взглядом ощупывал Лизу холостяк капитан, хотя он был толковый командир и просто хороший мужик. Дрожь пронизывала меня, когда вспоминал прикосновения Лизиных рук и губ и инстинктивно вскидывал руки к пылающим щекам. Я  заново узнавал её. Это была Лиза и не Лиза. Когда она разговаривала в каюте по рабочим делам в её голосе звучали решительные, почти приказные нотки и тембр был, какой-то жёстко-царапающий что-ли. С моим командиром разговаривала тихо, как-то односложно и совсем безразлично. Зябко вздрогнул, припомнив как холодно и жёстко отбрила вахтенного матроса. Она тогда стала мгновенно недоступно ледяной, невероятно красивой в гневе, но пугающей неживой красотой. Слышал её такой родной и узнаваемый голос, тихий и ласковый, когда она говорила со мной, голос, который я помнил и как будто всегда носил в себе.
Под утро, так и не сомкнув глаз, я тихо вышел в курилку и долго там сидел, хотя и озяб изрядно. Сигнал подъём там  меня и застал. Вскоре с КПП сообщили, что пришла Лиза. Меня отпустили с условием, что мы будем где-нибудь неподалёку от части в сопках или на берегу моря, чтобы, если что, можно было быстро найти. Бегом бросился с пакетом писем и фотографий к воротам части.
Свежая, как росинка на травинке, Лиза выглядела совсем юной в модных тогда брюках «техасах», мужской клетчатой рубашке с закатанными рукавами и сандалетами на босу ногу.
Мы пошли, взявшись за руки, вверх по склону сопки и на обратном скате, откуда был виден весь огромный залив Америка со стоявшими на рейде кораблями, бухта Находка с причалами и плавзаводом, сам город расстелили покрывало и сели рядышком. Лиза заставляла подробно рассказывать обо всём: как школу закончил, как мама одна дома, Светка в своём институте, про Белый Ключ, Тоню и её Катю, старшую Машу, Шульгиных и других знакомых. С удовольствием посмотрела фотографии, прочитала присланные мне открытки. Потом взялась расспрашивать, как мне тут служится,  буду ли поступать учиться куда-нибудь. Одобрила моё намерение поработать в шахте дома и на заработанные деньги поехать учиться в Ленинград. Что касается последнего, то все меня заранее отговаривали, мол, больно далеко и не поступить будет, а Лиза рассмеялась, услышав мои жалобы на не понимание, и сказала: «Поезжай, дружок, раз задумал. Мужчина должен всегда сам решать и отвечать за всё сам». Говорили обо всём, но к моему удивлению, жадно расспрашивая, заставляя подробнее рассказывать, она ни разу не поинтересовалась — может нашли хоть какие-то Генины следы…
Стало припекать. Мы разделись и решили позагорать. Лиза с удовольствием ощупала мои окрепшие мышцы на руках и плечах. «Мужчиной стал, приятно посмотреть. Борьбу-то свою японскую, джуджитса или как ты её называл, не бросай, мужики должны уметь за себя постоять…». Лиза встала, вытянулась в тёмносинем купальнике в струнку и с хрустом потянулась, повернувшись к солнцу. Я  украдкой оглядел её. Она была прекрасна как древнегреческая богиня из альбома, и, умереть на месте, с красивым ровным бронзово-коричневым загаром. Прямо кинодива! Только на спине осталась смешная неровная полоска бретелек  бюстгальтера со следом бантика, будто бабочка на ветку села. Я осторожно коснулся рукой, будто хотел поймать бабочку и невольно засмеялся. Лиза повернулась ко мне лицом и с улыбкой спросила:
— Ты чего, Сашок?
         — Да след от купальника у тебя смешной на спине, будто бабочка прилетела. Хотел вот понарошке смахнуть. Красиво, пусть так и останется…
Лиза снова развернулась к солнышку, села и обхватила колени. Увидев, что я откровенно любуюсь ею, она опять заулыбалась:
— Ну посмотри , посмотри на меня… Ты ведь, Саша, поди толком ни с одной девчонкой и не целовался, а? Как там твоя одноклассница Ниночка поживает, небось студенточка уже? Ждать-то будет или как?
— Ну тебя, никакая она не моя, нужна больно. Лиз, лучше спроси про что-нибудь другое, а ещё лучше расскажи про себя. твоя очередь теперь, что я домой-то напишу…,
  Под её смешливым взглядом и вопросиками у меня запылали уши и щёки.  «Конечно, я целовался с Нинкой ещё в девятом классе. Мы просидели с ней за одной партой десять лет, Да в одиннадцатом поссорились. Стала тоже, как дура, глазки строить Венке-дылде, студентику из техникума шахтёрского. Да как вот Лизе-то расскажешь. Про то, как этому Венке нос сломал что ли? Смехота, да и только...», — пронеслось в голове у меня и от смущения я тоже сел рядом с ней, немного боком.
Лиза, обхватив мою голову, положила к себе на колени и предложила: «Ложись, поспи, не спал, небось, толком, вон осунулся весь и глаза воспалены, мне тоже не спалось, да и некогда было…». Она теребила мои непослушные от природы жёсткие короткие волосы и вдруг запела: «Стою на полустаночке в цветастом полушалочке…». Пела легко, чистым голосом, очень душевно и просто. Я никогда до этого не слышал, как она поёт. Моя сестра Светлана была признанная певунья, с класса 6-го пела на всех школьных и поселковых концертах и я тайно ею гордился, когда слышал похвалы взрослых. А Лиза пела как дышала, скорей для себя, не для меня. Душа её израненная пела в такт словам и мелодии этой простой и вобщем-то грустной песни.
Лиза помолчала, а потом довольно жёстко потеребила меня за уши. «Знаю, Сашок, спросить хочешь, да не решаешься…». Я  замер, не стал открывать глаза, не хотел спугнуть никаким нечаянным движением. «Геночку не найдут, он уже там, ждёт меня…, часто вижу его во сне…, он всегда со мной. Го-о-споди!, — вырвался у неё полустон-плувсхлип, — никого и никогда я не любила в жизни своей, как его. Ты, конечно, не знаешь, да этого никто и не знал кроме мамочки твоей, его проклял отец за то, что посмел жениться на мне — русской, у которой ни роду, ни племени, ни кола, ни двора. Гена мой ещё в детстве был помолвлен с девочкой-кореянкой — дочерью друга отца. Родителей из их родной деревни в Корее привезли на Сахалин японцы ещё в тридцатые годы на лесоразработки. А я не знаю своих родителей, — с горьким вздохом продолжила она, — говорят, они из алтайских старообрядцев и были сосланы на Сахалин. Нас, детей, а было нас вроде пятеро — мал-мала меньше, отняли у родителей и распихали по разным детдомам по всему Дальнему Востоку. Ведь я, полуторагодовалая кроха, Саша, не знаю даже фамилии своей, говорят, знала только имя своё. Это сейчас я Ким, а тогда записали просто — Иванова. И вот мы без памяти влюбились…». Лиза опустила голову и грустно рассмеялась: «Эх, Сашочек, как ты запомидорился, когда я тебя о девчонках-то спросила. Чистая ты душа. И я такая же была. Детдомовка, но была бедовой, дралась с пацанами только так, лазила по скалам и деревьям не хуже их. Пару раз сбегала. Ловили на вокзалах. Всё же закончила семилетку, поступила в медучилище. Росла как мальчишка, вечно голодная, грубая и хамоватая. Нецелованная была. На последней практике в Александровске, где Чехов когда-то побывал, меня на дежурстве чуть не изнасиловал пьяный врач скорой помощи. Еле вырвалась, сильно куда-то лягнула, да так, что протрезвел скотина, схватила табуретку и чуть не прибила его…».
Лиза надолго замолчала, чего-то завозилась. Я открыл глаза, почуяв дым. Она курила сигарету. Не глядя на меня, положила нагретую солнцем руку на глаза, и сказала: «Подремли ещё маленько, потом покушаем, дружочек мой хороший». Послушно закрыл глаза, отметив машинально, где-то дальним планом про себя, что, хотя я никогда не курил, мне был приятны табачный дым и сигарета, она как-то изящно-красиво выглядела в длинных женских пальцах.
Её неторопливый рассказ ошеломил меня своей грубо обнажённой безыскусностью, заурядно-обыденной изнанкой жизни, которую я, хоть и вырос в далёком сахалинском  посёлке с публикой всякой, от политссыльных до отпетых уголовников, видно в силу счастливого возраста, не замечал или, точнее будет сказать, видел, конечно видел, но не принимал близко и не вникал в окружающую грустную суть бытия. Душа моя, обыкновенного пионера, жизнерадостного комсомольца, была вся устремлена в солнечное будущее. Всё казалось мне простым и правильным в этой жизни, как дважды два четыре, как табуретка, где нет места горю, унынию, всяким несчастиям, это ведь всё преходящее, ведь верно. Ты сам кузнец своего счастья, своей судьбы. Вот отслужу в армии достойно и в университет, в науку… Счастье, я думал тогда, это когда ты поймаешь свою судьбоносную жар-птицу — овладею навек любимой профессией и…, на всю оставшуюся жизнь ухвачу свою птицу-счастье. И вот рядом со мной редкостно красивая молодая женщина, настоящее чудо природы, которую мальчишкой обожал как свою сестру, раскрывала мне своей горькой исповедью обратную сторону Луны. Её горе тогда коснулось и меня, опалило и обожгло при расставании. Глядя на неё, начинаешь понимать, почему в веках обожествляли женскую красоту, сходили с ума, развязывали войны и просто сумасбродствовали и мужланы-простолюдины, и императоры,
«Ну вот, — вздохнула опять Лизочка, — я и раньше-то парней сторонилась, а тут меня надолго отвратило от «лыцарей». Долго ещё после того случая не могла прийти в себя, казалось всей кожей ощущаю его мерзкие потные лапы, слышу его гадкое дыхание и слюнявые мерзкие слова. Ребята, которым я хамила напропалую, считали  меня чокнутой и предпочитали не связываться со мной. Ведь я могла и матом послать по конкретным адресам. Подруги сначала сердились, думая, что нарошно выделываюсь и дразню ребят, а потом стали опасаться, что я со своими закидонами насчёт мужичков старой девой и помру. А я, Сашок, вообще любила одиночество. Мне нравилась моя работа, любила читать про всякие приключения, фантастику, про историю, ходить в кино. Потом у меня было дело. Искала своих братьев и сестёр. Куда только не писала. Хотела узнать хоть что-нибудь о родителях. Потом мы уже с Геной занялись этим, хотели в Южном и в Хабаровске кое-кого подключить к розыскам…».
Лиза задумалась, продолжая легонько перебирать мои волосы, а я лежал не шелохнувшись. «Э-э-х, Сашок! Время тогда было дикое и страшное. Да и сейчас, если подумать… Я  уже четыре года хожу в моря на плавбазах. Кого только на посудине этой нет. Какие судьбы и драмы, настоящие трагедии. Нет наверно на свете ещё такого писателя, чтобы всё-всё правдиво описать. Бумага наверно не выдержит... И грязь, и ужас этой нашей жизни не из кино, и удивительно светлое и чистое, что не возможно испачкать ни в какой грязи. В путину на плавбазы берут всех, даже паспорта не спрашивают. В море не убежишь. Людей хронически не хватает. Тут тебе и проститутки со всей страны, вчерашние "враги народа", члены их семей, тоже "враги", которых выкинули на свободу вообще без порток, как говорится, вчерашние ворюги и немощные урки, которым податься некуда, молоденькие пацаны после мореходок и женщины вроде меня с Адой, со сломанными судьбами. Платят, надо признать, правда, на хорошей должности — прилично, на берегу так не заработать».
Лиза закурила ещё одну сигарету и надолго замолчала, чего-то потихоньку шебурша в своей сумке. Я  попросил рассказать, как она встретилась с Геной, как вышла замуж. Вместо ответа она нагнулась и ласково, совсем как мама своего малыша, легко поцеловала меня в губы, смешно надула щёки и весело пропела: «Вставай, солдат, труба зовёт…, — легонько подтолкнула, чтобы поднялся и скомандовала, — доставай-ка из сумки клеёночку и режь хлеб».
Мы как-то легко и весело, словно что-то тяжёлое и ледяное, расстаяло в наших душах, стали раскладывать еду, смешно сталкиваясь и нарочно, как дети, толкаясь. Лизочка доставала из сумки очередной пакет и весело приговаривала, показывая мне: «Гляди-ка, расщедрилась мама Адочка. Ой, ты бы знал, какая она жмотина! Где она такую копчёную колбаску раздобыла? Балычок, икорочка, огурчики, ты их, братец, любишь, помню. Ого! Не поскупилась, мать! Не иначе из заначки достала, это хрен тёртый с чесноком и жгучим красным перцем, мамочка твоя научила, — показала Лиза баночку. — Знаешь, в море, особенно в предзимье, когда солнышка долго-долга не бывает и муторная зыбаловка выматывает кишки и душу,  и уже никто не может терпеть друг друга, этот хрен домашний прямо таки спасение от хандры. Намажу кусок хлеба от души, кусну и словно я сижу с вами вместе за столом дома и смотрю, как ты, высунув кончик языка, рисуешь акварельки свои. Все акварельки, что ты подарил мне, всегда со мной. Ну, давай-ка покушаем, дружочек, Адочке спасибо скажем, постаралась на славу. Ты ешь, ешь, а я вперёд оденусь». Я тоже решил одеться, а Лиза, одеваясь, также весело продолжала: «Уж больно ты, Саш, понравился  Аде, чему я очень рада. Да я и не сомневалась. Только вот что, дружок, чур, нос не задирать и девушек не обижать, если даже на шею будут вешаться. Ты и впрямь симпатяга, только нельзя этим пользоваться и быть скотом, чего ты с Ниночкой не поделил? Вон какие открыточки тебе присылает и прощения за что-то просит, а ты при одном упоминании её имени сморщился, будто тебя целиком лимон заставили слопать. Ты слышишь меня?"»
«Да ну тебя!, — рассердился я, — женить меня решила, что-ли. Я  учиться хочу, сказал же тебе… Тоже мне подруги верные, подруги боевые, как же, как же…», — возмущённо фыркнул я.
«Ого! Какие мы сердитые и гордые! Ладно, ладно, не щетинься, — засмеялась снова Лиза,— знаю, ты у нас не такой, это я ради профилактики, насмотрелась в портах разных на твоих сверстников и сверстниц. А Ада говорит, смешная такая, что ты здорово по-русски говоришь, мол, дюже грамотно и совсем без акцента», — тут она стала подражать голосу подруги: «Так и просидел, никого не видя, не кушая, не дыша, смотрел только на тебя, такой симпатяга-мальчик. Если бы на тебя кто покусился тогда, он бы одними зубами загрыз. Никогда бы не подумала, что такие красивые китайцы-корейцы, японцы-вьетнамцы  бывают».
Я опять зарделся и готов был надерзить, а Лиза весело расхохоталась: «Была бы Адка твоих лет, пропал бы ты, дружок, вместе с этими твоими кирзачами. Никакая Нинуся не удержала бы тебя». Далась ей Нинка, сам разберусь.
Мы поели, прикрыли остатки еды полотенцем. После сытного обеда меня стало клонить ко сну, сказалась бессонная ночь. Я встал и решил побродить немного, чтобы не заснуть, пособирать цветочков, спуститься к морю и поискать красивую ракушку. «Ну, а я подремлю пока», — согласилась Лиза.
Вернулся через полчасика с охапкой цветов и душистой травы, необыкновенно вкусно пахнувшей. Лиза села, взяла всю охапку, окунулась лицом: «Какая прелесть, спасибо, дружочек мой хороший. Ракушку заберу с собой и вот эту фотку, их у тебя две».
Я сел рядом, смотрел на залив и горько сожалел, что мы не ровесники. Как хотелось обнять её до хруста и больше не выпускать из рук, отогреть, растопить лёд в измученной душе, делающую её временами нечеловечески ледяной. Я не заметил, как выступили слёзы на глазах. Лиза повернула меня к себе, вытерла слёзы и попросила: «Не надо, прошу тебя, а то я тоже разревусь. Вот вижу тебя, и все воспоминания мои ожили. Слушай лучше, раз ты хотел».
Лиза достала сигаретку, вкусно закурила, и начала рассказывать: «Ты видел парк в Южном. Он осенью необыкновенно красив. Я любила приходить туда почитать что-нибудь, просто по аллеям гулять. И в тот раз я читала тоже, не обращая внимания на шум и гам пацанов, гонявших по кругу футбольный мяч. От резкого удара и боли свалилась на скамейку, схватившись за левый глаз, зажав пальцами обломки пластмассовых солнцезащитных очков. Кто-то из сорванцов угодил мячом. Испуга не было, у меня была детдомовская закалка, не так ещё доставалось. Пока я приходила в себя, осознавая, что, слава Богу, глаза вроде бы целые, чьи-то сильные  руки усадили меня вновь и ласковый голос произнёс: «Открой-ка глазки, красавица, не бойся, до свадьбы точно заживёт, убирай ручки, не бойся, да и юбочку поправить надо, а то пацаны-бестыдники засмотрелись на твои красивые коленки…». При этих словах я испуганно отрыла глаза и инстинктивно дернулась поправлять юбку, но она была на месте. Я  гневно вскинула голову и совсем рядом увидела его глаза, разглядывавшие мою ранку на брови. Он что-то аккуратно промокал платочком, говоря куда-то назад: «Славка, потри подорожник и дай мне». Знаешь, Саш, я как-то сразу доверилась рукам этого парня, они умели обрабатывать рану, это я как медсестра отметила. А парень, приклеив подорожник, предложил: «Давайте провожу в травмпункт, ранка-то пустяковая, да мало ли что, загноится ещё. А шрамика, думаю, не будет». Славка заржал: «Ничо! Муж дома зацелует и харэ!». Я гневно вскинулась на этого Славку и, не знаю почему, отрезала: «Нету у меня никакого мужа и никогда не будет!». Вокруг виновато стояли пацаны-футболисты и один из них, чумазый и щербатый «рыжик», протянул книгу. Я встала и заявила всем сразу: «Я сама медик, справлюсь». Сказав, наконец, разглядела своего врачевателя. Это и был Гена. Сначала он показался некрасивым: широкие скулы, плосковатый нос, толстоватые губы, но от него веяло такой добротой и надёжностью. Он смотрел на меня улыбаясь, протянул руку колесом, приглашая взять его под руку. Что-то такое сладкое заныло в груди. Никто и никогда так не протягивал мне руку помощи и поддержки. Привыкла. Сама и всегда только сама. По инерции хотелось нагрубить ему, не заметить протянутой руки. Но я уже хотела, чтобы он меня проводил и вложила свою руку в его совершенно безоглядно. Он ни о чём не спрашивал и когда шёл, и когда слушал врача, обрабатывавшего мою ранку. После несложной процедуры мы вышли на улицу и он, даже не спросив, куда мне, чинно поклонился: «Ну, пока, поправляйся бука Лиза Иванова», развернулся и ушёл. Ой, Сашка, впервые в жизни мне так обидно стало. Иду и ругаю про себя на все корки: Бирюк, охламон несчастный, кореец проклятый... Бука я ему, видите ли, хоть бы из вежливости спросил, где живу и попытку какую сделал бы проводить, хоть мне и на фиг надо, проводы его…. Потом устыдилась, вспомнив, что забыла спасибо сказать и даже имени его не знаю.
В общежитии глаз мой в наказание стал заплывать. Соседка по комнате, Настёна, тоже медсестра, поохав, взялась врачевать: приложила бодягу вокруг глаза и забинтовала. Посмотрела на свою работу и захохотала в голос: «Ну, чистый пират-разбойник! Ещё ножик тебе кривой в руку и всё! Ой, Лизка, умру на месте! Глянь на себя в зеркало!». И впрямь я была потешная, косматая, с огромной повязкой на глазу. Критически себя оглядела и не понравилась себе: и юбка какая-то не та, да и туфли ещё те, и причёска дурацкая, какая-то пацанская. «Барышня на выданье», за двадцать лет уж перевалило, дурища… Повернулась, взяла Настю за руки и спросила её, не знаю уж и почему: «Насть, скажи честно, я очень некрасивая,  да?». Настька  оторопела сначала, так как я с такими глупостями к ней не лезла, а потом разоралась на меня как ненормальная, мол, и красавушка-то я редкая, а ей вот похудеть никак, коровушке деревенской, не удаётся, и что вот ещё издеваюсь  над ней, и… заревела белугой. Я  тоже, глядя на неё, заревела от обиды и злости на себя. Вот такие дуры, сидели вдвоём на кровати и ревели". Лиза надолго замолчала, глядя куда-то вдаль. На лбу появились складки-морщинки, как-то сразу состарившие её.
«Лиз, ты очень красивая.., ты не знаешь, ты такая… Я бы женился на тебе, на всю жизнь!», — выпалил я, глядя на неё и оробел от собственных слов. Лиза отрицательно покачала головой и улыбнулась грустно-грустно, так грустно, что я опустил голову, стараясь не встречаться с ней взглядом.
«Грачик ты мой милый, — взяла она меня за руку, —   я же почти на десять лет старше тебя. Люблю тебя и всегда буду любить. Ты мне кажешься моим умершим сыном. Как увидела тебя, так и полюбила. Я и своего сына наверно таким и представляла, как тебя. Как бы я хотела быть твоей мамой, но у тебя такая славная мамочка. Она теперь и моя мама. Именно ей в первую очередь, тебе и Свете я обязана, что живу. Ведь я не помню и не знаю, что такое семья, а у вас дома…, вы не просто окружили вниманием и заботой, поделились домашним теплом… Это у вас дома я захотела снова жить на этом жестоком свете. У меня, Саша, никогда больше не будет детей. Знай это и ты. Мама знает с первого дня». Лиза закашлялась и болезненная гримасса исказила её прекрасное лицо.
«Все три последующие дня я неотвязно думала об этом странном парне корейце, — зябко передёрнув плечами и снова закурив, продолжила Лиза. — Теперь он мне казался красивым, мужественным и благородным. Это было похоже на болезнь. Ничего подобного я никогда не испытывала. Вдруг захотелось стать маленькой, чтобы он взял на руки и посадил к себе на колени и гладил бы по головке, утешал… —. Лиза задумалась, а потом, заново всё переживая, удивлённо произнесла: — Я влюбилась, понимаешь, впервые в жизни я по уши влюбилась, — потушила сигарету и всё также удивлённо продолжила, — Так в сказке наверно бывает. Он пришёл вечером третьего дня к поликлинике, где я работала. В шикарном чёрном костюме, белоснежной рубашке, чёрном галстуке, ослепительно чёрных туфлях с огромным букетом роз в руках — умопомрачительно красивый и взрослый. У меня внутри всё обвалилось, я была на грани обморока. Чтобы меня, Лизку-детдомовку, Лизку-паршивку, вот так, с цветами встречали?! А он, без тени улыбки на лице, на глазах у любопытных прохожих, сотрудников поликлиники, громко произнёс: «Лиза Иванова, я, Геннадий Ким, женюсь на тебе». — Ты понимаешь, только потом до меня дошло, что он, нахал такой, всё уже решил и за себя, и за меня. Ведь он не просил у меня руки и всякое такое, не спрашивал и меня, а просто объявил своё решение", — изумлялась даже сейчас Лиза.
— Ну, а ты? — нетерпеливо спросил я её. Лиза взъерошила мои волосы и улыбнулась:   
— А я спросила его: "Сейчас?" И он сказал: «Ага, сейчас. Славка на машине отвезёт в ЗАГС, там наша одноклассница работает. Некогда мне, через неделю, понимаешь, отпуск кончается, а тебе ещё уволиться надо». Я со страхом, заикаясь пролепетала, что раз так, некогда, то, мол, хорошо. И тут мой красавец расплылся в улыбке и заорал на всю улицу как сумасшедший: «Я знал! Я знал! Славка, дурак чёртов, говорил тебе, я знал! Нам нельзя друг без друга. Я зна-а-л!». Его внезапный вопль привёл меня в чувство и я тоже завопила как ненормальная: «Нахал! Наглец!  Жених  чёртов!! Не поеду никуда! Не хочу, кто ты такой?!». Вобщем, стала заводиться и не знаю, до чего бы дооралась, но тут жених мой подбросил меня в воздух, а поймав, так обнял, что чуть весь дух не вышиб и я, обмякнув на его руках, замолчала счастливая. Представляешь, если бы он передумал, а, Саш? Потом всё завертелось как в каком-то фантастическом калейдоскопе. Ведь был уже конец рабочего дня. Даже не заехали ко мне. Через час мы уже были мужем и женой. Помню, как сверхуверенный в себя мой муженёк робко, робко и неумело, как и я, ткнулся губами в мои клацающие от страха зубы, — в голос захохотала при этом воспоминании Лиза, на какой-то миг превратившись в беззаботно-счастливую девчонку. — Ох, и глупый вид у нас был наверно. Я обмирала от страха и какого-то неизвестного мне хорошего предчувствия, которое боялась спугнуть. Славка, с детства Генин друг, и ещё какая-то знакомая или одноклассница стали свидетелями.
Слава Юн отвёз нас на залив в рубленный из брёвен рыбацкий домик и сказал мне: «Не беспокойся, Лизок, завтра утром заеду в твою поликлинику и скажу, что ты по семейным обстоятельствам увольняешься, всё, как есть, по правде скажу». А я никак не могла поверить в реальность происходящего со мной.
Три дня я была в раю. Как дети плескались мы в море, взявшись за руки, лежали на воде. Ловили острогой горбушу и пекли на камнях, ложками ели икру-скороспелку, прямо губами срывали чернику с кустов, пили росную воду с гигантских лопухов. Тесно обнявшись, сидели ночью у костра и только огромные звёзды мерцали нам двоим и казалось нам, что они желают именно нам долгой и счастливой жизни. Ведь вся жизнь у нас была впереди. Гена вслух мечтал о большой семье. Сам он был самый младший, девятый ребёнок в семье.
Утром четвертого дня безоблачного счастья Гена усадил меня на скамью и, как-то необычно волнуясь, сказал очень серьёзно: «Прошу тебя, ничего не говори сейчас, только слушай и молчи, пожалуйста. Скоро приедет за нами Слава. День тебе на сборы, реши все дела на работе, вечером я приду к тебе, а завтра мы пойдём к моему отцу и потом сразу на вокзал. Я  знаю, отец очень рассердится, даже проклянет меня наверно из-за того, что я ослушался его. Не пугайся, тебя ничто не коснётся. Всё дело во мне. Ты всё поймешь сама. Мой отец старый человек и прожил нелёгкую жизнь на чужбине. У него свои представления о жизни и ими он и живёт. Я был в детстве помолвлен. Раньше в корейских семьях за детей всё решали родители. Так было сотни лет и дети не могли перечить воле родителей. Конечно, ни у меня, ни у Тамары, с которой я был помолвлен, нет никаких обязательств друг перед другом, но наши отцы… Я  прошу  тебя пойти со мной. Я  хочу, чтобы он увидел тебя, мою жену. Я  женился один раз в этой жизни и без тебя мне жизни нет. Отец мой человек определённых правил. Редко когда он признавал даже очевидную неправоту, редко, но всё же признавал. В корейской семье отец — безоговорочный глава, сатрап и властелин. Но я уверен, увидев тебя, он потом всё поймёт и простит меня. Не сразу. Ему надо дать время. Может он вслух никогда и не признается, но так будет, знаю. Мама умерла почти сразу после моего рождения и отец сам меня вынянчил. Я помню только его руки. Это мой долг, прийти к отцу с женой. Прошу тебя».
Гена враз обессилел после такой длинной и тяжёлой для него речи. Немая мольба стояла в его карих глазах.
«Куда муж, туда и жена», — сказала я ему тогда и повторила его же слова, в чём и сама была убеждена, что вышла замуж один раз и он мой первый и единственный мужчина, что бы с нами не случилось
Никогда не забуду Генин родительский дом. Мой муж на коленях, не разгибая спины, согбенный, глотая слёзы, молча слушал нестерпимо долгий-долгий час гневные слова отца — высокого жилистого корейца с волевым костистым лицом, жёсткой щёточкой седых усов. Он ни разу не посмотрел в мою сторону. Я как будто не существовала для него вовсе. Не зная ни слова по-корейски, я всё поняла. Поняла, видя перед собой согбенную спину мужа, как безмерно любит он отца и какой он сын. Поняла, как любит его, несмотря ни на что, отец. Ох, как же тогда я любила моего Геночку! Вот тогда я и поняла, в доме отца, что он мой супруг до конца дней моих».
 Воспоминания достались Лизе тяжело. Она прислонилась к моему плечу, вся дрожа как от холода. Потом успокоилась, сделала пару бутербродов мне, а сама только попила чаю из китайского термоса. Покурила и продолжила свой рассказ: «На вокзале нас провожали братья и сёстры с детьми. Женщины подходили ко мне и низко кланялись, словно просили за что-то прощение. У всех почему-то были слёзы на глазах, даже у всегда неунывающего Славы. Как будто тогда уже предчувствовали беду, что-ли, а может из-за отцовского проклятия, не знаю. Это ведь страшно — проклятие отца.
Пора было садиться в поезд. Подошла старшая сестра, взяла правую руку мужа обеими руками, волнуясь и плача, заговорила по-русски с сильным акцентом: «Не ругай его, он наша папа, они страдали мунога, долго на свете уже не живёт, старая уже, скажи твоя жена о наша папа, она должна любить, тоже будет мама твоя дети. Всех нас извини, мы очень любим тебя и все поклоняемся твоя жена» —  У Лизы выступили слёзы и она, щурясь от дыма сигареты, смахнула  рукой и продолжила: — Мы долго молча ехали, взявшись за руки и глядя в окно, где проплывал родной и привычный для нас обоих пейзаж:— сопки с распадками, берег моря…».
Лиза замолчала. Достала расчёску и тщательно причесалась. Не глядя на меня, взялась объяснять: «Мне надо было уехать. Белый Ключ я полюбила всем сердцем. Всё мне нравилось: природа, люди, наш дом… Особенно дом. Это ведь мой первый в жизни свой дом с любимым мужем. Дом! Нет, ты не думай, дело не в этих вербованных  ублюдках, что ломились ко мне зимними  ночами и не в этой, обезумевшей от жадности, Лысенчихе, злобно болтавшей о том, что Гена убежал с деньгами и я тоже, мол, сбегу. Не в этом дело. Народ у нас хороший. Мужики быстро привели в чувство тех дураков. Просто я  не выдержала бы ещё одну зиму, пургу. Сошла бы с ума. Там всё живёт Геночкой и нашим так и не родившимся сыном. Мы хотели летом привезти его деду в Южный. Сама так решила. Вот почему я уехала. Не могла и у вас остаться. Какая разница, что ваш, что наш посёлок. Надо было уехать…».
Я  сидел в оцепенении. Меня била мелкая дрожь, казалось, голова не выдержит чудовищного напряжения: «За что??!! Хотелось кричать и выть по-волчьи! За что?! Ведь они такие красивые и молодые люди! Какой на них грех?! Почему вся эта нечисть, пьяная сволочь и погань, живёт и смердит? Кому от них хорошо? Почему ты, косая, злобная дура безглазая, забрала даже ребёнка у неё, за что?!". Всё моё естество протестовало, бурлило и требовало выхода… Вскочил на ноги и быстро забегал по сопкам, пока не обессилел и не упал ничком в траву.
Лиза подошла, села рядом, положила руку на спину. Успокоившись, сел, а Лизочка стала неторопливо собираться. Предупреждая ещё не высказанный вслух вопрос, она сказала: «А деньги  я посылаю потому, что это нужно мне, ведь люди ни в чём не виноваты. Знаю, многие наши семьи рассчитывали на эти деньги. Гена поступил бы также». Потом рассказала, что ещё из нашего дома она через Славу связалась со старшей сестрой Гены. Два года назад отец умер и Генина могильная табличка укреплена на его могильном камне. Перед смертью отец собрал всех детей, он знал, конечно, что Гены больше нет, но всё же сказал, что теперь он с женой может вернуться домой, «…когда сами захотят». Так написала в письме старшая сестра и прислала фотографию могилы отца.
Лиза  собрала сумку и сказала:
— Давай, присядем на дорожку. Завтра вечером мы уходим в море.
— Как завтра? — враз всё оборвалось у меня внутри, — ты что, как завтра? Почему завтра?
— Александр, тебе уже 20 лет, — невесело усмехнувшись, села на бугорок Лиза. — Ну, вставай, мне уже пора возвращаться. Нынче мы будем у камчатских берегов. Лет пять ещё порыбачим с Адой, побываем в Южном и осядем наверно на Курилах, подальше от людской суеты. Мы уже, Саша, всё решили. Не пропадём, будем при рыбзаводе век вековать. Мы нужны друг другу. Судьба такая видно только русским бабам выпадает. Пьяный Адкин муж в порыве глупой ревности ударил её ножом, когда она была на сносях. Решив, что убил, сам зарезался. Аду еле спасли врачи, но детей и у неё не будет никогда. Вот так. Говорила же тебе, что на плавбазах нормальных людей практически не бывает. Низко кланяйся маме, поцелуй Светланку, приехать, я тебе объяснила, не смогу никогда. А ты знай, мы с Аделаидой Максимовной будем Бога молить за тебя и твою семью до конца дней своих.
— Я приду проводить тебя, Лиз, — начал я, но Лиза решительно шагнула ко мне:
— Эй, Сашка, мы же договорились…,— и поняла, что никакая сила не сможет меня удержать.
— Хорошо, мы будем ждать тебя. В шесть вечера отход. Знаешь, где мы стоим. Ты ближе к корме подбирайся, народу много будет.

Народу и в самом деле было много, хотя с утра сквозь туманную пелену сыпал мелкий дождичек. Лиза и Аделаида Максимовна стояли обнявшись, накрытые одним большим брезентовым плащом и махали мне рукой, что-то кричали, вытирали слёзы… Лиза недовольно морщилась…, а я стоял, бессильно опустив руки, не было ни сил, ни желания махать в ответ. За моей спиной молча курил капитан Пантелеев. По щекам моим струились не то дождь, не то слёзы. Я догадывался, что больше никогда не увижу Лизу, такую родную и близкую сейчас. А дождь всё также нудно, совсем по-сахалински, моросил и моросил.

Цой Ун-Ен
Апрель 1997. — 8.04.02
Сыктывкар