Сердечная недостаточность

Владимир Ардаев
«Дело обстоит вовсе не так, будто мы отражаем в себе внешние условия и становимся таковыми, как есть, в силу необходимости. Дело обстоит так, что мы творим нашу общественную жизнь в соответствии с тем, что мы представляем собою как исторически сложившиеся существа.»

Александр Зиновьев. «Затея».



Утро было солнечным и морозным. Но мороз и солнце Славу не радовали. Спотыкаясь и пошатываясь, брел он по снежной дороге, еле волоча казавшийся непомерно большим на его щуплой фигурке кофр с фотоаппаратурой. То и дело запускал руку в карман, доставал оттуда пузырек с валокордином, подносил к губам и жадно высасывал несколько капель. Затем хватал с обочины пригоршню чистого таежного снега и, морщась, заедал им лекарство.

Я шагал впереди, то и дело оглядываясь на Славу. Но он всякий раз раздраженно махал мне варежкой – топай, мол, себе! – и я продолжал топать и оглядываться. Даже тяжелый кожаный кофр он не захотел отдать мне, так и тащил его на себе. Топать нам оставалось еще километров пять, кругом лежала тайга, и казалось, что от всего большого мира остались только мы с ним, снег, заснеженные сосны и бегущие справа, параллельно дороге, рельсы узкоколейки.

Что ж, старая истина, рожденная в стенах редакции, находила полное подтверждение. Истина была предельно проста – она гласила: «Чем лучше было вечером, тем хуже будет утром». А вечером нам действительно было неплохо.

Это была славная командировочка – можно сказать, мечта халявщика: съездить в отдаленный, но передовой леспромхоз и привезти оттуда иллюстрированный репортаж о трудовых буднях и славном быте лесорубов, который будет опубликован в новогоднем номере газеты. Пункт назначения – Шалинский район – был спущен главному редактору из обкома «по разнарядке», и это значительно упрощало задачу, поскольку во всем районе был единственный леспромхоз, который, правда, еле-еле работал, потому что весь близлежащий, а потому доступный и дешевый лес в районе уже вырубили. Теперь надо было забираться вглубь тайги, строить дороги и поселки, а денег на это, как всегда, не было, или уходили они куда-то не туда... Зато в леспромхозе о нашей почетной миссии были заранее предупреждены, и к приезду нашему могли основательно подготовиться заранее.

Сам секретарь парткома леспромхоза встретил нас с фотокорреспондентом  Славой на вокзале. Надо сказать, вокзал на станции Шаля был выдающийся: этому маленькому не то желтому, не то розовому зданьицу не то уже исполнилось, не то вот-вот должно было исполниться лет этак сто пятьдесят. Внутри, кроме прочего, помещался крохотный ресторанчик, в одном углу которого красовалась изящная печь-голландка с лепниной поверху и, очевидно, некогда покрытая изразцами, в другом – полукруглое возвышение, в котором угадывалась отслужившая свое мини-эстрада. Если смотреть на нее, чуть прищурившись, можно было легко представить миниатюрное джаз-трио: небольшой кабинетный рояль, барабан с парой сверкающих медных тарелок, лоснящиеся бока контрабаса... Могла там поместиться еще и мадам в черном концертном платье с блестками и бездонными вырезами спереди и сзади, но только не слишком пышных форм – эстрадка все-таки была довольно тесная.

Секретарь парткома усадил нас в леспромхозовский уазик, который побежал по поселковой улице, обросшей старыми деревянными домами, казавшимися угольно-черными на фоне ослепительно-белого снега. Очень скоро дома уступили место деревьям – мы ехали по узкой лесной дороге. Сопровождавшие нас секретарь и водитель молчали, демонстрируя типично уральские сдержанность и немногословие. Так, молча, и проехали все три десятка километров до поселка леспромхоза.

В какие только временные жилища не забрасывала меня журналистская судьба – от районных «домов колхозника» и московских «гостиниц ВДНХ», с их многоместными номерами и удобствами в коридорах, до знаменитого нью-йоркского отеля «Олдорф Астория», пристанища королей, президентов и шейхов,  однако леспромхозовские «гостиницы» вспоминаются с особенно теплым чувством. Чаще всего это обычный рубленый дом, в котором пара спален, обязательно кухня и горница, обставленная с претензией на гостиную. Умываться обычно приходилось из жестяного рукомойника, а по нужде бегать на задний двор в беленый дощатый сортир – удовольствие ниже среднего, учитывая таежные реалии: зимние морозы, весенне-осенние дожди и непролазную грязь, летние комариные тучи. Телевизор в «гостиной» в лучшем случае еле различаемо показывал одну-единственную программу. Еще чаще его просто не было, или стоял лишь «для мебели» - и сейчас далеко не во всех уральских таежных уголках можно принимать телесигнал.

Зато – кружевные занавесочки на окнах! Зато – перины и подушки, в которых запросто можно утонуть! Зато – заботливая хозяйка, день-деньской хлопочущая на кухне, настоящие уральские пельмени с густой домашней сметаной, крепкий ароматный чай с малиной или брусникой, пышный деревенский хлеб!.. В Шалинском леспромхозе все это было в наилучшем виде: и занавески, и герань на подоконнике, и пышные перины, и хозяйка баба Варя с ее немудреными, но чрезвычайно эффективными кулинарными изысками.

Официальная часть в кабинете директора была недолгой, и вскоре плавно перетекла в гостиничные апартаменты – в горнице нас уже ждал накрытый стол. Вместе с беседой перетекли мы, а также все высшее леспромхозовское начальство в полном составе: директор, секретарь парткома, председатель месткома (имен их я, разумеется, не помню, а потому так и буду называть: Директор, Секретарь и Председатель). За душевным разговором не заметили, как наступила ночь. А уже в восьмом часу утра, испив бабывариного душистого чаю с пышными оладушками (с пылу – с жару, и когда только успела!) мы отправились на лесосеку, чтобы запечатлеть трудовые будни лучшей бригады.

Целый день мы провели в директорском уазике, намотав на спидометр не одну сотню километров таежного зимника – делянка бригады оказалась далеко. Да и Директору, похоже, захотелось получше показать нам свое хозяйство, разбросанное по окрестным лесам – с одной делянки повез на другую, потом на третью... Потом поехали смотреть верхний склад, куда трелевочные трактора, похожие на танки без башен и пушек, стаскивали поваленные деревья, потом нижний склад, куда попадали уже «хлысты» - неразделанные стволы, лишенные веток. Ветки обрубали рабочие, вооруженные топорами на длинных ручках. Профессия так и называлась: сучкоруб. Часто этой работой занимались женщины. Директор познакомил нас с целой бригадой женщин-сучкорубов.

- Слушай, а как они правильно называются-то – сучкорубки, что ли? – толкнул меня локтем в бок Слава после того, как запечатлел групповой портрет: тройку могучих теток в ватниках. Ни дать, ни взять - «Три богатыря» эпохи развитого социализма. Когда-нибудь он наверняка выставит этот снимок с двусмысленной подписью «Без сучков, но с задоринкой», или что-нибудь в таком же духе.

Невысокий, тщедушный и сутулый, но всегда чрезвычайно значительный Слава всегда первым выскакивал из машины, сначала, задрав голову, смотрел на солнце, затем вытаскивал фотокамеру, подбирал объектив и начинал бегать вокруг работающих людей в поисках лучшей точки съемки. И даже беготня  получалась у него совсем не суетливой, а тоже значительной – сразу видно было, что работает высокий профессионал. При всем этом Слава непрерывно что-то жевал... Что именно – так и осталось для меня загадкой. Хотя заморские жевательные резинки тогда уже не считались идеологически чуждыми, но достать их было негде, а свои, отечественные, хотя и начали появляться в магазинах, но по вкусу больше напоминали приторно-сладкий школьный ластик. Мерно двигающиеся челюсти придавали сухонькому славиному лицу слегка высокомерное выражение, в то время, как черная еврейская борода – густая и кудрявая, настоящая «фиделевка»! – делала его похожим не то на геолога, не то на студента-переростка.

Прежде, чем начать прицеливаться камерой, он прицеливался «на глаз»: изображал ладонями и пальцами какое-то подобие прямоугольника и наводил его на объект, как бы заключая в фоторамку... Кадры должны были получиться красивые: заснеженный лес, белые нахлобучки на темных еловых лапах, заиндевелые мужские бороды... Он снимал, я записывал в блокнот имена и фамилии, цифры выполнения плана и прочую дребедень. На лесосеке, в вагончике-столовой, мы и пообедали.

К концу дня нам, как водилось, устроили экскурсию по «объектам соцкультбыта» в поселке. Показали детский сад, поликлинику, клуб, где был наготове уже наряженный в сарафаны и шаровары коллектив художественной самодеятельности, собравшийся якобы для репетиции. Коллектив спел и сплясал, Слава, успевший подключить вспышку, вежливо пощелкал. Я старательно занес в блокнот: «Ансамбль народной песни и танца "Русская березка". Худрук – А.Корякин. Солисты: тракторист К.Ваганов, сучкоруб(ка) И.Костина». На этом работа закончилась. Через неделю Новый год, и в областной газете «Уральский рабочий» появится подробный репортаж с фотографиями о том, как живут и трудятся лучшие из лучших лесорубов в области. Под ним будут стоять наши со Славой подписи.

Мы уже наверняка знали, что ждет нас в горнице нашей «гостиницы», которую Председатель, когда-то служивший на флоте, называл «кают-компанией». Но действительность превзошла все ожидания.

Не буду описывать все подробности того славного застолья. Один короткий тост следовал за другим. Закуски и горячее на столе не кончались, однако водка подозрительно быстро подошла к концу. Тогда Председатель, крякнув, извлек откуда-то отливающий синевой графин, напоминающий лабораторную колбу:

- С водкой у нас напряженка... Завозят редко, а как завезут – так чуть не до драки...

Он осекся, поймав неодобрительные взгляды Директора и Секретаря.

- Мы предлагаем вам нашего, лесорубского напитка попробовать, - прерывая не к месту возникшую паузу, застенчиво-торжественно пробасил Директор. – Разбавлять будете?

Спирт под горячую картошку с мясом, сало и соленые грузди пошел не менее бодро. Под самый конец, откуда ни возьмись, появилась трехлитровая банка пива.

- Машину в райцентр гоняли, - извиняющимся тоном сказал Секретарь. – С него бы начать хорошо, да колесо по дороге спустило, вот и запоздал...

Спирт «залакировали» пивом, после чего хозяева откланялись, а мы, сокрушенные гостеприимством, чуть живые доковыляли до кроватей.

Ночью я проснулся, прогулялся по морозцу в дощатое строение на дворе, а потом никак не мог уснуть. Не иначе, как спьяну навалилась мрачная самоуничижительная тоска. Первым делом вспомнил, что в последний раз вот так же, в доску, до частичной потери ориентации в пространстве и времени, напился две недели назад на собственном двадцативосьмилетии.

Тут же вспомнилось, как еще совсем недавно голодным студентиком бегал после лекций дышать то свинцом в типографию, то миазмами в онкологическую больницу (в типографии я подрабатывал ручным наборщиком, а в больнице - ночным санитаром).

- Ну, и на кой хрен? – подумалось. Ну да, грезил высокими идеалами, видел себя без пяти минут этаким рыцарем пера, рвался в бой с носителями социального зла и прочими врагами рода человеческого - на защиту униженных и оскорбленных... Жизнь попроще оказалась. И погрубее.

- Ты хоть с одной ветряной мельницей попытался сразиться, Дон Кихот грёбаный? – уныло и безжалостно вопрошал я свое, терзаемое похмельем сознание. – Куда там! Ты предпочел путь наименьшего сопротивления, дал пошлости жизни поглотить себя с головой. Вот и мотаешься по разным там ударным стройкам и передовым леспромхозам, строчишь всякую бравурную хрень, которую и самому-то читать противно. Да еще и пьешь, что попало и с кем попало - с совершенно чужими тебе людьми, которые накачивают тебя только для того, чтобы лучше о них написал... Какие истины ты открыл? Что нового и важного сказал миру? Мальчик по вызову, научившийся кое-как складывать слова – вот ты кто на самом деле! Ты хоть раз пробовал отказаться от какого-нибудь дурацкого задания, вроде этого? Вот то-то, что нет. И не откажешься, потому что отказ означает нарушение правил игры, а ты, браток, привык играть по правилам. Тебя это устраивает. Тебя за это в обкомовскую столовую пускают, квартиру вон дали, деньги тебе платят, наконец. Кстати, за этот маршеобразный репортаж ты тоже гонорар получишь... Ну да, ну да, на тех, кто играет по правилам, держится мир... Вот именно, что держится! Стоит на месте. А движется, развивается он благодаря тем, кто сам устанавливает правила игры. Кто способен поплыть против течения. Бросить вызов. Плюнуть на условности. На табу и запреты. На убогое мнение дебилов и олигофренов... Да что там! Ты-то – неспособен... Ты даже не по течению плывешь, а так... в проруби болтаешься...

В конце концов, я все-таки заснул, и мне приснилось похоронное бюро, в котором я когда-то совсем недолго подрабатывал ночным сторожем, охраняя гробы, венки и надгробья. Ничего хорошего такой сон не сулил, хотя снилась мне всего лишь обшарпанная сторожка у проходной с белеными известкой стенами, закопченной печкой и продавленным диваном.

Проснулся я оттого, что Славка довольно бесцеремонно включил в комнате свет и начал копошиться в вещах, чертыхаясь и что-то бормоча себе под нос о позабытом в машине чехле от объектива. Выглядел он крайне неважно: лицо серое, под глазами мешки, руки дрожат...

- И куда вскочил? Поезд еще через два часа, – заворчал я, не торопясь выбираться из-под одеяла.

- Я не пойду на поезд, - хмуро ответил коллега. – Хреново мне что-то... Пошли пешком до узловой – тут всего километров семь. Пройдемся по свежему воздуху, может, полегчает...

И вот мы бредем по снежной дороге, параллельно которой бежит узкоколейка, по которой мы не поехали на узловую станцию Шаля, чтобы пересесть на Свердловский поезд. Я чувствую себя препаршиво: адская смесь из водки, спирта и пива, принятая внутрь в убийственной последовательности, нанесла сокрушительный удар по организму. Но, судя по всему, Славке еще хуже: он бредет все медленнее, то и дело глотает какие-то сердечные капли, потом садится на свой кофр, отдыхает, с усилием подымается и бредет дальше. Мало-помалу «перекуры» становятся все длиннее, а промежутки между ними – все короче.

Наконец, наступает момент, когда становится окончательно ясно: дальнейшее наше продвижение весьма проблематично. Славка сидит на кофре, опустив голову на руки, я глупо топчусь рядом, совершенно не понимая, что теперь делать, и в такой отчаянной мизансцене нас застает выскочивший из-за сугробов автобус-«пазик», который катит в попутном направлении.

Я машу руками, головой, и, кажется, ногами. Автобус останавливается. Из него нас с интересом разглядывают два десятка детских глаз. Я объясняю водителю, что, мол, «у товарища плохо с сердцем» и прошу довезти нас до ближайшей больницы. Тот молча кивает...

Больница оказалась неподалеку. Маленькая, поселковая, расположившаяся в старинном демидовских времен строении – не то бывшая усадьба заводчика, не то дом управляющего. Особенно меня поразил половицы - толстенные лиственничные доски метровой ширины. Неудивительно, что столько времени пролежали... «Какие же леса были тут сто лет назад?» - подумалось невольно.

Молодой спортивного вида врач осмотрел Славку – послушал, посчитал пульс. Даже снял кардиограмму, дозвонившись с помощью какого-то особого, но, видимо, очень важного для местных телефонисток пароля в областную больницу. Рядом с аппаратом ЭКГ он положил телефонную трубку, на том конце записали все издаваемые аппаратом пиканья и что-то сказали врачу, который при этом облегченно вздохнул... Потом Славке сделали какие-то уколы и отвели в большую полупустую палату. Там его положили на койку в углу и подключили его к  капельнице. На мой вопрос «Что с ним?» доктор неопределенно хмыкнул:

- Да так, ничего особенного... Напрасно он сердечных капель наглотался в таком количестве. Пусть полежит у нас до завтра – утро вечера мудренее.

Мне тоже отвели свободную койку – в той же палате, в другом углу, у окна. Дело уже шло к вечеру, но спать совершенно не хотелось. Тем более, что рабочий день медперсонала, судя по всему, закончился, дежурный фельдшер -полная пожилая тётя – удалилась в ординаторскую, и на посту осталась одна лишь пухленькая миловидная медсестра, к которой я тут же подсел и первым делом поделился своим опытом работы санитаром в онкологической больнице. Похоже, рассказ подействовал, и девушка Галя быстро прониклась ко мне профессиональным доверием. Мало того: как коллега коллегу она даже попросила меня о помощи: нарисовать на большом листе ватмана многократно увеличенное изображение энцефалитного клеща. К утру ей предстояло выпустить стенгазету, посвященную профилактике клещевого энцефалита, и все для этого у нее было готово, но вот «портрет виновника», вырезанный ею из журнала «Здоровье», был слишком мал, а рисовать Галя не умела.

Пока я тщательно выводил и раскрашивал фломастерами огромного шестилапого монстра, Галя мыла в тазике шприцы, потом поставила их кипятиться, а затем заварила чай. Наведалась в палату и, вернувшись, заговорщицки сообщила:

- Ваш товарищ уснул.

Мы пили чай с медом и вареньем из больничных стаканов, шуршали дешевыми карамельками в цветастых бумажках и мило болтали. Это была вполне дружеская беседа безо всякого намека на флирт – к нему, надо сказать, похмелье, которое я все-таки тоже переживал, не слишком располагает. Хотелось чего-то спокойного, домашнего, снимающего тревогу... Так оно и шло. Галя, не кокетничая, рассказывала о себе, хотя и рассказывать, собственно, было нечего особенно: родилась в десятке километров от поселка, на разъезде. Там жили еще несколько семей железнодорожников. У них, малолеток, была разновозрастная компания – ходили в лес по грибы да по ягоды, бегали на речку, где ребятня соорудила целый флот из двух плотов и одной дырявой плоскодонки. Однажды чуть не утонула, когда эта самая плоскодонка посреди реки под ними перевернулась... Так и выросла. Окончила восьмилетку, потом медучилище, второй год работает тут, в больнице. Отец – путевой обходчик, мать дежурит на железнодорожном переезде, брат служит в армии и тоже в железнодорожных войсках. И еще один человек, ее одноклассник, ушел нынешней осенью в армию – говоря о нем, Галя чуть вспыхнула щеками... Но именно тут наш разговор внезапно прервался. Распахнулась дверь.

На пороге стояла совсем маленькая девочка в застиранном фланелевом халатике, белом больничном платочке и сползающих колготках неопределенного цвета. На ее худеньком, болезненно-бледном лице сияла широченная – и впрямь от уха до уха – улыбка.

- Ксюша, что же ты без тапочек-то! – всплеснула руками Галя. Она тут же вскочила из-за стола, схватила девочку на руки и унесла ее куда-то. Но вскоре вернулась вместе с нею – все такой же ослепительно улыбающейся.

- Ну вот, разгулялась, теперь сразу и не уснет, - будто извиняясь, вздохнула Галя, усаживаясь за стол и примащивая девочку у себя на коленях.

- Сколько ей? – поинтересовался я.

- Три годика.

- А почему ж такая малютка и без мамы лежит – не разрешаете, что ли?

- И мамы у нее нет, и не лежит она у нас вовсе, - вдруг сердито отрезала Галя. – Брошенная она, понятно?

Так я впервые узнал, что в наших больницах – в том числе,  и таких маленьких, поселковых, как эта, живут брошенные дети. Плановая экономика социализма, где огромной армией Госплана, как уверяли нас, было все рассчитано и подсчитано – каждый колосок на поле, каждая щепка на лесосеке и каждая гайка на конвейере – тут дала маленькую трещину, в которую провалилась трехлетняя Ксюша. И вместе с ней еще трое ребятишек – две девочки и мальчик, живущие в этой маленькой больнице. И еще десятки, сотни – кто знает, сколько малышей, живущих в других больших и маленьких больницах.

Да что пенять на строй! Ведь он всего лишь добился своего – изначально заложенная в нем идея подразумевала обобществление всего и вся. Что и произошло как раз с теми, кто был менее всего защищен от мира, от общества, от того самого строя – на микрокосмическом уровне, в судьбах маленьких людей. Они росли тут как птенцы в инкубаторе – там, где появились на свет и под опекой тех, кто помог им появиться на свет. Матери, едва родив их, от них отказались, а дома ребенка переполнены – ждать в очереди приходится годами. Персонал ухаживает за малышами, кормит и одевает их, хотя никакого бюджета им на то не выделено.

Сестры и врачи заботятся о «ничьих детях», играют с ним и, как могут, воспитывают. Но это не спасает малышей от множества проблем и, прежде всего - со здоровьем. Больница совсем не то место, где ребенок может расти здоровым.

- Они у нас тут всеми болезнями переболели – и детскими, и взрослыми, - вздыхая, рассказывала Галя. – У Ксюши хронический гнойный отит, дырки в барабанных перепонках, слышит плохо... Кто ж ее удочерит-то?..

Мы и не заметили, как девчушка задремала на руках у Гали...

Утром я нашел Славу сильно прмятым, но живым. Во всяком случае, более живым, чем накануне. Врач-атлет сказал, что больничный «уазик» довезет нас до станции Шаля, прямо к свердловскому поезду. Там Славу будут ждать в областной больнице. С разрешения врача я позвонил в редакцию, рассказал, что у Славы «прихватило сердце» и попросил прислать к поезду редакционную машину.

- Скажи, чтобы «Волгу» прислали, - толкал он меня в бок.

Про «Волгу» я ничего не сказал, но и о подробностях славиного недуга тоже умолчал. Вместо «Волги» нас встретил «уазик», что вызвало явное недовольство больного.

В областной больнице такой же молодой, как и в таежном поселке, но очень уж смешливый доктор быстро осмотрел Славку. Кто-то неизвестный позвонил ему и поинтересовался здоровьем пациента.

- В порядке, - доложил врач-весельчак. – Жить будет. Группа «а».

Тайна врачебного шифра раскрылась на другой день. Редакционный художник-ретушер Лёня, широко улыбаясь в пышные запорожские усы, сообщил, что это его супруга – врач в той же областной больнице – по его, лёнькиной просьбе справлялась о славкином здоровье.

- Группа «а» по-ихнему значит «алкоголики», - с громовым смехом возвестил он. – Признайтесь, ведь нажрались, а?

Лёнька прославился одним своим самоотверженным поступком, совершенным еще в те времена, когда он работал в военной газете Уральского округа ПВО. В очередной раз «теплая» компания сотрудников собралась в его крошечном кабинете, где Лёня занимался тем, что подгонял изображения военнослужащих на снимках фоторепортеров под уставной вид. Кому-то «подстригал» волосы, кого-то «брил», кому-то «чистил сапоги», кому-то поднимал и завязывал на макушке «уши» шапки-ушанки. Потому даже в сорокаградусный мороз солдаты и офицеры на снимках смотрелись браво и молодцевато. Иначе и быть не могло в знаменитом противовоздушном округе, ракетой которого когда-то был сбит американский самолет-шпион с летчиком Пауэрсом, обменянным позже на легендарного советского разведчика. Так вот, в редакции газеты «На страже» у Лёни была малюсенькая комнатка, где он и занимался своими художествами. Там по обыкновению офицеры и вольнонаемные собирались с очень даже понятной целью.

В тот раз разливали беленькую. Стакан шел по кругу. Выпить успели все, кроме хозяина кабинета. Но как раз в тот момент, когда Лёня поднял стакан, в дверь ввалился полковник – главный редактор, закоренелый политработник, да к тому же еще и язвенник, лютый ненавистник выпивох и безжалостный их преследователь. Кто-то испуганно взвизгнул: «Товарищи офицеры!», и все вскочили, вытянувшись во фрунт, предвкушая неминуемую грозу. Один лишь Лёня, будучи лицом сугубо гражданским, не только остался сидеть, но взял со стола тонкую кисточку для ретуши и поболтал ею в стакане. Содержимое немедленно окрасилось черным. Еще он посмотрел на вошедшего из-под кустистых бровей с явным выражением озабоченного недовольства – мол, ходют тут всякие, работать мешают...

Окинув общество неласковым взглядом и не проронив ни слова, полковник покинул кабинет. А Лёня, как ни в чем не бывало, опрокинул темную жидкость себе в глотку. Удовлетворенно крякнул и заметил: «Ничо... Гуашь – она не ядовитая». После этого случая он и сделался вполне знаменит в уральских журналистских кругах.

Когда Лёню все же выгнали за пьянку из военной газеты, он пришел к нам в областную. И вскоре придумал и освоил новый, точнее, хорошо забытый старый жанр изорепортажа. Только теперь это выглядело так: художник выезжал куда-нибудь в колхоз или на передовую стройку, как попало щелкал там несолидным фотоаппаратом «Смена» передовиков, а потом, глядя на фотографии, рисовал их графические портреты.

Мы со Славой, конечно же, и не думали ни в чем признаваться. Зато изо всех сил старались изобразить, как фотокор «горел на работе», не жалея ни живота, ни даже сердца своего.

В новогоднем номере газеты вышел наш со Славой репортаж под очень оригинальным заголовком «В лесу родилась елочка». Там были фотографии заснеженных бородатых вальщиков леса, трех могучих теток-сучкорубок и фольклорного коллектива на сцене клуба. Текст репортажа соответствовал: о высоких трудовых показателях, внедрении новых технологий и о том, что «умеют трудиться – умеют отдыхать».

Через две недели появился мой очерк «Отдельная палата» - о брошенных детях, живущих в больнице. Естественно, там не было ни слова ни о порочном общественном строе, ни о «дырах» в нем. Там было написано о девушке Гале и о девочке Ксюше. Там говорилось о людской бессердечности и об издержках формального подхода к делу.

Сначала я вручил рукопись завотделом, он прочитал и молча отнес ее ответсекретарю. Тот так же молча – замредактора. Каждый, читая, зримо  серьёзнел, влажнел глазами, но брать на себя ответственность не собирался.

И только редактор газеты так же молча поставил на полях рукописи свой автограф.

Меня останавливали в редакционном коридоре, жали руку, что-то горячо шептали.

Среди десятков взволнованных читательских писем-откликов совсем потерялся официальный и пустой ответ облздравотдела: о том, что «единичные случаи действительно имеют место», что «меры принимаются» и прочая ничего не значащая дребедень.

Потом пришло письмо от Гали, которая написала, что после публикации моей статьи Ксюшу все-таки удочерили: нашлась сердобольная семья, которая приютила девочку со всеми ее болячками.

Я тогда душевно напился – на сей раз от радости. И понял, что не ошибся в выборе профессии. Что мир – не полное дерьмо, и я тоже, раз могу хоть что-то в нем изменить к лучшему.

Слава вдруг по-настоящему прославился уже в 90-е: он выставил серию снимков Ипатьевского дома, в подвале которого была расстреляна царская семья, и стал знаменит. Таких снимков не было больше ни у кого, а он сумел сохранить их в личном архиве, хотя после сноса дома в 70-х КГБ изъял во всех редакциях все негативы с его изображением. Теперь на месте Ипатьевского дома стоит огромный новый храм.

До сих пор не могу взять в толк, как тщедушный и трусоватый полуеврейчик Славка смог не испугаться страшного всесильного ведомства и сберечь запрещенные негативы.

А недавно по одному из телеканалов я увидел сюжет о том, что в свердловских больницах живут теперь уже сотни брошенных детей, которых не принимают переполненные дома ребенка, и медсестры пластырем заклеивают ничейным грудничкам рты, чтобы не было слышно их плача. И я понял, что мир не изменился к лучшему. И что одной газетной публикацией его не изменить. И не изменить ни  защитой Белого Дома, ни расстрелом его из танков. Что для того, чтобы мир изменился, должны измениться мы сами. Все. Или – что надежнее - вымереть как мамонты. Или как динозавры.

Как сложилась дальнейшая судьба девочки Ксюши, я так никогда и не узнал.

Софрино, сентябрь 2006 года.