Родня

Лазаревич
Дед.
Умер.
На дворе март и дорожки дворовые в опасной наледи. Папа мой следом за мной идёт, боится, с опаской переступает осторожными шагами.
А я ищу нашу с тобой дед собаку.

Хожу по двору неслышными шагами, пока причитают бабки в горнице у строго оструганного гроба с чужим и совершенно не моим дедом.
Хлев. Тёплый запах сена. Ещё прошлогоднего. Сидит в хлеву Лайма. Наша с дедом лайка. Умная и с белой полоской по голове. Там, в хлеву её и нахожу. Сидит на сене моя собака и плачет. Неслышно плачет, чувствует непоправимость человеческого горя и неслышно плачет по-своему, по-собачьи. Сажусь рядом, приседаю на корточки, обнимаю свою ласковую и добрую псину. Зарываюсь в густой мех и тоже плачу. Так и плачем вместе. Оба неслышно.
Боится выходить из хлева. Я тоже не хочу слушать старинные причитания и сижу вместе с ней. Долго.

Всего через два года съедят её волки. Зимой, когда они голодные заходят в деревню, оставляя цепочки следов на утоптанном снегу перед крыльцом. Дед мой всегда запирал её на ночь дома зимой. Некому осталось её запирать. Нашёл я её весной в полукилометре от деревни на одиноком мысу. До сих пор там стоит крест над её могилой. Выструган мной. И табличка. «Верный друг Лайма».

Добрая умная лайка, что поднимала птицу и зверя, не боясь и чувствуя, как иду я следом с гладкоствольным наперевес. Бросалась в воду за уткой, выгоняя её из прибрежного густотравья на открытую воду под дробь. Выгавкивала осторожных летних глухарей под елями, оглушая косачей, чтоб мог я подобраться на выстрел в глухой чаще.

Вот она сидит на переднем сиденье, на самом носу лодки, прижав уши от встречного ветра. Переступает лапами, когда бьётся лодка по девятым валам. Зорко всматривается по сторонам, оглядывается на меня у мотора.

Пересекаем болото. Лайма ест морошку. Сбоку пастью подхватывает ягоды с листа.  Встряхивает головой, клацает пастью. И как будто щурится от удовольствия.

Будит меня утром. Тыкается влажным носом в руки, повизгивает еле слышно. Улыбается глазами, машет головой, как будто кивает.
Спешно ныряю с нар в утоптанные кирзачи, чуть скрипнет дверца ригача. Ригач – охотничья избушка у северных карел. Солнце прорезается слепяще сквозь густой ельник. Плавно потёртый ремень ружья на плечо, в правую руку закопчённый чайник подхватить с кострища. Чутко принюхиваясь, стелится впереди моя рыжая, мелькает между деревьев.

Чуть заметной тропинкой до берега метров сорок. Уже звонко облаивает впереди кого-то, слышен судорожный плеск на воде. Пихаю чайник в черничный куст, разламываю охотничье, по пути выковыривая из патронташа «второй номер».
Так и есть. Спешно разрезает гладь утреннего озера встревоженный селезень,  моя Лайма уже по брюхо в воде, не даёт добыче ускользнуть в прибрежную осоку.

Плавно захлопнуть казённик, перехватить цевьё, задержать дыхание.
Уже после возвращаюсь с полным чайником, ухватив за перепончатые лапы красавца селезня. Переливается изумрудно шея на солнце, распластаны вниз крылья.
Сварим в обед. Ощипать, осмолить, выпотрошить. Аккуратно едят стреляную дичину, уберегая зубы от случайной дробины. А потому собаке своей пропускаю мясо сквозь пальцы, проминая волокна.

Вечером у нас с ней тройная уха из окуня и плотвы. Один котелок на двоих. Я в свою миску опорожню стопку водки для аппетиту. Некоторые варят собакам отдельно, без соли. У нас с Лаймой всё на двоих.

Дед рассказывал, один раз угодила она в заячий силок. Хорошо, увидел дед, спешил издали. Оттянул петлю, полоснул финкой.

Помнится, зимой как-то отправились мы с Лаймой по морозному насту бить куропаток. Далеко шли, за озеро. Сидит куропатка под настом, а гребешок её бабочкой поверху торчит, для воздуха. Приморозила лапы рыжая, поджимала по очереди, поскуливала жалостно. На себе нёс обратно, на руках, пересекая озеро. Топорщатся бока от подвязанных куропаток, за спиной ружьё. У самого нос белеет. Останавливаюсь, растираю варежкой. А всё равно довольные оба.

Ламкой я её называл ещё. Ламка-Ламка. Родная моя. До сих пор бежит будто чуть впереди, а я следом. Вместе.