Цыганская сказка

Иевлев Станислав
Если вы меня спросите, как оно жить при цыганском таборе, не будучи цыганом, я прямо отвечу – не сахар. Белая ворона и всё такое прочее, конечно. Но, во-первых, не такой уж я и не-цыган – бабушка по маминой линии имела молдавские корни, а это, сами понимаете, Бессарабия и всё такое прочее, конечно, – а во-вторых, иной единоотечественник случается стократ более чужим и душе, и телу, нежели наособенное лихое цыганское кочевьё. Измытарившись цапаться с моим скупым до чернил небесным биографом за каждую запятую – что произошло в довольно раннем возрасте, как раз аккурат опосля печальных событий, которых я посвящать вас, извините, не намерен – я тихо прибился к табору «дяди Янко» и, рассудив, что голодный журавель в небесах сдохнет всяко допрежь сытой ручной синички, остался с этим весёлым и опасным народом.
Что такое цыгане? Я и сам толком не знаю. Есть такое доброе речение – «дети цветов». По мне, так лучше и не скажешь, только я бы присовокупил – «дети цветов, а цветы, они разные бывают – коих и затопчешь, а сорвать не смогёшь». Да и шипы опять же, и всё такое прочее, конечно.
Да, цыган горд, но по части великодушия даст фору другому русскому, а своим гостиприёмством легко заткнёт за пояс и грузинского горца. Цыган запросто отдаст вам единственную свою жилетку, разломит с вами оставшуюся хлебную краюшку, и всё такое прочее, конечно… хотя, ежели уж совсем честно, мнится мне, не одно благородство натуры тому причиной, а, как бы вернее-то сказать… здравое наплевательство, что ли… – цыгану всех этих тряпок и яств куда более милее небо над головой, в котором звёзд без счёта, да вольная дорога под ногами, да красавица жена, да гурт ребятишек. Про неизменно сопутствующего цыганову образу норовистого коня не упоминаю предумышленно, дабы избегнуть сего скользкого предмета – воистину, уважаемые, то того обрыдли эти ваши «конокрады» и «гадалки», что сил нет, а, меж тем, постыдились бы – паршивая овца сыщется в любой отаре – и покажите мне другой такой народ, кой бы столь же ревностно и бережно нёс свой глагол, своё письмо, свои устои и прочее наследие, не имея за спиной ни отчизны, ни, в общем-то, истории. Про гадалок опять-таки… цыганка с истинным вещим даром в таборе, почитай, через одну – это правда – единственно передаётся этот дар только от женщины к женщине, и только наидостойнейшей, и приди кто к такой ворожее – обязательно поможет. Верь не верь, а я знаю, что говорю.
Теперь про барона ихнего. Тута несведущие языки намутили и вовсе с тридцать три короба – и будто бы он от русских вельмож грамоту охранную имел, и будто бы ставился самим государём из числа проштрафившихся иноземцев для надзора за «этими бродягами» – сиречь своими братьями и сёстрами, и будто бы в таборе барон единоначальный верховод, и ослушнику воли его грозит неминуемая страшная смерть, и всё такое прочее, конечно. Много чего ещё накручено-набаламучено, фантазия наша, дурь-матушка, удержу отродясь не знавала.
Образумься, дружище, развесил уши, простая душа. Дураков порастрепать помелом, да и тем свою авторитету поднять у нас завсегда в достатке – а ты лучше вот сюда послушай.
Грамоту цыганский народ и впрямь имел – от самого короля польского, светлого князя литовского Александра Казимировича, из славного рода Ягеллонов – токмо вот не охранной она была, а всего лишь дозволяла пришлым бродячим артистам невозбранно ходить по земле великого княжества Литовского. Путевое изволение, то бишь. Царёвым ставленником – право, смешно – барон не мог быть уж вовсе никак, ибо сколько вседержителю было плевать на цыган, елико же и цыганам – на него. Ко двору в праздники их звали, это было – но и только.
А вот положение барона в таборе вопросец замысловатый. Нет, конечно, слово бароново сильно и надёжно, но то либо в редких междусобойных спорах, либо в разговорах с баронами прочих таборов. Опять же – монаршую волю принять, да народу своему донести, да растолковать как следует. Барон, он навроде старосты – рассудит, помирит, благословит – но карать строптивца власти таковой у него нету, а коли уж вовсе случай из ряда вон, так или провинившегося изгоняют – опять же решением всего табора, поелику сие цыгану есть самое тяжкое наказание – или спорщики сами решают своё дело промеж друг друга приватно. Вообще, откуда пошло это звучное дворянское «барон»? Да всего лишь от романского «баро», что значит «большой, важный». Так издревле звались цыганские вожаки, ведущие за собой табор по чужим землям. «Ром баро! – кричал иной увалень Петша или хитрец Рацуш, когда табор устраивался на ночлег. – Скажи, это можно есть?» Поглядит баро на пригоршню собранной дикой малины и скажет эдак: «Можно, юноша. Только завтра поутру ждать тебя не будем».
Расскажу один случай. Стояли мы как-то под деревушкой названьицем, как сейчас помню, Малый Мын. Как водится, даём представление – песни, пляски, чудеса ловких рук да репризы нашего милейшего медвежонка Риша, и всё такое прочее, конечно, – токмо публика что-то уж дюже невесела – кто топчется на месте будто насилу привязанный, а кто и вовсе глаза долу. Одни старики да дети, божьи человечки, нашим дивертисментом тешатся, да и по тем видно – что-то вельми гнетён мынян, ох, изрядно гнетёт. А артисту киснуть неможно – хоть изойди, а партию свою до конца доведи.
Дядя Янко, едва мы закончили, поклонился честному народу и молвил:
– Не обессудьте дерзость цыганскую, добрые люди, а и не скажете – уж стряслось чего, али беда какая приключилась? нешто помощи какой надобно? на смурь вашу поглядеть – яко же нож вострый под сердцем возмочь!
И как сказал – поприжали к лицам платки бабы, попрятали глаза молодухи, ребятушки к мамкам прильнули, мужики и вовсе смрачнели. Завздыхали старики. Наконец, вышел дед с длиннющей бородой и поклонился нашему баро ответно, с достоинством.
– Дело наше незатейное, – говорит, – да сугубое, и чужому человеку вроде как лишнее, но тебе, бароне циганскый, расскажу, бо спросу с вас всё никакого – сегодня пришли, завтра ушли – а коли чем подможете, так благодарить будем во веки вечные, и всем миром в накладе не оставим.
Стихлось, и зачал дед рассказывать:
– Малыя Мын, как видишь, стоит окружён холмами и обок речкой Уляйкой, и оттого северному ветру сюда заказано, а насупротив лес начинается, а где кончается, никто не знает, и зверья разного в том лесу без счёта. Места тут тихие, благодатные, и, испроси меня Боже – идеже, старый, сызнова век вековать желаешь? – дык я бы и ответил – воля твоя, а ничего другого мне не надобно. Недаром ж земля наша древлянами Мыном наречена – Райская Куща и есть.
Старый войт перевёл дух, а баро важно покивал – верно, знал, что сие названьице означает – человек он у нас сведущий, цельный сундук книг имеет, печатных и рукописаных – правда, больше сказки.
– Райская Куща, – задумчиво повторил старик, – да только кой же рай без змея. От и у нас тож – объявился однова хозяин Малыя Мына, яко наследник сгинувшего в смутные времена нашего старого барина, дай-то тому Бог – добрый был барин, к холопам своим ласковый.
Староста перекрестился, перекрестились и мы.
– А наследничек варвар оказался. Назвался графом, и оброку положил словно звёздочек рассыпал, да, видать, мало показалось – барщиной впридачу обневолил! Смешно сказать – поборы на воздух учредил, пёсий сын! на воду и снег! Вишь, бароне – он-де завод придумал строить, так, конечно, денег надобно – а коли, видно, думал, не станут платить и с голода подохнут – так земля освободится, всё благо… всё господин барин в барышах… а мы…
Заплакал старик. Стоит, глядит на дядю Янко, а слёзы в бороду капают, и не утрётся, руки плетьми висят. Заёрзал баро, вздохнул украдкой, да и заметил я – многие цыгане глаза потупили.
Всяк, конечно, догадался, каковое вспоможенье мынянин просить у цыган хочет.
Баро молчал долго, и лицо его было сурово. О прошлогодную весну Петша с Рацушем в одном селе жеребца увели, да опосля и подослали к обкраденному помещику красавицу Нану, о ту пору первую ясновидицу табора, и подучили что сказать – ну, там волею судьбы оказалась в ваших местах, да прослышала про твою беду, да позолоти, не скупяся, и скажу, где конь твой. Убитый горем хозяин россказням цыганки поверил и торговаться не стал, даже щедро сверху накинул. Жеребец-то, говорит, орловский, пятерная цена за его уплочена, да не серебра мне жалко – полюбился он мне, страсть как полюбился. Заутро объявится твой орловец, сказала Нана и, возвратимшись, вывалила пред братьями груду червонцев. Те покачали головами, поразводили руками, да и устроили табору гульбу широкую, разудалую – веселись, ромэнйа, деньги сами в карман падают! Про коня парни вспомнили, когда уже вороны доедали волками недоеденное – вишь, в овражке беднягу стреножили, от глаз людских подальше. Погоди – невесела присказка, а сказка и того пуще. Оказалось, помещик тот по следу табора чёрных человеков пустил, и посулил, видать, немало, потому как о четвёртую ночь догнали они нас, обманули собак – бывалому лиходею дело нехитрое – сыскали Нанин шатёр и… Вот как вы сейчас – так же молчал Янко, отвернувшись в степь от Петши с Рацушем, на коленях слёзно моливших ром баро Янко об одном только – простить их обернувшуюся несчастьем шутку – а после пускай прогоняет, они стократ того заслужили, а то – пусть, пусть даже смерть будет им наказанием.
Оборотился тогда старый цыган, и увидели братья, что постарел баро ещё больше. Нет, сказал он им, не будет боле смерти в моём таборе, как никто боле не будет изгнан, и это моё слово, слово ром баро Янко Гожая. Прощение моё получите позже, а покуда идите собирайтесь все – дальше пойдём. А дочку свою, чернобровую Нану, велел подле того овражка похоронить.
И теперь он хмурился, глядючи на старосту крестьян деревушки названием Малый Мын, и молчал, и глубокие борозды чертили его большой открытый лоб с чёрным чубом, и делались всё глубже и глубже. Крепкую думу думал баро, молчали цыгане, молчали селяне.
– По-твоему быть, – прогудел дядя Янко, аж инда вздрогнули иные. – Поможем. Расстараемся образумить самодура вашего. Безобразие творит, тут неча и говорить. Однако, старик… не знаю, как тебя по имени…
Староста открыл было рот, но длань цыгана махнула нетерпеливо – молчи.
– … не знаю, как тебя по имени, и знать не хочу, а хочу вот что говорить. Помочь поможем… постараемся. Но ежели дело ваше на самом деле окажется не таково, как ты говоришь – берегись.
Никто не посмел улыбнуться нечаянному витеисловию баро. Староста был белее своей бороды.
– Берегись, – повторил Янко тихо и сосредоточенно, уставившись в землю у ног старика. – Цыган простит всё – обмана не простит.
Дрожащий осиновым листом, старик снова вознамерился что-то сказать, но баро и тут не дал ему слова.
– Коли выгорит наша лотерея, – поднял он глаза и впервые усмехнулся, – так награду сами возьмём.
Староста оглянулся на сбившихся в кучку мынян – многие сразу закивали – и, перекрестившись, тоже кивнул:
– Согласные мы, бароне. Снимите только Христа заради эту накипь с нашего сердца. А мы-от на всё согласные.
С тем и ушли селяне. Подозвал дядя Янко Петшу с Рацушем.
– Как стемнеет, идите в этот самый Мын и вызнайте что к чему. Буде всё как говорил Белая Борода – украдите у барчука коня подороже, да утаите в поле… вы у нас первые коноводы, вам это раз плюнуть… да шагу от его ступать не смейте! Глаз не спускать! Спать по-одному! Словом, исполните свою шутку давешнюю как должно… было.
Видел я – в полном огорошении ушли братья, редко-редко переговариваясь… да что уж там – сам я тоже мало что усмыслил. А один древний разумник – дядя Янко читал – говорил, что раз не знаешь, чего делать – спи. И кто я таков вздорить с древними разумниками… завалился и враз уснул. Едва лишь, на самый последок, услыхал, как кликнул баро зачем-то к себе Лолу, первую нашу ясновидицу.
Утре продрал глаза, слышу – суета чего-то, собаки брехают, мужчины на лошадей покрикивают, и всё такое прочее, конечно – снимается табор. Уложил я своего скарбу – много ли там сбирать-то – и тута мимо Рацуш идёт, по голенищу палочкой постукивает, по сторонами не глядит – задумался о чём-то.
– Эй! – кричу ему. – А с чего поспешка такая? вечерось токмо пришедши, а ужо в путь-дорожку?
– Баро велел, – басит. – Едва мы с Петшой конягу барскую приведучи, так и сказал, поднимаемся, мол, уходим.
Я себя что по лбу не хлопнул.
– Так вы лошадку таки привели, черти? – спрашиваю.
– А то, – подбоченился Рацуш. – Мы, чай, с братом первые на таборе коноводы, нам это раз плюнуть, только этот дьявол ногу Петше раздавил, да мне плечо рогом своейним оцарапал, а так ничо, одолели – вона, в овражке бесновается, сучий сын.
– Каким ещё рогом? – прищуриваюсь я, внук бабушки с молдавской родословией, на урождённого цыгана. – Вы кого уворовали, охламоны?!
– А и погляди.
Бежим к оврагу, подходим – батюшки-светы! – возлежит стреножен, чёрными боками исходя, здоровенный битюг, гривой пол-овражка укрыл, лоснится весь, с пут рвётся ажно пена о все стороны летит, да братья-коноводы дело своё и впрямь знают – добро повязали великана… что это… цепями? Спрашиваю отчего так.
– Эвон, – говорит Рацуш, – бечёвку-от на раз перекусил, хоть самую крепкую взяли, какова у нас есть – одвуплётную смоляную вервь, хорошую, у матросов купленную – и боюся, как б и цепей достало, надо было втройне умотать, говорил я Петше…
И, словно услыхав нас, в сей миг битюг повернул свою башку и зыркнул – прямо на меня.
Ох, дайте отдышаться, добрые люди… и поныне озноб прошибает. Грех на такое божиться, да вот вам крест, и ещё один, и ещё трижды по столько – истину молодой дурошлёп сказал – дьявол, не конь. То ль хвор чем, то ль бесноватый, то ль что другое – а судите сами – один глаз с бельмом, другой кошачий, и красным налиты, ополовины морды черепушка голая блестит – клыки видны, слюна в траву течёт – и трава там дымным шипом исходит – а поверху, прямо с лба торчит двоица рогов витых да вострых, аки в книжках у чертей малюют.
И верно дьявол, прости Господи! Таковой он и есть!
Не ведаю, сколько б мы так уклон овражка подпирали, а только окликнули нас, и двинулся табор. Наказал баро братьям с бесовским этим конём остаться, и стеречь пуще живота своего. Нехорошо мне сделалось, и сосмелел я подойти к старому цыгану, и говорю, недоброе, мол, ты дело задумал, дядя Янко.
Ничего не ответил. Поджал губы, да услал в самый хвост обоза присматривать, чтоб повозка с провиантом не отстала.
Четыре дни проползли одним чёрным слякотным червём. Цыгане были молчаливы, песен не заводили, забавы не лезли в горло, подле селений не вставали – выбирали места побезлюднее. Под стать душевному неладу скоро задождило – мозгло, гнило, лихорадно.
К исходу четвёртых суток всё кончилось. В сумерках прибыл одвуконь оборванный незнакомый цыган, и, накоротко перекинувшись с дядей Янко, ускакал. Противу обыкновения собрать народ и сказать ему весть баро затворился в своём шатре и выходить не пожелал, лишь велел собак не кормить, дабы злее были, да ночное стороженье числом удвоить.
Но не удержишь ручья решетом. Дошлая натура цыганская – разошлась весть как на крыльях.
Братья убиты. Дьявольский конь исчез.
Зажали женщины кулаками рты, потащили ребятишек по углам. Сжались руки мужчин на рукоятях ножей. Завыли псы. Всплеснули искрами в звёздчатое небо костры.
До самой утренней зорьки не смыкали очей поставленные в охран, помня прошлогоднее. Полканы рвали цепи и рычали на каждую тень. Никому и в голову не пришло, что беда уже побывала в таборе.
С рассветом вынесли из шатра зарезанную Лолу, сжимающую мёртвыми пальцами драную шапку с меховой шишкой о конце, и не сдержали цыгане горького вскрика, узнали – была та шапка на оборванном незнакомце, донесшем о Петше и Рацуше – коих, должно, сам и убил.
Забилось в падучей выглянувшее солнышко на выхваченных кинжалах да топорах, да шарахнулись кони от ярого крика:
– РОМ БАРО! ВЫЙДИ К НАРОДУ! ВЫЙДИ, ЯНКО!
Откинулся шатровый полог, и вышел оттуда незнакомый старик. Опершись о палку, оглядел нас – и не сразу признали мы в нём нашего Янко. Примолкли невольно.
– Ромалэ, – еле слышно просипел дядя Янко. – Братья и сёстры. Я, ваш ром баро Янко Гожай, буду говорить с вами. Потом решайте как хотите.
Говорил старый рома недолго. Сказал, что, давши Белой Бороде это чёртово согласие, послал Петшу и Рацуша, непутёвых шалопаев, но опытных коноводов с тем, чтобы они вразумили барина Малого Мына умерить лютование и послабить маленько и так несладкий крестьянов удел, и положить тому на раздумья три дни и три ночи, и припугнуть маленько, мол, опасно отказать цыгану – цыган птица вольная, да с коготками – а в подкрепление слов свести со двора самого доброго коня, какого токмо найдут – пренепременно с заверением вернуть в обмен на утвердительный барский ответ и небольшой бакшиш. Назавтра к барину должна была подойти Лола, и проявить участие хмурому его виду, и предложить погадать «очень важную пропажу господина». В том и крылась хитрая придумка старого баро – согласись сатрап найти украденного коня – то бишь нарушив данное братьям слово – и можно было бы со спокойной душой отправлять мракобеса в мир иной. Отвержение же услуги цыганки внушило бы надежду на решение дела миром.
Мудр баро, слов нет, но, сдаётся мне, тута перемудрствовал – позволив тем самым объегорить себя ловкому хозяину Малого Мына. Видимо, тот попросту, без лишних затей, порешил и вовсе никакого слова не давать, и, уподозрив лукавую гадалку и конокрадов-лихоимцов одной шайки, придумал одним прихлопом убить трёх зайцев – погубить осмевших угрожать ему треклятых чавела, вернуть дорогого жеребца и острастить барона этих бродяг – не суйся куды не просят, цыганова морда, хуже будет.
Вышел его замысел, как видим, словно по писаному.
Кончил дядя Янко так:
– И про месть скажу вам. Цыган мира любив, но честь свою блюдёт свято, и буде выходит ему от кого большое бесчестье – мстит, и в том пощады не ведает. А потому – моё слово таково. Я отряжаю в деревню Белой Бороды нашего юного Евграфа. – Баро тыкнул пальцем в мою сторону. – Он не цыганской крови по роду, это верно – но цыганского духа по сути своей, правду говорю вам. Чует моё сердце – по ему это дело. Али кто против, так скажите? Скажи что и ты, Евграф. А рассудите старого Янко в изгон – воля ваша, покорюсь.
Покачал я головой, глядя в самые глаза баро – нет, дядя Янко, нечего мне сказать, как ты положил, так и сделаю. Нецыгану при таборе, видать, и доля нецыганская.
Люди тем временем зашумели, зашушукались, кто даже заспорил меж собой. Заговорил, смущаясь, рослый кузнец Санко:
– Изгону ты сам возбранил, ром баро, и моё слово таково – и правильно. Не пристало такое цыганам, негоже оно вовсе. Про воздаяние за бесчестье тоже верно говорил – не будет у цыгана чести – не будет ничего. Об… Евграфе… туточки потёмки у меня… но коли ж говоришь, что чуешь сердцем – значится, доброе порешение. Сердце твоё, оно вроде как покудова тебя не обманывало. Как бы всё по местам… токмо вот уже моё сердце чует вовсе другое, ром баро.
– Что же оно чует, ковачи Санко? – тихо спросил Янко.
Великан повёл могучим плечом:
– Не выковал ещё ковачи Санко языка сказать такое. Нехорошее оно… грязное… и воли там мало… и плохо там цыгану… очень плохо.
Махнул рукой расстроенно и ушёл.
Никто боле не говорил, молча расходились цыгане. Напрасно вглядывался в лица старый Янко – отводили взоры люди. Что ж, подхватил и я оплечо свой сумок, стянул в него с ближайшей повозки пару ржаных краюх и, что называется, скомандовал себе от таборных ворот поворот. И, хоть и не принято у цыган прощаться – прощайте, братья и сёстры, каковы уж ни есть вы и каковой уж ни был я.
– Погоди, Евграф! – окликнули меня.
Оборотясь, увидел я, что рядом с баро, под заморосившим слепым сеянцем, стоит простоволосая Рада – узнал я голос. Крутого норова женщина – всегда платков не признавала, зато постоянно с кинжалом опояс, даже по праздникам.
– Погоди, Евграф, – повторил за Радой Янко… дядя Янко. – Куда ты в дождь-то… просить тебя об одном хочу. Поможешь младшенькую мою ухоронить? Лолу-незабудку? А? Поможешь?
Встал мне ком поперёк глотки, не продохнуть. Поддёрнул я осыревший сумок, сглотнул кое-как, стою. Дождик по плечам долдонит.
– Спас он тебя, Евграф, – проговорила Рада, звякнули украшенья, отблеснули мокрые ножны. – Нет ему теперь житья в таборе. Другого ром баро себе поставят. Подари напрощанье добрую службу, тоже тебя прошу? Ты ведь дружен был с Лолой, знаю я.
Своротился я тогда и убежал. Косохлёст пуще наподдал, и, поди, скоро потеряли меня с виду цыгане. А там и на дорогу вышел.
На сём сказка и кончается, вовсе чуток остамшись. Сыскал я тот Мын, и графа самоназванца, и инда коня евонного, да так удачно случился – миряне в аккурат подсобрались самодура воевать. Знать, вкорень допёк он их – от мала до велика все мужики как один с дрекольем, да дубьём, редко у кого ружьишко – грозное войско, скажу я вам – токмо, странное дельце, ни в едином не уметил я той бесповоротной отчаянности, с коей мать с дитём за спиной кидается голыми руками на волчью свору. Пошёл я с ими, и как дошли до барского имения, уверился я, что не станут мыняне барина резать, убоятся. Постоят, погрозят, покричат, пошумят – и разойдутся. И заутро притащат оброк, и сунут голову в барщинный хомут. И, значит, Евграфу здесь исполнить его дело никто не помеха.
Граф, будто нарочно, вывел коня своего чёрного дьявола, и как зачал вояк доморощенных стращать, так теи разве что в ноженьки ему не бухнулись. Тут раздвинул я мужичьё, и прибил обоих – поперва конягу, а после и барчука. Вусмерть и прибил.
Чего греха таить, да бахвалиться понапрасну – нелегко одоление ворога мне далось, нелегко. Знатно подрал меня чёрный дьявол, сгнить ему без ухорона – ляжку распорол рогами своими, копытом по уху смазал, правда, оскольз, ну и мелких ссадин нарисовал без счёта – тут порезал, там сцарапал. С графом-то я быстро управился – выю сломал, и дело с концом – выя у белоручек слабенькая. Зато вот супротив набежавших воителей славного села Малый Мын, осмелевших руками опосля драки помахать, силушки уже не достало. Скрутили меня и с оказией в город отправили, яко убивца и всё такое прочее, конечно. Криком кричал я им опоследок – ни в коем разе не предавайте земле-матушке нехристей этих, поиначе возвернуться, да воздадут вам сторицею – но разве ж послушали… Обыкновенное дело – как выпадет дураку случай показать свою силу слабому али беспомощному, тут дурак и вовсе остатнего разума решается. Ерои.
Присудили мне темницу, да взыграла в мне цыганская кровь – али уж молдавская, не знаю – и сбежал я, ужом в горы ушёл, и сидел точно мышь, покамест обо мне слава не поутихла, а там спустился в люди и бродяжил без малого годок, и, наконец, смилостивился Боженька надо мной – догнал-тки я свой бывший табор. А что? Времечка утекло немало, а родных у меня на свете белом окромя цыган этих давным-давно никого не осталось. И ежели вы меня таперича спросите, как оно жить при цыганском таборе, не будучи цыганом, отвечу тоже, что и допрежде – не сахарное оно такое житие. Белая ворона и всё такое прочее, конечно. Но дом – он везде дом, каковой бы он не был собой неказист.
Здеся сказка, почитай, что и кончилась. Конечно, дядю Янко с Радой я не встретил, а допытываться, с ими сталось, не стал. Приняли обратно – и поклон вам в пояс. Нынче ром баро в таборе – Нико Гожай, брат прежнего. Всё ничего – и умом Всевышний не обделил, и хитростью одарил – а лишь в одном Боже промахнулся – веселья сверх меры отсыпал, озорства переборщил. Оно и неплохо – а цыгану-тко и подавно – но для ром баро, вроде как, малость неподобающе. Да вот, послушай историйку одну, она коротенька, но поучительна, и живописует нашего Нико как есть.
Задумал однажды баро жениться. Задумал – так женись, скажете вы. Ан нет, у цыган – и свадьба цыганская. То есть поперёд обыкновенного христианского венчания устраивают «цыганскую свадьбу» – величайшего размаху гульбище, куды съезжаются все родичи жениха и невесты, коих только удастся созвать. Представьте же себе такое!
Невесту, по обычаю, полагается украсть. На такое дело отряжаются сваты, которые – как в стародавние времена – увозят несчастную девушку к её жениху. Случается, с воровством у них ничего не выходит – ведь родитель невесты настороже и ждёт непрошенных гостей – и тогда сватья берут хитростью – или деньгами, выкупом.
Обычай немудрёный, и вы, чай, об нём наслышаны.
Нико же умудрился и тут поставить всё с ног на голову. Повелел мне – по его словам – как наиопытнейшему из цыган в лихом деле – угнать ни много ни мало – автобус. Двух своих сыновей, Боцу и Мичу, он послал в лес с наказом выискать самый высокий тополь и, уже не знаю, каким вывертом, но умудриться притащить его в табор. Другим парням приказал и совсем уже утопский прожект – остановить на ближайшей железной дороге цельный поезд.
Чудеса в решете, да и только.
Помнится, задурил я и думаю – хочется тебе, баро, диковинного да наособенного – а достанет тебе Евграф такое, что ахнешь, да и поболе, чем думаешь. Наиопытнейший, вишь ты, в лихом деле…
Вышел я на большую дорогу, и своротил с неё автобус какой и хотелось Нико – большой, длинный, искрами белыми играющий. Прикрикнул на сидящих внутри, чтоб тише воды ниже травы были, и ничего с ими тогда не сделается, и притаранил эдакое железное чудище к самому шатру баро.
Зацокал языком Гожай, доволен остался, похвалил. Зашёл, поглядел – а те, внутри, сбились взади, и боятся молча, как велено – усмехнулся, вышел, колесо резиновое попинал. А тут и сыновья комель с половиной ствола тащат, чуть самих из-под него видно.
– Слушай, ромалэ! – взобравшись на тополиный обрубок, воззвал Нико и радостно засмеялся. – Сбираемся, люди! Идём невесту мою добывать!
Табор, грохоча, тронулся – в ту сторону, куда молодцы ускакали поезд промышлять, а я с братьями, Боцой и Мичей, насилу впихнувши в автоус неохватный раскидистый подарок, уселися рядком и велели возчику ехать, а куда – покажем. Сейчас забота наша была главная – чтобы вровне с поездом к невесте Нико приехать, а паче того быстрее.
А что… доехали. Поднесли невесте самое высокое цыганское дерево – так нас Нико наобучил сказать. Невеста зарделась ягодкой – понравился подарок. А тут и сам баро подоспел.
Тут и сказочке конец, а кто слушал – тот и добрый молодец. И я там был, мёд-пиво пил, усов по юности не достало – всё в рот попало. Плясала цыганская свадьба три дни и три ночи, а на четвёртое утро послал меня Нико за опохмелкой в город и, то и дело путая моё имя, пообещал опосля себя ром баро в таборе поставить, и дочку свою, коя непременно у их с Азой народиться, за меня выдать.
И всё такое прочее, конечно.