Здравствуй, Пушкин

Максим Кузин2
Здравствуй, Пушкин



Глава первая
Белая стена метели взяла в свои объятия путешественников также крепко и надежно, как мать берет своего дитя. Метель то взрывалась снежными всплохами, обдавая лошадей и возок миллионами быстро летящих снежинок, то превращалась в сплошную белую стену. Свист быстро летящего снега сменялся воем, вселявшего в души безнадежное уныние. Метель налетела внезапно, хотя утро не предвещало непогоды. Путешественники отъехали от ямской станции ранним утром, но, как часто бывает в степи, после обеда внезапно небо затянуло тучами, потянула поземка и вот уже свирепый буран обрушился на возок, в котором ехали известный российский поэт и литератор, титулярный советник Александр Пушкин и два сопровождавших его казака – возница Минька Степанов и конвойный Васька Торопов.
- Ты гляди, как заворачивает! – изумленно кричал Васька, как будто в первый раз попал в такую передрягу. – Минька, правь же ты прямо, прямо давай…
Сидящему в возке пассажиру от метели доставалось меньше, чем казакам, сидящим на облучке. «Вот тебе, брат, и приключение… Вот тебе и будет что вспомнить, что рассказывать внукам, - кутаясь в воротник тулупа, побитого заячьим мехом, думалось ему. - Да потом же ты, собачий сын, прибрешешь что-нибудь там, у теплого камелька, рассказывая потомкам про свои подвиги, с тебя станется…»
Меж тем вой метели становился все громче, и белая стена бурана, окружавшая их, уже не прерывалась ни на миг. Метель не хотела отпускать от себя путников, грозила оставить их собой навсегда. Вдруг возок остановился.
- Беда, барин, беда, - нагнувшись с облучка, кричал Васька Торопов. – С дороги Минька сбился… Пропадем, кажись…
И пропали бы, да вдруг вынырнула из белой стены черная фигура, ведущая за собой лошадь и, зацепившись рукой за облук, остановилась возле возка.
- Заплутали, что ль? – громко спросил незнакомец.
- Ну, - сразу и хором ответили осыпанные снегом Васька и Минька.
- Да тут до яма версты две, грех заблудиться, - продолжал незнакомец.
- Так доведи… - в один голос чуть ли не завыли Минька с Васькой.
Незнакомец привязал свою кобылу к возку и, пригнув свою голову от порывов ветра, пошел вперед и опять исчез в белой кутерьме бурана. Возок качнулся и сдал немного назад – наверное, лошади качнулись от незнакомого человека, но усмиренные его рукой, медленно стронули и повлекли за собой повозку.
- У-у, ходи, ходи… - с облучка мычал Минька, отчасти потому, что хотел помочь незнакомцу управляться с лошадями, а отчасти – от привычки издавать звуки для того, чтобы показать лошадям, что он на месте, чтоб у них не возникало охоты взбрыкнуть или каким-либо иным способом показать свой лошадиный характер. 
«Ну вот, брат Пушкин, а ты даже испугаться не успел, все и образумилось, - про себя улыбнулся пассажир повозки, медленно ползущей сквозь метель. – Или – нет? Все-таки струхнул, но признаться духу не хватает? Скажи честно, неохота кончать жизнь свою в уральских степях на радость волкам да лисам? Зато бы во столицах сказали, что представился Пушкин, как подвижник земли русской и возвели бы в памятник – насест голубиный. А при дворе бы говорили – помер, как пес безродный, вдали от людей. Да и был-то кем? Вот тебе и смерть, по должности - на пять копеек… Да, видать, не судьба тебе, брат лихой, остаться здесь. Видно, любит тебя еще Господь и милостию своей хранит и бережет. За что же тебя бережет Господь, что ж ты такого в жизни сделал?»
Повозку качнуло, и лошадиные крупы поползли в сторону, разворачивая возок. Качать стало меньше: стало быть, удалось выйти на торный путь. Изменился и ветер. Если раньше он беспрестанно трепал путешественников, налетая на них справа, подчас грозя своей силой опрокинуть возок, то сейчас его напор переместился более назад и повозка, подгоняемая метелью, покатилась еще быстрее. Острота происшествия спала, и буран уже не казался таким страшным и опасным. Отдаленно и отвлеченно, как во сне, мимо глаз путешественников проползли темные стояки ворот ямской станции, полускрытые метелью, и скоро в белесой стене бурана начала проступать тень самой станции. По мере лошадиного хода она становилась все ближе и отчетливее и вот уже, заскрипев на застылом снегу, возок остановился возле полузанесенного снегом крыльца.
Васька Торопов, засидевшийся и замерзший на облучке сразу оживился, и не успела повозка остановится, как он уже спрыгнул с ненавистного облука и, взлетев на крыльцо, кинулся тарабанить в дверь: «Открывай, сучий корень! Люди приехали!». За дверью стукнул засов, неохотливо заскрипели дверные петли, но Васька уже был возле возка: «Выходь, барин, доехали, слава Богу!»
Жар натопленной в большой горнице печи, горячий чай разморили путешественников. Несколько ламп освещали большую комнату и живописали для Пушкина колоритную картину бивуака людей, привыкших к весьма неприхотливому быту и таким же отношениям между собой: на взгляд цивилизованного человека - простым до грубости. Обувь и верхняя одежда казаков была развешана возле томящейся жаром русской печи, сами они сидели за столом в одном исподнем и добродушно смеялись над историями из своей жизни, которые сами же по очереди и рассказывали. Истории же были просты и безыскусны, они не запоминались Пушкину, скользили мимо его ума, но зато грели душу теплотой человеческого общения, что было особенно приятно после белых объятий бурана. Смотритель станции - высокий худой старик, в это время хлопотал над ночлегом: готовил постели, взбивал подушки, бесконечно поправлял одеяло на ложе, предназначенного для барского покоя.
Согретый жаром печи, поэт, в ожидании времени, когда можно будет спокойно насладится отдыхом на своей постели, рассматривал незнакомца, назвавшегося рабом божьим Григорием, так во время вынырнувшего из белой стены метели. Возрасту он был среднего: не слишком обременен годами, но уже, судя по глубоким морщинам лба, и не молод. Черты его лица нельзя было назвать грубыми, они были крупными, четко прорисованными. Это было лицо человека, привыкшего большую часть своей жизни проводить вне домашнего уюта и тепла. Волос был темно-каштановый, волнистый и уже кое-где его пробила проседь. Глаза – карие, взгляд – уверенный и неподвижный, отражающий покой ума. Слушая своих собеседников, он внимательно оглядывал их, ловя малейшие изменения в мимике и движения рук. Он смотрел так, как смотрит человек, привыкший ничему не удивляться и на основании своих наблюдений самому составлять собственное мнение. Почувствовав внимание барина, Григорий обратил свой взор на него и когда они встретились глазами, не отвел их, а продолжал смотреть спокойно и внимательно. Как бы безмолвно говоря: если хочешь, барин, о чем-то спросить – спрашивай, ан – нет, что ж, можем и помолчать.
- Спасибо тебе, казак, за то что спас, не оставил в буране, - сказал поэт. – Что же ты хочешь в благодарность за твои труды?
- Что же ты мне можешь дать, барин? – немного помолчав, спросил Григорий. – Счастья? Нет, на то нужна милость божья… А иного мне не надо, у меня все есть…
- Да проси что хочешь, глупый ты человек, барин у нас добрый, - не выдержал Василий и обратился к Пушкину. – Барин, да не слушайте вы его, дурака. В гордой глупости своей он сейчас что только не наговорит, да потом жалеть будет. Дайте ему денег, глядите, зипунишко у него совсем худой-то, хай себе новый купит…
- Так и быть, на том и решим, - согласился с его словами Пушкин. – Примите же, уважаемый, от всех нас подарок, который, мне думается, придется вам в пору.
И кивнул головой Василию:
- Васька, принеси мою шубу…
- Эх-ты ж, - крякнул Василий, поднимаясь из-за стола. Он подошел к печке и снял с веревки сохнущий тулуп.
- Вот так повезло тебе, брат, в подарок - шубу с барского плеча. Справная шуба, ничего не скажешь, дороже денег будет, потому как ни за какие деньги такую не возьмешь. Зайцем подбитая, а теплая – не передать…- приговаривал он, надевая тулуп на плечи Григория.
- Спасибо, барин, - сдержанно поблагодарил он и, опустив глаза, чуть улыбнулся улыбкой человека, непривыкшего получать подарки от судьбы.
  И уже разошлись все на ночлег, а Григорий все сидел около оплывающей свечи и, улыбаясь, думал долгую думу свою.   

                Глава вторая
 «Что, брат Пушкин, - улыбнувшись глазами, сам себя спросил в уме лежащий на кровати бородатый человек с черными, как смоль, кудрявыми волосами, разбросанными по подушке. Бороду он стал отпускать  в путешествии, сначала, когда щетинилась, то было очень неудобно, но со временем – привык, и иногда, забавляясь, наматывал ее на палец и дергал.  – Вот так все в жизни и бывает… Внезапно и неожиданно… Вроде и готовишься к неизбежному и ждешь его – вот сейчас все будет и случится, ан – нет. И не угадаешь мига, когда к тебе придет твоя судьба».
Он прислушался к сонной тишине, царившей в горнице станции. В ночной тиши раздавалось только мерное сопение казаков, спавших в другом углу. Лишь изредка они всхрапывали: то один, то второй. С постели Григория же не доносилось ничего. Но звуки, издаваемые их здоровыми глотками, не раздражали барский слух поэта. Наоборот, они как бы служили неотъемлемой атрибутикой путешествия, затеянным им самим. Поэт наслаждался каждым мигом дороги, привольно раскинувшей свои петли по шири и раздолам великой страны – Российской империи. Прочь от душного двора с его фальшью, от двусмысленности положения тайного революционера, от косых взглядов и недомолвок, окружавшими его, связывавшими, подобно липкой паутине. И смотрят-то каждый по-разному: старые, отживающие свой век служаки - откровенно враждебно, как дворовые собаки на волка, чиновные – с недоверием и опаской, как бы что не вышло. Придворные – те вообще предпочитают его не замечать. Дескать, званием не вышел, да и как бы себе не навредить. Еще неизвестно, как завтра на пиита государь посмотрит. А смотрел на него грозно он не раз. Уж довольно странная натура у потомка любимца Петрова.
Не зная, как больнее еще ущипнуть Булгарин в своей газетенке даже поставил ему в укор происхождение от Арапа Петра Великого. Но сделал это плохо, оскорбив память крестника и воспитанника преобразователя земли русской словами, что-де он был куплен пьяным шкипером за бутылку рому.  Но это не беда, а великое счастье, ибо как раз судьба Абраама Ганнибала как ничто лучше и живее живописует ту эпоху великих перемен, в которую вверг страну  Петр Романов и за которую его назвали Великим. Как-то Пушкину старый царедворец рассказал ему такую историю. Государь Петр однажды гулял со своим крестником Абрамкой в парке и тот отпросился по нужде в кусты. И вдруг он закричал из кустов: «Государь, спаси меня, из меня кишка лезет!». Петр подошел, наклонился, посмотрел и сказал: «Дурак, не ори, это не кишка, а глиста!». И выдернул ее пальцами из Абрамки. Конечно, анекдот дурно пахнет во всех смыслах, но как никакой иной лучше показывает нравы и обычаи Петра Первого. По происхождению Абраам был негром, сыном владетельного вождя. Русский посланник в Константинополе его вызволил из сераля, где он содержался в аманатах и вместе с другими негритятами послал его Петру Первому. Государь крестил маленького Ибрагима, а именно такое имя ему дали в Турции, в Вильне в 1707 году с польской королевой, супругой Августа и дал ему фамилию Ганнибал, в честь великого африканца. В крещении маленький Ганнибал именовался Петром, но так как он плакал и не хотел носить нового имени, то до самой смерти назывался Абраамом. Его старший брат приезжал в Петербург и хотел его выкупить, но Петр Первый не отпустил своего крестника. До 1716 года Ганнибал неотлучно находился при особе государя, спал в его токарне, сопровождал во всех походах. В 1716 году он был послан царем в Париж для изучения наук. Некоторое время он обучался в военном училище, затем поступил на военную службу, где в звании капитана артиллерии французской армии принял участие в испанской войне. Был ранен в голову, вернулся в Париж и долгое время жил при французском дворе. Петр Первый неоднократно призывал его к себе, но Ганнибал не торопился, отговариваясь под различными предлогами. Наконец государь написал ему, что неволить не намерен, что предоставляет его доброй воле возвратиться  в Россию или остаться во Франции, но что во всяком случае никогда не оставит своего питомца. Тронутый отеческой заботой Ганнибал немедленно оправился в Петербург. Государь выехал ему навстречу и благословил образами Петра и Павла. Государь пожаловал крестника в бомбардирскую роту Преображенского полка капитан-лейтенантом, в которой сам был капитаном. Это было в 1722 году. После смерти Петра Великого судьба Ганнибала переменилась. Меньшиков, опасаясь его влияния на наследника – Петра II, нашел способ удалить его от двора. Ганнибал был переведен в майоры Тобольского гарнизона и получил задание измерить Китайскую стену. Побыв в Сибири сколько-то времени, Ганнибал соскучился и, узнав о падении Меньшикова и надеясь на покровительство князей Долгоруких, с которыми был связан, самовольно вернулся в Петербург. Но судьба Долгоруких была известной. Миних спас Ганнибала и тайно переправил в Ревель, в деревню. Там Ганнибал жил около десяти лет. Когда императрица Елизавета взошла на престол, он отравил ей письмо с евангельскими словами: «Помяни мя, егда приидеши во царствие свое». Императрица тут же призвала его ко двору, произвела его в бригадиры, и вскоре - в чин генерал-майора, а затем – генерал-аншефа. Также ему были пожалованы несколько деревень в Псковской и Петербургской губерниях. При Петре III он вышел в отставку и в 1781 году умер на 93 году жизни. В семейной жизни Абраам Петрович Ганнибал был несчастлив. Первая его жена, красавица-гречанка родила ему белую дочь. Он с нею развелся и понудил постричься в монахини Тихвинского монастыря. Ее дочь, Поликсену, он оставил при себе, дал ей тщательное воспитание и богатое приданное, но никогда не пускал к себе на глаза. Вторая его жена, Христина-Регина фон Шеберх, вышла за него замуж в Ревеле и родила ему множество черных детей обоего пола. Старший сын Иван Абрамович, был столь же славен деяниями, как и его отец. Он пошел на военную службу против воли своего родителя, отличился на ней, и вернувшись домой на коленях выпросил отцовское прощение. Под Чесмою он командовал брандерами и спася одним из немногих спрыгнувших в воду со взлетевшего в воздух брандера. В 1770 году он взял Наварин, а в 1777 году выстроил Херсон. Он поссорился с Потемкиным, но государыня его оправдала и надела Александровскую ленту. Но он оставил военную службу и жил в своем имении в Суйде, где принимал Суворова. У сына Абраама Петровича Ганнибала - моего деда Осипа Абрамовича Ганнибала настоящее имя было Януарий. Но прабабка не соглашалась называть его этим именем, которое было слишком тяжело для ее немецкого произношения. Она говорила: «Шорн шорт, делат мне шорни репят и дает им шертовск имя». На русском это звучит так: «Черный черт делает мне черных ребят и дает им чертовские имена». Дед служил на флоте и женился на Марье Алексеевне Пушкиной, дочери тамбовского воеводы, который был родным братом деда моего отца, который в свою очередь приходится внучатым братом моей матери. Сей брак моего деда был несчастлив. Ревность жены и непостоянство мужа были причиной неудовольствий и ссор, которые, в конце концов, закончились разводом. Африканская кровь, пылкий характер и ужасное легкомыслие вовлекали его в удивительные интриги. Он женился на другой жене, представив фальшивое свидетельство о смерти первой. Бабушка была принуждена подать жалобу на имя императрицы, которая с живостью вмешалась в это дело. Новый брак деда был объявлен незаконным, бабушке была возвращена трехлетняя дочь, а дедушка был послан на службу на черноморский флот. Порознь они прожили тридцать лет. Дед умер в 1807 году в псковской деревне от последствий невоздержанной жизни. Бабушка скончалась в этой же деревне через одиннадцать лет. Смерть их соединила в Святогорском монастыре и сейчас они покоятся там друг возле друга.
Не менее достойными были предки и по отцовской линии – Пушкиных. Пушкины ведут свое начало выходца из Пруссии Радши или, как писал летописец, - Рачи. В летописи упоминались, что он был «муж честна» есть человек знатного и благородного рода. Он приехал на Русь во времена княжества Александра Невского. С тех пор имя Пушкиных постоянно упоминается в истории государства российского. В числе знатных родов, уцелевших от кровавых опал Ивана Грозного, упоминаются и Пушкины. Григорий Гаврилович Пушкин проявил себя в эпоху самозванцев, а другой Пушкин, начальствуя над отдельным войском вместе с Измайловым также показал себя во время междуцарствия. Четверо Пушкиных подписались под грамотой на избрании на царство Романовых. При Петре Первом стольник Федор Матвеевич Пушкин был уличен в заговоре против государя и казнен вместе с Циклером и Соковниным. Прадед Александр Петрович был женат на младшей дочери графа Головина, первого Андреевского кавалера. Он умер в молодом возрасте, в припадке сумасшествия зарезав свою жену, находившуюся на сносях. Его единственный сын  Лев Александрович служил в артиллерии и в 1762 году во время возмущения остался верен Петру III. Он был посажен в крепость и выпущен из нее через два года. С тех пор на службы не вступал и жил в Москве и своих деревнях. Но надо сказать, что дед был человеком пылким и жестоким. Его первая жена, урожденная Войтекова, умерла на соломе в домашней тюрьме, куда дед поместил ее за связь, мнимую ли или настоящую, с французом, домашним учителем, которого он весьма феодально повесил на заднем дворе. Его вторая жена, урожденная Чичерина, также от него натерпелась. Однажды он велел ей одеться, чтобы ехать куда-то в гости. Бабушка была на сносях и чувствовала себя нездоровой, но отказаться от поездки не смела. Дорогой у нее начались родовые схватки. Дед велел остановиться и она, наряженная и в бриллиантах, родила в карете моего отца.   

Глава третья
Куратор Пушкина, генерал Бенкендорф доложил Николаю I о заварившейся сваре, поскольку надобно было достойно ответить на слова Булгарина, позорящего память предка. Ответил в статьях и стихах. Государь через Бенкендорфа отписал ему: «Вы можете сказать от моего имени Пушкину, что я всецело согласен с мнением его друга Дельвига. Столь низкие и подлые оскорбления, как те, которыми его угостили, бесчестят того, кто их произносит, а не того, к кому они обращены. Единственное оружие против них – презрение. Вот так я поступил бы на его месте. Что касается его стихов, то нахожу, что в них много остроумия, но более всего желчи. Для чести его пера и особенно его ума будет лучше, если он не станет распространять их».
В помещение станции, где остановились на ночлег путешественники, после треска фитиля лампады вновь воцарилась тишина. Пушкин некоторое время прислушивался к ней, а затем его мысли вернулись к цели своего путешествия – к Емельяну Пугачеву.
«Где ж тебя искать, Емелька? Где живет дух твой? Какая ж у тебя была натура, что ты посмел, дурной казак, взалкать против властителей державных, замахнуться на самое что ни на есть святое – на престол русский? И хватило же у тебя духа, дерзости подняться против всего белого света и даже в смерти своей ты страшен ему…».
Идея написать историю Пугачевского бунта пришла к Пушкину давно: уж больно много всего говорилось о Емельяне Пугачеве в обществе - и правды и неправды. Правда была одна - посмел дерзко поднять голову казачий сын, назвав себя наследником дел Петра Великого, а неправдой было все остальное. Желание изложить историю восстания было, но форма, в которой бы удалось избежать просто сухих перечислений фактов или уйти от пристрастности повествования, пока еще не вырисовывалась так, чтобы полностью устроила сочинителя. А самое главное: не видно было Пушкину образа казачьего, и поехал он его искать в места, где вольно гулял самозванец, равный в дерзости своего обмана Гришке Отрепьеву, приведшего на Русь польские сабли. Но все равно, где бы не искал его поэт, но все равно не приходило к нему понимание причин, побудивших казака принять на себя звание сына Петра. И что же это за сила, позволявшая убеждать и вести за собою чернь, учредить смуту великую. Кем эта сила ему была дана и, главное, зачем? Отчего же такая сила была дана ему, Александру Пушкину, этот дар, позволявший своими строками зажигать сердца людей?
«Кого ж ты здесь ищешь, брат Пушкин, Емельку или себя?», - раз за разом вопрошал себя поэт, но только сонная тишина ямской станции молчала ему в ответ.
Сколько же копилась в Емельяне та сила, которая, как бурное половодье захлестнула потом окраины России. Где ж ее корни, кто ее питал? В дороге поэт волей-неволей наблюдал за повадкой Васьки Торопова, казака, данного ему в конвой. Он был урожден в донском казачестве, как и Пугачев, и многие черты его характера Пушкин, от делать нечего в дальнем пути, начал примерять к образу бунтовщика. Чтобы скоротать длинный путь, Васька, устав вертеть головой по пустынным просторам приуральских степей, часто разражался длинными историями автобиографического характера, обязательно снабжавшихся комментариями. Его истории не нуждались в слушателях: это были скорее рассуждения о жизни, об отношениях между людьми и об окружающем мире. В своих тирадах он часто задавал сам себе вопросы и тут же на них и отвечал. Иногда он поворачивался с облучка и, кося через плечо, спрашивал: «Ты не устал от меня, барин?». Пушкин никогда ему не отказывал, а мнение их другого спутника – молчуна Миньки Степанова, что был из уральских казаков, Ваську никогда не интересовало. Ваське было около тридцати лет, Миньке же минуло двадцать пять и может потому, что тот был младше и большим молчуном, Васька часто его игнорировал. Пушкин же не отказывал в громогласных откровениях Василию только по одной причине, что зло нужно выбирать меньшее, особенно после того, как запретил казаку на ходу с облучка палить по лисам из винтовки. Сам же Пушкин к стрельбе был привычным и сам поохотиться был не прочь, но не из экипажа и не на ходу. К тому же лошади, слыша сзади треск ружейных выстрелов, дико пугались и несколько раз понесли, что в свою очередь очень веселило Василия, азартность в характере которого искала любой повод для веселья, даже при угрозе жизни. Вот эта черта его характера и привлекала к себе внимание Пушкина, вот это-то и показывало, как казалось поэту, нутро и Пугачева. Вот также как и этот Васька, шел на смерть Емельян, отчаянно забавляясь над страхом толпы.
Разница между характерами двух конвойных казаков, по дорожным наблюдениям Пушкина, была очень значительной и ясно обрисовывала ему то, что воспитало их нравы. Минька Степанов был из зажиточной богобоязненной семьи, твердо державшихся за веру в царя и Отечество. На цареву службу Минька пошел потому что, что все казаки должны служить, но не более того. На службе он не горел и лишний раз не перетруждался. Было видно, что отслужит он свое положенное, тут же женится на какой-нибудь крепкой молодке, нарожает кучу ребятишек и будет их воспитывать смиренными слугами Бога и царя. Честно признать, но больше по душе Пушкину был Васька Торопов. Пошедший, по его рассказам, против воли родителя, он ушел на государеву службу только потому, что деваться ему больше было некуда. Была бы сейчас казачья вольница и ушел бы он туда, на волжские просторы трепать купцов. Но нет, кончилась вольница, обложено казачество оброком лучшие свои годы отдавать службе Отечеству. Где только не встретишь сынов земли Донской: в Сибири, в Азии, в землях северных и восточных. Безропотно подчиняются они своей казачьей судьбе и покорно стоят на страже великого государства российского. Вот так и Васька. Не волнует его совершенно, где он сейчас, что творится вокруг, весело и беззаботно глядит на этот мир и, кажется, ни сколько он не задевает нутро его. А действительно, для казака какая разница, где сейчас он есть? «Нам там хорошо, где мы есть во здравии, там и родина», - часто приговаривал Василий и отчасти Пушкин понимал, что именно такая жизненная позиция очень помогала русским людям расселиться и обжиться на гигантских просторах между Европой и Азией. «Все есть родина и в той степи и в этой, и разницы меж ними нет никакой, - приходили на ум мысли Пушкину. – Что помогает европейцам – немцам и французам? Ограниченность. Ограниченность земли, мысли, дела. Именно в тесных рамках ограниченности им удается полнее реализовать все задуманное. У немца мало земли, но она ухожена так, что и не снилось русскому мужику. Легко и остро слово француза, похожа на укол рапиры, и жалит оно, как жало скорпиона, но недолговечно и умирает очень скоро. Потому что сказано было по конкретному поводу, факту. Отмирает повод, родивший мысль, и кончается яд, смысл и легкость французского слова. Слова и дела человека русского похожи на землю, где он живет. Раздольна и долговечна мысль русская, ибо сама земля, эти просторы заставляют мыслить широко и они не ограничены тесными рамками европейских устоев бытия. Европа и Азия – все это родина для русского, хоть и отдалены рубежи страны его друг от друга на тысячи и тысячи верст. И все это для русского – родина. Родная земля, родные края и другие народы, проживающие на просторах государства российского для русского человека - братья».



Глава четвертая
Почему-то не шел сон к поэту. Его мысли то возвращались к перипетиям долгой дороги, то к спутникам, от их уносило туда, в Санкт-Петербург, к друзьям и товарищам, то в Болдино – поэта скромную обитель. К письменному столу, часто являвшемся единственным свидетелем того, как мысли и образы в ночной тиши превращались в слова и строки. С возрастом уходит потребность творить на потеху толпы, более задумываешься о том, чтобы запечатлеть на бумаге то, что действительно заслуживает внимания и удивительное дело – в своих строках потом находишь ответы на все, что мучает тебя. Как будто ты заранее знал, что придет время и придется отвечать на все вопросы, которые ставит перед тобой судьба. Удивителен сам акт творения и степень твоей причастности к нему. Насколько сильно изменяется мысль, когда начинает одеваться в одежды земных строф и предложений под твоим пером, настолько же, как отличается идеал от своего земного воплощения. Сначала приходит на ум несмелая мысль, которая по мере времени, потраченного на ее обдумывание, приобретает конкретный смысл, объем и очертания, и сама ложится на бумагу, превращаясь в набросок будущего произведения, легкий и несмелый. Хвала Создателю, радость творения дарующему! Раз за разом оттачиваешь рифму, подбирая нужное слово, чтобы строфа твоя стала подобно живой воде, душу и ум насыщающей.
Что может быть прекраснее тишины, среди которой рождается и расцветает слово? Пушкин любил тишину. Один, долгими зимними вечерами он сидел в кабинете за письменным столом, и перо в его руке то начинало плясать само, приобретая неземную легкость и быстроту, то начинало тяжело бороздить бумагу, перечеркивая фразы, написанные убористым мелким почерком. Часто поэт надолго замирал, остановив свой неподвижный взгляд на заиндевевшем окне, и только треск свечей в подсвечниках нарушал тишину. Но как сладок миг, когда откидываешь от себя окончательный вариант творения и со сладостной истомой осознаешь, что уже не можешь в него вложить ничего более. 

Поэт! Не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.

Ты – царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.

Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?

Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.

Болдино, милое Болдино!
Прочь от ненужной суеты света, ристалищ острых эпиграмм записных острословов. По молодости Пушкин любил утехи света, он с головой бросался и в дружеские вечеринки, затягивавшиеся на несколько дней, и с пылкой горячностью добивался благосклонности дам. С охотой вступал в полемику с оппонентами по любому поводу, пусть он даже имел о предмете весьма туманное представление. «Мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь…». Искрил эпиграммами, зажигая смехом глаза, дам и, вызывая у мужчин косые улыбки приличия, прикрывавшие завись и досаду. Купался в общении в московском обществе, отличавшегося от сухого и официального Петербурга своей всегдашней раздольностью и удалью, проявляемую всегда, везде и во всем. Тогда в Москве пребывало богатое неслужащее боярство, вельможи, оставившие двор, люди независимые, беспечные, страстные к безвредному злоречию и к дешевому хлебосольству. Москва была сборным местом для всего русского дворянства, которое из всех провинций съезжалось в нее на зиму. Блестящая гвардейская молодежь прилетала в Москву аж из Петербурга. Во всех концах древней столицы гремела музыка и везде была толпа. В зале Благородного собрания два раза в неделю собирались до пяти тысяч народу. Молодые люди знакомились между собой, улаживались свадьбы. Москва всегда славилась невестами, как Вязьма – пряниками, московские обеды вошли в пословицу. Невинные странности москвичей были признаком их независимости. Они жили по-своему, забавлялись как хотели, мало заботясь о мнении ближнего. Бывало, богатый чудак выстроит себе на одной из главных улиц китайский домик  с зелеными драконами, с деревянными мандаринами под золоченными зонтиками. Другой въедет в Марьину Рощу в карете из кованного серебра 84-й пробы. Третий на запятки четвероместных саней поставит человек пять арапов, егерей и скороходов и цугом тащится по летней мостовой. Щеголихи, перенимая петербургские моды, налагали и на наряды неизгладимую печать. Надменный Петербург издали смеялся и не вмешивался в затеи старушки Москвы.   
Бесполезная суета и бесполезная трата сил. Одинаковые мысли и чувства, подогреваемые шампанским и адюльтером. В какой-то момент Пушкин стал уставать от излишнего внимания, росшего вместе со славой поэта, тем более он как никто другой осознавал, как легковесны эти лавры. Поэт пытался укрыться в Болдино, о котором средь шумных балов мечтал о тиши своего кабинета. Но в груди продолжало бурлить горячее сердце, обжигая разум африканским жаром крови, и опять он мчался в столицу. Там были страстные споры о перемене мироустройства, подогреваемые пьянящими воспоминаниями о французской революции. Расстегнутые мундиры, блестящие, вдохновленные глаза товарищей, чистые помыслы и идеалы с бокалом шампанского в руке – это ли не альтернатива тусклому существованию, гасящего эмоции творца. Высочайший полет духа, желающего свободы для своей Отчизны – в их спорах был юношеский максимализм, когда-то воплотившийся в строки: «Отчизне посвятим души прекрасные порывы!..». Разочарование и в бессилии опущенные руки, когда пришло известие, что товарищи раньше намеченного времени вывели своих солдат на Сенатскую площадь. И их бесславный поступок – приказ сложить оружие, обрекший их на долгую ссылку в Сибирь. Не смогли они преступить крови, не хотели ее, и поэтому сдались без боя. Так и не смогли преломить чистые души свои, не стали они преступниками. Было много у них внутри благородства… Или – рабства? Сдался без боя Емелька Пугачев? Нет, огрызался, как смертельно раненный волк, до последнего. И когда его везли в клетке в столицу, и тогда он был страшен. Не видом своим, не деяниями, но желанием стать правителем всея Руси. Еще много раньше в Москве один престарелый вельможа рассказал такую историю: когда Пугачева привезли в Москву, то, пока велось следствие, держали в клетке площади. Среди москвичей вошло в моду каждое утро ездить к нему и задавать вопросы, чтобы потом все его язвительные ответы разносить по всему городу. Однажды к клетке подошел худородный воронежский помещик с проваленным от сифилиса носом и сказал: «Слышь, Пугачев, ты помнишь, как моего отца с другими помещиками на смерть положил?» Пугачев искоса глянул на него и, усмехнувшись, ответил: «Не бойся, образина, тебя бы я точно не тронул бы…»
И долго потом мучились умы, как посмел он посмотреть на престол, а вдруг… имел на это право? И не взяли ли мы в таком случае на себя смертного греха убить законного наследника дел Петра Великого?
Бесславный конец великих чаяний больно ударил по судьбе и душе Пушкина. Слава поэта и здесь выручила его, по великому монаршему повелению отныне каждое произведение, готовое к публикации, ложилось на стол самого государя, добровольно взявшего роль его цензора.
На ум пришел разговор с государем.
Вспомнилось, как ощетинилось сердце, когда передали приказание царя явится к нему. Душа внезапно омрачилась, но не тревогою – нет, но чем-то похожим на ненависть, злобу, отвращение… На ум пришла эпиграмма, на губах играла насмешка, а потом пришли мысли стать Катоном, а то и – Брутом. Смешение чувств, которые обуревали душу по пути во дворец, трудно выразить словами, но они вдруг куда-то испарились, как только в залу вошел государь. Вместо надменного деспота и тирана увидел спокойного, тщательного одетого человека с благородным лицом. Ожидал, что сейчас будет поток грубых, язвительных слов как выражение обиды, но вместо этого в тишине большой залы тихо прозвучал упрек.
- Как, и ты враг своего государя? Ты, которого Россия вырастила и покрыла славой? Пушкин, Пушкин! Это нехорошо, так быть не должно!
Слова и мысли исчезли от удивления и волнения: уж очень странный получался разговор, не таким как рисовало его возбужденное сознание. Государь молчал, надобно было что-то ответить, но как онемел, слова замерли как губах. Мгновения бежали, пауза тянулась и тянулась.
- Что ж ты не отвечаешь? Ведь я жду?! – не дождавшись ответа, спросил император, пронзительно глядя в глаза, в саму душу. Но что говорить? Оправдываться? Зачем, за что?.. Бессмысленно... Но его взгляд ждал ответа, и надобно было что-то говорить.
- Виноват, жду наказания… - с трудом выдавил из себя.
- Я не привык спешить с наказанием, - голос государя звучал строго и спокойно. – Если могу избежать этой крайности – бываю рад. Но я требую полного подчинения своей воле, и не показного, а сердечного. Я требую от тебя, чтобы ты не вынуждал меня быть строгим, но чтобы ты помог быть снисходительным и милостивым. Ты не возразил на мой упрек во вражде своему государю, так скажи мне – почему ты ему враг?
Ответные слова раздавались в гулкой пустоте большой залы, но казались чужими, как будто говорил кто-то другой, настолько незнакомым показался тогда собственный голос.
- Простите, ваше величество, что, не ответив сразу на ваш вопрос, я дал вам повод неверно обо мне думать. Я никогда не был врагом своего государя, но был врагом абсолютной монархии.
Государь только усмехнулся на эти слова:
- Ах, эти мечтания итальянского карбонарства и немецких тугендбундов! Республиканские химеры всех гимназистов-лицеистов, недоваренных мыслителей из университетских аудиторий! С виду они величавы и красивы, а в существе своем жалки и вредны. Республика – есть утопия, потому что она есть состояние переходное, а значит – ненормальное, в конечном счете, всегда ведущее к диктатуре, а через нее – к абсолютной монархии. В истории еще не было такой республики, которая в трудные минуты не обошлась бы без воли и управления одного человека и которая избежала разгрома и гибели, если бы не случилось деятельного руководителя. Сила страны – в сосредоточении власти. Ибо там, где все правят – на самом деле не правит никто. Там, где всякий устанавливает свои законы, нет твердого закона, единого для всех. Там нет единства политических целей, нет внутреннего согласия и лада. Каково же следствие всего этого? Правильно – анархия!
Государь замолчал, прошелся по залу и остановился передо мной.
- Так что ж ты скажешь на это, поэт? – спросил он.
- Ваше величество, но кроме республиканской формы правления, которая не походит России из-за огромности территории и разнородности населения, существует еще одна политическая форма – конституционная монархия…
- Но она годится только для государств уже устоявшихся, а не тех, которые еще находятся на пути развития и роста - перебил государь. – Российское государство еще не вышло из периода борьбы за существование. Страна еще не добилась тех условий, которые бы способствовали развитию внутренней жизни и культуры. Она еще не достигла своих политических очертаний, еще не оперлась на границы, необходимые для ее роста и величия. Она еще не есть тело устоявшееся и монолитное, ибо элементы, из которых она состоит, до сих пор друг с другом не согласованы. Их сближает и объединяет только одно – самодержавие. Только единая, неограниченная, всемогущая воля монарха. Без этой воли, единого стержня, не было ни развития, ни спайки, ни сближения и малейшее потрясение может разрушить все строение государства.
Он замолчал и зашагал по зале.
- Неужели ты думаешь, что, будучи конституционным монархом, я мог бы сокрушить голову революционной гидре, которую вы сами, сыны России, вскормили на ее же гибель? – после некоторой паузы продолжил он. – Неужели ты думаешь, что обаяние самодержавной власти, врученной мне Богом, мало содействовало в удержании в повиновении остатков гвардии и обузданию уличной черни, которая всегда готова к бесчинствам, грабежу и насилию? Она не посмела подняться против меня! Не посмела! Потому что самодержавный царь является для нее живым представителем божественного могущества и наместником Бога на земле. Потому что она знала, что я понимаю всю ответственность своего призвания, что я – человек, обладающий закалкой и волей, которого не могут гнуть бури и устрашить громы!         
Он остановился. Казалось, его глаза засверкали. Но это не было гневом, нет. Император стоял и смотрел в окно залы. Казалось, что в этот момент он ощущал и соразмерял свое величие и могущество. Внутри себя он испытывал всю силу внешнего сопротивления и побеждал его. Он был горд, но спокоен и благожелателен. Вскоре его лицо смягчилось, глаза погасли, он снова прошелся по зале, остановился и сказал:
- Но я вижу, ты еще не все высказал. Ты еще не полностью освободил свою голову от предрассудков и заблуждений. Может быть, у тебя на сердце лежит что-либо, что его мучит и терзает? Признайся, говори смело. Я хочу тебя выслушать и выслушаю.
- Ваше величество, вы сокрушили голову революционной гидре. Вы совершили великое дело – кто станет спорить? Однако есть и другая гидра, чудовище более страшное, которое может уничтожить также и вас …
-Выражайся ясней! – перебил государь, явно заинтригованный.
- Эта гидра - самоуправство административных властей, развращенность чиновничество и подкупность судов России. Страна задыхается в тисках этого чудовища поборов, насилия и грабежа, которая издевается даже над самой высшей властью. Во всем государстве нет ни одного места, которого эта гидра не достигла. Нет ни одно сословия, которого она не коснулась бы. Общественная безопасность у нас ни как не обеспечена, а справедливость находится  в руках самоуправцев. Негодяи издеваются над честью и покоем семей. Никто не уверен в своем достатке, свободе, в жизни. Судьба каждого висит на волоске, ибо судьбой управляет не закон, а фантазия любого чиновника, доносчика и шпиона! Что же удивительного, ваше величество, в том, что нашлись люди, пожелавшие исправить такое положение вещей. Что же удивительного в том, что они, возмущенные зрелищем униженного и страдающего Отечества, подняли знамя сопротивления, разожгли огонь мятежа, чтобы уничтожить то, что есть. И захотели построить то, что должно быть: вместо притеснений – свободу, вместо насилия – безопасность, вместо продажности – нравственность, вместо произвола – покровительство закона, стоящего над всеми и равного для всех! Вы, ваше величество, можете осудить существование этой идеи, незаконность средств ее осуществления, излишнюю дерзость предпринятого, но не можете не признать в ней порыва благородного! А вы могли и имели право покарать виновных, в патриотическом безумии хотевших повалить трон Романовых, но, я уверен, что, даже карая их, в глубине души вы не отказывали им ни в сочувствии, ни в уважении! Я уверен, что если в вас государь карал, то человек в вас -  их прощал!
- Это смелые слова! –  сурово, но без гнева говорил государь. – Значит, ты одобряешь мятеж? Оправдываешь заговор против государства? Покушение на жизнь монарха?
- Нет, ваше величество! Я оправдываю только цель их замыслов, а не средства. Ваше величество умеет проникать в души – соблаговолите проникнуть и в мою и убедитесь, что в ней все чисто, ясно и искренне! В этой душе не гнездится злой порыв и преступление в ней не скрывается!
- Хочу верить, что все так, и верю! – тон у государя смягчился. – У тебя нет недостатка ни в благородных убеждениях, ни в чувствах, но тебе недостает рассудительности, опытности и основательности. Видя зло, ты возмущаешься, содрогаешься и легкомысленно обвиняешь власть за то, что она сразу же не уничтожила это все зло и на его развалинах не поспешила воздвигнуть здание всеобщего блага. Но для глубокой реформы, которая требует Россия, мало одной воли монарха, как бы силен и тверд он ни был. Ему нужно содействие людей и времени. Нужно соединение всех сил государства в одной великой, передовой идее, нужно единение усилий и рвений всех в одном похвальном стремлении к поднятию самоуважения в народе и чувства чести – в обществе. Пусть все благонамеренные и способные люди объединяться вокруг меня. Пусть в меня уверуют, пусть идут туда, куда я их поведу, и гидра будет побеждена! Гангрена, разъедающая Россию – исчезнет, ибо только в общих усилиях – победа, а в согласии благородных сердец – спасение! Что же до тебя, Пушкин… Ты свободен. Я не вижу перед собой государственного преступника, а вижу только человека с сердцем и талантом, вижу певца народной славы, на котором лежит важное призвание – воспламенять души великими добродетелями и ради великих подвигов. Теперь можешь идти. Где бы ты не поселился, а выбор зависит только от тебя, помни, что я сказал и как с тобой поступил. Служи Родине мыслью, словом и пером. Пиши для современников и для потомства. Пиши со всей полнотой вдохновения и совершенной свободой, ибо твоим цензором буду только я!

             Глава пятая    
Это ли не слава? Другие бы не жизнь, а три жизни бы отдали, чтобы быть удостоенными такой чести. Но что для слуг царя небесного потуги владык земных? Опускались в бессилии руки, досада охватывала сердце только при мысли, что твои строфы будет править рука человека, не имеющего дара созидать подобное. Но, тем не менее, отказывать в жизни своему произведению творец не в праве. И, зная, что крамолы не допустит царственная рука, самому себе цензором пришлось становится поэту, самому ограничивать полет своей мысли. Трудно, безумно трудно одеть узду на Пегаса. Захочет ли он вообще летать? И через силу приходилось выжимать из себя строфы, потому как знал, что умы российские ждали его слова. Но все равно гордый нрав сынов африканских нездешним жаром досады раз за разом опаливал душу, привнося в нее скепсис. «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!», - все меньше и меньше звучало в тиши кабинета. Раньше это означало: хорошо, собачий сын, завернул строку!, сейчас – внутренне – авось не придерутся! Но вот пришел на ум Емельян Пугачев, в одиночку сделавший то, что не могли сделать ни декабристы, ни сам Пушкин. Восстал он против сложившихся устоев, при которых быть ему вечным рабом. А не захотел Емелька в своей гордости решив уязвить и вороватых губернских чиновников, заносчивых дворян и саму державную власть, забывшую об народе, ее кормящего. В одиночку он взял и так шатнул трон, что тошно стало всем и сразу. Но не ложился Емельян на бумагу, не видел Пушкин своего Пугачева, не прочувствовал духа его. Отчасти разумом понимая натуру бунтовщика, тем не менее, не понимал его душу. И сюжеты повести, задуманной поэтом, тоже были совершенно разные, никак не вязавшиеся с Пугачевым. С чего начать, с какого подойти боку? Только знал пока Пушкин одно – повесть про Емельку написать надо. Хотя бы только за тем, чтобы знали, что есть люди, которым не по нраву законы ваши. Совершить путешествие в места, где гулял Пугачев с товарищами, пришло не сразу, исподволь. Долгая дорога, с ночевками в ямских станциях, кроме короткого знакомства с обитателями постели – блохами и клопами, дала самое главное – спокойствие уму, взбаламученному непрекращающейся внутренней борьбой за свободу мыслить, говорить и писать то, что считаешь нужным и правдой.
Запахи, запахи, запахи… Запахи отвлекали мысли. Запах лошадиного пота за долгую дорогу стал родным. Запахи великой степи говорили о той, другой жизни, которой живут люди, имеющие далекое представление о проблемах самого поэта и не имеющих их вовсе. Как-то по дороге встретилась им большая отара овец. Молодой парень пастух, одетый в потертый чапан и в большой мохнатой шапке, увидев экипаж, бросил своих медленно двигающихся овец и подскакал к ним. «Из чьих будешь, джигит?», - крикнул ему с облучка Васька Торопов. «Кыпшак», - весело оскалив зубы, гордо ответил ему наездник. «Вот вам и половец, барин», - тоже весело представил незнакомца Васька и заговорил с ним на незнакомом Пушкину языке. После недолгого разговора кипчак развернул свою лошадь и унесся завернуть овец, потянувшихся в сторону от основной отары. Через плечо Васька доложил, что из разговора с джигитом выяснил, что зима в этом году была относительно теплой, волков было мало и в Акмоле скоро будет большая ярмарка, вот туда-то кипчак и гнал своих овец.
- Вот где народ живет вольно, - подытожил свой рассказ Василий. – Не то что мы, рабы божьи…
И не понятно было, что хотел сказать этой фразой казак: то ли восхищался свободой степного народа, то ли сожалел о своей горькой участи служивого человека, от которой ему деваться было некуда.
    Эта встреча почему-то запала в душу поэта.
«Вот что такое - свобода, - думалось ему. – Не понравилось здесь – развернул коня и скачи, куда глаза глядят. Кто более свободен? Мы или этот кипчак, которого мы считаем диким? Кто более чист перед Богом и самим собой: он или мы, взваливающие на себя обязанности, которые мы не выполняем, ответственность за судьбы других людей, распоряжаться которыми мы не вправе… У кипчака есть свобода абсолютная, у нас же – весьма относительная и ущербная. Скачи, джигит, скачи вперед, навстречу ветру, наперекор судьбе и миру, который тебя не понимает и отвергает. Скачи, джигит, скачи и дай Бог тебе крепких коней и веры в свою удачу. Нам не дано изменить свою судьбу, ты же – можешь. У нас есть большая страна, у тебя – весь мир. Скачи, джигит, скачи и не оборачивайся назад, ибо никогда не надо возвращаться туда, где ты был  счастлив. Скачи, джигит, скачи и обретешь свое счастье, которое спряталось от нас где-то далеко: там, где сходится воедино небо и земля, там, где человек становится Богом». 
      Вот таким же был и Емельян Пугачев, бродивший в этих бескрайних степных краях. Пойди, найди его здесь. Пушкин поневоле опять примерил к своему Пугачеву все то, что ум приписал кипчаку. «Вот опять ты повернулся ко мне, Емелька, еще одним боком, а лица твоего мне так и не видать, - думы текли спокойно и плавно, как Урал  в половодье. – Свободен был ты, как кипчак, наверное, и улыбался также весело, открыто и озорно, как он. Был, наверное, пренебреженив и насмешлив, зная истинную свою силу, зная, чем ты внушаешь страх и опаску людям, привыкших жить, как овцы в стаде, и гордился этим. Куражился этим тоже, не без этого… Эх заснуть бы, да не досуг… Сесть написать что-либо, да не до этого…».
Не шел сон к поэту, но он и не желал его. Ибо в такие часы ночной тиши и приходят мысли и образы, которые потом лягут в торопливые строки беспокойно пляшущего пера. Они приходят сами по себе, еще до конца неосознанные, укладываются в далекие уголки ума, чтобы потом, в один прекрасный миг, когда в них возникнет ужасная потребность, придти и облегчить труд творящего. И рад был Пушкин этому бессонью, ибо знал, что сейчас приходит то, что потом, может - через годы, выплеснется в слова и фразы, лягут в основу будущих задумок и идей. Отстрадай свое сейчас, чтобы потом на листе возникло нечто легко и быстро, своей полетностью завораживающее всех. Многое приходит и делается спонтанно, неосознанно и ты сначала и не понимаешь, зачем ты это делаешь и мучаешься от непонимания происходящего, но все равно делаешь. И лишь потом, через время, к тебе приходит результат содеянного тобой, не задуманного, но сделанного спонтанно. В молодости много не понимаешь и не                осознаешь, жесты, поступки и слова кажутся хаотичными, возникающими из ниоткуда, но со временем приходят знания и опыт, сформулированные в одной фразе: «Душа уже знает то, чего еще не может понять разум». И уже спокойно воспринимаешь и делаешь то, что на первый взгляд кажется ненужным. Господь всегда найдет дорожку к твоему сердцу. И даже малейший случай и происшествие, как полет шмеля или назойливое воробьиное чириканье в распахнутом окне, по первому разумению событие совершенно пустячное, не заслуживающее ни малейшего внимания и более того, отвлекающее от дум и трудов, вдруг направляет мысли в иное русло и чудо – в итоге выплываешь к просторам устья, достигаешь своей цели. И потом со спокойной улыбкой осознаешь, что шмель и воробей просто так бы не прилетели и не подтолкнули разум к венцу творения – плодам трудов.

Глава шестая

Дорога, долгая дорога!
Дорога, путь, жизнь…
Все мы странники в этой жизни и жизнь – сама есть путь. Каждый сам идет через жизнь по своему пути, и кто его может судить, как не Господь Бог? Любая жизнь – ценность, любой путь – благо.
«Как я жил? Кто поймет, кому это нужно? Эх, жизнь моя молодецкая… Как я жил до Натальи? Холопотно, но то были иные хлопоты»…   
Пушкин зашевелился на постели. Воспоминания о той поре жизни, а вернее о тех чувствах, которые жгли его тогда, вдруг ожили и со всей полнотой хлынули из сердца, обжигая душу горячечной страстью. Он заметил ее на одном из новогодних балов, ей тогда минуло шестнадцать лет. Подчас холодность младой невесты опаляла душу более, чем это сделать мог адский пламень. Уже и уходил, хлопал дверью, обещал себе не приходить более, но каждый же раз нарушал свои клятвы, кляня себя за малодушие, но более – за непонимание того, почему все естество его влечет к ней. К той, чья тоненькая фигурка сгибалась над шитьем и в деланном пристальном внимании к своему рукоделию прячущую девичий стыд, смущение перед вниманием, которое оказывал ей человек, много старший ее, и котором так много судачили в светских салонах обоих столиц. Пусть не богат, но славен так, как и греческим  богам не снилось – сам император почитает за честь быть первым читателем его. Снилось ли ей это и почему из тысяч дев – именно она? Но более всего привлекало к ней Пушкина другое – не дрожала она перед его даром, как остальные, не замирала  перед ним, как перед амвоном, оставлял ее равнодушным его дар. Покорно и смиренно позволяла обожать себя, и можно было горы свернуть за эти глаза, невинно и покойно взирающие в ответ на страстные признания. Но эти признания, которые сбивали с ног  светских львиц, оказывались бессильными перед невинностью и чистотой этой девы. Перед ее простотой и безыскусностью теряли смысл все витиеватые и возвышенные комплименты. Тонкая, стройная, высокая – лицо Мадонны, чрезвычайно бледное, с кротким, застенчивым и меланхолическим выражением. Тонкие черты лица, красивые черные волосы. А глаза? Эти глаза – зеленовато-карие, светлые и прозрачные, как тающий лед. У нее был взгляд не то что косящий, но неопределенный… Казалось, сама судьба смотрит ее глазами прямо в душу, и терял под девичьим взором свои листья лавровый  венок поэта. Вот это равнодушие к его лаврам, впрочем, как и терновому венцу и распаляло поэта раз за разом все более, побуждало произвести на нее впечатление, но каждый же раз тщетными оказывались его попытки. Как волны разбиваются о скалу, также, раз за разом оказывались тщетными его потуги покорить юный ум девы с его божественной чистотой, который смог понять то, что не в силах были понять другие. Только она  знала, что ему было необходимо – покой и стабильность. Юная красавица пленила искусного творца своим  спокойствием, она терпеливо воспринимала все проявления страстной его натуры: не осуждала, но и  не подстегивала на безумства, напевая дифирамбы, как многие друзья и приятели. Только с ней  поэт чувствовал себя уютно и спокойно, своим присутствием она умиротворяла быт и дарила ему так не хватавшее ему ощущение полноты бытия. С ее появлением жизнь поэта наполнилась другим смыслом, наконец-то у него появилось существо, о котором нужно было заботиться и эти заботы, в отличие от всех других, были приятны поэту. С ее приходом воплотились в жизнь все его юношеские грезы: все мечтания о святой и чистой любви. И вот сам идеал снизошел к  нему небес и мог ли еще что-либо просить он у Бога? Только перед ней покорно склонялись все его демоны, только она своей уравновешенностью могла обуздать страстную его натуру. Но это было после, а тогда, когда Пушкин понял, как с женитьбой круто изменится его жизнь, почему-то грустно он воспринимал грядущие перемены.
«Участь моя решена. Я женюсь… Та, которую любил я целые два года, которую везде первую отыскивали глаза мои, с которой встреча казалась мне блаженством – боже мой -  она… почти моя. Ожидание решительного ответа было самым болезненным чувством жизни  моей. Ожидание  последней заметавшейся карты, угрызения совести, сон перед поединком – все это в сравнении ничего не значит. Дело в том, что я боялся не одного отказа. Один  из моих приятелей говаривал: «Не понимаю, каким образом можно свататься, если не знаешь наверное, что не будет отказа». Жениться! Легко сказать  - большая часть людей находят в женитьбе шали, взятые в долг, новую карету и розовый шлафрок. Другие - приданое и степенную жизнь… Третьи женятся так, потому что все женятся – потому что им 30 лет. Спросите их, что такое брак, в ответ они скажут вам пошлую эпиграмму. Я хладнокровно взвесил выгоды и невыгоды состояния, мной избираемого. Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе как обыкновенно живут. Счастья мне не было. Как говорят французы, счастье можно найти лишь на проторенных дорогах. Мне за 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся – я поступаю как люди и, вероятно, не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность представляется мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня; они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностию.
Я женюсь, то есть я жертвую независимостию, моей беспечной, прихотливой независимостию, моими роскошными привычками, странствиями без цели, уединением, непостоянством.
Я готов удвоить жизнь и без того неполную. Я никогда не хлопотал о счастии, я мог обойтиться без него. Теперь мне нужно на двоих, а где мне взять его?
Пока я не женат, что значат мои обязанности? Есть у меня больной дядя, которого почти никогда не вижу. Заеду к нему - он очень рад; нет – так он извиняет меня: «Повеса мой молод, ему не до меня». Я ни с кем не в переписке, долги свои выплачиваю каждый месяц. Утром встаю, когда хочу, принимаю, кого хочу, вздумаю гулять – мне седлают мою умную, смирную Женни, еду переулками, смотрю в окна низеньких домиков: здесь сидит семейство за самоваром, там слуга метет комнаты, далее девочка учится за фортепиано, подле нее ремесленник-музыкант. Она поворачивает ко мне рассеянное лицо, учитель ее бранит, я шагом еду мимо. Приеду домой – разбираю книги, бумаги, привожу в порядок мой туалетный столик, одеваюсь небрежно, если еду в гости, со всевозможной старательностью – если обедаю  в ресторации, где читаю новый роман или журналы. Если же Вальтер Скотт и Купер ничего не написали, а в газетах нет какого-нибудь уголовного процесса, то требую бутылки шампанского во льду и смотрю, как рюмка стынет от холода. Пью медленно, радуясь, что обед мне стоит 17 рублей и что могу позволять себе эту шалость. Еду в театр, отыскиваю в какой-нибудь ложе замечательный убор и черные глаза; меж нами начинается сношение – я занят до самого разъезда. Вечер провожу или в шумном обществе, где теснится весь город, где я вижу всех и все, и никто меня не замечает, или в любезном избранном кругу, где говорю про себя и где меня слушают. Возвращаюсь поздно и засыпаю, читая хорошую книгу. На другой день опять еду верхом переулками, мимо дома, где девочка играла на фортепиано. Она твердит на фортепиано вчерашний урок. Она взглянула на меня, как на знакомого и засмеялась. Вот моя холостая жизнь…».
… Все также тихо в горнице ямской станции. Храпа, спутника ночи, не было слышно. В эту минуту не было слышно даже дыхания спящих людей. И пламя лампады в углу горело беззвучно, лишь временами чуть вздрагивая. 
Тишина…               
 Сон все не шел. Мысли поэта опять вернулись к милой жинке, как он часто ее называл на малоросский манер, взяв это у Гоголя, уж очень понравилось слово – жинка, одновременно означающее: и жена и женщина. Почему-то на ум пришла минута, когда подали записку, ответ на его письмо.
«Это отец невесты ласково звал меня к себе… Нет сомнения, мое предложение принято! Мой ангел – она моя!.. Все печальные сомнения исчезли перед этой райской мыслию. А думал, если откажут, поеду в чужие края и уже воображал себя на пироскафе. Около меня суетятся, прощаются, носят чемоданы, смотрят на часы. Пироскаф тронулся, морской свежий воздух веет мне в лицо, я долго смотрю на убегающий берег – моя родная земля, прощай! Подле меня молодую женщину начинает тошнить, это придает ее бледному лицу выражение томной нежности… Она просит у меня воды…
Но все эти печальные сомнения исчезли перед райской новостью. Бросаюсь в карету, скачу; вот их дом, вхожу в переднюю. Уже по торопливому приему слуг вижу, что я – жених. Я смутился: эти люди знают мое сердце, говорят о моей любви на своем холопском языке!
Отец и мать сидели в гостиной. Отец встретил меня с распростертыми объятиями. Он вынул из кармана платок, хотел заплакать, но не смог и решился высморкаться. У матери были красные глаза. Позвали мою Наталию, Наташу, Наденьку. Она вошла бледная, неловкая. Отец вышел и вынес образа Николая - чудотворца и Казанской богоматери. Нас благословили. Наденька подала мне холодную, безответную руку. Мать заговорила о приданном, отец – о саратовской деревне. Ну, вот и все – я жених! Моя тайна перестала быть моей, наших двух сердец. Это новость была домашняя, стала площадной. Вот так поэма, обдуманная в уединении, в летние ночи при свете луны, продается потом в книжной лавке и критикуется в журналах дураками». 
Пушкин улыбнулся в ночной тиши, вспоминая те минуты, когда он в буквальном смысле сходил с ума в ожидании решения своей судьбы. Не меньше потехи доставляло ему воспоминания о том, каким клубком завязались хлопоты по приготовлению к свадьбе.
«Все радовались моему счастью, все поздравляли, полюбили меня сразу и вдруг. Всякий предлагал услуги: кто свой дом, кто – деньги взаймы, а кто – знакомого бухаринца с шалями. Иной обеспокоился о многочисленности моего будущего семейства и предлагал мне двенадцать дюжин перчаток с портретом мадмуазель Зонтаг. Молодые люди начали со мною чиниться: начали уважать во мне неприятеля. Дамы же в глаза хвалят мне мой выбор, а заочно жалеют мою невесту: «Бедная! Она так молода, так невинна, а он такой ветреный, такой безнравственный…» Признаться, это уже начинало мне надоедать. Даже стал нравиться обычай какого-то древнего народа: жених тайно похищал свою невесту. А на другой день представлял уже он ее городским сплетницам как свою супругу. А у нас же приуготовляют к семейному счастию печатными объявлениями, форменными письмами, визитами, словом сказать, соблазном всякого рода…
А впрочем, вообще несчастие жизни семейственной есть отличительная черта во нравах русского народа. Не верите? Сошлюсь на русские песни: обыкновенное их содержание – или жалобы красавицы, выданной замуж насильно, или упреки молодого мужа постылой жене. И свадебные песни у нас унылы, как вой похоронный. Спрашивали однажды у старой крестьянки, про страсти ли она вышла замуж? «По страсти, - отвечала старуха, - я было заупрямилась, да староста пригрозился меня высечь». И таковы страсти обыкновенны. Невольные браки – давнее зло. Недавно правительство обратило внимание на лета вступающих в супружество: это уже шаг к улучшению. Осмелюсь заметить одно: возраст, назначенный законным сроком для вступления в брак, мог бы для женского пола быть уменьшен. Пятнадцатилетняя девка и в нашем климате уже на выдании, а крестьянские хозяйства нуждаются  в работницах».

Глава седьмая
Слава Богу, что отец в этот раз пришел на помощь. Состояние Гончаровых было сильно расстроено, но опять же – слава Богу, что это было единственным препятствием к счастью. Но не было сил даже думать от него отказаться. В своем письме, извещавшем о предстоящей женитьбе, пришлось просить отца о помощи, и он откликнулся. Отец благословил в свойственной ему манере выражаться высокопарно и обстоятельно обрисовал дела. Есть тысяча душ крестьян, писал он, но две трети земель заложены в Опекунском совете. Сестре Ольге выдается четыре тысячи рублей в год. От доставшейся по разделу от покойного брата есть еще незаложенных 200 душ крестьян и, писал отец, пока отдаю их в твое полное распоряжение. Они дают дохода пока четыре тысячи рублей в год, но со временем, может быть, дадут и больше. Уф-ф, хоть что-то есть на жизнь… Уже легче… Но и тогда трудности и сомнения в нужности женитьбы возникали постоянно и как кажется – из ниоткуда. Казалось, свадьба висела на волоске. Даже Вера Федоровна Вяземская уже ездила к Гончаровым, просила поторопиться со свадьбой. Но уж больно доставала теща Наталья Ивановна своим самодурством, стал уставать от нее и своих сомнений и хотел удрать в армию, готов был распроститься с мечтой о семейном счастье.
Но вот все и решилось. За день до венчания, 17 февраля все собрались на мальчишник. Были брат Сергей, Баратынский, Нащокин, Вяземский, Языков, Денис Давыдов, Иван Киреевский и еще несколько человек. Вечер получился шумный, суматошный. Но что-то было грустно на душе. Казалось, что гостям даже становилось неловко, уж больно печальны были разговоры о прощании с молодостью. Вяземский, милый друг, пытался развеселить и начертал на отрывке какой-то бумаги:
Пушкин! Завтра ты женат,
Холостая жизнь – прощай-ка,
Обземь холостая шайка…

После обеда с друзьями вечером поехал к невесте, и вроде бы все было решено, но утром любезная теща прислала письмо, что свадьбу придется отложить – не было денег на карету. Послал денег – и все устроилось. Сам же на фрак разоряться не стал – венчался во фраке Нащокина. Хотели венчаться в домовой церкви князя Голицына, но митрополит Московский Филарет запретил. Венчали в приходе, где жила невеста, у Большого Вознесения.
По венчании подписали брачный обыск.
               

Брачный обыск
1831 года февраля 18 дня по Указу Его Императорского Величества Никитского Сорока Церкви Вознесения Господня, что на Царицынской улице Протоиерей Иосиф Михайлов с причтом о желающих вступить в брак женихе 10-го класса Александр Сергеевиче Пушкине и невесте Г-на Николая Афонасиевича Гончарове дочери Его девице Наталии Николаевной Гончаровой обыскивали и по троекратной публикации оказалось: 1-е что они православную веру исповедуют так как святая, соборная и Апостольская Церковь содержит; 2-е между ними плотского кровного и крестного братства по установлению Св. Церкви не имеется; 3-е состоят они  в целом уме, и к сочетанию браком согласие имеют вольное, и от родителей дозволенное, жених и невеста первым браком; 4-е лета их правильны, жених имеет от роду 31 год, а невеста 18 лет. И в том они сказали самую сущую правду. Если же что из объявленного показания окажется что ложное, или что скрытое, за то повинны суду, как духовному, так и гражданскому. Во уверение всего вышеописанного как сами жених и невеста, так и знающие состояние их поручители своеручно подписуются.
К сему обыску во всем вышеописанном вышеозначенный 10-го класса Александр Сергеев сын Пушкин руку приложил.
К сему обыску Наталья Николаевна дочь Гончарова руку приложила.
К сему обыску Мать ее Калежская Асессорша Наталья Иванова дочь Гончарова руку приложила.
 К сему обыску по женихе брат его Поручик Лев Сергеев сын Пушкин руку приложил.
К сему обыску по женихе 9-го Класса Алексей Семенов сын Передельский руку приложил.
К сему обыску по невесте Коллегский Советник и Кавалер Павел Матвеев сын, Азанчевский руку приложил.
К сему обыску по невесте Отец ее, Коллегский Асессор, Николай Афанасьев сын Гончаров, руку приложил.
К сему обыску по женихе Коллежский Советник и Кавалер Князь Петр Андреев сын Вяземский руку приложил.

В церковь никого не пускали, на сей случай была даже прислана полиция. В их новой квартире на Арбате, которая была снята загодя, уже были слуги: экономка Мария Ивановна, дворецкий Александр Григорьев, камердинер Никифор Федоров и другие. Вотчиной Натальи стал второй этаж с залом, гостиной, кабинетом, спальней и будуаром. Гостиная была оклеена обоями под лиловый бархат с рельефными набивными цветочками. После свадьбы наступили обычные московские развлечения: балы, театр, масленичные катания на санях, прогулки по Тверскому бульвару и бесконечные визиты. 27 февраля сами устроили у себя бал: Наталья Николаевна очаровала всех гостей. А потом уехали в Петербург: вконец извели бесконечные придирки тещи. Обрыдло все: и сама Москва. К тому времени закончились деньги, полученные в залог кистеневских душ, и пришлось заложить бриллианты и изумруды Натальи Николаевны. Еще несколько недель на завершение всех дел и 15 мая Пушкины уже ехали в Петербург.
      
Мысли поэта прервал Васька Торопов. Он вдруг громко в голос зевнул и, поднявшись с постели, прошлепал к кадке с водой, стоявшей у двери. Громко напившись из ковшика, он вернулся к постели и завалился на нее. Еще немного поерзав, он затих, и опять тишь воцарилась в ночи.
Ум опять вернулся к цели путешествия. Сведения о бунтовщике Пугачеве приходилось собирать по крупицам. Как-то он получил в подарок от государя свод законодательных актов Российской империи и среди прочих документов прочитал смертный приговор Пугачеву и понял, в какую сторону надо приложить свои старания и таланты. Но объявить сразу, что хочет отвлечься от занятий петровской эпохой, чтобы перейти к изучению времен царствования императрицы Екатерины, было бы опасно – могли бы сразу запретить. Учитывая недавние события, включая восстание декабристов, Николай I предпочитал держать все документы российской истории под семью замками. Узнав, что Пушкин заинтересовался документами августейшей бабки, государь сначала ответил решительным отказом. Пушкину даже передали слова императора: «На что ему эти бумаги? Даже я их не читал. Пушкин может обойтись и без них. Не пожелает ли он извлечь отсюда скандальный материал в параллель песне «Дон Жуана», в которой Байрон обесчестил память моей бабки?» Пришлось идти на хитрость – объявить, что-де собрался писать о графе Суворове. Написал письмо военному министру Александру Ивановичу Чернышеву.

Милостивый государь Александр Иванович,
Приношу вашему сиятельству искреннейшую благодарность за внимание, оказанное к моей просьбе.
Следующие документы, касающиеся истории графа Суворова, должны находиться в архивах главного штаба:
1) Следственное дело о Пугачеве
2) Донесения графа Суворова во время кампании 1794 года
3) Донесения его 1799 года
4) Приказы его к войскам.
Буду ожидать от Вашего сиятельства позволения пользоваться сими драгоценными материалами.
                Пушкин – А. И. Чернышеву.
                9 февраля 1833г. Петербург.
Через две недели пришел ответ:

Военный министр, препровождая при сем к Александру Сергеевичу Пушкину три книги, заключающие в себе сведения, касающиеся истории графа Суворова Рымникского, имеет честь уведомить его, что следственного дела о Пугачеве, равно как и донесений графа Суворова 1794 и 1799 годов и приказов его войскам, не находится в Санкт-Петербургском архиве Инспекторского департамента; о выправке же по сему предмету в Московском отделении архива сделано надлежащее распоряжение. Военный министр покорнейше просит Александра Сергеевича, по миновании надобности в препровождаемых при сем книгах, возвратить оные.
А.И.Чернышев – Пушкину
25 февраля 1833 г. Петербург.

 
Милостивый государь Александр Иванович,
Доставленные мне по приказанию Вашего сиятельства из Московского отделения Инспекторского архива книги получить имел я честь. Принося Вашему сиятельству глубочайшую мою благодарность, осмелюсь побеспокоить Вас еще одною просьбою; благосклонность и просвещенная снисходительность Вашего сиятельства совсем избаловали меня.
В бумагах касательно Пугачева, полученных мною пред сим, известия о нем доведены токмо до назначения генерала-аншефа Бибикова, но донесений сего генерала в военную коллегию, так же как и рапортов князя Голицына, Михельсона и самого Суворова – тут не находится. Если угодно будет Вашему сиятельству оные донесения и рапорты (с января 1774 по конец того же года) приказать мне доставить, то почту за истинное благодеяние…
Пушкин – А.И. Чернышеву.
8 марта 1833г. Петербург.


Но не только государственными архивами приходилось довольствоваться, тем более что в них находилось безумно мало документов. Да и разве можно было увидеть характер человека в скупых фразах официальных рапортов. Слава Богу, были еще люди, сами связанные с теми событиями – великой смутой, устроенной непокорным Емелькой. Приходилось тратить много времени на переписку с очевидцами, лично видевших Пугачева.

Милостивый государь Иван Иванович,
Имев всегда счастие пользоваться благосклонностию Вашего превосходительства, осмеливаюсь ныне обратиться к Вам со всепокорнейшею просьбою… Случай доставил в мои руки некоторые важные бумаги, касающиеся Пугачева (собственные письма Екатерины, Бибикова, Румянцева, Панина, Державина и других). Я привел их в порядок и надеюсь их издать. В «Исторических записках» (которые дай бог нам прочесть как можно позже) Вы говорите о Пугачеве – и, как очевидец, описали его смерть. Могу ли надеяться, что вы, милостивый государь, не откажетесь занять место между знаменитыми людьми, коих имена и свидетельства дадут цену моему труду, и позволите поместить собственные Ваши строки в одном из любопытнейших эпизодов царствования Великой Екатерины?
С глубочайшем почтением и совершенной преданностию имею честь быть, милостивый государь,
Вашего превосходительства
покорнейший слуга
Пушкин – И.И. Дмитриеву.
Конец мая – начало июня 1833.
Из Петербурга в Москву.


Милостивый государь Григорий Иванович,
Осмеливаюсь обратиться к Вам с покорнейшей просьбою. Мне сказывали, что у Вас находится любопытная рукопись Рычкова, касающаяся времен Пугачева. Вы оказали мне истинное благодеяние, если б позволили пользоваться несколько дней сею драгоценностию. Будьте уверены, что я возвращу Вам ее во всей исправности и при первом Вашем востребовании.
Пушкин – Г.И. Спасскому.
Между 14 и 23 июля 1833. Петербург.


Генерал,
Обстоятельства вынуждают меня вскоре уехать на 2-3 месяца в мое нижнегородское имение – мне хотелось бы воспользоваться этим и съездить в Оренбург и Казань, которых я еще не видел. Прошу его величество позволить ознакомиться с архивами этих двух губерний.
Пушкин – А.Х.Бенкендорфу.
22 июля 1833. Петербург.

Милостивый государь, Александр Сергеевич!
Генерал-адъютант граф Бенкендорф письмо Ваше от 22 сего июля имел счастие представить государю императору.
Его величество, соизволяя на поездку Вашу в Дерпт для посещения г-жи Карамзиной, изъявил высочайшую свою волю знать, что побуждает Вас к поездке в Оренбург и Казань, и по какой причине хотите Вы оставить занятия, здесь на Вас возложенные?
Сообщая Вам, за отсутствием генерал-адъютанта графа Бенкендорфа, сию высочайшую государя императора волю, я покорнейше прошу Вас, милостивый государь, доставить мне отзыв Ваш, для доведения до сведения его величества.
А.Н.Мордвинов – Пушкину.
29 июля 1833. Петербург.

Милостивый государь, Александр Николаевич,
Спешу ответствовать со всею искренностию на вопросы Вашего превосходительства.
В продолжении двух последних лет занимался я одними историческими изысканиями, не написав ни одной строчки чисто литературной. Мне необходимо провести месяца два в совершенном уединении, дабы отдохнуть от важнейших занятий и кончить книгу, давно мною начатую и которая доставит мне деньги, в коих имею нужду. Мне самому совестно тратить время на суетные занятия, но что делать? Они одни доставляют мне независимость и способ проживать с моим семейством в Петербурге, где труды мои, благодаря государя, имеют цель более важную и полезную.
Кроме жалования, определенного мне щедростию его величества, нет у меня постоянного дохода; между тем жизнь в столице дорога и с умножением моего семейства умножаются и расходы.
Может быть, государю угодно знать, какую именно книгу хочу я дописать в деревне: это роман, коего большая часть действия проходит в Оренбурге и Казани, и вот почему хотелось бы мне посетить обе сии губернии.
Пушкин – Мордвинову.
30 июля 1833. Петербург.

 

Милостивый государь, Александр Сергеевич!

Г. Генерал-адъютант граф Бенкендорф поручил мне Вас, милостивый государь, уведомить, что его императорское величество дозволяет Вам, согласно изъявленному Вами желанию, ехать в Оренбург и Казань, на четыре месяца.
А.Н.Мордвинов – Пушкину.
7 августа 1833. Петербург.



В Департамент хозяйственных и счетных дел.
От состоящего в ведомстве Министерства иностранных дел титулярного советника Пушкина

Прошение

Его сиятельство г. Генерал-адъютант граф Бенкендорф уведомил меня через г. действительного статского советника Мордвинова, что его императорскому величеству угодно было изъявить свое высочайшее соизволение на увольнение меня в отпуск на четыре месяца в губернии Казанскую и Оренбургскую. Вследствие сего покорнейше прошу Департамент хозяйственных и счетных дел учинить во исполнение таковой монаршей воли распоряжение о снабжении меня надлежащим для сего свидетельством. Письмо же г. действительного статского советника Мордвинова при сем имею честь представить.
11 августа 1833 года.
Титулярный советник
Александр Пушкин.


Предъявитель сего, состоящий в ведомстве Министерства иностранных дел титулярный советник Александр Пушкин, по прошению его уволен в отпуск на четыре месяца в Казанскую и Оренбургскую губернии. Во удостоверение чего и дано сие свидетельство от Департамента хозяйственных и счетных дел с приложением печати.
Отпускное свидетельство № 2842
12 августа 1833 года. 
               



Глава восьмая

Тот год – 1833 выдался голодным годом для Российской империи. Более всего от засухи пострадали центральные и южные губернии, Поволжье и Приуралье, где пришлось проехать поэту. Он писал в письме: «Я посетил места, где произошли главные события эпохи, мною описанной, поверяя мертвые документы словами еще живых, но уже престарелых очевидцев и вновь поверяя их дряхлеющую память исторической критикою».
18 августа 1833 года он выехал со своей петербургской дачи на Черной речке вместе со своим другом Соболевским, недавно вернувшимся из-за границы. Из Петербурга им удалось выехать не сразу: случилась страшная буря и Троицкий мост был закрыт – вода подняла его дыбом.  Полиция натянула через дорогу веревку и не пропускала экипажи. Друзья чуть было не возвратились обратно на дачу, однако им удалось переправиться через Неву выше по течению и выехать из Петербурга. По Царскосельскому проспекту ветер свалил деревьев штук пятьдесят и они валялись, загораживая путь. На другой день погода прояснилась и Пушкин с Соболевским, радуясь доброму дню, спешились и за разговором прошли пешком верст пятнадцать, по дороге убивая змей, вылезших погреться на песок, нагретым солнцем. Из Торжка 20 августа написал первое письмо жене, ставшее началом путевого дневника, так помогшего ему потом. В этот же день - 20 августа, в Торжке распрощался с Соболевским, поехавшем в Москву, а сам же решил по дороге навестить тещу в ее имении Ярополец Волоколамского уезда Московской губернии.
К теще приехал не сразу: решил по дороге сделать крюк и навестить давних друзей Вульфов в Павловском Старицкого уезда Тверской губернии. У тещи в Яропольце был 23 числа. Наталья Ивановна приняла его очень тепло и даже позволила порыться в остатках старинной библиотеки, где Пушкин себе выбрал около 30 нужных старинных книг. Теща обещала отправить их с обозом в Петербург при первой же оказии вместе с варением и наливками. Разговоры шли в основном о Наталье Николаевне и о детях, Пушкин пообещал, что следующий год они обязательно посетят бабушку. У тещи погостил всего сутки и 24 августа отправился из Яропольца в Москву, куда и прибыл 25 августа в полдень.
В Москве задержался на целых пять дней. Остановился в фамильном доме Гончаровых на Большой Никитской. Написал письмо жене, 26 августа у нее было день рождения. Не успел приехать в Москву, как нашел у себя приглашение на вечер от Булгакова. Но к ним не поехал – не было бального платья, да и не хотел показываться в обществе с усами и бородой, которые решил отращивать в путешествии и которые только ощетинились. Москва показалась скучной и пустынной. Показалось, что даже извозчиков мало на ее пустынных улицах. Встретился с давними друзьями – Нащокиным, Киреевским, Соболевским, Раевским. Чаадаева нашел потолстевшего и похорошевшего. Узнал новости: умер князь Петр Долгорукий, получивший наследство и не успевший его промотать в Английском клубе, о чем общество чрезвычайно сожалело. Узнал, что почти исключен из членов Английского клуба, ибо позабыл возобновить свой билет, и что надо возобновить членство, заплатив штраф в 300 рублей. По обыкновению побродил по книжным лавкам, но ничего путного там не нашел, от чего сделался очень сердит. Друг Нащокин провожал в Нижний Новгород шампанским, жженкой, стерлядями и молитвами.
 29 августа лошади уже его несли в Нижний Новгород. По дороге встретил этапных. С ними шла девушка без оков, потому что женщин не заковывают. Девушка была чудной красоты и укрывалась от солнца широким капустным листом. Спросил ее, за что ведут. Она же весело ответила: «Убила незаконнорожденную дочь пяти лет и мать свою за то, что постоянно журила». Оцепенел от ужаса.
 2 сентября Пушкин посетил нижненовгородского губернатора М.Бутурлина, встретившего его весьма тепло, мило и ласково, как почетного гостя. Поэт этому очень удивился, но позже этому гостеприимству нашлось объяснение. Приятель, военный губернатор Оренбурга В.Перовский познакомил с письменным предупреждением, доставленным нарочным из Нижнего Новгорода: «У нас недавно проезжал Пушкин. Зная, кто он, я обласкал его, но, должно признаться, никак не поверю, чтобы он разъезжал за документами о Пугачевском бунте; должно быть, ему дано тайное поручение собирать сведения о неисправностях. Вы знаете мое к вам расположение; я почел своим долгом вам посоветовать, чтобы вы были осторожнее и прочее…». Анекдот Пушкину понравился и потом как-то он его рассказал в компании, где был и Гоголь. Пушкину первому он потом принес своего «Ревизора» и весьма насмешил своею пьесою, где очень живописно обрисовал губернские нравы.
5 сентября Пушкин приехал в Казань – первый город, где жила память о Пугачеве. Но еще ранее – в Васильсурске, он записал от нищенки местное предание о Пугачеве, которое он использовал в седьмой главе «Истории Пугачевского бунта». Недоезжая Чебоксар ему рассказали историю про двух барышень, спрятавшихся  в стогу сена, найденных и казненных пугачевцами. 7 сентября рано утром Пушкин на тройке и дрожках поехал к Троицкой мельнице, которая стояла на сибирском тракте за десять верст от Казани. Там был лагерь Пугачева, когда он подступал к городу. Затем поэт осмотрел Арское поле в нескольких верстах от Казани. Был в крепости, обошел ее пешком. После обеда, напившись чаю, поехал к казанскому первой гильдии купцу Крупенникову. Купец полтора часа рассказывал, как ему довелось быть в плену у Пугачева. Купец говорил: «Народ, возвратясь из плена, нашел все вверх дном. Кто был богат, очутился нищим, кто был скуден - разбогател». Он встречался и расспрашивал участников событий, которых ему смогли указать. Один из них, бывший в лагере Пугачева, он тогда был еще мальчиком, вспомнил такую сцену: «Пригнанный в лагерь народ, был поставлен на карачки перед пушками. Бабы и дети подняли вой. Им объявили прощение государево. Все закричали: «Ура!» и кинулись к его ставке. Потом спрашивали, кто хочет на службу к государю Петру Федоровичу. Охотников нашлось множество». Не стеснялся говорить со всеми, кто хоть что-то мог рассказать о бунтовщике и писал, делал заметки в записной книжке и «зарубки в памяти».
В Казани случилась другая радость – нежданно встретился с другом Баратынским, который остановился в имении тестя. Баратынский привел его на вечер в литературный салон  Александры Андреевны Фукс. Она была женой казанского профессора-медика, женщиной незаурядной, самой писавшей стихи. Пушкин высоко оценил очень редкостное начинание для российских провинций той поры и подружился с госпожой Фукс. Он пробыл в Казани всего трое суток, но успел хорошо поработать и даже накидал на бумагу строки о пребывании вольного казака под Казанью и его деяниях на Арском поле. Остался очень доволен, что не напрасно посетил Казань. Погода стояла прекрасная, поэт надеялся до дождей объехать все места, что запланировал и к концу сентября быть в Болдино.
10 сентября он уже был в Симбирске. Отсюда он съездил в деревню Языково к друзьям, но не застал их дома и вернулся в город. Губернатором симбирским был А.Загряжский. Он пригласил поэта в дом. Визит к губернатору не был зря: там он узнал об одном местном помещике Шувалове и тот час же нанес ему визит. Помещику было уже более 80 лет, и он был у Пугачева форейтором. По его словам, он, шестнадцатилетний юноша, удостоился такой чести потому что «показался Пугачеву чересчур плюгавым». И только поэтому не был убит вместе с другими захваченными помещиками, а был для потехи определен ездить на запятках пугачевской кареты.
15 сентября поэт покинул Симбирск. Только выехал из города, дело было ночью, как дорогу перебежал заяц. Черт бы побрал этого зайца – уж очень хотелось его затравить. По дороге записал рассказ встретившегося по дороге мордвина и добрался до Оренбурга к 18 числу. Все три дня его путь лежал через старые крепости, стоявшие на старинном почтовом тракте. В Оренбурге Пушкин пробыл три дня. Остановился в загородном доме военного губернатора Перовского. Но, несмотря на это, увидел он немало. В помощь поэту губернатор дал чиновника по особым поручениям – Владимира Даля, в последствии ставшего автором знаменитого толкового словаря. Пушкин был рад такому помощнику – Даль хорошо знал местность и места, где происходили события, связанные с присутствием Пугачева в Оренбуржье. В частности, он показал и рассказал обстоятельства осады Оренбурга. Показал Георгиевскую колокольню в городском предместье, на которую пугачевцы подняли пушку, чтобы обстреливать город. Осмотрели остатки земляных работ между Орских и Сакмарских ворот, приписываемых преданиями Пугачеву. Были в зауральской роще, откуда пугачевцы пытались ворваться в крепость по льду. Даль рассказал о недавно умершем священнике, которого отец высек за то, что тот мальчиком бегал на улицу собирать медные пятаки, которыми Пугачев сделал несколько выстрелов в город вместо картечи. Также Даль рассказал, что в Бердской станице есть еще живые старухи, которые помнят «золотые» палаты Пугачева – то есть избу, обитую медной латунью. Очень смеялся Пушкин анекдоту, рассказанному Далем. Когда Пугачев ворвался в Бердскую станицу, народ в страхе укрылся в церкви и на паперти. Пугачев вошел в церковь. Люди в страхе расступались, кланялись, падали ниц. Пугачев с важным видом прошел в алтарь, сел на церковный престол и громко сказал: «Давненько я не сидел на престоле!». В мужицком неведении своем он не видел разницы между престолом церковным и царским троном. Пушкин, слушая эту историю, долго хохотал и назвал Пугачева свиньей.
19 сентября Пушкин и Даль поехали в старинное казачье поселение - Бердскую станицу. День выдался теплый солнечный. Даль, при оказии охоты, взял с собой ружье. Всю дорогу они провели за разговором. Пушкин убеждал Даля писать большой роман. Он все повторял: «Я на вашем месте сейчас бы писал роман. Сейчас, вы не поверите, как мне хочется написать роман! Но нет, не могу – у меня их начато три. Начну прекрасно, а там недостает терпения… Не слажу…». А когда разговор коснулся Петра Первого, Пушкин воспламенился. Он говорил, что кроме дееписания о нем, создаст в его память и художественное произведение: «Я еще не мог доселе постичь и обнять умом этого исполина. Он слишком огромен для нас, и мы стоим к нему еще близко. Надо отодвинуться на два века. Но постигаю его чувством и чем более его изучаю, тем более изумление и подобострастие лишают меня средств мыслить и судить свободно. Не надобно торопиться: надобно освоиться с предметом и постоянно им заниматься. Время это исправит. Но я сделаю из этого золота что-нибудь. О, вы увидите: я еще многое сделаю! Ведь даром что все мои товарищи поседели и оплешивели, а я только что перебесился. Вы не знали меня в молодости, каков я был. Я не так жил, как жить должно. Буйный небосклон уже позади меня…» В Бердске пора была рабочая, казаков в станице не было. Разыскали старушку, видевшую и знающую Пугачева. Она сидела на завалинке, поэт подошел к ней и начал расспрашивать про Пугачева. Старушка ответила, что все знает. Пушкину показали, где стояла изба, обращенная в золотой дворец. Изба стояла на углу перекрестка. Пушкин вошел в избу или дворец, как эту избу называли казаки. Она освещалась двумя сальными свечами. Стены, лавки, стол, рукомойник на веревочке, полотенце на гвозде, ухват в углу и широкий шесток, уставленный горшками – все было как в обыкновенной избе. Старая казачка показала, где Пугачев казнил государевых людей, отказавшихся ему присягать. Старая казачка, фамилия которой была Бунтова, указала на холмы, где по преданию, лежит клад Пугачева, зашитый в рубаху, засыпанный землей и покрытый человеческим трупом, чтобы обмануть кладоискателей. Он разговаривал с нею целое утро. Старуха даже спела песню про Пугача, как его до сих пор называли в Оренбуржье. Во время беседы сбежались бабы и, любопытствуя, обступили беседующих. Бунтова застеснялось товарок. Пушкин улыбнулся, достал медальон, раскрыл его и, показав портрет черноволосой красавицы, сказал: «Пой, смотри, какая красавица твою песню петь будет». Пушкин записал эту нехитрую песню:

Из Гурьева городка
Протекла кровью река,
Из крепости Озерной
На подмогу Рассыпной
Выслан капитан Сурин
Со командою один,
Он нечайно в крепость въехал,
Начальников перевешал,
Атаманов до пяти,
Рядовых сот до шести.

Пушкин помнил этого капитана Сурина: он встречал его фамилию в разных документах. В конце сентября 1773 года Пугачев из Рассыпной крепости пошел на Нижнеозерную. По дороге он встретил роту под командованием капитана Сурина. Пугачев его повесил, а солдаты присоединились к мятежникам.
На прощание Пушкин дал старухе червонец.

Глава девятая
Сам же Пушкин жадно впитывал все, что рассказывали ему, о чем узнавал по дороге, по крохам собирал образ Пугачева. Он не ждал, когда ему на станции заложат лошадей, шел вперед и не пропускал ни одного встречного: мужика или бабу, чтобы не потолковать с ними о хозяйстве, о семье и их нуждах. Ну и, конечно же, о Пугачеве. В Татищевой крепости он записал рассказы бабы Матрены, 82 лет от роду, в Сорочинской – казака Папкова, которому было 86 лет, в Берде – 73-летней казачки Бунтовой, в Озерной – беседовал с Киселевой, 65 лет. Дело осложнялось тем что, несмотря на давность времени, люди неохотно говорили о Пугаче. Даже имя его, а называли они по-старому - государь Петр Федорович - произносили шепотом. Даже казачка Бунтова, когда Пушкин ее спросил, знает ли она Пугачева, ответила в испуге: «Знала, батюшка, знала, бес попутал!».
Из Оренбурга Пушкин за 300 верст поехал в Уральск по большой Уральской дороге. В Уральске тамошний атаман и казаки приняли поэта славно: дали два обеда, много пили за здоровье поэта и накормили его черной икрой, при нем же изготовленной. Там он продолжил расспросы и с удивлением понял, что там сохранилась не только память о Пугачеве, но и любовь к нему. В Уральске Пушкин даже видел казачку, носившую черевики его работы. Спросил у нее: «Каков был Пугачев?», так она ответила: «Грех сказать… мы на него не жалуемся, он нам зла не сделал». Тем не менее, поражало то, что все очевидцы, видевшие Пугачева, с полной убежденностью говорили, что Пугачев был не бродяга, а законный государь Петр III и напрасно он потерпел обиды и наказание от людской злобы и зависти. Это доверие, которое внушал людям Пугачев, заставило Пушкина переменить свое мнение о бунтовщике и дорисовывало черты характера, необходимые для завершения его целостного образа. Как-то спросил у старика Пьянова: «Расскажи, как Пугачев у тебя был посаженым отцом». «Это он для тебя Пугачев, - вдруг рассердившись, ответил старик, - а для меня он был великий государь Петр Федорович». Создалось мнение, что весь черный народ был за Пугачева. Духовенство ему благожелательствовало и не только попы и монахи, но и архимандриты и архиереи. На стороне правительства было одно дворянство.
23 сентября он покинул Уральск.  Вечером этого дня пошел дождь, первый за все время путешествия. В этот год по России была ужасная засуха и, наверное, Господь Бог в этом годе угодил только Пушкину, сотворив для него и его путешествия сухую дорогу. Но пошедший дождь через полчаса сделал дорогу из Уральска почти не проходимой. Да и мало того, выпал снег и путешественнику пришлось даже ехать на санях, на которые пришлось менять колесный экипаж.
Миньку Степанова и Ваську Торопова Пушкину в конвойные дали в Уральске. От греха подальше, да и осень в степных краях непредсказуема. Попали в буран, и вот так привела судьба Пушкина в ночную темноту ямской станции, где покойно дышали во сне казаки.      

Пламя лампады в углу под иконами внезапно зашкворчило, заметалось, но спустя мгновение успокоилось в своем ложе и уже тихо и покойно освещало темные лики образов. Внезапность волнения огня отвлекла поэта от долгих тягучих мыслей, которые одолевали его в ночной тиши ямской станции.
Древние лики образов, сверкая белилами византийских очей, глядели спокойно и безжалостно. Уж больно многое они повидали на своем веку, и, как подумалось Пушкину, уже изрядно им поднадоели все проявления человеческой гордыни и кровавых неистовств. Уже ничем их не испугать, как и нечем удивить: за долгую историю многострадального государства российского они смогли познать все, что заложил в душу человеческую Создатель – как хорошего, так и плохого.
А история России похожа на ее дороги. В Европе же – тракты предназначены для людей. Справный европеец едет по ней на сытом, таком же справном коне по удобной дороге. И не волнуется за то, что может случиться на дороге выбоина, или какая другая оказия. Едет он по ней и спит.  На российской же дороге –  не уснешь. Они петляют кольцами, да так – что порой голова идет кругом. Вроде бы и просторы такие, что и Европе не снились. Вроде бы проложить бы дорогу прямую, как стрела – ан нет. Не получается. Вот возьми губернатора одной губернии – взял и отсыпал дорогу по краям – сделал тротуары для идущих пешком жителей на европейский манер. Начинание хорошее, но до первого дождя. Потом залило торный путь, не было бы отсыпных тротуаров – вода бы стекла с дороги и путь был бы сухим. А так – вода стоит вровень с земляными тротуарами, и грязь получилась такая, что только на экипажах ее можно преодолеть. А жители теперь обходят эту дорогу за три версты и все проклинают губернатора – благодетеля, причинившего им своими благородными деяниями столько неудобств.  Вот посему и живем так, как Господь устраивает и поди ты разберись, где заканчивается Богово дело и начинаются игры лукавого. Отчего это так? Все в земле русской отлично от жезнеустройства других наций. От силы, от характера, оттого, что все у нас много и не ценим мы этого, потому что всего у нас много. Потому и в Европе дороги такие, потому что другую сделать у них нет ни сил, ни желания. Вот и пытаются, поколение за поколением благоустроить, облагородить то, что им досталось от предков. А что нам достается от наших предков? Только долги, да вопросов больше чем ответов. Они сады растят веками, а у нас кто придет на трон – первым делом все рубит под корень и сажает новый сад, который ему нравиться и подходит ему по устройству и расположению деревьев. И в результате – ничто не приживается на земле русской, не успевает вырасти и созреть, как появляется много охотников срубить плодоносящие деревья. Хорошие дороги Европы экономят силы и нервы, но в них отсутствует элемент неожиданности, чуда. Да упряжь какая? Едут цугом – лошади расположены ровно, друг за другом, как солдаты на параде. А русские как едут? Лошади тройкой – и лошадьми их не назовешь – черти, звери. И на облук садится такой же зверь-ямщик. Натянет вожжи так, что рвет губы и сиплым голосом рявкнет – всыплет погаными словами таких чертей под хвост, что несутся лошади от него, не чуя ног. А убежать не могут – и веселится, ярится сзади беспечный ездок, ветер развивает его разбойничью бороду и только весело возница скалит зубы, наслаждаясь не ездой – полетом. Вот так ездят русские и не нужна им дорога. Зачем? Ибо они не ездят – летят душой, и нет перед этим полетом преград, не видят препятствий на своем пути или - не хотят видеть? Заносит тройку при лихой езде – и что? Страшно вознице? Нет, он смеется над опасностью и с замиранием сердца ждет этого момента, когда перестанет заносить сани, когда Господь Бог самолично выпрямит роковой перекос и направит в нужную колею их полозья. И раз за разом русский возница разгоняет своих коней до дикого свиста в ушах и опять резко поворачивает и опять ждет, когда десница Божья коснется его души, спасет ее от неминуемой гибели. Зачем русским хорошие дороги? А где же ощущение езды, где приключение, где опасность, в которой, как ни где более понимаешь свое родство с Творцом? Русские дороги – как русская жизнь. Вроде бы и устал уже. Думаешь, вот сейчас доеду, дойду до того поворота и – сдохну. А выезжаешь, выходишь на поворот и открывается такая панорама, такие перспективы, открывается такая красотища отсюда и до самого горизонта, что думаешь, мама родная, как хорошо! Какой же я был дурак всего пять минут назад, хотел опустить руки и остаться там, за поворотом. Тогда бы я не увидел эту ширь, созданной милостивой рукой Создателя, не выпил его милости, не оценил его беспредельную мощь. Разве такие повороты, такие красоты открываются на скучном европейском тракте, где все размеренно и разложено по порядку. Нет, скучно в Европе русским, ибо не чувствуют они там божью благодать, не видно им звезд меж крышами аккуратненьких домов и узких улиц. Нигде, слышите, нигде так близко не подходит человек к Богу как в России. Больше нигде на всей планете не возможно почувствовать его близость и заботу. Нигде больше в мире невозможно остановить свой бег, выйти на дороге, вздохнуть полной грудью этот воздух, почувствовать кожей этот ветер, стоять и просто смотреть на мир, которого еще не коснулась человеческая рука, который прост и безыскусен, каким его сделал  Создатель, широко перекрестить свой лоб и сказать: «Спасибо, Господи, за милость твою…» И добавить безотчетно: «Ети ж твою мать…» А потом залезаешь в свои сани, рвешь вожжами лошадиные губы и опять – вперед, мчишь навстречу судьбе, не гадая, куда занесет – в ад или рай. И опять рвут твои скакуны, косят своими кровавыми очами, хрипят на повороте, кренят сани, и ты только смеешься над злодейкой-судьбой, ибо знаешь, что у тебя самые быстрые кони, которых не сможет догнать никто, даже сама смерть. 
Естественность является отличительной чертой русских и, пожалуй, это единственное качество может оправдывать и объяснять их подчас очень странные, жестокие заблуждения и проявления национального характера. Русские естественны во всех своих проявлениях. Если любят – то до смерти, если ненавидят – исход тот же. Золотая середина - чувство меры, это понятие у русских отсутствует напрочь. Во имя блага ближнего не зазорно снять с себя последнюю рубаху или пойти на смерть только из-за того, что кто-то сказал, что это будет во благо всего рода человеческого. Но почему-то русских не интересует, а нужна ли будет его смерть или желание облагодетельствовать кого бы то ни было. И вообще нужны ли его заботы и устремления сделать жизнь ближнего лучше и чище, чем она есть? В детской капризности своей, в желании сделать так, как он считает правильным, русские почему-то совершенно не интересуются тем, чтобы хотелось окружающим их людям. Яркий тому пример: купец так напоил своего соседа, что тот не дошел до своего дома и пьяным замерз в сугробе. Купец только разводил руками и говорил, что он хотел как лучше, и чтобы гостю было хорошо. Или взять Пугачева. Пушкин улыбнулся – опять Пугачев! Ну, куда же от него деться?! Он тоже обещал все блага примкнувшим к нему, но сколько во имя этого блага пролил кровушки и не измерить. А сколько вообще было - таких благодетелей рода человеческого? Да пропади они все пропадом, отцы-благодетели! Лучше бы не лезли в чужие дела и давали людям спокойно жить так, как они умеют, как их научили, как они хотят сами. Без всякой трогательной заботы об их же благе. Потому что почему-то очень часто всеобщее благо оказывается всеобщей бедой. Но русские естественны в своих заблуждениях – и, значит, искренны. А, натворив бед, также искренно начинают каяться во всех грехах и, черт подери!, Господь их прощает. И только за одни слова: «Прости, Господи, за всех грехи мои тяжкие, ибо всегда искренне верил в твою благодать…А что до грехов, то искренне заблуждался». На нет, как говориться – и суда нет. Вот так и сходит все с рук русскому человеку, ибо Всевышний понимает и любит только искренность и тех, кто с ним искренен. И плывет русский по океану божьей благодати, и что интересно - в конце концов всегда его выносит к нужному берегу, хоть по пути закладывает такие виражи, что другие народы начинают просить Отца Небесного, чтобы он пронес мимо них чашу свою. Где еще в мире, у какого еще народа самым наиглавнейшим национальным героем является не великий воин и полководец, а дурак – простой деревенский дурак? Везде их называют сумасшедшими, богом обиженными, и только у русских – божьими людьми, которые имели право говорить даже царям горькие, обидные в своей правдивости слова, перед которыми владыки земные склоняли головы? Вот эта вера и обыкновение во всем искать и видеть волю божью и возвышает русский народ, только искренняя вера в высшую власть, в свет небесный и дает русским потрясающие прозрения, позволяет совершать деяния, невозможные для других людей, привыкших более доверять своему разуму, а не своей душе.

Глава десятая
Глядя в темные лики образов, освещаемые маленьким пламенем лампады, Пушкин понял, что за сила подняла Пугачева из глубины России, дала ему мощь учинить смуту великую. Назвался он божьим помазанником, как называли себя цари, и только это поставило народ и страну на колени. Только эта народная, искренняя вера и способность искать всегда и везде руку божью склонило перед самозванцем чернь и духовенство, и только дворянство, скованное по рукам и ногам присягой на верность царю и Отечеству, заколебалось и удержалось от посулов и уговоров соблазнителя. Да и то, не все дворяне сумели сохранить в себе верность российскому престолу, много их было в рядах пугачевцев. И не с царем боролся Пугачев, не с государством российским, куда выше поднял голову казачий сын – на основы Небесного Престола, на миропорядок, установленный свыше. Посмел Пугачев посмотреть в глаза божьи бестрепетно, бесстрашно и вот эта дерзость ужаснула людей. Антихристом назвали его монахи, но с дрожью в сердце. Ибо после Антихриста должен опять придти Иисус и свершить Великий Суд. Но кто готов сейчас, в этот миг предстать перед Создателем? Праведно ли вы жили, сохранили ли искренность и чистоту? У каждого сжимается сердце, ибо знает за собой дела и проступки, о которых боится признаться даже самому себе, не говоря уже о Сыне Божьем.
И пришла в голову крамольная мысль: «А готов ли наш народ, готовы мы предстать перед Иисусом? Вот прямо сейчас?» Вот и показал это Пугачев – нет, не готовы.
Может именно поэтому так запаздывает Христос со своим обещанным приходом – из-за того, что, проклиная свое земное существование, тем не менее, где-то глубоко в глубине себя, в глубине своей души мы не желаем его прихода. И действительно, зачем нам небо, нам и здесь хорошо. По крайней мере, мы здесь привыкли. Кое-как, но обустроились, теперь нам есть что терять. Так что, Господь, мы в тебя верим, но приходить к нам не надо. То есть – надо, но потом, попозже… Лучше синица в руках, чем журавль в небе. Как жить здесь - мы уже поняли, и ничего хорошего уже не ждем. А что будет там, в жизни иной – нам неизвестно. Так что, давай немного повременим, Господи, с твоим визитом, дай человечеству пожить немного без тебя, в свое удовольствие. И пронимая это, не хочет идти к нам Иисус, из милости своей позволяет нам радоваться нашим маленьким радостям, утешаться своими привычками и не навязывает своего присутствия.
И как проклятие Всевышнего за свои грехи  признал народ Пугачева, и становились люди перед ним на колени, прося простить их прегрешения. Но вот этим они заслужили больше грехов, воздвигнув самозванца на престол, который он не имел права занимать. Не выдержал испытания, искуса русский народ и страшно было наказание Владыки Истинного. Штыками и саблями солдат Суворова был жестоко усмирен бунт. Опять без сопротивления становились люди на колени перед карателями, и опять они просили убийц простить их грехи. А потом, пленного Пугачева везли в железной клетке как пойманного медведя, чтобы окончательно уничтожить мысли и сомнения о его возможном праве рушить мир и смущать умы живущих.
Вот только сейчас предстал перед Пушкиным его Пугачев, во всем своем дерзостном великолепии, озаренный верой народной в высшую справедливость, помазанный на царствие постоянной христианской надеждой на скорое возвращение Христа и освобождение от унылого существования.
Только сейчас Пушкин понял значение веселой наглости бунтовщика, его куражливости и необыкновенной способности вести за собой тысячи людей. Во что таилось в глубине его карих, постоянно улыбающихся глаз и уверенности в свое высшее предназначение. Змей-искуситель, обольстивший страну, но то, с какой легкостью, веселостью и лихостью он это сделал начало завораживать и самого Пушкина. «Ах ты, черт, - весело заулыбался Пушкин, - ай, сукин сын, пес безродный! Ишь ты, что удумал - дернуть Бога за бороду? А вот поди ж ты, получи! Вот ведь пакостник! Это так и я сейчас встану с постели и объявлю себя… Черт, и объявить-то не кем, императоров больше свободных не осталось – была одна фигура туманная Петра Третьего, да и ту этот чертяка захватил! Ну, подлец, везде обошел, мерзавец! Да, брат Пушкин, видно не судьба тебе податься в цари, зариться на царство. Придется и дальше жить в пиитах, хоть подчас не хлебосольно, за то головы не рубят… »
Потом подумал: «А интересно, долго ли Пугачев думал, чтобы такое придумать? И надо же – схватил момент и персонаж. А далее все потекло само собой».
И представил себе этот момент, как Пугачев, сидя где-нибудь за столом, вдруг поднимается и говорит: «Здрасьте, я ваш царь. Меня тут помазали на царствие намедни…» Или: «Ой, я тут вспомнил надысь – меня же Петром Третьим кличут…» Интересно, как отреагировали окружающие на известие, что тот, которого они за тридцать-то лет узнали как облупленного, вдруг не более и не менее как император Всея Руси. Вот у них, наверное, пошла потеха!
Затем Пушкин представил себе картину, как он бы встал посреди вечера из-за стола и сказал, что он на самом деле и не Пушкин какой-то, а наследник престола, родившийся от такой-то и такого-то… Натали, наверное, при этом известии немного помолчала, а потом, едва улыбаясь уголками губ и деланно подняв брови, молвила: «Дорогой, а я-то думала, почему у нас постоянно нету денег – царям же они не нужны…» Ленивый Дельвиг развалившись на стуле, сразу бы сказал, что на войну не пойдет – неохота грязь на улице месить. Денис Давыдов бы от хохота упал под стол, а Вяземский со своей тонкой улыбкой осведомился, долго ли над этим думал. А кутила Нащокин, воспользовавшись представившимся поводом, послал бы за шампанским – вспрыснуть это  благородное начинание – возвращение на царствие. 
Но затем мысли Пушкина опять вернулись к бунтовщику.
Да, сказать-то – что вот-де я ваш царь, Бог с ним, это не главное. Сказать можно все, но так в Пугачева-то уверовали, что он спасенный во младенчестве наследник престола! А, уверовав, приняли его, потому что пошли за ним на штыки и под сабли на верную смерть. Зачем и как? Или: напились казаки как следует, а потом учинили сговор: дескать, объявим измену, пограбим народишко, а деньги – поделим? А потом собутыльники встали на колени и затянули: «Боже, царя храни…», и начали присягать внезапно воскресшему императору Петру Федоровичу? Эх, вот это знать бы, как все начиналось. Как смуты рождаются на Руси? А скорее просто разбойничал, потом, чтобы оправдаться, начал на себя государев кафтан надевать. Вот это вернее – такое часто у нас вытворяется. Сначала мошну набивают, а потом объявляют себя народными благодетелями. Куда не плюнь – в каждой губернии таких благодетелей как кур на насесте. А в канцеляриях – так вообще одни святые трудятся, хоть сейчас фамилии в святки заноси.  Но ведь с чего-то смута пошла. Да Бог с ней, с первопричиной. Опустим это, важна только суть… В событие, то бишь - в сюжет надобно зайти со стороны, когда история уже развилась. Но в историю бунта не нужно углубляться, надобно оставить простор героям для осмысления этих событий, а для этого не надо их делать непосредственными участниками происходящего, их присутствие в бунте  необходимо обозначить косвенно.  Да так, чтобы этот сюжет был понятен читателям как, и все сопутствующие чувства и переживания героев. Ну, скажем… Молодой дворянин, недоросль, отправлен на службу в места, где после начинает шалить Пугачев.  При нем – дядька, как нянька, ибо герой-то – недоросль. Что у нас недорослей нехватка? Очень много. Да, именно, недоросль должен быть в героях, потому как должен быть неопытен и чист, чтобы годы не сделали его циником, а для того, чтобы выразить истинное отношение к Пугачеву и тем событиям, глаза не должны быть зашореными нормами морали, при которых дворянину общаться с людьми круга Пугачева – лучше сразу застрелиться. И Пугачев не должен его сразу вешать при первой же встрече, а именно так он всегда и делал, встречая дворянина. Надобно сделать так, чтобы Пугачев его не стал вешать, а даже проникся к нему настолько, что мог бы с ним разговаривать и доверять свои мысли. А как так сделать? 
Пушкин поерзал на своей постели. Вот и пошло дело: мозаика, осколки которой были разбросаны в разные стороны, начали сами складываться в единую картину. Все, что было накоплено ранее: копание в архивных документах, многочисленные беседы с очевидцами и участниками бунта, посещение мест, связанных с восстанием, начало само формироваться в единое целое. Как река, вздувшаяся от талых вод, ломает лед, так и сейчас знания, впечатления и чувства, скопившись, начали прорываться в единое русло связного повествования. Что было познано во время путешествия начало обретать очертания, начали рождаться, проявляться из небытия образы персонажей, сюжетные линии, обрастать подробностями.
Не было видно только завязки. А зачем мудрить? Вот тебе и начало: буран, метель. Застряли, завязли, заблудились и тут появляется из ниоткуда спаситель. Как наш Григорий. Да и Пугачева надо списать с Григория – и обличие то же, и годами подходит. А наш герой-недоросль должен его чем-то отблагодарить. Ну, конечно же, подарить справную одежку. Что еще надо в степной глухомани: о деньгах здесь даже говорить глупо. Значит, решено, подарок же  быть как у нашего Григория – заячья шуба. Иль не достоин Пугачев носить заячий тулуп русского поэта? Или он будет ему не по плечу, этот подарок, который будет дороже царских наград – тулуп от Александра Сергеевича Пушкина? Да ладно, пускай носит шубу, от нас не убудет. Зато недоросля нашего не убьет, а еще и благодарным будет. Вот тебе и завязка сложилась: наше приключение и появление Пугачева, как спасителя из снежного плена. И тут же между недорослем и бунтовщиком завязываются отношения, которые в будущем немного изменятся, но будут цементировать сюжет. К этому еще надо прибавить любовь двух сердец, ввести штатную должность подлеца, слова и поступки которого будут легко узнаваемыми, даром, что такого добра у нас в государстве предостаточно. А в дальнейшем можно завязать интригу, а может – и не одну. С легкой руки французов наш читатель очень полюбил интриги и интриганов. Все это свалить в один котел и сварить в нем похлебку, которая должна придти по вкусу всем: и ценителям старины, ратных подвигов, любви и разлуки меж влюбленными, гнусных сплетен и наветов и проч, проч и проч. Но в конце добро должно побеждать зло, влюбленные, пройдя сквозь горечь разлуки и очистившись страданиями, обрести друг друга, а подлеца - ждать достойное наказание. Таков закон успеха. Вот тебе и готово творение. 
Пушкин усмехнулся. Ну, вот, брат, и твое приключение пригодилось, и буран случился неслучайно. Ничего не бывает в нашей жизни просто так. Все имеет свое начало и свой конец. Все для чего-то надобно. И Григорий к нам пришел не просто так. Вот ходит и ходит по земле человек. Вроде бы и не делает ничего стоящего, заслуживающего всеобщего восхищения и одобрения, как случиться, что в один момент понадобиться его помощь. Проходит миг – и он уже вошел в историю. Вот так и наш Григорий в одночасье стал прообразом великого бунтовщика, но надо ли знать ему об этом. Что изменится в его жизни? Да ничего. Он дальше пойдет по своему извилистому жизненному пути и может быть и не вспомнит, что когда-то вызволил из снежного плена три человеческих души. И никогда ему никто не скажет, как ему отплатили: срисовали с него Пугачева. Пусть помнит заячий тулупчик, отданный когда-то ему в награду за то, что вывел на торную дорогу возок с замерзающими путниками. Вот это и есть таинство литераторского труда: поговоришь минут пять с каким-то ничем не примечательным субъектом, а потом с изумлением читаешь сочинение, где персонаж говорит твоим языком, используя твои любимые словечки и обороты. Да хорошо еще, если не сунут тебя в какую-либо историю и не станет твое имя нарицательным. А том поди докажи, что ты тут не причем. Но это – так, в прикуп.
 
Темные лики образов византийского письма все также покойно глядели на поэта. Не было в этих глазах жалости, было сострадание. Жалость – плохое чувство. Общее, никчемное, оглупляющее. Сострадание – чувство духовное, сопереживающее. Одна душа сопереживает другой, мятущейся в поисках смысла жизни, страдающей от незнания, непонимания.
Пушкин долго, неотрывно смотрел в святые очи и видел в них себя. Теперь уже успокоенного, получившего свыше все и сполна. Вот он момент создания, он начинается с маленькой мысли, идеи, которая вынашивается в душе человеческой. Оживая в ней, вбирая в себя душевные переживания, в какой-то момент она выходит из нее, чтобы начать свой полет в этом мире.
По сути, дело уже сделано. Идея, мысль родилась и осталась совершенно незначительная часть работы – изложить родившееся на бумаге. Что уже не столь мучительно, как плавить задуманное в душе.
Тяжесть навалилась сразу и вдруг. Это была тяжесть от кропотливого многомесячного труда по подготовке материалов для написания Пугачевского бунта. Эта тяжесть значит, что все кончилось. Руки и ноги стали тяжелыми, неподъемными. Веки стали наливаться свинцом, и поэт прикрыл свои уставшие глаза.
А в уме начала развивать-разматывать свои бесконечно длинные кольца белая змея заснеженной дороги, и поэт поехал-полетел по снежному пути. Он вдруг очутился в бешено летящей тройке. Лошади беззвучно били копытами в белый путь, быстро понесли по дороге Пушкина и ямщика в красной рубахе, который тут же случился рядом. Встречный ветер развивал большую черную лохматую разбойничью бороду ямщика, сквозь которую в озорной ухмылке скалились крупные кипенно-белые зубы. Острые глаза полосовали как турецкие ятаганы, но не страшны они были поэту, потому что эти глаза улыбались и, как показалось Пушкину, звали в полет. Звали лететь все дальше и дальше. Навстречу судьбе. «Это же Пугачев», - угадал ямщика поэт. Хотел о чем-то его спросить, но передумал. Лишь крикнул: «Гони вперед, черт!» Ямщик что-то крикнул озорное, но на ветру не было слышно слов. Он хлестанул вожжами лошадей. Тройка поднялась в воздух и понеслась еще быстрее. Ощущение полета немного встревожило, но потом пришло успокоение – как будто так было и надо. Как будто в этом ничего не было особенного, когда тройка с людьми и лошадьми вдруг начинает летать. Они летели и Пушкин начал думать про Наталью и детей, что надо бы побыстрее в Болдино, чтобы там закрыться и писать, писать, писать…А потом мысли кончились и остались только большие белые, мягкие и теплые облака… И проваливаясь в облака, поэту послышалось-почудилось как будто бы чей-то голос произнес: «Ну, здравствуй, брат Пушкин…»
Сон пришел к поэту.

Конец
    Астана,
Февраль-ноябрь 2006г