Крайний рассказ. Царскосельское

Валерий Стар
На этот раз про родительскую субботу узнали своевременно. Чаще и Сергей, и жена вспоминали о скорбном долге уже проезжая мимо какого-нибудь кладбища, глядя на многочисленные припаркованные машины более организованных, пока ещё живых современников. Жена обычно озабоченно-виновато вздыхала:

- Надо бы к Дмитревне съездить.

На могилу её тётушки, имелось ввиду. Жена приходилась ей внучатой племянницей.

Сама же Дмитриевна, ровесница прошлого века, до ста лет не дотянула трёх месяцев и к концу стала совсем плоха. А помоложе, ну там, лет в 95, была ещё бодра и хлопотлива. Совершала открытия, набиралась опыта. Отворяя Сергею дверь, светилась на пороге радостью:

- Наконец-то я пирожки с творогом научилась печь! Оказывается, надо маслица… - далее следовал подробный технологический отчёт. Хотя последние лет 70 её пирожки и так пользовались успехом…

За свой век она, конечно, много чего испытала: и Их Высочеству, наследнику, смородину поставляла, и в плену 4 года батрачила, и дочь незамужнюю, бездетную пережила…

Была она уже скрючена, как можжевеловый корень. И сама, и пальцы. Часть в целом фрактально отражалась. Но себя на десятом десятке обслуживала. Росту казалась маленького. Однако как-то при Сергее потянулась за коробком спичек на верхней полке… как начала разгибаться… этак, будто стремянка трёхсложная… и дотянулась таки, из чего он заключил, что росту в ней было когда-то под метр семьдесят. Топ-модель образца начала прошлого века.

И вот за пирожками она и рассказывала то одно, то другое. Не много, но ярко, и по-старушечьи повторяясь из раза в раз, но деталей не меняла, значит, правду говорила.

Серафима была её двоюродной сестрой.

Всю жизнь, за исключением четырёх лет чужбины, Дмитриевна прожила в Царском селе, оно же Детское, оно же город Пушкин. До войны к Пушкину примыкало село Большое Кузьмино, гранича с городом через кладбище и речку Кузьминку. Селяне были зажиточны, предприимчивы. Их десятины по сравнению с нашими нынешними "сотками" были огромны. Многие ещё и частным извозом занимались, гужевым, конечно. Сергей не переставал удивляться и из расспросов так и не понял, как их всех не раскулачили, не выслали… Потом решил для себя, что, видимо, близ больших городов власти давали слабину, чтобы было, кому наполнять рынки тогдашних мегаполисов.

Большое Кузьмино, сожжённое войной, так и не возродилось, осталось только кладбище. Возвращающиеся на пепелище, устраивались уже в самом Пушкине, но через годы или десятилетия, кому как выпало, в последний раз пересекали речку Кузьминку во главе скорбных процессий и навсегда уже успокаивались близ своих родовых угодий. Стикс  у каждого свой.


…Позади остался чугун Египетских ворот, замелькали девятиэтажки. Огромная реклама стоматологии зазывала лечить зубы, нахально уверяя: "Пушкин лечится у нас!"

- Почему не написать - вЕсь Пушкин лечится у нас! - возмущается жена.
- Тогда не было бы так эффектно, - возразил Сергей, - да, горек, горек хлеб копирайтера... А вон, посмотри, что-то назревает.

 Слева на пустыре соорудили сцену, её осаждала мрачная толпа в кожаных клёпаных латах. Толпу охраняло кольцо преданных мотоконей. Рок-фестиваль готовился дать бой кроткой тишине субботнего летнего дня.

Вот и кладбище. Оно прирастает с каждым годом. Уже вплотную подошло к канаве. А за ней-то, за канавой, фамильные угодья. Не Сергея, конечно, но всё-таки - его благоверной. Её предки жили здесь испокон веку. "Понаехали тут", - говорит она про Петра Первого. Шутя, конечно. За ней и Сергей сетует: "Вот если бы реституция у нас свершилась, быть бы мне кладбищенским олигархом. Но, поскольку русло цивилизации отвернуло… вот и перебиваюсь… с хлеба на воду… с коньяка на пельмени…"

На кладбище сегодня трудно припарковаться. Большой выбор цветов - торговый день. Кому что… Сергей уверенно находит могилу Дмитриевны. Оградка вся в кленовых дебрях, но и в сорняках. Жена достаёт из тайничка грабельки и с повадками бывалой огородницы принимается за уборку. Сергей ждёт команды выносить мусор, упиваясь тишиной и полумраком, царящими здесь. Только приглушённые голоса, шорохи сосредоточенно работающих ещё живых…

Внезапно зарокотало, загрохотало отовсюду. Пустые бочки покатились по небу. Адские рыки - будто черти разгулялись - сотрясали и ветхие кресты, и каменные надгробия. Свят-свят-свят, хотелось перекреститься. А ведь до рок-фестиваля не меньше километра. Но будто съехались туда сразу все "профессоры лебединские". Кресты отшатывались под ударами звуковых валов. Будь это ночью, не всякий бы не поседел.

Сергей пошёл бродить вокруг давно знакомых могил. Вот шедевр Х1Х века из лабрадорита. Грани плит и обелисков будто всхлипывают синим стоном из чёрных глубин. Всё ещё золотится когда-то, наверное, знаменитая фамилия.

 А  вот, чудом не исчезнувшая, скромная могилка. В ней давным-давно и погребена умершая в детстве мученической смертью двоюродная сестра Дмитриевны Серафима. Уже невесть когда полинявшая табличка свалилась со старого-престарого креста и повисла на жалких проволочках. Сергей вздрогнул: ему показалось, что не крест это вовсе, а сама Серафима широко распахнула навстречу ему руки, вынув их из зимней муфточки, и потому она так ненужно теперь болтается. Он не стал наводить порядок, а только продолжил свой безмолвный визит.

С вросшей в землю оградкой соседствует солидное гранитное надгробие с выщерблинами от былых боёв. Хорошо сохранившаяся надпись гласит:

"Здесь покоится тело поэта-страдальца, писавшего зубами, 40 лет неподвижно лежавшего с русско-турецкой войны 1877-78 гг. Никтополиона Павловича Святскаго, скончавшегося 4 февраля 1917 года 63 лет от роду".

Стало темнеть. Стало быстро темнеть. Стало темно. Черти завывали, рычали, бухали. Кресты раскачивались, опирались уже друг на друга и, похоже, вытягивались из могил. Они вытягивались из могил, и комья земли осыпались на полированный мрамор и гранит. Комья земли осыпались, а угрюмые вздохи саббуферов сдували их за километры. К темноте добавилась пыль. Пыль добавилась, и Сергей с трудом различал, что кресты сходились к этой могиле. Они сходились и деревянно стонали: "Никтополион… Никтополион…". Никто не Наполеон, слышалось Сергею. Лязгорёв зашёлся турецким ритмом. "Никтополион, - заскрипели кресты, - они здесь". Камень зашатался. Камень сдвинулся. Из-под него глухо басило: "Отдайте мне руки… пусть вернут руки…"

Машины в панике разъезжались с парковки. Отлетали бамперы. Никто не вспоминал о страховке.

Никто, Никтополион.

Противотуманки сверлили пыль, но напрасно. В стоматологию выстроилась очередь из скелетов. Они зябко кутались в кленовые корни. Они стучали нижними челюстями в роскошную турецкую дверь, выбивая дробь: "Мы Пушкин, мы Пушкин".

Бочки больше не катались по небу, хор турецкого лебединского не хрипел. Никтополион ходил среди турков, снимая свою жатву. Руки музыкантов цеплялись за него и легко отделялись от хозяев.

Никтополион шёл обратно весь в сочащихся руках. Кости ступни застряли в струнах гитары. Она тренькала и скрежетала, волочась. Она бренчала и звякала.

…Жена, видимо, давно уже бренчала и звякала грабельками по ограде:

- Эй, очнись, собирай мусор, сочинитель!

Сергей принялся запихивать бурьян в пакеты. Рок-фестиваль продолжал бушевать.
 
Сергей, оказываясь здесь, начинал терзаться, что так мало разузнал о Святском, а ведь собирался даже в Пушкинский дом сходить. Там отыскался его след: сам К.Р. хранил его стихи в подборке книг поэтов-самоучек. Так толерантно называли тогда графоманов. Но кое-что Сергей всё-таки разузнал через Интернет. То, что Никтополион уроженец Вологды, что герой Шипки, что были изданы пара его книг, что долго пребывал в Чесменской богадельне, но был оттуда вышвырнут за свободолюбивые стихи, что доживал в Царском Селе, где ухаживали за ним ученицы духовного училища… Однако ни в каких поэтических справочниках он не числился и, что самое странное, поэты-современники никак о нём не отозвались, ничем не помогли. А ведь Царское Село было едва ли не Меккой Серебряного века. Впрочем, похоронили его достойно, и памятник литераторы поставили и даже сейчас его реставрируют к 300-летию Царского Села. Кстати, всякий раз Сергей не сразу обнаруживал памятник и растерянно искал его глазами, потому что представлял его значительно бОльшим по размерам. Наверное, это аура невостребованного поэта корректировала масштаб его личности.
Невостребованость, именно это сближало Сергея со Святским. В путы графомании каждый попадает по-своему. Творчество придавало смысл всей жизни поэта-страдальца, иначе он бы впал в полурастительное состояние. Сергей тоже нет-нет, да кропал что-то по ночам, тоже добирая смысла своей почему-то недозаполненной жизни. Дневного продолжения это кропание почти не имело. Так, может, по знакомству кто прочтёт и… будет потом прятать глаза, а то и ухмылку. Правда, в последнее время появилась отдушина в Живом Журнале. Интернет, хоть и всемирная помойка, а всё-таки скрашивает одиночество несостоявшегося художника. Там Сергей выложил и этот рассказ. Одних имён и фамилий не менял, на другие смело намекал. Кто-то скажет, негоже так про реальных людей. А собственно, почему, негоже? Анекдоты ведь рассказывают про реальных и даже про ныне живущих. И даже публично. Никого это не смущает, и достоинства не задевает. Наоборот, попасть в анекдот - вершина признания. "Вот и я, - оправдывался сам перед собой Сергей, - написал типа анекдот. Пусть не смешной. Потому что, рассказ, вот и не смешной".

- Найдётся, кому посмеяться, - укоряла жена, - лягнул титанов.
- А они сколько раз мимо него дефилировали, думаешь, ему легко было! - оборонялся Сергей.

И всё думал о поэтах и не совсем поэтах. Нам это ночное кропание, как добавка к радости жизни, маялся Сергей своей ношей, только радости это не добавляет, и тем разбавляет нашу основную жизнь, опресняет её. А если мы опресняем даже собственную жизнь, можем ли мы порадовать остальных? Никтополиону добавка дана была в утешение. Это была даже добавка к добавке. Благодаря своей железной воле он выучился каллиграфически писать зубами. Мог бы он переписывать псалмы, например? Это приносило бы, наверное, более стабильный доход. Разумеется, он мог бы и псалмы переписывать, но вряд ли ради этого переписывания он освоил бы этот свой способ письма. Он годами мучительно учился писать, не ради заработка, а ради самовыражения, ради собственных стихов. Ведь диктовать их в богадельне некому. К тому же черновики, правки, творческий процесс… где взять такого писаря. Хворь и немочь разверзли его "замЕршие уста". Но будь он здоров… кто знает, сколько ходит среди нас здоровых, но безвестных только благодаря своему здоровью. Поэт же создаётся без всяких добавок, он - кристалл чистой воды, его невозможно разбавить никакими обстоятельствами, никакими добавками. В этом его мощь и немочь. Он не знает сомнений - блестеть или не блестеть. Блестеть - это его хворь. Он блестит, потому что кристалл, он кристалл, потому что блестит. Он сам добавка, материал для добавки нам - не совсем поэтам. Мы только отражаем их блеск, принимая его за свой. И этим отличаемся от остальных людей - совсем не поэтов, которые этот блеск могут впитывать, как светлячки и им подсвечивать сумерки своей жизни. Блести или впитывай чужой блеск, но не отражай его своим кривым мутным зеркалом, не пускай зайчики в неискушённые глаза. Ну ладно, это про меня, думал самокритичный Сергей, а Никтополион всё-таки загорелся самоблеском. Пусть не от рождения, но от обстоятельств. Обстоятельства сотворили, в конце концов, из него поэта. Но поэта без славы. А поэт без славы - поэт ли?  А если не поэт, зачем писать?
Круг самоистязательных раздумий замкнулся в очередной раз.
 
Пробурчав незабвенное - собрать все книги бы да сжечь - гений сомнений вернулся к своему рассказу, к которому в последнее время был не осознаваемо прикован. Он знал, что прикован до тех пор, пока весь его не изучит, не выпотрошит, пока не станет он, его же рассказ, знакОм - ему же, автору - до самой последней запятой, пока не станет совсем неинтересен. И даже неприятен, стыден… А потом в пустотах бессмысленности… безо всякой, казалось бы, причины… во всяком случае, без участия сознательной воли… возможно, опять шевельнётся серая глыба. Возможно, случайно и как-то искоса, боковым зрением будущий автор вдруг смутно уловит это шевеление, и появится ощущение нового рассказа, доселе совершенно ему неведомого, и он, даже не заметив, что уже к этому новому, ещё не созданному, уже прикован, станет к этому новому присматриваться, принюхиваться, встряхивать его, поворачивать, знакомиться с ним, изучать и выращивать…

А если этого не случится? Вдруг это не случится? Вдруг я стану нормальным, пугается Сергей. Пугается. Он боится, что, излечившись от графомании, сгорит со стыда за эту свою срамную болезнь, много лет затягивающую его в липкие сети благословенной неизлечимости. Только бы не протрезветь, только бы оставаться под хмельком избранности. Только бы вновь и вновь упиваться вдрызг творчеством, чтобы не выползать никогда из-под забора, разделяющего реальное и виртуальное.
 
Как парашютист, чтобы не сглазить, называет каждый свой последний прыжок крайним, так и Сергей называл крайним каждый свой свежий опус.

Крайний на тот момент рассказ он вычурно назвал "Акме". Вот сей опус.


* * *


Серафима осталась без мамы в 8 лет. Отец через год женился снова. Взял вдову. Молодую, но с двумя детьми. Мачеха Симкой недовольна, что она её родных детей объедает. Пытались пристроить девчонку на табачную фабрику, не получилось. Мачехи сестра, санитарка, предложила: есть один инвалид, выгнали из богадельни за политику, у Матвевны живёт… девчонка-сиделка вчера сама слегла. Пусть Симка в санках его на вокзал повозит, рядом же. Он сочинитель, зубами пишет, книжки свои продаёт приезжающим, с ней поделится.

……………………………..

Утром мачеха вытолкала её - хоть что-то принесёт! - плохо одетую, к чужому мужику…
Ледяной февральский ветер 1917-го года пронизывал до костей. Но девочка шла так быстро, что мороз отставал.

Подопечный уже ждал, имя у него какое-то мудрёное, но все зовут его дядя Никита… Руки-ноги на месте, но не работают… Медаль на шинели, георгиевский кавалер… Его усаживали на финские санки - стул на полозьях - кто-то помогал… К санкам кузовок прилажен, в нём книжки тоненькие, некоторые подмочены, размочалены. Симе никто ничего не объяснил, как с ним себя вести, только хозяйка комнаты, где он ночевал, пробурчала, кривясь: "До ветру часто ему надо… по малёхе… там уже знают…"

- Ну, что, соседушка, поехали, - бодро кивнул дядька потупившейся Симе.

Она оживилась, красиво улыбнулась (зубки уже обновились):

- Кто соседушка? Мы кузьминские, а вы у вокзала живёте. Эва!
- Ну да, какие ж мы соседи?
- Сам же сказал.
- Я? Да что ж я не знаю! До Кузьмина не грех и лихача взять, - он недоумённо посмотрел на помощницу. Она тоже подивилась его шутке, подумала: "Видать, и из ума тоже вышел".
Сани весело скользили. Сима прытко отталкивалась, норовя через раз подольше прокатиться на полозе. Они даже обогнали такую же пару, только закутанную в шарфы и одеяла. Вдруг её седок сипло приказал:

- Стой!

Сима встала, как вкопана, а он закапризничал, что ли:

- Ты что же, соседушка, не перекрестила меня, допреж ехать? Мы с Танькой без этого не трогались. Ишь, заболтала старика.

Серафима не стала спорить, молча перекрестила болезного, будто снежинки от его лица отогнала и покатила дальше, но уже не так бодро.
 
На вокзале дядя Никита сразу зашептал:

- Гривенник у меня в рукаве… возьми… в буфетной стопку нальют… скажешь - поэту, они знают. Только, чтоб квартальный не слышал.

Гривенник взяли, налили. Сима только поднесла стопку к дядькиным усам, а он тут же будто клюнул, голову запрокинул, мелькнуло донышко с орлом, и пустая уже стопка снова вошла в горстку не успевшей моргнуть девочки. Новая просьба:

- Цыгарку сверни, помогай тебе Бог.

Это она умела -  с мальчишками баловались. Он и цыгарку клюнул. А где же огонёк?

Солдат с костылём, тощий, какой-то продубленный.

- Служивый, прикурить дай.
- Эва! Где медаль заработал, батя?
- На Шипке.
- На Ши-ипке? У японца, стало быть?
- Сам ты… турок, говорю же… в русско-турецкую.
- Это ж кады было-то?
- Было… Грамоте знаешь?
- Разбираю… ща без эфтова и манифесту не узнашь.
- Купи книжку. Стихи мои. Тут и про войну. Про ту и про эту. Пятачок.
- Стихи? Песни, што ль?
- Песни тоже.
- У нас один тоже песни пел… отпелся, касатик… вставай, гит, проклятый и клемённый… дык, их благородие… царствие ему небесное… А ты чё, здоровый такой, а катаешься? С медалью, вишь, а не на фронте.
- Отвоевался я. Обездвижел.
- Он инвалид, - с гордостью пискнула Сима.
- Обездвижел… с такой-то мордой. Я вон без ноги, а не обездвижел… книжки…
Солдат зло сплюнул и удалился, неумело ещё выбрасывая костыль в сторону.
- Вот так, детка, - поэт-страдалец Никтополион Павлович Святский затянулся последний раз, - не верят мне. Свой брат-солдат и тот не верит. Бог натурой-то не обидел. Знаешь, какой я сильный был?
- Какой?
- С конём приседал…  А теперь вот уж скоро сорок лет… А настоящие поэты и вовсе нос воротят…  Ходят они тут…  бывают.
- А ты не настоящий поэт?
- Я? Я вот кто, смотри, - цыгарка вдруг в нём исчезла, щёки надулись, даже заблестели, из-под усов с пыхтением повалил дым, глаза стали, как блюдца.
- Самовар, - простонала смешливая. Они хохотали на весь перрон - почти бродяжка и почти солдат.
- Самовар и есть, - под усами опять горел огонёк, помощница с трудом уцепила его пальцами, чтобы отбросить. Подопечный перешёл к наставлениям: - ты, Симочка… Сима тебя звать? Ты ходи туда-сюда, книжки показывай, проси купить, да пожалостливей. А которые порченные, можно за копейку или так отдать. А надо будет, я позову. Вот так, - он свистнул, как соловей, она засмеялась, пошла по перрону.

………………………

- Купите книжечку. Пятачок. Дядя Никита сочинил. Стихи и песни. Купите. Мы кормимся с этого. Он без рук, без ног.

У неё неожиданно быстро купили две книжки.

………………………

Прибыл поезд, из Питера. Народу вышло мало. Сима смотрела на красивую пару. Он стройный молодой офицер. Она высокая молодая девушка, но хочется сказать - барыня. В короткой меховой шубке, в серой юбке. Руки зябко прячет в маленькую муфту. Сима всегда такую хотела. Красиво и рукам тепло. А лицо у девушки такое гордое и нос… как у коршуна. Не для девушки нос. Но… для барыни. Они шли медленно, говорили умно. Любопытная отроковица пошла за ними, ничего, конечно, из разговора не понимая, но слушая.

- Твои стихи абиссинские, Ники, опять в моде. Вчера Макс даже романс напел: Раз услышал старый абиссинец, Что далёко на севере в Каире Занзибарские девушки пляшут И любовь продают за деньги… мы так смеялись! А потом… потом Диана завела моего сероглазого короля, так все давай опять требовать абиссинца!

Впрочем, девочка поняла, что и офицер, и барыня - поэты. "Небось, настоящие. Так вот, почему у неё такой нос: воротила, воротила, - подумала сестричка милосердия, и ещё: - дядя Никита, говорят, зубами пишет, а она…" - но такой догадки Сима и сама испугалась.
Между тем тот, кого называли Ники, горячился:

- Я не удивлюсь, Аня, если монархия скоро падёт. Ведь нравы… нравы стали совершенно дикими. Изнасилование на фронте - самое обычное дело. Детская проституция так распространилась…  я одного подонка…  штабс-капитан, представляешь?!
Сима ещё больше испугалась.

………………………

Засвистел соловей. Она подбежала довольная с двумя пятачками.

- Ну, с почином тебя! - обрадовался и посиневший от холода немощный богатырь и показал глазами: - Туда пойдём.

Она толкнула санки. Он направлял, кивая. Толкать стало тяжело - въехали в кусты.

- Здесь, - велел он.

Она остановилась, взахлёб рассказывая о своей первой продаже:

- Барин, тоже с усами... лицом жёлтый, хворый, видать… Спросил, картинки есть? Я говорю, это же для взрослых… тогда он книжку раскрыл и прочитал, я сразу запомнила: Если я умру в зиму вьюжную, Передай поклон лету чудному…  это ты придумал, дядь Никита?
- Я, - промычал он, как-то странно на неё глядя, - ну! - он губу закусил, - разболталась. Мне уж невтерпёж.
- Что, невтерпёж?
- Что, что…  ну! Шинель расстегни.

Она расстегнула. Он опять:

- Ну! Симка! Я уже…  - вдруг он понял, - тебе что, Матвевна не сказала? Танька, та сразу…  будто всю жизнь…

Сима вспомнила, что ей сказала Матвевна. Со страхом она представила искажённое злобой лицо мачехи. Та непрерывно попрекала беззащитную девочку, едва отец за дверь. Выпроваживая падчерицу утром, прошипела: "Придёшь без денег, запорю".

Чем и как помочь мужчине в данной ситуации Сима, конечно, слабо представляла, но от страха перед вечерней расправой сообразила своим умом прирождённой сиделки. Неловко, но старательно возилась, даже встала на коленки в ледяные осколки… На февральском ветру струя показалась горячей и совсем не противной. А его блаженство передалось и ей - получилось!

Кто бы их увидел с просветлёнными, почти счастливыми лицами, в странных позах - что бы подумал!

Кто бы их увидел.

Их увидели.

……………………

- Шваль! Ещё медаль нацепил! - Николай, стоя над поверженным, хрипящим Никитой, хрустел пальцами в чёрных лайковых перчатках. Анна тонкими бледными руками порывисто гладила Симу по ветхому платку:

- Бедная девочка, где ты живёшь, кто тебя послал? Сколько тебе лет?

Она молчала, изо всех сил вжимала в лицо ладошки.

……………………

Возок остановился у ворот. Николай подал руку Анне. Из муфты горностаем выскользнула тонкая кисть. Девушка грациозно оперлась на спутника, но сказала властно:

- Останься. Я сама. Это женский разговор. Пойдём, - она обратилась уже к Симе, так же властно.

- Подожду, - спокойно сказал Николай, доставая портсигар.

……………………..

- Это ваша дочь? - надменно спросила Анна мачеху.
- Приживалка, - пробурчала селянка, - что она натворила? Украла чиво? Мужа щас и дома-то нету.
- Даже если она вам не дочь, вы не имеете права заставлять её торговать собой. Я сегодня же обращусь в попечительский совет. Вам не поздоровится!
- Что ж торговать? Все мы торгуем. И детей с собой берём. А как же, мы люди бедные, тока своим и живём… ростим, да торгуем…
- Вы… вы… ах ты… - Анна, будущая матерь русской словесности, не нашла слов, - Коля, Коля! - бежала уже к воротам. Закрыв ладонями глаза, рискуя упасть. Муфточка зацепилась за калитку и осталась висеть.

………………………..

- Ну-кась, раздевайся! И не выглядывай сподлобья-то! Не выглядывай! Тятьки тваво тута нету, и завтрева не будет.

Злобная мачеха вытолкала падчерицу в сени в одной сорочке. Потом своих детей накормила, сама почаёвничала. Под завыванье февральской вьюги хорошо пофыркать кипяточком…

………………………….

Мачеха с трудом разглядела в заиндевелых сенях белое тельце. Девочка сжалась в комок между кадушкой и хомутом. Её трясло крупной дрожью. Колотило. Баба уложила Симу в горнице на лавку, тепло укрыла. Помолившись, и сама улеглась. Встала, как всегда, рано. Переделала всю крестьянскую утреннюю работу. Потом сходила за "фершалом". Тот велел водкой растирать, да сам же и выпил:

- Поздно уже, не поможет. Факт.

Мачеха заголосила. Натурально. Потом они с "фершалом" ещё выпили, и ещё.

- Значит, говоришь, вчера на перроне простыла? - кряхтя над галошами уже в сенях, снова спрашивал лекарь, - ну так я тебе точно скажу: это никакая не лихорадка. Лихорадка, она скрутит, и, глядишь, отпустит. А эта не отпустит. Эта на медицинском называется воспаление лёгких. Тяжёлое… Двустороннее. Факт. Чшшш… слышишь? А? Не-е, стонет, стал быть, ещё… А Никита вчерась-то и отошёл. Воспаление сердечное. Синий весь. И то: сорок лет пролежать… грехи наши…

……………………

Анна и  Николай влюблёно ссорились на извозчике:

- В "Бродячую собаку"! - настаивала она.
- Нет, в "Башню" к Иванову! - душил он её шутя, строя зверскую физиономию.
- Ах - зашлась Анна, - ой… - повозка летела вниз к речке Кузьминке - ах! - "залётные" уже почти вознеслись на косогор, кладбищенские кресты слились в одну синюю полоску. Кучер лихо засвистел. Из-за ворот первого двора ему весело помахала молодайка.
- Смотри, Коля, вчерашняя, - сказала Анна, опечаливаясь.
- Забудь, - скривился Николай, - даже в серебряном веке народ остаётся забитым и тёмным. Акме… - ветер относил слова.

…………………….

Поэта и его маленькую сиделку похоронили в одну неделю в соседних могилах.



* * *


…Интернет в лице друзей-блогеров отозвался вяло. Правда, кому-то девочка понравилась, мол, как живую её представил. Кто-то Анне посочувствовал - зачем её так припечатывать надо было? Зато неожиданно бурно развернулась дискуссия вокруг финских санок. Народ заспорил, завспоминал… И про девочку забыли, а Никтополиона никто будто и не заметил. С одной стороны, странно - не на каждой же улице такие типы попадаются. Но с другой стороны его же и на самом деле никто не замечал. Стал быть, художник соразмерно действительности отразил в своём воображении молекулу истины. Так Сергей отрецензировал самого себя. Он, как обычно, много раз перечитал рассказ, подправляя то одно, то другое, ужасаясь вдруг чему-то, лихорадочно выкорчёвывая несуразность. Шлифовал свою молекулу. Хотелось обсуждать, хотелось услышать, как, мол, здорово ты подметил то-то или то-то. Хочется-перехочется, как говаривала мудрая жена. Он и её, пытаясь вызвать хотя бы на спор, спросил:

- Что, правда, лягнул?
- Кто лягнул? Кого лягнул? - так и не вышла она из своих мыслей, забыла уже давно.

А почему, собственно, лягнул, почему припечатал? Анну он показал сердобольной, и социально активной. Николай, как и подобает георгиевскому кавалеру, скор на расправу, бескомпромиссен. Оба поэта терзаемы обострённым чувством справедливости. А что за вымышленной бедой не разглядели настоящей, так на то они и поэты.

Ну да, вымысел. Так, над вымыслом же слезами обольюсь…

Только что-то никто не обливается. Ладно, хоть не плюются. Пусть себе переглядываются, пока читаю. Он любил читать вслух, беззастенчиво беря в союзники вежливость, хоть с её помощью держал малочисленную аудиторию. И каждый раз убеждался: в ком-то что-то отозвалось.

А в последнее время Сергей стал замечать, что отзывается и в нём самом, вернее, на нём. Примерно, как сны иногда отзываются на самой жизни.

Ему раньше, бывало, снились вещие сны. Например такой. Приснилось, что к его легковушке подошли несколько крепышей, причём один - мулат, и легко её перевернули. В тот же день на одной из парковок в его машине опустошили багажник. А в нём много чего было... ну, там... товар, одним словом - подробатывал развозкой по точкам... приходилось крутиться. И вот - обнесли. Сергей даже поехал в ближайшее отделение заявлять, конечно, безо всякой надежды. Его опрашивала целая команда оперов-крепышей. Причём, один - мулат.

Теперь полезные сны случались всё реже. Возможно, их вытесняла графомания - сны наяву. И в них тоже обнаруживались следы ясновидения. Вот, в одном рассказе у него герой маялся коленкой. Через пару недель у Сергея заболело колено. В другом рассказе у персонажа поседел один ус. Вскоре и у Сергея на левом усе появилось противное белое пятно и омрачало ему каждое утро нешуточным почти вечным вопросом - брить или не брить?
Сергей поделился своим новым наблюдением с мудрой женой. У неё сразу же нашёлся совет:

- А ты напиши что-нибудь такое… ну… чтобы твой герой "Букера" получил или там Госпремию по литературе. А то всё не то сочиняешь.

- Сочини, - горькая усмешка непризнанного мэтра очень ему шла, - легко сказать, сочини. Оно ж не пишется - случается.

 
Но сочинить попытался. Однако и впрямь не случилось. Но намётки оставил, не стал стирать. Но и печатать тоже не стал, экономя чернила. Компьютер у него был не совсем персональный, жена и сын тоже им пользовались. Жена как "гость". А мужская половина имела свои пароли, блюла конфиденциальность. Что за своим паролем скрывал повзрослевший сын, Сергей не знал и знать не хотел, у себя же он хранил свои опусы, которые до поры не хотелось кому-либо показывать. Сначала до поры, а потом и вообще забывалось. Хочется-перехочется. Иногда, наткнувшись на свой же, но уже забытый текст, сам удивлялся, чего наворотил. "Вот помру, - думал он, - со мной и пароль уйдёт, и человечество лишится всей изваянной мной нетленки. Человечество лишится, но в Мироздании всё останется", - успокаивал он себя. И представлял себе это Мироздание, как здание, запылённое неуслышанными фантазиями, затянутое паутиной невозникших ассоциаций, пронизанное молекулами не понадобившихся истин, атомами, кварками, наночастицами невостребованных откровений… Воспалённое сознание, распылённое на байты, на бозоны, эти частицы Бога, к Нему же и вернувшиеся. Информационные сквозняки дуют по всем углам того здания, разнося впечатления ушедшей в вечность личности. И даже, если кто-то и придёт с тряпкой и ведром делать влажную уборку… или с пылесосом… нет, не поможет. От пыли невозможно избавиться. Мы - пыль, мы вечны. К нам надо только прислушаться. Но возможно ли прислушаться к пыли?
Он бродил в Живом Журнале по блогам уже умерших, по их предмогильным постам и тешил себя мыслью, что со смертью вечность только начинается.

Да, а как бы Сергей удивился, когда б узнал, что у них с сыном пароль одинаковый - "Клыкун", кличка их собаки.


* * *


Сергей сидел у открытого в душный летний вечер окна. Воздух сильно загустел, не желал вдыхаться. Хотелось прохлады. И она пришла, не прохлада даже - морозец. Будто дверца морозильника распахнулась. Сергей избоченился в кресле, оглядываясь на холодильник, он показался ему заиндевелым окном.

В сенях захлопали двери, затопали валенки. Разрумянившиеся ученицы духовного училища, окружив дворника, заносившего в дом беспомощного сочинителя, с шумом и смехом ввалились в прихожую.

Из комнат выплыла принарядившаяся почему-то Матвевна, замахала широкими рукавами, закомандовала:

- Тише, вы, неугомонные! И двери, двери-то не держите! Мороза напустите! На дворе, чай, не май месяц. А ты, Кузьмич, осторожней, не куль с мукой - героя несёшь, сочинителя. Заждались его.
- Кто? Кто заждался? - наперебой загалдели ученицы.
- А вот сейчас и увидите, пигалицы. Быстрей разденетесь - быстрей увидите. На сундук, на сундук-то солопы свои складывайте.
- Кто, Матвевна, кто? - севшим голосом спросил Никтополион. Он, сам не зная почему, разволновался, - кто ко мне? - совсем глухо прозвучало из-под варежки Серафимы, она одна только и догадалась отереть ему усы от сосулек.
- Кто, Матвевна? - севшим голосом спросил Сергей.
Сергей спросил и даже не стал разбираться, что; ему приснилось: то ли жизнь Никтополиона, то ли жизнь Сергея. Он ощущал какое-то волнение, предчувствуя, что сейчас произойдёт что-то важное. Две девочки снимали с него шинель, третья по велению Матвевны перецепляла ему георгиевский крест на домашнюю толстовку. Остальные девочки, раздеваясь, толпились у сундука. Старшая среди них строго спрашивала Серафиму:

- Вы внимательны были к дяде Никите? У вас всё получилось?
- Всё, - просто сказала Сима, ничуть не смущаясь, и старшая девочка одобрительно ей улыбнулась. Это дорогого стоило, ведь обычно старшая была так строга и серьёзна… За это её уважительно величали Дмитревной.

Никтополиона внесли в залу. Сергей увидел, как из-за стола поднялись молодые люди: стройный офицер и высокая девушка. Девушка никак не могла согреть руки и даже не сняла муфточки и зябко терзала её изнутри. Кузьмич опустил поэта в кресло. Он хотел отстранить дворника, он так разволновался, что забыл про свою немочь и хотел сказать, мол, я постою. Но только произнёс:

- Я знал, что вы когда-нибудь придёте. Я ждал вас. Вы ведь пришли, да? А я вот… тут… зубами… а вы пришли.
- Конечно. Мы пришли к вам. Поэты всегда приходят к поэтам. А вы не зубами, вы - сердцем.
Девочки притихли, не веря своим глазам, Матвевна светилась от умиления, Кузьмич кусал висячий ус, Анна и Николай робели. Сердце остро ударило в ключицу, в кончики пальцев левой руки воткнулось по холодной игле. Вдова - теперь уже не жена, а вдова - в сотый раз рассказывала сыну:
- Захожу, а он сидит в кресле, на бок так… и мычит… и улыбается… улыбается и мычит… и глазами, глазами… а ни рукой, ни ногой ему не двинуть… И так все сорок… сорок минут, пока "скорая" ехала. А как приехали, поздно, говорят… факт… он и затих совсем… совсем и затих.
 Уже несколько месяцев прошло, а она всё была, как в бреду. Вот и сейчас, сын завёл разговор, что надо бы компьютер апгрейдить, этот уже не тянет совсем, глючит постоянно.
- Зачем его ап… ап… купи себе новый, - глядя в стену и привычно подавляя всхлипы, проговорила мама-вдова. - А этот пусть мне останется. В память о папе. Там его частица. Будет, как настольная урна. Хорошо бы ещё пароль подобрать. Не пробовал, хакер?
- Не-а. Зачем? Да это и невозможно.
- Невозможно… А ты наугад попробуй… Ну, хотя бы… "Клыкун".

                17.06.08, СПб.