Мама

Александр Бушковский
      Мои отец и мама живут в деревне. На берегу озера у них обычный дом, деревянный, с печкой. У причала лодочка, во дворе собака в будке.
      Как большинство людей, они были детьми, потом студентами, и всю жизнь работали. Учителями в школе, потом, на пенсии – где удастся устроиться. Так, чтобы хоть немного по душе, чтоб не мучиться ни совестью, ни бездельем. Это не так просто.
      Ещё мама всегда по хозяйству, у окна не сидит, на дорогу не глядит. Некогда. И незачем. С минуты праздности всё и начинается.
      Отец, когда в силах, помогает ей, но он периодически пьёт. А мама терпит. Там, в деревне, тихо, хорошо, красиво, но иногда так тоскливо, что мужики-слабаки пьют, а женщины не дают себе такой воли, трудятся, как моя мама, без отдыха. Мужики себя умнее баб считают, всё смысла ищут, не хотят без него работать. Или без водки, чтоб этот смысл не нужен был. А того сивушными глазами не видят, что он для каждого свой. И чтоб его найти, надо двигаться, что-то делать. Искать.
      «Бороться и искать, найти и … перепрятать!» Очень хорошая, смешная фраза. Как раз для солдатского юмора. Да-да, не совсем грамотно выстроена фраза. Вернее, совсем не грамотно. Правильнее будет так – фраза, соответствующая солдатскому пониманию смешного, солдатскому восприятию окружающего мира, видимой реальности.
       Это такой штамп – солдатский юмор. Есть человек, он может быть мужчиной, так? Мужчина может быть солдатом, так? Солдаты созданы, вернее, рассчитаны на то, чтобы убивать врагов государства (не путать со страной), врагов, которых придумали ему политики и руководители этого государства. Еще они рассчитаны на то, чтобы умирать в случае поражения. Думать им особенно не нужно, главное, выполнять приказы. Потому и юмор у них у них грубый, прямой и толстый, как кишка. Вот и я – сын мамы с папой, а заодно бывший солдат.
       Другие мужчины, не солдаты, занимаются тем, что им по душе, или не по душе, а по необходимости, или ничем не занимаются. Последних грызёт тоска. Потому они и пьют. Не знаю, какой тоске подвержены женщины, может, тоске увядания, но, по моим наблюдениям, пьют они реже и меньше. Инстинкты жизненные им запрещают. Или это называется Бог? Женщины терпеливее, чем мужчины.
       Но бывает, и у этих терпеливых женщин кончается терпение, не хватает сил смотреть на мир мимо слабого мужчины, застит свет его нытьё и никчёмность, и тогда женщины ропщут. Этот ропот Бог почему-то слышит лучше, чем пьяный бред мужчины, и наказывает Он женщину, не мужчину. Не зря считается, что женщина ближе к Богу. И чего она хочет, того и Он желает, а чего не хочет, того Он желает вдвойне. По моим наблюдениям, это так. Объяснил бы кто, почему? Но никто этого не может объяснить, потому что не знает. Даже Он сам.
       Зато Бог может наказать женщину за ропот и делает это незамедлительно, с любопытством.
       Отец пьёт. Травит маме воздух, душит её. Мотает ей нервы. Знаете, как? Как кишки на кулак. О, глубин сволочизма пьяного мужчины не измерят даже ангелы.
Мама в расстройстве идёт по заледеневшей дорожке на двор, развешивать только что выстиранное бельё. Кстати, бельё отца. Дорожки во льду, потому что она не успела посыпать их золой из печки. Думая о том, как стыдно бывает ей выйти в деревню, где без дела бродит пьяный отец, о том, как она устаёт от этого, как одиноко по вечерам, слава Богу, есть внуки, думая обо всём, кроме этих дорожек, она поскальзывается и неудачно падает. Сильно ушибается и в слезах звонит мне, просит, чтобы я приехал и отвёз её в больницу. Она испугана болью. Я тоже пугаюсь и еду.
       По дороге психую, думаю о маме с отцом, вспоминаю, пытаюсь успокоить себя. Удивляюсь, как долго она его терпит. Неужели до сих пор любит? Это было бы так удивительно и даже волшебно, если бы не было так печально. Может, она сама хочет так мучиться с этим человеком? Она не в силах ответить мне на этот вопрос.
       В пути, за рулём, я гоню, забываю про ледяную дорогу и едва не улетаю с неё под заснеженную насыпь. От страха мгновенно становится жарко, больно в висках, и когда я всё же выруливаю обратно в колею, не слышу ничего, кроме сердцебиения в ушах. И в глазах розовые круги. Контузия, что ли? Чёрт её знает…
       Адреналин попал в кровь, и жизнь засияла новыми красками, яркими переливами цвета и звука. Запах сигаретного дыма в салоне, от испытанного страха – вкус железа во рту. Адреналин – депрессивный наркотик, от него тяжко отходить, но это будет потом. А сейчас жизнь прекрасна, я цел. Все живы. Всё можно исправить. Лес под белым снегом чёрен, он всё так же спит под ватным небом. Лёд на озере чист, колёса держат дорогу, руки держат руль.
       Отца нет дома. Ему повезло. У мамы заплаканные глаза. Мне туго видеть мамины мучения, я еле сдерживаю гнев на отца. Она рассказывает мне, как упала, и я прямо вижу – вот она с тазом белья идёт по дорожке… От яркой вспышки боли у неё темнеет в глазах. Затылок! Копчик! Кисть! Не дай бог перелом! В шоке она вскакивает на ноги, и поднимает перед глазами руки. Вроде, двигаются, вроде, слушаются… Надо доковылять до крыльца, подняться в дом, лечь и отдышаться. Где же он, муж? Помог бы! Но его нет поблизости. Сорок лет его нет рядом, когда надо…
       Мама полулежит на заднем сидении. Я стараюсь везти её быстро, но осторожно. Теперь я не считаю ворон и цепко держу колею. Меня немного успокоило то, что переломов как будто нет. Почти всю дорогу мы молчим, но молчим об одном, говорим, не произнося слов.
- Зачем Ему всё это надо? – спрашиваю я, - чем ты провинилась?
- Не знаю, - она вздыхает, - видно, не так верю.
- А как надо?
- …
       В ледяной колее дороги стайка воробьёв клюёт песчинки, рассыпанные, чтобы не скользили машины. Я еду быстро, и не все воробьи успевают увернуться, один бьётся о лобовое стекло.
- М..м.. - выдыхаю я как от боли.
Молчим. Через пару минут мама спрашивает:
- Как ты думаешь, насмерть?
- Думаю, да, - честно отвечаю. Зачем врать, она и сама знает. Да и чувствует, когда я вру.
- Плохая примета. Не гони, сынок.

       Больница провинциального, нет, захолустного городка. В кафельном коридоре гул голосов и запах хлорки. Серый свет из окон, синий свет от ламп. Длинная очередь перед кабинетом врача. Несколько минут сижу в этой очереди рядом с мамой. Молчим. Кряхтят старушки, дурно пахнет бич с перебинтованной головой, худая уборщица с усталым лицом ловко моет пол в коридоре, размазывая шваброй грязную воду под ногами болящих и между ножек скамеек. Синий халат мешает определить её возраст. Она тоже молчит с отсутствующим видом. Хотя нет, чему-то улыбается. Скосив глаза, гляжу внимательнее. Она ещё молодая, в ушах таблетки-динамики от плеера. Слушая музыку, еле заметно шевелит губами, повторяет слова неслышной нам песни. Нас для неё нет. Это нормально. Как и для всех здесь людей в халатах.
- Иди, подыши воздухом, - говорит мне мама.
- Я скоро, - отвечаю и иду на улицу. Сажусь в машину, зачем-то курю. Читаю толстую прозу. Хорошую американскую прозу, настоящую, немного злую, мне как раз. Я пока (или уже) не верю в добрую. Это рассказы военного лётчика, правдивые и жестокие, мрачно красивые. Но я быстро устаю их читать, у меня тоже погибло несколько друзей, брат и куча знакомых.
       Через час поднимаюсь к маме. Она всё так же сидит на скамье, на обшарпанном коричневом дерматине, и очередь не убавилась.
       Ей тяжело и больно, она устала, но терпит и ждёт. Я спрашиваю глазами: «Как?», она шепчет:
- Ничего. Сходи, кофе попей…
       Я снова ухожу и опять курю на крыльце. Сажусь в машину и еду по этому городу без цели. Выезжаю на объездную дорогу и останавливаюсь. С заднего сидения достаю кофр с трубой и открываю его. Глажу пальцами золотые члены трубы и её костяные кнопочки, всю её изящную фигуру. Продуваю мундштук, извлекаю сначала хриплый, а потом чистый звук. Я ни о чём не думаю, когда воздух из живота через горло течёт в тело трубы, я слушаю её голос. От него мне становится легче. Голос, как и его мать-труба, золотой, тихий и сильный. Он сознаёт свою красоту, свою искусственную естественность, свою отвлечённость от мира, и живёт ею. Он самодостаточен. Я играю упражнения и гаммы, пока не устанут губы, пока не вспотею, как на разминке перед боем. Убираю трубу обратно в кофр и еду в больницу.
       Мама всё так же сидит у дверей кабинета. Она бледна от огорчения и устала от боли.
- Что там? – спрашиваю я, кивая на дверь с табличкой «Ветераны ВОВ обслуживаются вне очереди».
- Обед. Должен уже кончиться.
- Я загляну, - говорю я тихо.
- Не надо, сынок, - просит она, - подождём ещё.
      Я всё же заглядываю. Сначала - предбанник, а сам кабинет дальше, за полузакрытой дверью. Сквозь широкую щель мне видна немолодая полная медсестра с жёлтой шапкой волос над рыбьими глазами. Она жуёт кекс, крошки прилипли к ярко накрашенным губам.
- Здравствуйте, - говорю я.
Она выжидающе смотрит на меня, мол, чего надо?
- А разве обед ещё не закончился? – громко спрашиваю я, - по расписанию уже должен быть приём!
- Мы поздно начали обед! – говорит она высоким голосом, на одной ноте, ещё громче меня, - Закончим через десять-двадцать минут. Ждите!
      Я выдерживаю паузу с приоткрытой дверью. Я должен понимать, что у всех своя работа и связанные с ней проблемы, врачи тоже устают, вон, сколько больных, рабочий день не резиновый, а они всё идут и идут, их всё везут и везут, конца-края не видать. Срочные, тяжёлые, знакомые, необходимые, или наглые, как я. Но я этого не понимаю. «Десять-двадцать»!! Мне хочется войти в кабинет, резко открыв дверь. Толкнуть эту женщину в плечо, поскольку она качается на двух ножках стула, и, пока она поднимается на ноги, вытащить нож. У меня в кармане – дедушкин нож, я вчера резал им верёвки в гараже и забыл выложить. Врача из-за двери мне не видно, но очень хотелось бы взглянуть ему (или ей) в лицо. Оценить выражение этого лица. Что они будут делать? Кричать? Или застынут? Засуетятся? А может, кинутся в бой? «А ветеранов других войн не обслуживают вне очереди?» – хочется прошептать мне в ухо медсестре, но я этого не сделаю. Потому что знаю дурацкую истину: «достал нож – режь», а надо ли это? Я выдыхаю воздух и отворачиваюсь, чтоб уйти. И не выдерживаю, хлопаю дверью. Сильновато получалось, гул по всему коридору. Зря.
      Мама не смотрит на меня, она опустила голову. Я медленно ухожу на улицу, не оглядываюсь. Зачем-то опять курю.
      Иду за сигаретами, и вижу у киоска знакомое лицо. Не помню, как зовут этого человека, но точно знаю, мы знакомы. Да, раньше, в детстве, мы занимались вместе в спортивной школе. Это было лет двадцать пять назад, да, примерно так. Обычный мужчина, такой же, как я. Просто одетый, трезвый, взгляд спокойный. Тоже узнал меня. Улыбается.
- Привет! – говорю я и пожимаю протянутую руку, - узнал, но не могу вспомнить….
- Вадик, - просто говорит он.
- Саня, - отвечаю я, - как жизнь?
- Да ничего, нормально, а ты?
- Тоже. Чем занимаешься?
- На заводе работаю. Семья.
- На пенсии, халтурю там-сям, тоже семья.
- Ну и правильно, - Вадик понимающе кивает. Говорить нам, в общем, не о чем.
- Главное, сильно не задумываться, - подытоживает он, - Иначе тронешься. А так живёшь, работаешь, и всё.
      Мы улыбаемся друг другу напоследок, жмём руки и расходимся. Может, больше не увидимся. Он прав, наверное, не надо глубоко задумываться.
      Я возвращаюсь обратно к больнице. Мама выходит на крыльцо, застёгивает пальто.
- Поехали домой, сынок. Не дождаться. Обойдусь без врачей, не умру.
      Мы едем обратно и молчим. Не знаю, об одном и том же или каждый о своём. Главное, сильно не задумываться.
      Прости меня, мама. Я непутёвый сын. Прости, что пропадаю и редко звоню. Прости, что не уберёг брата. Прости, что мучаю тебя и не понимаю отца. Я тебя люблю.