По правилам прямой. 1997

Татьяна Лисик
Со словами «исполнилось бы» наша культура прямо-таки сроднилась. 16 июня композитору Сергею Курёхину исполнилось бы 43 года. Одной из его последних работ была музыка к фильму Сергея Соловьёва по пьесе Чехова «Три сестры», который так и не поступил в прокат. «Последних работ»…Порой против воли кажется, что у нас всё – последнее. В нашей культуре. Русской.
Сказать о себе «я - русский» у нас не получается до сих пор. Говорим уклончиво – «россиянин». По территориальному признаку, значит. А «русский» не можем. Спокойно не можем, достойно и ровно, без страха, что кому-то тут же послышится шовинизм.
Или – без брезгливости. Как будто русский – это или форма агрессивной политики, или форма врождённого слабоумия. Один знакомец, угодив как-то в Германию (может, в Данию), хохотал: поехали с приятелями в магазинчик за городом и, увидав, что он закрыт, в отместку угол магазинчика обмочили. Бедная Германия (может, Дания), такая чистенькая, славненькая такая…
- А мы – русские, что с нас взять!!!
Навеселившись, знакомец тут же затосковал:
- Э-эх, мы ведь тут – не живём. Мы – существуем!
…Русский – это которому не жалко. У которого всего так много, что ему ничего и не надо. Подумаешь, не посмотрели мы Чехова! У нас сто таких Чеховых народится. Ну, умер композитор Курёхин - и умер себе, от нас не убудет. Ну, режиссер Соловьёв чуть не плачет – душат, мол, российское кино. Давай, поплачь, а мы посмотрим. Небось, без кина не останемся. Мы и в «ихнем»-то кино как в сору роемся, до своего ли тут…
Когда заболел Сергей Курёхин, никто не поверил, что всё кончится так. Даже когда стали собирать деньги на операцию – думали: ничего, Курёхин – да не выберется…Ему оставалось жить меньше суток, когда шёл «Час пик» с его участием. Курёхин сидел смеющийся, красивый, и, вроде, совсем здоровый. Я тогда не разобрала ни слова – у телевизора толпился народ, я делала отчаянные гримасы – «тише, ну Курёхин же!». Моя знакомая, добрая, неглупая и, к тому же, совершенно несчастливая тетка, рассмеялась: «Дурёхин, Дурёхин!». Я не обиделась. Честно. Она же не знала. Мы же в большинстве народном не знали, что среди нас музыкант ходил – может, как Моцарт, а может, как серафим шестикрылый на перепутье. Музыка играл свою непонятную, вот уж точно – «воробьиная оратория». И «Поп-механику» какую-то учинил. И для чего-то полез в партию Лимонова…Веря, конечно же, что сможет, любыми силами сможет заглушить любую агрессию.
Соловьёв рассказывал, что на премьеру «Трех сестёр» Курёхину удалось притащить ползала мальчиков – «лимончиков», которые солидно и молча, - партийное мероприятие! – таращились на экран, но в конце, когда Тузенбаха убили, потрясенно выдохнули: - А-а- ах!!!
Соловьёва, который этот «глас народа» пытался передать, надо было видеть. По-моему, он от своего лица ахал, что Тузенбаха убили, а никто не знал.
…Есть соловьёвский Пушкин. И мы его всегда знали, и был он нам интересен. Есть соловьевский Цой, БГ, Африка, и мы их знаем и любим. А вот о соловьёвском Чехове и Курёхине нам, помню, мечталось очень здорово. Вот увидим – и все поймём, чего недопоняли, успеем, сможем понять обязательно, потому что русское искусство – изначально некоммерческое, смотри безвозмездно, как в небо ночное: что увидел – всё твое. Потому что Соловьёв никогда и ничего не делал вне своей любви. А Курёхин – вне музыки.
Вот бы рецензию написать. О фильме да о гитаре пронзительной, которая там, в фильме, звучит. Киноведом себя представить хоть ненадолго – умирающая, прямо скажем, профессия. Повздыхать – уж слишком «соловьёвский» фильм получился, сопоставить плюсы-минусы…Можно бы, наверное. Если бы не казалось порой, что снимать нынче в России Чехова и кино вообще, музыку оперную писать – подвиг.
А ведь не подвиг. Долг. Естественное, правильное состояние. Нормальный долг – делать то, что свойственно: жить, Чехова любить, фильмы снимать, посвящать их дочери Анне, музыку создавать – уже самим фактом своего бытия, потому что «всё легко, что касается музыки»…В искривлённом, деформированном пространстве – жить по правилам прямой.
Долг, нам думается, перед нами, зрителями, тоже. Только мы вот – всё те же. Так ничего и не поняли. Рядом были – и не узнали. Раньше нас хотя бы смерть отрезвляла: спохватывались, читали, слушали, памятники сооружали стыдливо да наскоро…А теперь и этим не прошибёшь – в России сейчас все мрут, делов-то. Еще немного – и сами потянемся в культурные резервации: «феньки» плести, сувенирами торговать, спиваться, как положено…Самих себя – бросать.
Кажется: отказываясь от всего и от самого себя, становишься гражданином мира. Но чем дальше мы от Чехова, от Соловьёва, от Курёхина, тем меньше мы русские. Тем меньше мы россияне. Тем меньше мы граждане мира. И тем больше мы никто. И этого раба из нас все труднее выдавить. От долга нельзя отказываться. Потому что его, как и Родину, не выбирали. Нужно быть русскими.
Потому что мы до сих пор уверены, что последнего русского композитора звали Чайковский. Потому что Тузенбаха убили, а мы и не знали.
Потому что, если принять чужие правила игры, нас, конечно, переиграют. И если закрыть глаза и попытаться молча жить – то нас и выживут, и изживут, и переживут.
Но если просто любить и понимать, что именно мы должны дать всему жить и дальше – то никто ни нам, ни нашей культуре ничего не сделает.
Потому что мы – наследники. По прямой.