В Париж, умирать

Александр Солин
                1

       Потому ли цветет черемуха, что холодно или потому холодно, что черемуха цветет? Не такой уж праздный вопрос, как кажется, учитывая очевидную наготу факта. Если не смотреть на феномен  прищуренным  глазом и не увиливать от погружения в его сущность, тут очень легко опуститься до глубин головокружения. Иначе как обручить этот чудный, белоснежно сумасбродный запах и мстительное дыхание севера, как помолвить золотой жар шампанского с предсмертным блаженством устриц на льду, пыл майского солнца на затылке с затаившимся там же сыроватым холодком будущего тлена?
       Все перепуталось в голове Вовы Штекера, все сдвинулось и расползлось вкривь и вкось, благодаря покосившемуся жизнедеятельному основанию. Потеряли свое место, значение и путеводный свет дары жизненного опыта, эти пресловутые ценности жизни, оказавшиеся на самом деле всего лишь химерами серого вещества. Растерянные, скрюченные, жалкие, меньше всего похожие на свое фривольное кафедральное воплощение, цеплялись они теперь за сползающее покрывало жизни, пытаясь остановить и вновь натянуть его на то ужасное, что под ним неотвратимо обнажалось. Как это все скоропостижно и глупо…
       Две недели назад, вконец обеспокоенный неукротимым монологом головной боли, рот которой не удавалось заткнуть никакими средствами, он пришел к врачам, где ему тут же назначили сканирование. По пути в аппаратную пришлось миновать тихий двор, а там в углу, не подозревая о просторах и любви, дарила красоту казенная черемуха. Такое случается в Питере, когда бледная, удочеренная беспутным солнцем весна порой не в силах утвердиться в правах. Тогда и вспыхивает кипучим белоснежным красноречием в защиту ее законных прав это корявое, черноватое, опушенное мелкой зеленью и украшенное благовонными аргументами дерево. Ледяной усмешкой встречают отчаянный демарш одноногой адвокатессы северные опекуны. Несколько дней длится молчаливое противостояние, пока не заспешат к ней на подмогу низкорослые сиреневые взрывы, а там, глядишь, и липа заструится желтым медом. Вова скользнул тогда по черемуховым прелестям хмурым глазом и радости ее не поддержал. А через час в голове у него обнаружили опухоль. Врач посмотрел снимки, посоветовался с богом и объявил, что нужна операция, иначе у него на все про все не более полугода. Вова возвращался домой, чувствуя себя одинокой птицей в пасмурном небе – хотелось тоскливо и молча лететь над голыми деревьями, куда глаза глядят.
       Постепенно он взял себя в руки, навел справки – они его обнадежили. Назначили день операции, затеплилась надежда, пока Интернет не проговорился, что польза от такой операции лишь троим из десяти. Может, в самом деле, оно было не так, а лучше, но слово упало рядом с опухолью и проросло там. Да и как могло быть иначе в голове, где буйно цвели метафоры, колосились рифмы, плодились образы, множились иносказания, кликушествовали исполненные метафизического чувства лирические герои. Теперь он жил, словно грецкий орех внутри себя выращивал, притом, что о его вынужденном мичуринстве никто ничего не знал. Решил он назло всем умереть тихо и незаметно. До операции оставалось две недели, и он вдруг подумал, что пора на всякий случай проститься с белым светом, и что начать следует с самого далека, то есть, с Парижа, поскольку на самом деле прощаться ему было больше не с кем. Холост и безроден был Вова Штекер в свои сорок пять. 
       Визу он по роду своей деятельности имел, а потому, презрев обязанности, связанные с издательством и никому ничего не сказав, улетел в Париж, где и находился в сей момент на своем любимом месте, попирая его сердечный клапан - там, где мост Сен-Мишель, преодолев водное препятствие, готовился передать короткую, обрамленную неприлично низкой балюстрадой эстафету городского кровотока долговязому, плечистому солнечному бульвару того же имени. Майский день, как обнаженный сверкающий атлет, мускулистым издевательством навис над умирающим, каким Вова себя уже назначил. Перед ним, приправленное неотвязной головной болью, дрожало омытое свежим солнцем изображение некогда любимого им города. Только отчего же «некогда» - любит он его и сейчас, любит тихой, светлой, тающей любовью, до застилающей глаза слезы, но слезы отнюдь не умиления, потому что приехал Вова как-никак прощаться. И, пожалуй, был он сейчас единственный среди ротозеев космополит, что явился сюда резюмировать my way и последний раз полюбоваться на этот болезненно-сочный плод чужой культуры. Как, однако, странно и не совсем прилично быть привязанным к чужой культуре крепче, чем к своей. Но с какой стати и когда сделалась она ему близкой? А вот с какой.
       Жил с ними некогда в коммунальной на три семьи питерской квартире один замечательный потомственный туберкулезник с французской, которую иначе как вензелями не напишешь, фамилией, и которого все по-свойски величали Петровичем. В то время, если покопаться, много интересного человеческого материала можно было нарыть в питерских коммуналках. Доживали там свой непростой век сверстники Хемингуэя и Набокова, Превера и Сент-Экзюпери, Натали Саррот и Маргарет Митчелл, не говоря уже о Дунаевском и Дюке Эллингтоне. Имел Петрович измученное благородством лицо, слепить которое потребовалась не одна сотня лет. Лицо настолько породистое, что его в качестве статиста первого плана ставили рядом с героями костюмированных лент, где его седая пышная грива и горящие впалые глаза мелькали символами эпохи угнетения рядом с Гамлетом, Оводом и прочими официальными страдальцами той поры. В его комнате кроме скудной мебельной надобности находился рояль, а сам он сверх всего умел говорить по-французски. Естественно, что Вову в то время (а помнил он Петровича лет с пяти) мало интересовали причины такого набора культурных качеств в простом советском пенсионере. Тем более не задавался он вопросом - потому ли Петрович говорил по-французски, что был из благородных или, потому что из благородных, он говорил по-французски.
       Петрович не ладил с сыном, а тот за это не допускал его до внука, и все свои невостребованные навыки Петрович, как кормилица молоко отдавал Вове, да так ловко и успешно, что к десяти годам Вова к неописуемой гордости его ныне покойной мамани легко и весело лопотал на чужом языке, доказывая невольным образом себе и Петровичу, что и кухаркины дети способны говорить на французский манер. Повзрослев, он определил иняз своей целью и также легко и весело туда поступил. К тому времени, как он его с блеском закончил, подкатили совсем веселые времена, и пошел он вместо аспирантуры кочевать с фирмы на фирму, с коллоквиума на симпозиум, от деловой части к фуршету. Утомившись, пробовал преподавать, но рутина отвратила его от этого уважаемого занятия, и он расстался с ним, жалея лишь о щебечущем обществе молоденьких барышень, к которым был всегда неравнодушен. Сделав таким образом выбор в пользу серьезных упражнений, Вова окончательно осел за домашним бюро, имеющим в качестве достоинства много глубоких ящиков, куда он и отправлял продукты своего внебюджетного творчества. Продукты же творчества подневольного сдавал в издательство, обретя, наконец, заслуженное признание и связи в узких академических кругах России и Франции. К моменту печального открытия был он занят переводом романа из современных, для себя же готовил впрок антологию французских символистов.
       Вот, пожалуй, и вся интродукция. Хотя, нет. Нелишне будет помянуть его первое посещение Парижа, когда он, дрожа от истерического восторга, дни и ночи напролет пристраивал причудливый литографический образ - плод изворотливого воображения - к шершавому рукопожатию камней, дружескому ногоприкладству сбитых мостовых, к нерасчетливому сцеплению улиц и умеренному разливу площадей. Изводя себя романтическим чувством, исполненный священного трепета, он, однако, напрасно пытался встроить свое тело в чужую ауру. Оказалось, что знания языка недостаточно, чтобы город признал его своим – в лучшем случае к нему относились с курьезным почтением. Французы, знаете ли, люди не нашей доступности. Судя по флагам, мы перпендикулярны друг другу, как перекрестное движение. А главное – у французов есть слово, которое значит для них многое, если не всё и которое они за это произносят с особым чувством. И слово это - опюланс. Нет, нет, не так! Сначала скажите «ОП» и придержите дыхание, будто у вас язык отнялся от удивления. Затем с легким свистом выпустите часть воздуха и потратьте его остатки на звук «Ю». Вдоволь насладившись им, переходите к заключительному аккорду и через дырочку в звуке «С» сдуйте шар вожделения. Вот так, вот так. Можете для ансамбля закатить глаза. Тогда то, что получилось, будет означать и роскошную женскую грудь, и раскидистую пуховую постель на троих, и крутую тачку, и толстый крокодиловой кожи кошелек, и богатый стол в компании красивых женщин, короче – мечту с шиком.
       Помнится, после возвращения из Парижа он кинулся искать его следы в Питере. Взглянув на родной город другими глазами, он нашел, что красота его рассредоточена на излишне большом пространстве, а потому отсутствует необходимая ее концентрация для произведения камерного эстетического эффекта. Кроме того, архитектура Парижа находчивей, озорней и богаче, а неопрятность – во сто крат поэтичнее. Дальнейшие наблюдения только подтверждали его выводы, притом, что он продолжал оставаться искренним патриотом…
       Вот как все сплелось и выглядело к тому моменту, когда Вова Штекер оказался на перекрестке европейских чужбин, на углу, как говорится, их М0ховой и Гороховой. Посмотрите прямо. Вы видите перед собой рукав Сены, омывающий остров Ситэ с левой стороны. Обратите внимание на плотную, добротную застройку его левого берега. Дворцы - не мы! Нотр-Дам на их фоне выглядит не намного выше. «Я на площадь пойду к Нотр-Дам и тебя, малышка, продам…»(*) Не хотите смотреть налево, посмотрите направо, на дома вдоль набережной. Дома эти, между прочим, жилые, и потолки там не ниже пяти метров, и проживают в них сравнительно простые французские граждане. Возьмите на заметочку – панели столицы живут насыщенной общепитовской жизнью, так что перекусить здесь можно практически на каждом шагу. И случайное знакомство свести - тоже. Ах, вы не желаете свести случайное знакомство! Ну и не надо! Тогда хватит торчать здесь, как ржавый гвоздь в картине! Ступайте себе с богом в ваш отель на углу Сен-Мишель и Сен-Жермен и продолжайте там терзать себя забронированным летальным исходом! В конце концов, здесь и не такие люди помирали! Только заметьте по пути между делом, как много в Париже зелени и солнца!
       День как-то враз померк. Вова уныло брел по фасонистому тротуару, заботливо ступая, чтобы уберечь от толчков ноющие мозги. Он плелся, начисто лишенный былого восторга, который в другое время непременно бы испытал. Всё это каменное, пестрое, чужое, равнодушное не трогало его отныне, а лишь раздражало. Возможно, отправляясь сюда, он рассчитывал на «Элегию» Массне, только на самом деле вышел «Фантастический вальс» Равеля, причем в его финальных каденциях, то есть, полный и решительный бардак. Сквозь тупую боль он видел перед собой то, на что раньше смотрел снизу вверх, почтительно задрав голову, плохо понимая, с трудом различая очертания и веря на слово всему, что оттуда неслось. Теперь вот он забрался на вершину и что же он здесь обнаружил? Эти парни с неподвижными лицами и дурацкими рюкзаками за спиной, размашисто шагающие навстречу и одетые кто во что горазд, эти замкнутые, отстраненные месье, выгуливающие сами себя среди беспородных иностранцев, могли бы быть более участливыми к его положению. Впрочем, что другого ждать от парижан, скрывающих за тонкой усмешкой и лакейской на службе у Красоты неподступностью бронебойный эгоизм их натуры. Эти гибкие девочки, эти парижанки, с рождения обретающие свое звание, как вселенский титул, могли бы добавить в случайный взгляд больше сочувствия. Впрочем, француженки в большинстве своем некрасивы и знают это, также как и то, каким образом этому помочь.
       Ах, да что там говорить – расстроилась, расстроилась музыка Парижа!
       «Надо было хоть раз проститутку снять … - проснулась задняя мысль. - Почему я раньше никогда об этом не думал?»   

                2

       Добравшись до сплющенного, словно океанский корабль дома, чей тупой нос уткнулся в проспект, как в причал, Вова поднялся к себе на третий этаж и, не снимая одежды, рухнул спиною на кровать.
       «Что ты тут делаешь?» – тут же принялась крепкими толчками допрашивать его проникшая в кровь головная боль.
       «Чертова боль! С тобой с ума можно сойти! - отвечал он, прикрыв глаза. - В самом деле,  какого черта я сюда приперся? Теперь вот лежи здесь один и подыхай!»
       Для свидания с Парижем он выпросил у судьбы три дня, сегодня был первый. Разумеется, добрый доктор Айболит выписал ему таблетки, но посоветовал не злоупотреблять, а он и так уже принял их сегодня две. Вова лежал неподвижно, ощущая себя ненужной частью чужого пространства. Банальные мысли о близком конце уже не донимали его назойливыми окриками, а превратились в ровное гудение миниатюрного компрессора, все более наполнявшего его отупляющим эфиром бессмысленности дальнейшего существования. Надежда же при этом вела себя крайне стеснительно. Конечно, от подобного состояния его на какое-то время могли избавить французские друзья (а они у него были), но от одной мысли об умных разговорах его тошнило. Горизонтальное положение вскоре все же облегчило его страдания, и он стал замечать стертые звуки улицы, мешающиеся с волнообразно набегающим и стекающим шумом шагов и голосов за дверью. Обнаружился запах - душноватый, глуховатый, настороженный – безвылазный сожитель и хранитель следов визитов сотен постояльцев, сложная субстанция, пропитанная памятью об их поте, чемоданах, вещах, то есть, всего того необходимого и ненужного, что сопровождает человека в его передвижениях и метит неодушевленными железами места его пребывания.
       На него вдруг нашла охота принять душ, и он, сев на кровати, принялся подтягивать обстановку номера к своему плану. Да, в то кресло он сбросит серый с зеленью, мятый по последней моде пиджак, на спинку набросит потную рубашку. Брюки расстелет на кровати, а в том, в чем останется, пойдет в ванную, кинув по пути в прихожую ботинки. Он употребил волю и встал на ноги. До бессилия, слава богу, дело еще не дошло, но вялость была необыкновенная. Расправившись с одеждой, он двинулся в ванную, обосновался там и провел в ней около часа, едва не задремав среди пенного легкомыслия. После ванны ему стало легче, он убрал с кресла одежду и, расположив его боком к окну, сел, прислушиваясь к фонограмме расстроенного городского пищеварения. И тут в голове его возник смутный и дерзкий позыв.
       «А почему бы и нет?» - прислушавшись, ответила влажная голова на подпольную работу мысли.
       Он вскинулся, оживился, принялся оглядывать номер, будто оценивая поле битвы, затем встал и облачился в брюки и рубашку, после чего покинул номер и спустился вниз. Судя по тому, как сосредоточенность его движений боролась с их же неловкостью, им завладела некая противоречивая цель. Внизу, в холле, он принял независимый вид и стал присматриваться к малочисленной публике. Не найдя среди чопорных зевак того, кто ему был нужен, он перевел внимание на рецепцию. Там за стойкой находились мужчина и женщина, причем на достаточно близком расстоянии, так что задай он вопрос мужчине, его обязательно услышит женщина. Бедный Вова обнаружил все признаки нерешительности. Он явно хотел спросить нечто своеобразное, но не знал у кого. По холлу из одного конца в другой неторопливо проследовал в дежурном ореоле служебных обязанностей администратор, как нельзя более подходящий для удовлетворения священного любопытства постояльцев. Приметив его, Вова сделал было шаг в его пользу, но передумал и остался на месте. Наконец его взгляд наткнулся на прозрачную фигуру швейцара, что нес службу за стеклянными дверями. Вова встрепенулся и двинулся к нему, едва не насвистывая от избытка независимости. 
       - Бонжур! – приветствовал он швейцара.
       - Бонжур, мсье! – приветствовал его швейцар.
       - Я здесь живу. Вы можете мне помочь? - с особым выражением произнес Вова, чувствуя, как краснеет.
       - Конечно, мсье, - заиграл догадливой улыбкой швейцар, ухватив намек с полуслова.
       - Вы правильно поняли! – подхватил догадливую улыбку Вова и тут же успокоился.
       - Мсье желает?.. - поощрительно улыбнулся швейцар.
       - Что-нибудь худенькое, беленькое и чистенькое из местных…
       - Может быть, две?
       «Какие к черту две! Тут с одной дай бог управиться!»
       - Нет, другие три в следующий раз, - ответил Вова, играя теперь уже фамильярной улыбкой.
       - Ваш номер? – склонился к нему швейцар.
       - 322.
       - И к какому часу?
       - К восьми, пожалуйста.
       - Мсье прекрасно говорит по-французски, - похвалил швейцар, подтверждая сделку.
       - Мсье - потомок французского офицера армии Наполеона, родом из России, - не моргнув глазом, представился Вова.
       - О-ля-ля! – почтительно склонился швейцар, не пряча масленых глаз. - Желаю заранее приятного отдыха. К вашим услугам!
       - Мерси!
       И они расстались. Возбужденный Вова поднялся к себе, взял самое необходимое и отправился на прогулку в город, да так успешно, что добрался до Люксембургского сада, побывал в нем, дивясь слепому своему фанатизму прежних дней, и, как ни в чем не бывало, вернулся назад, заметно взволнованный предстоящей встречей с пороком, отодвинувшей в сторону все прочие переживания. На входе в отель швейцар покровительственно ему улыбнулся. 
       Вова не был женат, но это вовсе не означало, что он сторонился женщин. Напротив, или au contraire, как говорят французы. Само его служение языку чувственности предполагало, так сказать, обратное влияние, поскольку язык намеков и недомолвок не может не родить игривость, а вслед за ней желание ею воспользоваться. Вова ценил женские прелести и знал в них толк. Вот только до проституток не опускался. Связи имел достойные и уважительные, соблазнов же было не счесть. Сколько он перевидал этих деревенских дурочек, что, пренебрегая гласными и напуская на себя всезнайство и бывалость, коверкали лицо и язык в желании любой ценой произвести на него впечатление и проникнуть в мир, у дверей в который он служил швейцаром! Но там речь шла о посильном достижении женской цели. Здесь же - о том извращении, что совершается при взаимном согласии и под присмотром денег. Даже странно, как он, лицедей от филологии, до сих пор не познал святая святых французского лицемерия! Или, может, потому, что Мопассан давно переведен?
       Стучат, однако. Итак, святотатство начинается. Только без нервов – волноваться ему вредно. Пусть это будет чисто познавательная акция. Можно просто пообщаться. Без рук. В конце концов, он клиент и он платит. И Вова открыл дверь.
       - Бонсуар! – пропело в шаге от него худенькое, беленькое, чистенькое создание. - Са ва?
       - Са ва! Антре! – гостеприимно отступил Вова.
       Создание вошло и остановилось посреди номера, с легкой улыбкой уставившись на Вову. Никакого смущения. Вова же, напротив, разволновался пуще прежнего.
       «Но почему я должен волноваться? Ведь это же самая обычная проститутка!» - попробовал он себя утешить.
       Не тут-то было. Проститутка-то она, конечно, проститутка, только выглядит - дай бог каждому! На улице встретишь – не подумаешь. Швейцар словно в душу к нему залез – она была именно та, какую он хотел. Ну, как тут не волноваться. И Вова суетливо указал ей на кресло:
       - Я вас прошу, садитесь.
       Ну, кто же здесь проституток величает на «вы». Дева мягко присела.
       - Как вас зовут? – спросил Вова, устраиваясь напротив.
       - Адель. А тебя?
       - Зовите меня ВладИ.
       - Влади… – чирикнула беленькая птичка.
       «Господи, да сколько же ей лет? - соображал Вова. - Восемнадцать-то есть?»
       - Надеюсь, вы совершеннолетняя, - как бы пошутил с улыбкой Вова, пристально следя за ее лицом.
       - Да, да, не беспокойся! – буднично сообщила дева, будто комнату пришла убирать.
       Она была спокойна и почти благообразна. В ней не было ни капли вульгарности, по крайней мере, в той степени, в какой Вова ожидал. Но и та степень, которую он мог подметить, была ничтожна. Во всяком случае, пока.
       - Ты хочешь заняться любовью сейчас или позже? – пропела Адель, не меняя позы. Ее сжатые обнаженные коленки склонились немного вбок, служа поддержкой для тонких, уложенных одна на другую ладоней.
       - Позже, если вы… ты не против.
       - Как хочешь. Ты куришь?
       - Я? Да, но сейчас нет.
       - Я тоже не курю. Это вредно для здоровья.
       - Очень хорошо! Кстати, ты торопишься?
       - Но это зависит от тебя! - удивленно вздернула интонацию жрица любви.
       - Тогда давай сначала поужинаем! Что скажешь?
       - Конечно, раз ты хочешь. Мы пойдем в ресторан?
       - Нет, я закажу в номер. Что бы ты хотела?
       - Какую-нибудь рыбу и салат.
       - Очень хорошо!
       Вова снял трубку и перечислил все, что положено, включив туда шампанское, клубнику и десерт. Адель с симпатией взглянула на Вову.
       - Очень мило с твоей стороны, - мурлыкнула она. - Если хочешь, я могу раздеться и ужинать нагишом!
       - Нет, нет, не надо! – покачал Вова рукой. - Спасибо, не надо! Потом.
       - Как хочешь. Тогда, если у нас есть время, я могу пройти в ванную?
       - Ну, конечно! Тебе нет нужды об этом спрашивать!
       - Спасибо.
       И подхватив сумочку, она исчезла.

                3

       Пока Адель отсутствовала, гарсон принес ужин и сервировал стол. Открыв шампанское, он пожелал бон аппети и удалился. Вова защелкнул за ним дверь и вернулся к столу. Приятное возбуждение владело им, оттеснив боль далеко на задний план. Прислушиваясь к тусклым звукам, доносившимся из-за двери, он представил некоторые ее действия и позы, которые она могла принимать, готовя себя к продаже - ее общение с биде и зеркалом, тонкие пальчики, массирующие грудь, живот и прочие места, куда любят забираться мужские руки. Представил и застеснялся.
       Дверь открылась, вышла Адель. Она что-то с собой сделала – перед ним стояло свежее, невинное французское существо, собирающееся с папочкой на прогулку.
       «Это черт знает что! Это что-то дикое и противоестественное, то, чем она занимается!» - не выдержал Вова, а вслух сказал:
       - Ты очаровательна, Адель!
       И предложил ей стул.
       - Мерси! – только и сказала она, присаживаясь.
       Шармант, шармант, шармант! Впрочем, в его нынешнем положении все девушки шармант.
       И Вова, совсем забыв, что ему скоро помирать, принялся потчевать гостью, заходясь в галантности и захлебываясь в учтивости. Между ними завязался живой отвлеченный разговор, совершенно в стороне от меркантильного повода их знакомства, дар взаимного внимания, каждой минутой доставляющий Вове крепнущую радость бытия. Вова был блестящий рассказчик, и казалось, только для того и пригласил эту молодую француженку, чтобы блеснуть перед ней искусством жить. Он в таких заковыристых красках, линиях и плоскостях поведал ей свою жизнь, что перед ней ожил портрет веселого, неунывающего канальи, выучившего французский язык на русской каторге и там же получившего высшее гуманитарное образование, а ныне путешествующего по миру. Он порхал с ней по долинам французской культуры, нисколько не заботясь, что она и вершины-то плохо знает. Он цитировал и заходился в экспромтах, парил среди имен, эпох и поколений. Он разогрел ее любопытство, заставил забыть о времени, месте и постели. Она не сводила с него светлых глаз, охотно улыбалась, пару раз похвалила, всплеснув руками и сказав «Браво!». Что ж, ее дело верное, а его энтузиазм - лишь горючее для ее счетчика…
       Вдруг он почувствовал, что устал, откинулся на спинку стула и сказал:
       - Et voila…
       Она поглядела на его побледневшее лицо с испариной на лбу и спросила:
       - Влади, с тобой все в порядке?
       - Са ва, са ва, - отмахнулся он, сдуваясь, как остывший шар.
       - Ну что, кофе? – спросил он, придя в себя.
       - Как хочешь, - ответила она, скрываясь за дежурной улыбкой.
       Он заказал кофе, им его принесли.
       Как ни тянул он время, но момент выяснения истинных отношений неумолимо подступал, пока не материализовался окончательно. Он возник из их неловкого молчания – Вова молчал, не решаясь рушить то высокое и деликатное, что витало еще в воздухе, она – потому что молчал он, чем она, впрочем, воспользовалась, тихим жестом достав из сумочки пару презервативов и пристроив их на краешек стола.
       - Ну, что же… - вздохнув, приступил Вова, - может, ляжем?
       - Если ты хочешь, - с готовностью отозвалась Адель. - Желаешь, чтобы я тебя раздела? Хочешь раздеть меня?
       - Нет, нет, я сам! Раздевайся и ты.
       Вова оставил гореть ночник, они разделись, причем Адель это сделала ловко и быстро, хотя, как еще это можно сделать, если кроме легкого платья снимать ей было нечего – оказывается, она весь ужин провела в нем, одетом на голое тело, какой и предстала, подрумяненная сбоку густым темно-розовым теплом. Вова, оставшись в трусах, разглядывал аппетитную фигурку с хрупкими плечами, крепкой вздернутой грудью, впалым животиком и ниже, ниже, да, да, там, там, ах, ах!.. Ему хотелось дотронуться до ее подернутой бархатной тенью кожи и пройти ладонью сверху вниз, ловя подобие телесного отзвука, который если бы и последовал, то был бы частью ее профессии, а, стало быть, напускным. И тут перед ним возник вопрос: в какой степени его ласки здесь уместны и уместны ли вообще, учитывая коммерческий сорт их отношений? Другими словами, Вова затруднялся определить степень допустимого чувства при пользовании платными услугами, выход за рамки которого поставил бы его в глупое, сентиментальное, недостойное положение.
       Пока он ломал голову, Адель, приложив руку к его трусам и не обнаружив там следов энтузиазма, деловито предложила:
       - Хочешь, я поиграю с твоим пи-пи?
       - Нет, нет! – очнулся Вова.
       Тогда она взяла его ладонь и приложила к своей левой груди, уперев в нее сосок, словно твердый, независимый нарыв встречного желания.
       - Са ва? – заглянула она в его глаза.
       - Са ва! – откликнулся Вова, решив пустить дело на самотек.
       Он повернул ее к себе спиной и прижал, почуяв, как ожил его русский пи-пи. Руки сами побежали по клавиатуре ее тела, обнаруживая там нужные буквы, складывая их в жаркие послания и не забывая нажимать на гладкий услужливый enter, чтобы отправить их в свой адрес.
       - Ты можешь оказать мне небольшую услугу? – вдруг спросила она, свернув голову и ткнувшись щекой в его нос, как в ограничитель.
       - Конечно! – отозвался он хриплым голосом в ее щеку.
       - Когда мы начнем, ты мог бы почитать мне какие-нибудь стихи? Ведь ты их знаешь так много!
       - Хорошо, я попробую! - согласился слегка ошарашенный Вова.
       Она склонилась, расставив руки на краю кровати, и Вова, запустив ей ладони в подбрюшье, приступил к декламации, выбрав для этого наиболее, как он посчитал, подходящий стих. Распаляющим шлепаньем бедер он нащупал ритм, а затем загундосил с натугой, так что гласные в моменты соударений едва не срывались с его голосовых связок, как неловкие гимнасты с канатов:

Я на площадь пойду к Нотр-Дам,
И тебя, малышка, продам.
С твоих глаз бесстыжих начну
Звонких сто экю на кону.

Твои хитрые пальцы продам
Этих птиц непослушных гам,
Твои губы, что вечно лгут
Шестьдесят дублонов дадут.

Плети рук твоих я продам
Предложу розы пяток там,
За коленки твои и бюст
Франки даст итальянский хлюст…

       - Ах, как хорошо! Как хорошо!.. – пыталась обратить к нему лицо Адель,  но лишь кончик носа ее сверкал сквозь русую россыпь волос.
       Ободренный Вова, размашистыми толчками подталкивая гранату вожделение к хриплому взрыву сладкого безумия, продолжал:

Твой тугой шиньон, что на вид
Словно злато под солнцем горит,
Поцелуи твои заявлю
На торгах, что я объявлю.

       - Не торопи-и-и-сь! – кричала ему Адель. Но Вова уже зачастил:

Тем, кто цену даст выше всех
Я продам твою душу и смех,
Твое сердце ж, коль будут желать
Я готов в придачу отда-а-а-ать!..     (*)
      
       Тут Вова, не сумев совместить два финала, потерял дар французской речи, задергался, забуксовал и выдал:
       - Расцвела сирень, черемуха в саду!..
       Однако партнерша промашки не заметила, поскольку сама в этот момент рычала необычно низким для хрупкого тела голосом. Длинные волосы ее, закинутые через затылок, мотались из стороны в сторону, следуя несдержанным повелениям головы. Вова отпустил ее, и она упала на кровать лицом вниз. Вова рухнул рядом с ней.
       - Мммммм! Как хорошо (que c’est bon)!.. – носом промычала Адель. - Браво, Влади, браво! Мерси!
       - Понравилось? – покровительственно отозвался Вова.
       Ей понравилось. Vraiment, c’etait beau.
       Они лежали и болтали, как добрые любовники, утопившие в лучезарных водах удовлетворения каменистое дно стеснительности. Он спрашивал о ее жизни, она охотно отвечала. Сама она с севера и в Париже уже два года. Довольна и что-либо менять пока не собирается. Слово за слово, он много узнал о ней, но не решился спросить главного – почему она этим занимается? Постепенно ее лицо сделалось по-детски доверчивым, так, что ему захотелось  поцеловать ее пухлые губы, но он не пошел так далеко. Да и нужно ли это?
       - Ты что, хочешь повторить? – вдруг спросила она, приподняв край укрывающей их простыни и заглядывая под нее.
       - Обязательно!
       - Тогда уж доставь мне удовольствие еще раз. Ты ведь можешь?
       - Конечно, могу! Что ты желаешь?
       - Давай повторим это с моим стихом.
       - Без проблем! Какой стих?
       - Ты его, наверное, не знаешь, его у нас в школе заставляют учить. Но я могу сама его читать, а ты слушай и не торопись. Конечно, было бы замечательно, если бы ты его знал…
       - Хорошо, хорошо! Какой же это все-таки стих?
       - Puisque mai tout en fleurs… - тоненько завыла Адель.
       - Dans les pres nous reclame…- подхватил Вова. (**)
       - Супер, супер! – взвизгнула Адель, - Ты знаешь, ты, оказывается, знаешь, обманщик! Понимаешь, в чем тут дело! У нас в классе преподавал французскую литературу красавчик Шарли Дюбуа, и когда он на уроке перед нами читал этот стих, все девчонки его хотели! А я закрывала глаза, качалась в такт и представляла, как он читает этот стих и берет меня сзади! Наверное, я была идиотка, n’est-ce pas?
       - Сколько же тебе было?
       - Не помню, двенадцать или тринадцать, кажется…
       Она по-кошачьи прильнула к нему, закрепила его боевое состояние, заняла позицию, и он, словно помесь маятника с метрономом приступил к нарезанию строф на короткие равные строчки, заталкивая их в нее одну за другой. И вот уже май, и цветы, и простор обступили их, и лунный свет закачался на сонных волнах, и тени прелестных крон заскользили по их вдохновенной ламбаде, и леса и поля раздвинулись до широты горизонта, откуда небесный свод взвивался к звездам, и стыдливые звезды падали на землю головой вниз, и солнце, тень, облака, зелень, небо с волной, и сиянье, и блеск всей природы распустились махровым цветком красоты и любви! Он кончил один стих, не теряя ритма, перешел к другому, затем к третьему. Перед его глазами трепетала узкая долина ее спины. Она то выгибалась холмом, разделенная надвое мелеющим ручейком позвоночника, то прогибалась от полноводья, и тогда лопатки буграми рвались из нее, словно там пытались прорасти два ангельских крыла; то закручивалась в сторону сломанной в локте руки, то вздымалась к нему, пытаясь выпрямиться, чтобы неистово запрокинутой рукой, как плетью обвить его за шею. Вдохновенный солист, тромбон его желания, трудился сосредоточенно, строго следуя размеру (ибо синкопы при таком подходе неуместны), чувствуя, как каждое погружение выдавливает из поэтической плоти малую каплю любовного яда, падающего сладкой отравой в рифмованную форму, чтобы, переполнив ее, разбежаться по жилам, вызвав конвульсии упоения и краткую потерю памяти. Обнаженный туземец, проникший в зачарованный сад, он достиг, наконец, самых отдаленных его уголков и испытал вместе с ней небывалое доселе состояние поэтического, так сказать, оргазма.
       «Если все обойдется – ей-богу, женюсь на француженке!» - думал он, отдуваясь и потея рядом с ней. Притаившаяся в голове боль в тот момент была того же мнения.
       - Оставайся на ночь, - предложил он, когда она повернула к нему влажное лицо. - Хочешь?
       - Хочу, - ответила она и подставила губы. - Ты очень милый…
       Утром он протянул ей 500 евро, она взяла.
       - Достаточно? – спросил он.
       - Вполне, - ответила она напряженным, как ему показалось, голосом.
       - Ты не дашь мне свой телефон? – спросил он.
       - Конечно. Звони, - и написала номер на салфетке.
       На прощанье он хотел поцеловать ее в губы, но она подставила щеку.
       - Salut!
       - Salut…
       Она ушла, и он ощутил сокрушительное одиночество. Как же так, ведь она только что была здесь две - нет, уже пять минут назад! Она даже не успела далеко уйти, хотя, конечно, могла взять такси. Он обвел номер глазами. Вот постель, чьи алебастровые складки, как посмертная маска, хранят остывшие черты их ночной страсти. Вот чашка, из которой она пила свой утренний кофе - в нем остались шоколадные потеки и следы ее губ на краю. Смятая салфетка, которой она смахнула с губ крошки круассана, салфетка с номером ее телефона, крупные цифры с наклоном влево, как учат писать во французской школе. В ванной еще не высохли капли от ее утреннего туалета – до того, как она туда пошла, он все же разглядел легкую черноту под ее глазами. Сейчас придет femme de menage и сотрет все ее следы, уничтожит, выбросит, унесет с собой. Следы его милой проститутки…
       Он собирался позвонить ей после обеда и договориться о встрече, но к тому времени совсем раскис – таблетки не помогали, в парижских же аптеках ему сочувствовали, но без рецепта сильнодействующее не отпускали. Промучившись до утра, он улетел домой первым же рейсом, на который смог достать билет.
       …В Питере вслед черемухе цвела сирень, и пахло корюшкой. Через неделю ему сделали операцию, и три дня он чувствовал себя сносно, но потом внезапно впал в кому и через сутки скончался. На его старинном бюро французской работы, под стеклом, на самом видном месте друзья обнаружили салфетку, белую и легкую, словно засохшая ладонь черемухи, где в центре аккуратными, кокетливо откинувшимися назад черными цифрами был записан, судя по всему, номер телефона. Ниже чья-то рука синими, бессильно падающими в завтрашний день буквами, добавила: «Адель».

(*) – «Торги», Жермен Нуво, перевод автора
(**) – «Май», Виктор Гюго, перевод автора