Утро Африки

Кабарет
   Выходите все, кто там есть!
- Там никого нет!
- Прошу!
И под рев трубы, под звон железных тарелок мы выходим из шкафа на сцену.

Знакомясь с девушками, на вопрос, чем я занимаюсь, небрежно роняю:
- Работаю в театре.
- Правда?!
Вскинутые ресницы, неподдельный интерес, оживление в лицах. Я надуваюсь важностью. Действительно, разве сравнить работу в театре с работой, к примеру, на стройке. Крановщиком там, или бурильщиком. Или ещё кем. Вира-майна, грязный котлован, вонючая роба. Вечерами - облезлая койка в общаге, размалёванные девки, килька в томате и бутылка портвейна. Можно наоборот: девки, испачканные в томате, размалёванная (ржавчиной) килька. Главное все же - портвейн. Однажды мама сказала:
- Будешь плохо учиться, пойдешь на стройку.
- Ну и пойду.
И, зло натянув джинсы, вышел на улицу, как раз на стройку. Через дорогу от нас строили дом, обляпанные цементом тётки мешали лопатами раствор, возводили стены. Внимание привлекла одна сисястая. Выпячивая круглый зад, тётка клала кирпичи. Мазала раствором и клала. Когда наклонялась, груди свешивались до земли двухпудовыми гирями. Издали всё это казалось очень сексуально. Я подошёл и улыбнулся. Я вообще умею улыбаться женщинам, ну и девушкам, конечно. Тётка застыла в недоумении и приоткрыла рот, демонстрируя великолепную золотую фиксу. Вблизи, кожа на её лице оказалась пористой, как губка для бани. На носу чёрные точки - засохшая пыль. Потом она зашевелилась: согнула руку, поправила волосы, одёрнула куртку. Стояла жара. В нос шибануло чем-то затхлым. Я попятился, постоял немного и ушёл. Домой. Вопрос с учёбой, выражаясь бюрократическим языком, "был решён".

А театр? Ну да. Театр. Кстати. "Любите ли вы театр так, как люблю его я?" Как раз всё наоборот. Не знаю как вы, но я совсем его не люблю. Иногда просто не могу терпеть.
Утром репетиция, вечером спектакль. Перерыв четыре часа, домой не успеешь. Приходится болтаться где-то рядом. Зарплата смешная. В кармане бряцают копейки. Постоянно хочется жрать. Чёрт дернул эту распределительную комиссию на два года засунуть меня в театр. Тоска. Но это, если в нем работать. Ходить в театр - совсем другое дело.

Вечером, сидя в оркестровой яме, мы, музыканты, засматриваем под юбки актрисам и выслушиваем давно уже навязший в зубах текст. Что-то вроде:
- Ах, вы меня не любите совсем!
- Люблю! Люблю! Господи, как же я вас люблю!
- А что ж у вас тогда в шкафу?
- Любовник!
- Ха-ха-ха!
И тд. ОН на одном колене, обнимает ЕЁ за бедро, слегка задирает кружевной подол. Оп! Все ныряют головами, вытягивая шеи.
- А у Морковкиной сегодня трусы голубые, - лениво цедит кларнетист Джон и откидывается на спинку стула.
- Синие, - уточняю я. - В горошек. - Голубые у Верёвкиной, и были вчера.
- Голубые. - Джон упрям, как баран, а может просто хочет меня позлить. Так. От скуки.
- Если не прекратите, выставлю обоих.
Это Пирожок. Сергей Сергеич Пирожков. Главный по оркестру. Класный трубач, но  старик и зануда. Интересно, куда это он нас выставит? Через пятнадцать минут всем выходить из шкафа. Изображать гипотетических любовников. Смешно. У Пирожка есть одна фенька: периодически он подкрадывается сзади, раздвинув большой и указательный пальцы, обхватывает вашу ногу выше колена и начинает сжимать. Как будто вас ухватили за ногу чудовищных размеров пассатижи. Однажды в троллейбусе Пирожок посредством метода "пассатижи" спас незнакомую тётку. К тётке пристали четверо малолеток. Публика, по обычаю, засунула языки в жопы и уставилась в окна - кто же будет связываться с хулиганами? Пирожок молча подошёл к самому наглому, присел, незаметно сомкнул пальцы на его ноге. И всё. Хулиган посерел лицом и рухнул на пол. Оставшиеся выскочили пулей, едва дождавшись остановки, прихватив поверженного товарища. И еще у Пирожка потрясающий звук. Яркий и мощный, пронзающий любую ватную акустику. Наверное, всё-таки он не Пирожок. Минимум - Кулебяка.

А на сцене вовсю бушуют мелодраматические страсти. Реплики, возгласы. Лица актёров в испарине. Нам выходить на сцену под конец. Выходить из шкафа. Шкаф в глубине сцены. Такова задумка режиссера. Таков сценарий. И мы ждём. Главное не пропустить выход.
- Мальчики, готовьтесь! - шепчет помреж Лера по внутренней связи. Лера - средних лет перегидрольная блондинка, с бледным накрашенным лицом, плоской задницей и голубыми глазами. Вот если бы не эта задница, впрочем, рельеф тут не причём. Коронная фенька Леры - вывернуться спиной и начать работать ягодицами. Жим-выжим, жим-выжим. И так до одурения. Мне никогда такое не нравилось, есть в этом какая-то монотонность пополам с внутренним протестом. Может быть, недовольство. Как будто она думает, что мне не хватает собственной энергии. Вот уж чего бы не сказал. Ну ладно. После помрежа и ещё какой-то костюмерши, я уговорил актрису. В отличие от музыкантов, актриса, по ходу спектакля, выходила из бутафорского сортира, располагавшегося там же на сцене. Задирала халат, поправляла штаны и, смешно выпучив глаза, что-то кричала в зал. Какую-то реплику. Я забыл, какую. Но публика ревела от восторга. Вот же публика! Достаточно выставить пупырчатую ляжку и шлёпнуть языком какую-нибудь хрень - аншлаг обеспечен. Куда там Брехт или Лорка, я уж не говорю - Сартр. Сортир, господа, сортир. Масскульт самого незатейливого свойства. Да здравствует "правда жизни".

Почему-то актриса согласилась. Легко и естественно. Может быть, я её понравился, а может, еще чего. Например, муж к ней охладел, или наоборот, это бывает. У актрисы было круглое личико  и  ярко накрашенный рот. В жизни она разговаривала шёпотом, рекламно улыбалась и часто махала ресницами. В самый ответственный момент актриса начинала гудеть как испорченная труба водопровода, пытаясь при этом ухватить меня между ног, словно хотела проверить - не снится ли ей всё это. Нет. Могу заверить - всё это ей не снилось. Мы, действительно, элементарно совокуплялись на полу, на газетах, в антикваристом жилище Джона, с картинами и статуями, где не было даже раскладушки, а только умопомрачительный буфет из карельской берёзы и выгнутые стулья с атласными спинками. Актриса гудела и взбрыкивала ножками, а соседи снизу стучали по батарее, опасаясь, что труба вот-вот лопнет и их зальёт водой, я же, боялся, что на нас свалится картина со стены или грохнется одна из статуй.
"Ну что, битлус (коллеги звали меня "битлус") всех помрежей пере(ebal)?" - фальшиво-ласково скрипел Пирожок и по обычаю пристраивал свои "пассатижи" к моей ноге. Но тут появилась она.

                МУЛАТКА.

Ещё давно, в магазине на Ленинском проспекте, я бродил между прилавков и в каком-то углу наткнулся на скульптуру африканки размером с крупную кошку. Элемент декора для богатых, о чем говорили нули на ценнике. Вылепленная голова, разрез губ, волосы оттянуты со лба на затылок и собраны в пучок. Невероятная, волшебная линия спины. Шеи. Форма груди. Точёные ноги с идеальной лодыжкой. На постаменте снизу - название. Забыл, какое. Африканка совершала утренний моцион с ленивой грацией только что проснувшегося зверя. Грацией пантеры, может быть. Левая рука на затылке, правая опущена вниз. В руке маленький предмет - зеркальце. Потрясающе. Так не бывает. Я стоял и не мог уйти. Мог ли я вообразить, что годы спустя она, или её точная копия, возникнет передо мной в натуральную величину? Да никогда.

Сначала я увидел её мельком, где-то в кулуарах служебных помещений. Даже не её, а просто отдельные части тела. Части просверкивали по разным местам: у лестницы бедро, за кулисами шея, где-то что-то еще. Мне никак не удавалось рассмотреть ее полностью, но смутное волнение уже вошло в мою грудь. Вскоре мы столкнулись нос к носу в коридоре, и я оцепенел, как насекомое.
"Так не бывает" спокойно прошло мимо. Прошло тихо и безмятежно, глядя куда-то выше горизонта, как по африканской сельве среди каких-нибудь тигров или слонов. Мираж. Дурацкая шутка какого-то безумца. И вот уже в конце коридора мелькнул тигриный хвост, за стеной протрубил слон, а я, жалкий пигмей, пал ниц, в колкую траву, может быть даже в термитник, смятённый и раздавленный пугающей близостью дикой природы. Она была выше меня на голову, потрясающе пропорциональна и смотрелась, как ожившая терракотовая Психея. Или что-то вроде того.
- Рот закрой, - проскрипел над ухом Кулебяка-Пирожок. - Памятуя о "пассатижах", я не стал ему грубить, но рот не закрыл. Не смог.
- Зажми её где-нибудь в углу, - клацая "пассатижами", Пирожок будто бы читал в мыслях, - сразу станет ясно.
Конечно, станет ясно, если зажать кого-нибудь в углу, этого ли мне не знать, но - образ! Вот в чём дело - образ, созданный в воображении, мешает реальному восприятию, "расширяя сферу интимного до немыслимых пределов". Зажать в углу - легко и доступно. Легкодоступность - крушение мечты. Нет уж, господа, и вы, мистер Пирожок. Надо помучиться. Как это вообще? Я и Она. Роскошная пантера и жалкий кролик. Сопоставимость несопоставимого. Проходя мимо, сытая пантера, скорее всего, вяло шлёпнет кролика своей шерстистой лапой и, не заметив потери, лениво двинется дальше. В пампасы. Туда, где водится настоящая добыча. Но неожиданно случились гастроли, и всё перевернулось с ног на голову.

Знаете ли вы, что такое гастроли? Нет. Вы не знаете, что такое гастроли. Их ждут долгие десять месяцев именно для того, чтобы вкусить сладость мести за бесконечную рутину повседневной жизни. Подумать только! Все прежде надёжные семьянины вдруг оказываются вовсе не надёжными и начинают усиленно вертеть головой по сторонам, высматривая добычу, а женщины-актрисы срываются в дерзкую, самозабвенную пьянку. И всё крутится. Вертится. Одна сплошная безумная карусель. Фантасмагория. Фейерверк.

Кажется, это была Алма-Ата, а может, Ташкент. Я постоянно путаю название городов и их географическое положение. Но, точно, что-то  азиатское, где летом даже ночью не ниже 35, а днём бездушное солнце просто выплавляет ваши мозги на сковородку. С ума сойти.

"До свиданья, дорогая, уезжаю в Азию и последний раз сегодня на тебя залазию," - растягивает меха беспечный гармонист, а чёрный ворон уже кружит над его беспутной головой.

До спектакля шесть часов. Устав бродить по раскалённым улочкам, мы с Пирожком залезли на отвал арыка под ветлу и, обливаясь потом, поглощали огненные люля: хватали зубами куски. Рядом стояла пластиковая бутылка с квасом.
- Что-то никого не видать, - скривился Пирожок
- Вечером все выползут, - успокоил я и окинул взглядом ландшафт. Действительно, никого. Днём горожане по обычаю возлегают на дощатых помостах в своих чайханах, увитых диким виноградом, и под сладостный шашлычный дымок потягивают зелёный чай. Жизнь здесь протекает неспешно, как река, а жара никак не может им навредить.
- И мулатки?
- Что мулатки?
- И мулатки выползут? - Пирожок двинул меня в бок, вытер руки об штаны и потянулся к бутылке. - Хе-хе.
- Заткнитесь, Сергей Сергеевич, мулатки - это любовь. Может быть, даже судьба. - Меня всегда раздражала Пирожковская простота. Неожиданно рядом возникла тень. Я повернулся и увидел её. Она подошла так тихо, как только может подкрасться дикий зверь. В руках сумка, через край свешивалась виноградная гроздь. Она держала сумку обеими руками, брякала ею об колени и почему-то смотрела на меня.
- Чего сидишь, - буркнул Пирожок. - Помоги девушке, видишь - надрывается.
Помолчав, прибавил шёпотом:
- Вот и выползли.

Портье выдал ключ, и мы прошли в номер. Через стены слышался смех, хлопали пробки от шампанского, упиваясь свободой, актёры гуляли вовсю. Я поставил сумку. Как называются эти волосы, когда они скручены в жгуты? У неё были именно такие. С момента нашей последней встречи на Ленинском прическа изменилась. Но и только. Я наблюдал её одежду, оценивал движения, манеры. Стоял молча, убитый пластической красотой. Она взяла кисть винограда, сполоснула в раковине, положила в вазу. Отщипнула ягоду, вторую протянула мне. Я помотал головой. Отошла и долго смотрела в окно. Почему она ничего не говорит, и что мне делать? Неожиданно повернулась и стрельнула мне прямо в глаза своими голубовато-коричневыми, обведёнными яркой белоснежной каймой миндалинами. "Что?" - спросил я одними губами и почувствовал, как вибрируют стены, а пол ускользает из-под ног. Миндалины раздели меня с ног до головы и растворили. Как шипучую таблетку в стакане воды. Она протянула руки…

- А у Морковкиной, - затянул было вечером Джон…
- Голубые, - поспешил согласиться я.
Джон как-то подозрительно взглянул на меня и замолчал. Пирожок улыбался, как акула. В этот вечер мы не спорили. На следующий день я засобирался. Сменил брюки, надел чистую рубашку.
- Куда? - поинтересовался Пирожок.
- В пампасы, - и затянул ремень потуже.

"Нельзя хотеть ОЧЕНЬ. Судьба не любит. Надо хотеть, так, чуть-чуть. И тогда все получится". Мы задыхались, плавая друг в друге, выныривали на поверхность и, расставаясь с белым светом, вновь проваливались в пучину. Мы почти не разговаривали, да и зачем. Когда слова утрачивают надобность, универсальным становится язык тела. Язык наших тел. В моменты короткого забытья мне снились одни и те же сны: карликовые сады, японцы, верблюды и состязания колесниц в Персии. К чему бы это? И так продолжалось десять раскалённых азиатских дней.


"Если не прекратите, выставлю обоих". - Да да. Это Пирожок, тот самый, и все мы по-прежнему в оркестровой яме, Лера на своем посту, а нам через пятнадцать минут выходить. Выходить из шкафа. Жизнь продолжается, продолжается для всех, даже для вечно пьяного монтировщика сцены, что держится сейчас за верёвку кулисы, чтоб не упасть, и таращится на Леру. Ждет отмашки. Пятнадцать минут. Что это такое в сравнение с десятью сумасшедшими Азиатскими днями? Ничего. И все же. Какой-то потаённой кишкой своей утробы я чувствую, что Она где-то здесь. Рядом. Не может не быть. Кидаю взгляд снизу наискосок в кулисы, и вижу её лицо. Мы встречаемся взглядами, и ток большой мощности пробивает нас обоих. Как через оголённые провода. Это чувственный поток, его нельзя понять, но мы понимаем.
- Ты куда? - тревожится Пирожок.
- В помпа… в туалет. Пять минут! - и уже пробираюсь по узкому проходу в смежное отделение оркестровой ямы, где свален в кучу театральный реквизит. С другой стороны тоже есть вход. Она уже здесь. Нащупываю в темноте её руки и в каком-то безумстве начинаю рвать одежду. Почему всё так происходит? С каким-то музыкантом под сценой. Она кто? ****ь? Не похоже. Но и мы хороши: сначала загоняем их на чердаки и в подвалы, а потом ставим под сомнение их нравственность. Каково? Прочь дурацкие мысли! Сердце молотком по груди, по рёбрам. Кажется, сейчас выпрыгнет. Последнее шорох Лериного микрофона. Всё. Сейчас выходить. Что есть силы сжимаю её бедра: «Давай же ну»!!!
- Выходите все, кто там есть!
- Там никого нет!
- Прошу!!!
Под оглушительный рёв бравурного марша, над которым недосягаемой молнией высится пронзающая любую акустику Пирожковская труба, все выходят цепочкой на сцену, затылок в затылок, стараясь не наступить друг другу на пятки, и выстраиваются в шеренгу, ослеплённые огнями, оглушённые аплодисментами, вливаясь в общий финал. Прогрохотав какими-то стульями, едва успев застегнуть пуговицу брюк, я вылетаю в последний момент, вылетаю, как камень из пращи, отчаянно бью в прихваченные тарелки и рывком, как спринтер на финише, цепляюсь за хвост процессии. В шеренге на сцене я крайний слева. Волосы растрёпаны, рукав рубашки свисает - пуговица оторвана: наверное, зацепил в полёте. Почему-то все на меня смотрят. Косят глазами. Главный режиссёр в зале - тоже. У него бледное напряженное лицо. Наклоняется к помощнику и что-то шепчет ему в ухо. Я опускаю глаза. Из расстёгнутой прорехи торчит и свисает рубашка, скрученная жгутом, вокруг мокрые пятна, и свет мощных прожекторов равнодушно оголяет их порочное бесстыдство. Мама!

Пал беспутный гармонист, свалился с бревна, в последний раз растянув меха. Пал от чрезмерной жажды жизни, так и успев понять, что расплата больше, чем его вина, да и не нужно это ему теперь, не о том он думал, когда жил, да и ворон уже клюёт его помутневший глаз.

Всё, мама. Всё. На стройку. В кильки, в портвейн, в борцы. Через неделю нас обоих уволили.

И больше Её не видел. Она появилась ниоткуда и исчезла в никуда. Как легкий ветерок в пустыне, эфемерная субстанция, мираж.



Опять лег спать в одежде, это становится очевидным, как только всплываю на поверхность мучительных снов прошедшей ночи. Снились кошмары. Где японцы и слоны? Где, чёрт возьми Персия? Вместо слонов из-под кровати торчит горлышко пустой бутылки, Персией и не пахнет. Зато пахнет горелыми котлетами и хочется пить. Боже! Как же хочется пить. В окно неудержимо вползает утро. Серое, как валенок. На столе у окна что-то стоит. Вчера этого точно не было. Свет сзади предмета и виден только силуэт. Что-то мучительно знакомое. Какая-то фигура. И рядом кувшин с прозрачной водой. Нет, я так больше не могу, дайте же, наконец, воды! До стола пять шагов. Пять мучительных долгих шагов. Как по пустыне на исходе сил. Подползаю, протягиваю руку к спасительной жидкости и тут же отдергиваю, как от укуса змеи. Потому, что на меня смотрит ОНА. Крупная кошка. Элемент декора для богатых. Разрез губ, волосы собранные в пучок, волшебная спина и всё такое. Закрываю глаза. Сейчас она исчезнет. Сейчас. Она не исчезает. Выполненная из какого-то сверхлегкого и одновременно фантастически тяжелого межгалактического вещества, она не может исчезнуть. Да. Теперь я это понимаю, не то, что секунду назад. Медленным сладостным движением провожу по тугой прохладной шее, скольжу вниз, проходя все чудесные извивы, и достигаю стоп, у которых на листке белой бумаги выведены обычной шариковой ручкой три коротких слова.

                С ДНЁМ РОЖДЕНИЯ!

Там же у стоп, на черном постаменте значится название скульптуры. Два позабытых слова.

                УТРО АФРИКИ