Она и вещи

Вероника Малова
Монолог.
Героиня – маленькая девочка, или юная девушка, возможно, взрослая женщина, или даже увядшая старуха. Может быть, это, вообще мужчина. Кому как покажется и кто как ее представит, так тому и быть.

    У меня потерялось зеркальце. Не знаю, как это произошло. Может, в автобусе из сумки вытащили. Может, выпало оно, бедное. Может, само укатилось. Надоела я ему. Я сразу позвонила в милицию и сообщила о пропаже. Дежурный был, наверное, молодой или непрофессиональный сотрудник. Он сказал, что такими мелочами они не занимаются. Ничего себе – мелочь! Представили бы они себя в подобной ситуации. Пошла в отделение, написала заявление, как положено: «Сегодня утром обнаружила, что пропало карманное зеркало по имени Зоя. Такого-то года рождения. Было одето в деревянную оправу светло-желтого цвета. Особые приметы: царапина на внешней стороне. Прошу предпринять срочные меры по розыску». Но заявление у меня тоже не приняли. Посмотрели на меня так страа-аанно и сказали, что у них есть более важные дела, чем зеркала искать, тем более - карманные. Вот если бы оно было каким-нибудь антикварным… Ну, как всегда. Они же не понимают, почему я так переживаю, почему это зеркальце так ценно для меня. Это нормально: двери закрываются, поезда уходят, люди отворачиваются. Впрочем, не как всегда. Когда-то все было совсем иначе.
   Я не помню, как  родилась, как младенцем была. Мама рассказывала, что я росла очень спокойным и умным ребенком. Говорить рано начала. Приехала к нам мамина подруга, а мне было полтора года. И она очень удивлялась, потому что я подходила к ней, эмоционально лепетала слова, пыталась уже предложения строить, и в глаза постоянно заглядывала. Я разговаривала с этой маминой подругой,  они меня остановить не могли. Смеялись над такой неуемной общительностью моей. А потом папа выстрелил над моей кроваткой из ружья, но этого я тоже не помню. Мама схватила меня и бежала в одной ночной рубашке со мной, голенькой, через все село, через всю пургу и зиму к матери своей, моей бабушке. От этого выстрела у меня что-то случилось с лицом: один глазик совсем не закрывался и подергивался, а изо рта постоянно текла слюна. Но меня вылечили деревенскими заговорами. Мама рассказывала, как лили воду над моей головой, ножом знаки в воздухе рисовали. И тогда мои родители уехали в большой город на другой конец страны, потому что думали, что там все наладится, они перестанут ругаться, и папа больше не будет целиться в маму, а попадать в коврик над моей кроваткой. И вот с этим большим городом связаны мои первые детские воспоминания.
 Первое воспоминание такое. Мы с мамой стоим в очереди. Тогда еще многие товары были в дефиците, и очереди выстраивались огромные. И люди часто занимали очередь сразу в несколько отделов, чтобы успеть купить что-то нужное. И вот мама побежала в молочный отдел, а меня вместо себя оставила в мясном. Пришел большой дядька, отодвинул меня и встал на мое место. Мама вернулась и говорит дядьке: «Вы что, не видите, я девочку здесь поставила?». А дядька грубо отвечает ей: «Вы бы еще шубу вместо себя поставили!». Я это запомнила, потому что мне так поразительно стало и обидно, что меня с шубой сравнили. То есть, меня как бы уравняли с вещью. Мне как бы отказали в возможности существования души. Обездушили меня. Но я, конечно, не такими терминами выражала это тогда. Просто, в моем понимании,  я была уже личность. Все видела и замечала, думала о разном, но не умела еще толком объяснять многое. И вдруг – на тебе! Шубу бы, говорит, еще поставили… Будто я для него была пустым местом, нулем без палочки и дыркой от бублика. А мама на него не закричала, не разуверила его, что я человек. И я подумала, а вдруг, все взрослые так и считают, что я – это почти что шуба… И очень переживала по этому поводу. И даже стала бояться взрослым в глаза смотреть. Я помню, что после этого едем, например, в автобусе с мамой, и кто-то незнакомый начинает меня рассматривать. И я не могла выдержать этот взгляд, сразу отворачивалась и ерзала на сиденье.
Второе воспоминание такое. Мы жили в каком-то длинном-предлинном многоквартирном доме на первом этаже. Было лето, уже потемнело. И вот папа говорит мне: «Я уронил расческу за окно. Я тебя сейчас поставлю на улицу, ты ее достанешь, и я тебя заберу». И поставил меня под окно. Я нашла расческу, ему протянула. Он ее забрал, рассмеялся и говорит: «Будем вырабатывать характер. Беги сама вокруг дома до нашей двери». А я раньше в такую темноту только с родителями на улицу выходила, когда из гостей возвращались или еще откуда-то. И вот я бегу вокруг дома, а он будто еще длиннее стал, будто вытянулся на целые километры. Бегу, и никак его оббежать не могу. Целую вечность я тогда бежала. Мне было очень страшно, и я плакала. Но самое обидное – это то, что папа так поступил. Будто предал меня. Будто специально бросил в эту страшную темноту, да еще и смеялся. И от этого я еще горче плакала.
Вот после этих двух случаев дальше я уже все стала запоминать. Наверное, характер выработала. Или просто повзрослела немного. Вышла из младенчества. Я ходила в детский сад и играла с ребятами во дворе. И все они были мне самыми лучшими друзьями. Это пусть взрослые меня шубой считают и характер во мне вырабатывают, а здесь меня любили и уважали. Во дворе меня любили и уважали, потому что я умела вместе с мальчишками прыгать по крышам гаражей и стоять на воротах, когда играли в футбол или хоккей. А в детском саду меня любили и уважали за то, что я умела читать и рассказывать разные истории. И воспитательница даже уходила иногда на час или два и оставляла меня за старшую в группе. Все дети садились вокруг, а я им читала. Они задавали мне самые разные вопросы, и я отвечала. А если не знала чего-то, придумывала и все равно отвечала. Потому что если ты – за старшую, то хоть лопни, но найди ответ, когда тебя спрашивают. И вот тогда, наверное, я и начала чувствовать, что когда есть с кем разговаривать и кому отвечать на вопросы – это что-то такое, о чем с самого утра начинаешь думать. И ради чего скорее хочется позавтракать и в сад бежать. И мне хотелось копить внутри себя много слов и знаний, много смеха и тепла, чтобы отдавать это. А когда забирают, то снова копить и копить еще больше, и снова отдавать. К родителям, конечно, мне больше всего хотелось с этим всем идти. Но мама с папой были заняты своими скандалами, которые так и не прекратились. Мама постоянно плакала, и времени на меня у нее не было. А потом мы уехали из этого большого города и от нашего папы. Папа напоследок пришел резать маму, но мы спрятались у соседки. А соседка была веселая и грозная,  вытолкнула папу вместе с его ножом на лестницу. Он так и скатился вниз по ступенькам. А мы вернулись к бабушке и дедушке в деревню. Но мама прожила с нами совсем недолго. Она отправилась в районный центр устраиваться на работу, как мне сказала. Но бабушка еще говорила, что ей нужно выходить замуж, а я мешаю маме искать мужа. В деревне тоже было много детей, я дружила с ними. Но все равно очень сильно скучала по маме. Мне казалось, что если она не со мной живет, меня и защитить некому. И вот один раз я решила проверить, есть ли у меня защитники. Шла из школы домой, и так одиноко мне стало… Я взяла и намазала лицо пылью. А потом на этой пыли слюной провела дорожки, будто я плакала, и это слезы оставили такие следы. Прихожу домой со своими слюнными дорожками. Дедушка увидел и сразу спрашивает: «Ты плакала?». Я голову опустила, тихо так говорю: «Да». Дедушка заволновался. Это было очень заметно, хотя он всегда спокойным был. Дедушка снова спрашивает: «Почему плакала? Упала?». Я еще тише отвечаю: «Нет». Он продолжает: «Тебя обидели?». Я головой киваю. Тут дедушка повысил голос. Строгим стал, каким я его и не видела. «Кто обидел?» - подступает ко мне. А я быстро в уме перебираю знакомых: кого бы назвать, чтобы ему не попало. Но отвечать сразу надо, и я сказала, что это Сашка, который в соседском доме жил. И тогда дедушка взял палку и пошел к ним защищать меня и наказывать Сашку. Мне, конечно, стыдно было, что я соврала, и поэтому Сашка получил ни за что. Но и гордо мне было, что дедушка с палкой может за меня вступиться. И гордость эта была гораздо больше моего стыда. Стоило идти на такой стыд ради такой гордости, так что пусть Сашка простит меня.
 А еще я тогда вечерами переживала за маму. Мы идем с дедой или бабой закрывать ставни. Темнеет уже, колышущиеся тени прячутся под каждым кустом, под каждой травинкой. И за нами по пятам тени крадутся. И вдруг так мне в сердце тревожно становится, не случилось ли что там с ней без меня? Как она одна? Вдруг заболела?
А мама тем временем вышла замуж и наконец-то забрала меня к себе. И я пошла в новую школу в третий класс. И все мальчики сразу влюбились в меня. Это мне не казалось, а было по-настоящему. Потому что они прислали мне записку: «Любим тебя! Будем тебя защищать!» И поставили подписи - целых пятнадцать штук. То есть подписались все поголовно. И уж тут-то мне так гордо стало - в пятнадцать раз горже, чем в деревне. Там один дедушка с палкой, а тут пятнадцать мальчиков. И все любят и защищать хотят!
Я начала писать сказки и училась играть на гитаре. И здесь меня уже не назначали старшей, а само собой получилось, что в классе я была главной. И ко мне шли за советами. Например, приходит Славка, отзывает меня в коридоре в сторонку и спрашивает: «Слушай, на меня вчера Женька училке настучал, что это я окно разбил. Как думаешь, предупредить его на первый раз или сразу морду набить?» Я спрашиваю: «А он раньше уже стучал на тебя?» «Нет», - говорит Славка, - «он всегда нормальным пацаном был». Я говорю: «Ну, тогда поговори с ним сначала по-хорошему, Славик. А если еще раз настучит, тогда уже морду набей». В-общем, я, как Соломон, разбиралась в таких сложных делах и решала, как лучше поступить. Ко мне потому и шли, что я всегда справедливо решала. А еще нравилось одноклассникам, как я на гитаре играю и истории разные рассказываю.
Время было таким веселым, что, казалось, будто оно искрится постоянно. Дружба была такой крепкой, что была похожа на стальные тросы, которые не разорвать ничем. И я была очень нужна своим друзьям. Эта «нужность» становилась мне самой все более нужной. Когда я знала, что меня кому-то, как воздуха не хватает, мне самой воздуха прибавлялось. Второе дыхание открывалось. И третье, и двадцать пятое – сколько потребуется. Такой запас неисчерпаемый обнаружился во мне, какого я и не предполагала. И я всю себя в других лила и ничего себе не оставляла. Но вся я каждый день снова появлялась, и была больше, чем вчера.
В старших классах мы собирались и по полночи просиживали у кого-нибудь дома или в парке, когда тепло становилось. Говорили-говорили обо всем бесконечно. И мне казалось, что я нашла тот самый смысл жизни, о котором нам в школе талдычили. Ну, жизнь отдать за Родину, подвиг совершить ради любимого, сироту из детдома забрать…А у меня вот такой смысл появился – себя людям нести, ощущать свою необходимость. Мне даже не хотелось ехать в университет поступать, потому что нужно было с друзьями расставаться. Потому что – хренакс! – и взрослость наступила. Я так говорю «хренакс!» не ради красного словца и не потому, что мне ругаться нравится. Просто, действительно, это был хренакс. Неожиданно как-то и странно. Такая пустота и такой простор необъятный вдруг появились. А что с ними делать, пока не знаешь…
Все стали стремительно разъезжаться по разным городам и взрослеть. Это взросление ощущалось по изменениям, которые стали в моих друзьях происходить. Мы встречались на каникулах, но они уже были другими. Важными стали, и вопросы их волновали совсем иные, нежели раньше. Мне, например, как было интересно, как свет в лампочках появляется или как самолет может в воздухе держаться, так и осталось. Мне это по-настоящему интересно!
А они теперь говорили об украшениях, о замужестве, о деньгах, о работе. А о приключениях, о далеких звездах, о пиратах все говорить перестали. И я начала ощущать какую-то растущую пропасть между нами. Все пыталась перепрыгнуть ее. Разбегалась и бросалась, зависнув в воздухе, на шею: «Инка!» - говорю своей лучшей школьной подруге,- «что ты у меня про золотые серьги спрашиваешь? Нужны они мне, как рояль поросенку! Ты послушай лучше, какую я сказку новую написала». И пока она ответить не успеет, я начинала торопливо читать. Но Инка или прерывала меня, если сказка была длинной, или дослушивала, зевая. А потом говорила: «И охота тебе такой ерундой заниматься? Ну, мы идем сегодня на дискотеку?». И тогда я, не долетев до края пропасти, на котором она стояла, и, уронив руки с ее шеи, падала вниз. А пока я падала, на меня выливались тонны ледяной воды. Вода лилась мне за шиворот, на макушку, попадала в рот. И вся мокрая и обледеневшая, я оказывалась на дне пропасти на острых камнях. И тогда я кричала с этого дна: «Инка, это не ерунда!!! Пойми, это не может быть ерундой! На свете вообще не бывает ерунды. А если и бывает, так это, скорее, твои золотые серьги по сравнению с моей сказкой!» Но Инка меня уже не слышала. Серьги надевала и уходила на дискотеку. И даже не дожидалась, пока я из пропасти выберусь.
Они тогда все как сговорились, друзья мои бывшие. Будто их под одну копирку положили и нарисовали заново. А старых ластиком стерли или запрятали куда-то. И я искала старых, с которыми про звезды ночами говорили, но найти никак не могла. Напоминала им про пиратов и приключения, но все они меня слышать перестали. Смотрели мимо куда-то. Как тот дядька из детства, который меня шубой обозвал, и права на душу лишить хотел.
Ну, так как-то разом они и исчезли, мои лучшие школьные друзья…
Зато в институте!!! О, это были атомный и термоядерный заряд в одной боеголовке – моя встреча с единомышленниками! Тут один интереснее другого оказался. Один картины пишет, другой на виолончели играет, третий спектакли ставит. И я со своими сказками и гитарой так совпала с этим обществом, будто сто лет мы вместе существовали и тысячу лет еще не расстанемся. И время стало еще веселее, а дружба еще крепче. И я снова обрела смысл, утерянный было вместе со школьными товарищами.
Я этим людям так нужна стала! Меня ждали каждый день, за меня переживали, беспокоились, меня слушали. И я снова вся, без всяких остатков шла к новым братьям. Вот прихожу огроо-ооомная, как вселенная, а ухожу от них, как точечка. Иногда и точечка исчезала, и я держалась лишь на какой-то воздушной основе. И снова наполнялась, и бежала к ним, чтобы говорить, петь, обнимать. Распахиваться до самой глубокой глубины. Мы с институтскими друзьями не только о пиратах и звездах говорили. Такие темы поднимали, что и словами это не определишь. Спорили о настроениях цвета, о материализации снов, о родовых тайнах камней. О, что мы только не обсуждали. В какие только игры не играли. В какие только миры не заглядывали.
Но тут получилось вот что: те, кто совершенно серьезно играл в игры и всем собой заглядывал в чужие миры, стали уходить. Шеренгой, как приговоренные. Один повесился, другой вены вскрыл, третий от передоза умер, четвертого убили. А те, кто жив был до сих пор, стали отдаляться. И тоже говорили теперь о семьях и работе. Снова возникла растущая пропасть. И когда я закончила институт, то обнаружила, что все мои настоящие друзья сбежали на тот, непонятный пока для меня, свет. Сбежали и оставили меня тут одну. А во мне-то уже не просто пираты и звезды, во мне уже настроения цвета и родовые тайны камней. И куда теперь со всем этим?! К кому идти?! А я ведь еще и каждый день огромная, как вселенная. И если эту огромность не выливать, то тебя просто разорвет на мелкие части.
К тому же, падла, снова наступила взрослость, теперь - послеинституская. И снова такая пустота и такой простор, с которыми не знаешь, что делать. Я говорю «падла» не потому, что такая грубая, а просто взрослость – она и есть падла. По созвучию со словом подлость. И в падла-взрослости всегда есть место и этой самой подлости, и одиночеству, и смерти, и многим другим, совсем не приятным вещам.
Взрослость, она вообще много раз в жизни наступает. И одна мрачнее другой.
Ну вот, и пошла я по падла-взрослости со всем своим звездно-каменным грузом замуж. Я всегда очень влюбчивая была. Влюбляться начала еще с детского сада. Помню, влюбилась в старшей группе в Игоречка. Он так свысока на всех смотрел, как снежный царевич. И я никому не говорила, что люблю царевича Игоречка. Однажды мы стояли на зарядке. И он случайно наступил мне на ногу. Я возьми и скажи: «Мне не больно». Он взял и еще раз наступил, уже сильнее. Я улыбаюсь: «Мне совсем не больно». И он еще раз наступил, потом еще раз, прямо прыгал уже на моей ноге со всей силы. А у меня слезы от боли брызжут, но я все улыбаюсь и повторяю: «Мне совсем не больно». После зарядки я убежала и плакала в беседке, но Игоречку так и не показала свою боль. А потом влюблялась в школе сто раз,  в институте – и всегда до безумия. Но один возлюбленный, которого хоть и возносила я каждый раз до неба, все равно оказывался мал мне, как старое детское платье. Мне его всегда на один зубок только и хватало, а ему и молекулы от меня было много. И я снова и снова водопадом своим обрушивалась на всех, кто желал этого водопада.
Ну вот, а тут стал за мной усиленно ухаживать интересный человек, который был старше меня на десять лет. Доктор-хирург. Он сказал, что его привлекло во мне то, что я живая. Так и сказал дословно: «Ты живая, а это огромная редкость». Им, врачам, конечно, виднее, кто живой, а кто не очень. Он, наверное, тогда еще не понял, что я слишком живая…
А у него до меня уже три жены было. И он сам был такой белый, стерильный, холодный такой был. Умным и циничным был мой Петр. Очень умным и очень циничным. Он мне ни разу в любви не признался и ласковым словом меня не назвал. А мне так хотелось всякие глупости ему лепетать, которые, когда их любимому лепечешь, вовсе не глупостями становятся. Теряют тогда эти глупости весть смысл свой, и становятся самой любовью и нежностью. Мне хотелось говорить ему: «Котечка…сюси-пуси…солнышечка…пупсечка…масечка-размасечка». Но я рот зажимала, когда такие слова готовы были из меня литься, и молчала. Зато он мне медведя плюшевого подарил. У меня в детстве никогда не было медведя. Такое детство без плюшевого мишки. А этот – мягкий, пушистый и говорил механическим голосом: «I lоve you!». Мне казалось, что Петя сам не может про любовь сказать, поэтому через медведя признается в чувствах. И когда он по делам уезжал, я клала медведя с собой в кровать, и постоянно давила ему на живот, чтобы он мне «I lоve you!» повторял. И мы с Петром тоже, как с друзьями моими, могли ночами разговаривать. Но становился мой Петечка все циничнее (потому что умнее уже и некуда было становиться), все стерильнее и холоднее. Я ему что-нибудь скажу, он усмехнется и говорит устало: «Это я уже когда-то слышал» или «Это уже было». А мне хочется кричать ему: «Петр, все всё уже когда-то слышали. Все уже было. Но каждый человек, он новый. И не похож ни на кого в целом свете. И поэтому ты не можешь нового человека когда-то уже слышать. Ты его первый раз в жизни слышишь и видишь! Это чудо – новый человек! Если только ты, конечно, понимаешь, что перед тобой новый человек, а не продолжение старых». И так мы постоянно спорили въявь или мысленно. А еще он очень боялся, что я могу забеременеть. Это потому, что у всех его прошлых жен остались от него дети, и он им всем алименты платил. Он постоянно приносил мне самые надежные противозачаточные средства. И каждый раз спрашивал: «Ты таблетку приняла?». Замучил меня этим вопросом. Мне уже стало сниться в кошмарных снах, как я забываю таблетку принять, а Петя приносит ее, большую, как колесо и впихивает мне в рот. Вот так прожили мы полгода, и разошлись, как в море корабли и в небе самолеты.
Потом у меня появился Юра. Я его, наверное, «от противного» выбирала. Он на заводе работал и жил в заводском общежитие. Родом был из далекого поселка, и до Петиного ума ему было ох, как далеко. Как до туманности Андромеды ему до него было.  Но он стремился всегда к чему-то, искал что-то внутри себя и других. Просто он, как я в детстве, не умел это стремление и поиск связно словами выражать. И однажды он написал письмо в редакцию газеты. Он написал так: «Уважаемая редакция! У меня такая проблема, с которой прошу вас помочь разобраться. Я работаю на заводе, и мне приходится общаться с заводскими товарищами. Но они меня не понимают, потому что я говорю с ними о книгах и душе. Я пытаюсь идти в общество интеллигентных людей, но они тоже меня не понимают и не хотят со мной общаться, потому что я простой рабочий. И вот как мне с этой проблемой быть, я не знаю. Рабочие меня не принимают, потому что я для них интеллигент, а интеллигенты не принимаю, потому что для них я – рабочий». Такая вот социальная шарада. Ему из редакции ничего не ответили, и так он остался со своей неопределенностью. А тут я. Сказки, звезды, пираты, цвета. Я для него была находка и дар небесный. И поселились мы в его комнате в общежитии. По коридору пьяные люди ползают, блюют, крики, маты, мордобой. А мы сидим с Юрой на продавленной панцирной кровати, как херувимы на облаке и говорим на самые разные темы. Кстати, этот Юра первый раз чем меня поразил: ехала я в электричке, а он подсел ко мне. Сидел и молчал, в окно задумчиво смотрел, а потом вдруг наклонился ко мне и спрашивает вполне серьезно: «Девушка, как вы думаете, в мире больше лампочек или людей?» Я аж обалдела от такого вопроса. Сначала обалдела, потом хохотала, как полоумная на всю электричку, а потом серьезно задумалась – а правда, кого больше в этом мире: лампочек или людей? И так мне интересно стало, и сам Юрик мне интересен стал. Потому что если человек может такой необычный вопрос задать, значит, и сам он очень необычен. Сидели мы, как херувимы, примерно год. И он смотрел на меня зачарованным взглядом и повторял: «Какая ты необычная! Откуда в тебе все это?». А я отвечала: «Я обычная. И все это и в тебе есть: и глубины, и звезды, и сокровища несметные. Ты просто не знаешь. Это искать нужно. Я найду это в тебе, обязательно найду». Но он не стал дожидаться, пока я все это найду, а начал крепко выпивать, и весь мир был ему теперь не мил. И я не мила. Ляжет он, бывало, на нашу панцирную кровать утром, лежит до вечера, в потолок смотрит и молчит. Раньше мы с ним говорили, я ему сказки читала, на гитаре мы друг другу играли. А уж какими словами ласковыми он меня называл, и я его в ответ – и не перечислить. А тут, как отрезало. Тормошу его, глажу по лицу, по щекам бью, пытаюсь дозваться. А он не слушает. «Уходи», - говорит, - «в свою жизнь. Пропадешь ты со мной. Поигрались и хватит. Не пара мы. Тебе другой мужчина нужен – тонкий и душевный». Как же меня бесит, когда за меня решают, кто мне нужен и каким он должен быть! Но ничего не поделаешь, не смогла я до Юры дозваться. Собрала вещички: сказки свои, гитару, медведя Петиного. Выдернула из спины херувимские крылья, которые у меня от Юриной любви выросли. Накрыла ими пьяного супруга, который спал на кровати-облаке, и ушла туда, куда он меня отправил.
Третьего мужа я выбирала уже от двух «противных». Чтобы ни на Петра, ни на Юру он похож не был.  Сережа оказался намного младше меня, и напоминал чистый-чистый лист бумаги, ни одной буковки на этом листе никто еще не написал. И вот стала я его разукрашивать и слова разные на этом листе записывать. А он повторял эти слова и улыбался, радовался написанному.  Но в один момент вдруг оказалось, что он весь-весь исписан, но не теми буквами, что я писала, а совсем другими. Каким-то образом превратились они совсем в чужие буквы и слова. И были они даже мне непонятны, будто на иностранном языке. И Сережа мой стал будто иностранцем. Не понимает меня, и я его не понимаю. Понепонимали мы друг друга еще какое-то время и тоже разошлись.
С тех пор бросила я замуж ходить. Но еще один раз напоследок влюбилась, как сумасшедшая. Пошла я однажды на концерт. Вышел на сцену скрипач. У него густые светлые волосы до пояса, белоснежная шелковая рубаха и скрипка с ангельским голосом. И такое они со своей скрипкой на сцене вытворять начали, что плакала я и слез не прятала. Поняла: вот он – суженый мой навек. Не будет он, как Петр, циником. И детей захочет. Не станет пить, как Юра и отправлять меня в свою жизнь. Не окажется иностранными буквами исписан, как Сережа. Полюбила я тогда этого скрипача всеми силами своими, всей душой своей вселенской и стала готовиться к следующему концерту. Долго ему подарок выбирала, не хотелось цветы или шоколад дарить. И тогда я купила глиняный колокольчик. Упаковала его в серебряную фольгу и пошла на выступление. Но вместо белоснежного скрипача вышел на сцену человек в черном костюме и объявил, что концерт отменяется в связи с трагической гибелью музыканта. Почтим память вставанием, и так далее… Пошла я тогда на похороны, и положила любимому в гроб глиняный колокольчик. И так вышло, что видела я своего суженого лишь два раза: первый раз - на сцене, и второй  - в гробу.
Тише я как-то стала, работала на разных работах, но в каждом новом коллективе все равно к людям бросалась. Хотя не с такой уже горячностью: на шеи не вешалась, не кричала. А так в полголоса бросалась. Меня сначала принимали, как экзотическую птицу колибри. Ну, как же: и пишет, и про необычности всякие разговаривает, и замужем три раза была, да еще, и скрипача мертвого любит. Разглядывали, сказки мои слушали, на гитаре просили играть. Иногда я думала, что снова нашелся человек, которому нужна я, как воздух. В гости ко мне этот человек начинал ходить, звонил мне постоянно, спрашивал с нетерпением: «Написала что-нибудь новое?» И я с радостью отвечала, что написала и прямо по телефону начинала сказки читать. А потом проходило какое-то время, и отодвигались эти люди. Забывали меня совсем. Даже на праздники, бывало, жду-жду, когда позвонят, поздравят, хоть одно дежурное слово скажут. И мне уже не того хочется, чтобы я необходима была кому-то, а чтобы хотя бы просто помнили обо мне. А не звонит никто. Я понимаю: работа, семья, своя жизнь. Не будут же они только моей жизнью жить. Тем более, меня всегда так много было, я все собой заполняла. Не обязаны же они меня всю, такую огромную, пускать в себя. Мне даже стало казаться, что это я – человечество, а все остальные люди – это один человек, разбитый на много крохотных частей. И тут уже с законами природы не поспоришь: тяжело и невозможно одному человеку вместить меня-все человечество.
Так мне постепенно стало совсем некому сказки читать. Про общение я уже и не говорю. А  сказок у меня к тому времени накопилось уже штук двести. Но тут одна странность была с моими сказками. Про что бы я писать не начинала, все выходило про одно. Как в сказке про белого бычка. Только у меня получалось  про белую бабочку. Вот с чего бы не начала: с печальной снежной бабы,  говорящей кошки,  летающей шляпы, а заканчивалось все превращением в белую бабочку. Не такую, как капустница. А бабочку неизвестного вида и невообразимых размеров, каких на земле вовсе не бывает. И сказки мои про белую бабочку неизвестного вида никто не хотел печатать. Лежали они у меня на столе горой и пылились.
Тут мне в голову пришла идея отдавать моих бабочек случайным людям. Вдруг, думаю, сумеют они их разглядеть. А, если повезет, то буду общаться с этими незнакомцами, а, может, даже и друзей-соплеменников среди них найду. И я начала выходить ночами на улицу, набив сумку своими сказками. Иду, словно просто прогуливаюсь по темноте. Подхожу к первому попавшемуся прохожему и говорю, как бы между делом: «У вас не найдется закурить?» или «Вы не подскажете, который час?». Ну, и в зависимости от того, как и каким тоном мне ответили, продолжаю беседу. Только очень скоро я поняла, что ночная публика на улицах – это не те, кто хочет про бабочек слушать. Меня в рестораны приглашали, на квартиры. «Давай», - говорят, - «лучше водки попьем». И я соглашалась первое время, потому что думала: начнем водку пить, а я сразу сказки свои открою и читать буду. И водку пила, и открывала и читала. Но им сказки ненужными оказывались, а интереснее им были водка и мое тело. Поэтому вскоре перестала я ночами по улицам слоняться, и вообще, лишний раз куда-либо выходить.
Иду на работу, с работы, в магазин, домой. И все это молча, без лишних слов. Мир поменялся как-то. Раньше люди вокруг ходили, дышали, теплыми были. И эту жизнь вещи декорировали. А теперь люди похолодели и сами стали в декорации превращаться. В таких картонных инспекторов, которых на дороге ставят, чтобы водители боялись, и скорость не превышали.
Вот в это время я собаку на улице подобрала - блохастую, в лишаях всю. Отмыла ее, вылечила, назвала Бабочкой  и стала с ней жить, как с лучшим другом. Но потом я разлюбила собак. Глаза у них слишком умные. Такие умные, что у иных людей глаза глупее. Вот  у ночных моих собеседников, которых я на улице находила, водочные глаза точно в сто раз глупее были. И кажется, что с такими умными глазами собака обязательно должна говорить с тобой. А она не говорит! Слушает и не отвечает! Мне обидно было от этого, казалось, что Бабочка моя специально молчит, не хочет общаться со мной. Тоже отодвигается, лень ей или некогда. И она между собой и мной этим молчанием пропасть выстраивает. Тогда я разлюбила Бабочку и вместе с ней всех собак. А как только я ее разлюбила, она ушла от меня и не вернулась. Потому что и люди многие уходят, когда чувствуют, что их разлюбили. А уж собаки – все поголовно уходят от разлюбивших.
   К тому времени вежливо, но настойчиво попросили меня уйти с последней работы, из детского журнала. Вызвал меня директор в свой кабинет и говорит: «Вы такой неординарный человек, творчеством занимаетесь. У нас вам, наверное, неинтересно письма читательские разбирать. Нужно бы вам другое место поискать». Помолчал и добавил строго: «И, кроме того, вы слишком углублены в свой внутренний мир». Не знаю, лишался ли еще кто-то работы по причине слишком большой углубленности во внутренний мир. Но я вот лишилась. И стала я со своим внутренним миром дома сидеть. Деньги иногда какие-то зарабатывала, поздравления и сценарии на заказ писала. На кофе, хлеб и сигареты мне хватало, а больше и не нужно ничего.
Сидела я в четырех стенах месяц, сидела два. И вот в один из дней, когда мне особенно тоскливо и пусто было, вдруг слышу знакомый механический голос. «I lоve you!» - нежно сказал этот голос. Я уже и забыла про Петиного мишку, начала искать его, а он под кучей вещей на кресле лежит. Ну, думаю, включился случайно. Вытащила его, а он начал повторять мне слова про любовь на английском языке. И так это трогательно было, такую жалость я  услышала, что мишку с тех пор и в кровать, и за стол, и в ванную с собой стала носить. Я ему дала имя Матвей. Он вскоре и на русском стал говорить. Сначала с трудом, только отдельные фразы произносил: «Люблю тебя» или «Ты хорошая». А потом уже мы с Матвеем нормально разговаривать стали. Он оказался очень мягким по характеру, иногда плакал. А уж стоило мне слезинку выронить, тут Матвея не остановить было – и утешал, и песни пел, и стихи читал. Когда мы с Матвеем крепко-крепко подружились, появилась у нас в доме Глафира. Глафирой я назвала фарфоровую чашку, которую мне еще в юности бабушка подарила. Мы с Матвеем сели завтракать, я кофе в чашку налила. А оттуда, из чашки, раздался голос: «Не очень-то приятная погода сегодня». Я уже привыкла к говорящему медведю, поэтому и голосу из чашки не очень удивилась. Глафира у нас слыла дамой с переменчивым настроением. И очень зависело ее настроение от того, какая жидкость в чашку налита. Пусто в Глафире - она может молчать долго, думать о чем-то. А с кофе про погоду болтала, про новости, которые по радио через открытое окно услышала. Но наиболее разговорчивой и душевной Глафира становилась, когда я ее вином заполняла. Ой, тут мы могли и про любовь поговорить, и про мужчин посплетничать, и посмеяться вдоволь.
Однажды сидели мы втроем, анекдоты друг другу рассказывали, и услышали хихиканье из-под кровати. Заглянули под кровать, а там в пыли валяется старое зеркальце, которое я еще в институте покупала. Валяется и хихикает. Но это для меня уже показалось вполне естественным. Так  влилась в нашу семью Зойка. Она отличалась и от Матвея, и от Глафиры - в самые глубины мои заглядывала. С ней мы уже беседы вели и про одинокие звезды, и про смертельную любовь, и про благородную гордость. Про что угодно могла я с Зойкой разговаривать. И началась у нас тогда счастливая и спокойная жизнь. И снова у меня появилось то, ради чего утром просыпаться хочется. Появились те, к кому нужно бежать, еще не умывшись, и сны рассказывать. Снова я обрела смысл, который уже десятки раз теряла. Теперь я была необходима моим друзьям, как воздух. Они задохнулись бы без меня, умерли бы сразу.  И  мне самой от этого воздуха прибавлялось. И открывалось во мне двадцать пять дополнительных дыханий. А уж как они сказки мои полюбили слушать! Мы каждый вечер читали про снежных баб и говорящих кошек, которые превращались в невиданную на земле белую бабочку. Обсуждали образы, спорили об удачных и неудачных оборотах. Кричали, перебивали друг друга, руками махали! Мы даже ругались с ними иногда. Особенно с Глафирой, когда она не в настроении была. И продолжалась эта счастливая жизнь до вчерашнего дня. А вчера я вспомнила, что у Зои скоро день рождения. Я как раз деньги получила за сценарий, который для свадьбы писала. Решила подругу мою, сестричку мою порадовать – оправу ей кожаную купить. И, конечно, решили мы ехать вместе, чтобы примерить обновку. Нужно было, чтобы она Зоечке понравилась…
А вернулась я домой одна. Теперь вы понимаете, что случилось?! Что значит для меня эта пропажа, понимаете? Зоя моя, заечка, солнечный зайчик – глубина моя исчезла. Это же как части души лишиться! Будто снова меня дядька шубой назвал, а мама не защитила, будто папа меня снова в темноту бросил. Будто еще раз школьные товарищи выросли и не заметили, как я в пропасть упала. Будто опять институтские друзья шеренгой в смерть ушли. Будто снова меня все мои мужья оставили, а суженый погиб и лежит в гробу с глиняным колокольчиком. Будто на работе все отворачиваются и увольняют меня за мой внутренний мир. Будто все в декорации превратились, обездвиженные стоят. И все это в одну секунду происходит – такая боль, десятикратно усиленная, сердце рвет…
Я и не знаю теперь, что делать. Матвей плачет, а Глафира молчит. Я их на кровать под плед уложила, чтобы они от расстройства не заболели. А у меня кровь из души капает, взяла тряпку, хожу, подтираю капли на полу. Даже не знала, что у меня в душе столько крови. Вот успокоится немного, пойду Зою искать, раз никто мне помочь не может. Буду день и ночь по улицам ходить, кричать буду во весь голос, звать ее, ненаглядную мою: «Зооооя! Зоооечка! Откликнись! Вернись!!!». А  не найду - не будет мне жизни. Мы с Матвеем и Глафирой решили, что если не вернется Зоечка, соберемся втроем и под трамвай кинемся. Или с моста прыгнем. Потому что невозможно без части своей души жить.
    А пока я  пошла. Вроде, кровь не так сильно капает, свернулась. Тряпку на всякий случай возьму с собой. И пойду, некогда мне. Нужно Зою искать…

                Март 2010