В поисках Гегеля

Валерий Хорошун Ник
В поисках Гегеля.
Прохладным и пасмурным осенним днём я прогуливаюсь привычным маршрутом, поглядываю по сторонам и, как всегда, перебираю давно знакомые мысли, пытаясь отыскать в них ранее незамеченные оттенки. В мою постаревшую голову уже давно не заглядывали свежие оригинальные идеи, которые когда-то часто тешили тщеславие и приносили воодушевление, ошибочно принимаемое мною за счастье. Казалось, что сама Истина выбирала меня посредником между доступным и замкнувшимся в себе мирами. Я опять малодушно предаюсь воспоминаниям, хотя прекрасно понимаю – в прошлом можно отыскать только старое, ветхое, отжившее. Но, как ни странно, разгребая хлам, подпитываюсь энергией, которую давным-давно там затратил.
Сегодня воскресенье, но для пенсионера данный факт малозначителен. Однако, справедливости ради, следует признать, что эта малость меня всё же радует. Радует прежде всего тем, что на глаза попадается гораздо меньше людей, чем в будни. Это казалось парадоксом, а я всегда их любил, как пищу для ума. Поэтому недолго поразмыслив, пришёл к выводу: люди ленивы, ибо вместо работы предпочитают шататься по улицам, а по выходным, прикованные к диванам и околдованные близостью пищи, они не в силах разорвать угнетающую телевизионно-кухонную замкнутость. Парадокс прекращал своё существование. Это приносило удовлетворение, но не добавляло человеколюбия.
Сознаюсь, я так и не стал альтруистом, притом, что всю сознательную жизнь стремился к метафизической отрешённости, понимая бесполезность борьбы с человеческими пороками и глупостью. Даже придя к выводу, что основой личности является эгоизм, тем самым признавая пожизненную неизбежность противоречия, я не в силах оставаться равнодушным в конфликтах. Возможно, поэтому в последние годы мне интереснее наблюдать мир природы, чем мир людей. Точнее, не интереснее, а спокойнее и безопаснее. Это важно. Так как спокойствие в моём возрасте может продлить года на два-три пребывание в этом приветливом и радушном мире.
Вот и сегодня я битых тридцать минут просидел на ободранной, кем-то ни за что покалеченной скамейке и, блаженно задрав голову, наблюдал за разыгранным в вышине спектаклем. Неприветливое осеннее небо служило декорацией, на фоне которой обезумевшая стая ворон демонстрировала двуногим зрителям и другим собратьям по среде обитания в высшей степени темпераментную пляску совокупления, птичью виртуозную оргию. И не было в том ничего греховного, постыдного и низменного. Напротив, в неимоверных фигурах высшего пилотажа, так стремительно и естественно выполняемых птицами, проглядывалось нечто величественное и жизнеутверждающее, являющееся частью недоступного нам, загадочного замысла. И опять в который раз я отметил, что мысль, увы, не нова, но живуча, так как сумела пробиться сквозь многолетний слой таких же редко поминаемых сородичей.
Не найдя в небе больше ничего интересного, мой взор опустился на землю и остановился на рыхлом, круглолицем четырнадцати-пятнадцатилетнем «плохише» с маленькими вороватыми глазками, без детского дружелюбия взирающими на доверчиво окружившие его атрибуты бытия. По-видимому, среди них ему не понравилась большая куча сухой листвы, которую он неумело, но настойчиво пытался поджечь. В общем вполне понятное и даже простительное желание, ведь все мы чуть-чуть пироманы. Однако пикантность ситуации заключалась в том, что куча, образованная старательной, но неразумной рукой дворника, была вплотную прижата к стене покосившегося деревянного сарая (хранилища для хозинвентаря) и составляла с ним единое целое.
Пока я, размышляя, созерцал или, созерцая, размышлял о пещерно-очаговой жизни далёких предков, передавших нам любовь к медитации у огня, юному поджигателю, наконец, удалось совершить задуманное, и пламя проворно побежало к обречённой стене. Моя отрешённость испарилась, и большой пионерский костёр не состоялся.
Отдышавшись и успокоившись, я без сожаления покинул убогую, обиженную на людей скамейку и продолжал прогулку, оправдывая поступок «плохиша» простой по форме, но труднодоступной по содержанию гегелевской идеей о том, что всё действительное разумно. Моментально испытав облегчение, я уже почти с любовью и нежностью вспоминал пастозную и неуклюжую фигуру бедного мальчика. Всё-таки в философии, как и в искусстве, думал я в промежутках между постукиванием каблуков по серому асфальту и вспоминая другого великого немца, заключается волшебная сила, которая не даёт нам умереть от правды.
Чуткая и доброжелательная природа, будто сговорившись с философией, также пыталась меня приободрить и поддержать. Ради этого она не испугалась перемешать карты всех метеопрогнозов, обещавших затяжной дождь, пронизывающий ветер, затрудняющий дыхание и делающий невозможным курение на ходу и сморкание без носового платка, а также плохое настроение и скуку. А ещё прогноз предвещал снег, потому что кто-то из сотрудников метеослужбы, знающий приметы, видел, как и я, брачный танец ворон. Но в один миг на землю вернулась весна. Я давно подметил, что в каждом времени года имеются и неплохо приживаются признаки соседей. Так, в весне и осени встречаются зимние и летние дни, в зиме и лете – весенние и осенние. А осень и весна иногда не глядя совершают обмен своими типичными представителями. Сегодняшний обмен был посвящён мне. Я абстрагировался от календаря и в полную силу увядающих чувств ощутил весну. И даже не по внезапно появившемуся из ниоткуда солнцу, и не по газонам, ещё сохранившим поблекшую зелень, и не по вторично цветущим каштанам, и не по надевшим весенние маски облакам, и не по людям, вдруг расстегнувшим куртки и улыбнувшимся солнцу; нет, не по этим признакам весна, как по ступенькам вошла в меня. А сделал всё это тёплый и ласковый ветер, наполненный влагой, терпко пахнущий пробуждающейся землёй, смеющимся небом и готовой к осуществлению мечтой. Он заботливо и бережно обдувал меня, и, спустя некоторое время, я больше не сомневался в том, что день, приютивший частичку весны, подарен мне судьбой. Осознание этого наполняло одряхлевший организм духовной мощью, постепенно переходящей в физическую. Я почувствовал, как развернувшиеся плечи сбросили с себя десять лет и временно победили привычную сутулость. Улучшившееся кровообращение стимулировало работу мозга, и я ощутил знакомый трепет, обычно вызываемый предстоящим рождением гениальной мысли либо даже теории. Привыкший все подарки и удары судьбы объяснять не лежащей на поверхности целесообразностью, я в очередной раз попытался гармонизировать разум и чувства, активизировать интуицию и получить ожидаемый ответ. Однако время не торопясь шагало вместе со мной по преображённому пространству и вместо будущего почему-то осторожно направляло мои мысли в прошлое.
Безвизово открываются границы и впускают меня в розово-прозрачный мир, где я был молод, чрезмерно полон сил, мыслей и надежд. Отчётливо вижу живописнейший обрывистый берег широкой и спокойной реки, на котором уютно расположилась среди деревьев соснового леса небольшая, камерная база отдыха. Мы оказались там вдвоём с женой после того, как я согласился с её предложением отложить на пару недель работу над диссертацией и отдохнуть «на каком-нибудь живописном и далёком от цивилизации островке». База хоть и не являлась островком, но от цивилизации находилась на приличном расстоянии, которое мы преодолели сначала поездом, а затем старым, дребезжащим автобусом, готовым в любую минуту рассыпаться на множество даже не годящихся в запасные частей. Тем приятнее оказалось впечатление, произведённое на нас несколькими аккуратными деревянными домиками, в одном из которых нам предстояло жить. Сосновый воздух, естественным путём смешанный с речным, наполнял наши лёгкие пьянящим коктейлем, а души – тихой радостью и покоем.
Население лесного лагеря состояло из нескольких таких же пар, как наша, сбежавших от детей, работы, забот и городского шума, четы пенсионеров – любителей активного отдыха, трёх-четырёх одиночек разного пола и возраста, а также обслуживающего персонала, включавшего постоянно отсутствовавшего директора, двух румяных поварих, медсестры и завхоза с большой связкой ключей, исполнявшего по совместительству множество различных должностей (сторожа, начальника лодочной станции, директора в его отсутствие).
Пять первых дней пребывания в этом лесном раю я вместе со всеми пользовался предлагаемым стандартным набором развлечений: рыбачил, купался, катался с женой на лодке, совершал коллективные прогулки по лесу, слушал бардовские песни под гитару у костра, отсыпался, играл в теннис и бадминтон.
Видит бог, я всеми силами старался быть как все и искренне наслаждаться предоставленным отдыхом. Однако на шестой день не выдержал и под укоризненным взглядом жены достал из чемодана прихваченные «на всякий случай» книги и чистую общую тетрадь. Она вздохнула, попыталась что-то сказать, но только обречённо махнула рукой. С этого дня наши пути пошли параллельно, а позднее и вовсе разошлись. Я с упоением принялся за диссертацию, отрываясь лишь на приём пищи. Был бы я чуть ревнивей и бдительней, то не оставил бы без внимания тех плотоядных взглядов, которые бросал на мою жену молодой голосистый хлыщ, напевая под гитару у костра куплеты Окуджавы. Думаю, отсюда берёт начало моя нелюбовь к кострам и её любовь к тому ничтожному барду. Я не буду описывать её горящие глаза, когда ночами она возвращалась с посиделок в наш домик, так как я их не замечал, увлечённый работой. Я не желаю вспоминать о возникшей между нами отчуждённости, ибо с благодарностью принимал её за естественное желание жены не мешать мне. Я затрудняюсь в подробном восстановлении тех событий, потому что они произошли целых двадцать лет тому назад. А девятнадцать лет назад я стал холостяком, а хлыщ-песенник – мужем моей жены и отцом двух моих сыновей. Не подумайте, что в этот печальный миг моих воспоминаний я незаметно смахиваю накатившую слезу. Да, я любил моих мальчиков, но это было в другой жизни. Я пытаюсь их вспомнить, но память не балует меня разнообразием, скупо воспроизводя лишь несколько картинок с их участием, которые не вызывают во мне отцовской нежности и умиления. Жена отказалась от алиментов, боясь, как мне кажется, что я потребую встреч с сыновьями. Посланные же мной денежные переводы вернулись обратно. Сейчас моим детям двадцать два и двадцать три года, и знакомые, которые знали меня женатым, не верят, что после развода я их ни разу не видел. А во взглядах тех, которые верят, я читаю обвинение в чёрствости и жестокости.
Я глубоко уверен, наш развод доставил много радости родителям жены. С первых дней брака они воспринимали меня случайным, чуждым их традициям и образу жизни элементом и предрекали его скорый распад. Надо отдать должное, они оказались правы. Меня и в самом деле угнетал их растительный способ существования. Когда бы мы с женой ни приходили, их небольшая квартирка была полна народу и бестолковой суеты. Какие-то соседи с четвёртого этажа приносили на пробу испечённый пирог, со второго – просили одолжить гречневой крупы, а с шестого заходили «просто так», поболтать. Вечерами вся эта круговерть заканчивалась дружным чаепитием, игрой (вы не поверите) в лото или дурака и коллективным просмотром очередной серии какого-то пошлого бесконечного сериала. Книг они не читали, но литературно называли меня «человеком в футляре», образ которого смутно помнили из школьной программы. Я люблю Чехова, неплохо знаком с его творчеством и нахожу в нём множество блестящих карикатурных по своей нелепости образов необычайно похожих на тёщу и тестя. Но я не говорю им об этом, а лишь молча посмеиваюсь вместе с Антоном Павловичем. За всё время общения я не услышал от них ни одной толковой мысли, ни одного остроумного замечания. А все упрёки ко мне сливались в один вопрос «почему ты считаешь себя самым умным?», на который я так и не смог им ответить.
Как ни странно, я совсем недолго горевал после развода, и вскоре почувствовал себя свободным не только от переживаний, но и от удручающих бытовых мелочей, сопутствующих семейной жизни. Я всецело отдался работе, подбадриваемый радостным осознанием того, что не надо гулять с детьми, тащить, обливаясь потом, картофель с рынка и обедать с ненавистными родителями жены. «Мама с папой соскучились и ждут нас на обед». Всё ушло в прошлое и уже не мешало мне полностью погрузиться в любимую философию. Сколько себя помню, я всегда пытался раскрыть метафизический смысл предметов и явлений, всегда искал противоречия, нестыковки и нелепости. Я искал их, как грибник ищет грибы в осеннем лесу под слоем листьев и сосновых иголок. Я коллекционировал их, как коллекционер собирает марки, зажигалки, унитазы… Я находил их повсюду: в государственной идеологии и художественной литературе, в философских теориях и судьбах знакомых людей, в соотношении слова и дела, в собственных взглядах и поступках. Я получал истинное наслаждение Колумба, когда раскрывал притаившуюся нелепость там, где её никто не видел, и бережно размещал её в архиве памяти. И не нужно для этого, рискуя жизнью, переться на край земли. За эту мою особенность уже в юности товарищи звали меня нигилистом и диссидентом, а студенты гораздо позднее –книжным червём и «вещью в себе». В несогласии я видел своё призвание и находил успокоение. Я не соглашался с кантовской трактовкой нравственного императива и отрицал пафос безнравственности у Ницше; не считал государство аппаратом насилия и критиковал этику анархизма Кропоткина; презирал пьянство и скептически воспринимал здоровый образ жизни. Даже когда был влюблён в свою будущую жену, я пытался отыскать в ней хотя бы маленький изъян и лёгкое несоответствие, и, находя, чрезвычайно радовался этому.
Нетрудно догадаться, что и любовь к Гегелю является следствием этой аномальной особенности моего характера, ибо вся его блестящая теория есть не что иное, как абсолютное, вечно пульсирующее, меняющееся и ускользающее противоречие, в котором слились воедино бытие и небытие, конечное и бесконечное, жизнь и смерть. Созданная им система, обладая высочайшей степенью абстракции, неизбежно порождала труднодоступность понимания. Гегель редко снисходил до разжёвывания неясностей, считая, что каждый самостоятельно и упорно должен развивать свой «тривиальный ум, опошлевший от собственной тривиальности». Я часто приводил эту цитату моим студентам, надеясь разбудить их честолюбие. Тщетно! Умственное убожество подавляющего большинства, словно глухая стена, охраняло их мозг от всякого чуждого потустороннего интеллектуального вторжения. Поэтому когда я слышал, как кто-нибудь из коллег по кафедре говорил о любви к студентам, то сразу же определял его в лицемеры. При этом я теоретически совершенно согласен с тем, что поступательное развитие абсолюта всё больше облагораживает разумом каждое последующее поколение. Однако из сотни слушателей моего потока лишь несколько человек…
И всё-таки я нашёл лукавинку в одной, традиционно гениальной его фразе, но об этом, как говорят телеведущие, после рекламы. Дело в том, что именно в данный момент я подхожу к тому месту моего прогулочного маршрута, которое довольно насыщено пищей для размышлений. Попетляв по старому городу, знакомые улочки выводят меня к женскому монастырю. Оштукатуренный и побелённый кирпичный забор ограждает от мирской суеты его немногочисленных обитательниц и монастырскую территорию, над которой, словно готовые к полёту воздушные шары, повисли купола церквей и звонницы с потемневшими от времени колоколами. Горько признаться, но их пронзительные металлические голоса, нарушающие столь приятную тишину воскресного дня, вызывают в моей душе скорее смутный протест, чем сакральный трепет. Что же касается лицемерных рассуждений о мелодичности колокольного звона, якобы несущего некий тайный смысл, то к ним я отношусь, как к пустому лепету. Тяжёлые железные ворота, выкрашенные в зелёный цвет, открыты и приглашают войти любого желающего. Однако прежде, чем попасть к ним, необходимо преодолеть квадратную площадку-нишу, напоминающую обычный городской сквер с круглой запущенной цветочной клумбой посредине, несколькими замысловато разбросанными туями, соснами и скамейками, отполированными постоянно сидящими на них попрошайками. Они крестятся и что-то просительно нашёптывают проходящим мимо посетителям, которые тоже крестятся и бросают мелочь в предусмотрительно подставленные жестяные банки либо в засаленные шапки и исчезают в воротах. Я не подаю нищим не потому, что жадный, а потому, что убеждён – необдуманная помощь, как и необоснованное наказание, приносит только вред. Кроме того, такой способ самообмана присущ лишь плебейским душам. В церковь я тоже не хожу, ибо не в силах абстрагироваться от сытых лиц и величавых фигур священнослужителей, без особого духовного и физического напряжения несущих свой крест. Именно по этой причине, как-то оказавшись на службе в храме, я ощутил неловкость, подобную той, которую испытываю, присутствуя по необходимости на юбилеях и поминках.
Неподалёку от клумбы я заметил воробья, жадно и торопливо клюющего хлебную корку и подумал, что в его алчности и боязливой наглости гораздо больше правды, нежели в жалобно-просящих взглядах церковных попрошаек. Я с любопытством наблюдаю лица выходящих мужчин и женщин (одевающих кепки и снимающих платки соответственно) и замечаю в них застывшую иллюзию покоя и умиротворения, которая исчезает так же быстро, как и пропитые большинством попрошаек деньги. Тем не менее, между церковью и кабаком я выбираю первую, ибо ханжество считаю меньшим злом, чем неконтролируемое хамство и разнузданность.
Не подумайте, будто перед вами закоренелый воинствующий атеист. Поверьте, я признаю бога. Но мой бог не тот, который понятен и близок большинству и готовый служить как праведнику, так и мерзавцу. Не тот придуманный бог, которому приписывается способность сурово наказывать, щедро поощрять и демонстрировать при этом сугубо человеческие качества: мелкую мстительность либо показное великодушие. Ибо такой бог, что бы ни возражали священники, есть всего лишь отчуждённая общечеловеческая функция. Мой бог истинный. Он не наказывает, а просто равнодушно и беззлобно убирает ненужное. Это бесчувственный гегелевский Абсолют, функцией которого являемся все мы. И в этом отличие моего бога от предлагаемого церковью. Поклонение моему богу тождественно поклонению всеобщему разуму. Поклонение традиционному богу есть поклонение собственной иллюзии.
Вот уже где-то полгода я не вижу монахиню, которую ранее часто встречал неподалёку от монастыря. Лицо этой женщины неопределённого возраста поражало меня не просто суровостью, а каким-то навсегда застывшим выражением грозного осуждения, презрения и отвращения к погрязшему во грехах человечеству. Её образ отпечатался в моей памяти двумя рисунками. На одном я вижу рассекающий пространство взгляд, и её торопливо идущую по образовавшейся просеке, брезгливо оберегающей её от разлитой вокруг греховности. На другом на вышеупомянутой площадке она подкармливает вечно голодных голубей пшеном из матерчатой, висящей на плече сумки. И ни тени улыбки, ни намёка на эмоции. Глядя на неё, я замирал в восхищении перед столь безжалостным и категоричным отрицанием пошлой действительности, которую я отваживался лишь вяло, пресно и осторожно критиковать. Могу предположить, что её полугодовое отсутствие связано с принятием какого-нибудь обета затворничества, до конца жизни заключившего её в сырую каменную келью. И мне почему-то становится грустно от того, что я её больше никогда не увижу.
Уложившись в рекламную паузу, возвращаюсь к интриге и предлагаю вашему вниманию обещанную гегелевскую цитату, в которой мне удалось-таки найти существенное несоответствие: «Многие, для которых мышление уже перестало быть чем-то чуждым, часто усматривают сущность философии в разрешении вопроса, каким образом бесконечное выходит из самого себя и приходит к конечности.»
Думаю, большинство внимательных и умных читателей, прочитав эту мысль, в поиске несоответствия пойдёт ложным путём, как это часто бывает при попытке решить хитроумно составленную шахматную задачу. Между тем, необходимо просто передвинуть на одну клетку незаметную одиноко стоящую пешку. Однако, чтобы увидеть это, нужно многое. Нужно, чтобы по какой-то неведомой причине, поправ все законы пространства и времени, сложились в одну причудливую мозаику образ когда-то любимой жены и никому не нужная диссертация, покалеченая скамейка и ночные размышления над чистым листом бумаги, болваны-студенты, не различающие «трансцендентное» и «трансцендентальное», и затворница-монахиня, спасающая мир; чтобы всё это и что-то ещё, овеянное весенним ветром посреди осени, слилось в одну жирную точку, которую я в конце концов поставил на своём нелепом преподавании. И тогда ради торжества истины, а точнее, ради правды жизни, над которой парил великий философ, моё повзрослевшее сознание посчитало необходимым(в индивидуальном прочтении) к слову «многие» прибавить приставку «не», что не меняло бы метафизического смысла, но устраняло количественную неточность.
Моя прогулка заканчивается. Я подхожу к дому и напоследок уточняю позицию. Сегодня, спустя год после ухода на пенсию, я не только не отрекаюсь от приставки «не», но и добавляю в начало цитаты усиливающее слово «очень».