НИКО Запахи Греции

Сергей Воробьёв
                Уже сама мысль о вечности делает дух вечным.

               
               

Я встретил его на набережной в Салониках. Он ловил рыбу с каменного пирса, сидя на гранитном срезе, и лениво помахивал коротким удилищем. Не оборачиваясь, он произнёс недовольным голосом:
– Чего стоишь за спиной, как остолоп? Проходи! Не видел, как рыбу ловят, что ли?
Я удивился. Не видя человека, и сразу – на русском.
– А откуда… – начал было я.
– Откуда, откуда, – перебил он меня. – От верблюда! Если отозвался, значит понял. Был бы местный, пошёл бы дальше.
– Из России? – поинтересовался я.
– Из Грузии. В Тбилиси жил.
И он пропел на грузинском куплет из известной песни «Тбилисо».
– Грузин?
– По отцу грек, он из Понтийских. По матери русский. По шнобелю могу и за грузина сойти. Поди разбери сейчас, кто какой национальности.
– А зачем здесь? – спросил я.
  – Зачем, – повторил он. – Судьба. Горбачёв. Перестройка. Всё сдвинулось. Если б в Грузии была работа, разве я поехал бы сюда за тыщу вёрст киселя хлебать? Годы не те.
– Давно тут?
– С утра. Клёва никакого.
– Я спрашиваю, давно ли в Салониках?
– А ты кто, моряк?
– Как догадался?
– А чего тут догадываться? Район портовый. Был бы пришлым, как я, вопросы не задавал бы. Между собой мы, из бывшего нерушимого республик свободных, общаться не очень-то любим. Так что догадаться – труда особого не надо.
Он встал, свернул удочку и протянул руку:
– Нико.
Роста он оказался небольшого. Одет просто: лёгкая голубая рубаха с коротким рукавом, серые штаны, чёрные исхоженные ботинки. Руки жилистые. Лицо с иронично-печальными глазами, крупным носом и толстыми, собранными в брамшкотовый узел губами. Когда он говорил, узел этот давал небольшую прореху, которая меняла свою конфигурацию в зависимости от произносимых слов.
– С «Максима», что ли? – узел губ повернулся немного в бок, и он помахал большим пальцем в сторону стоящего поодаль парохода.
– С него.
– А почему флаг чужой?
– Тринидад и Тобаго, –  пояснил я.
– А причём тут Тринидад?
– Своё всё распродали. Даже флага не осталось. Вот и ходим под чужими. Не ты один мыкаешься.
– А-а-а! Понятно. Чужому дяде капитал сбиваете. Ну, так за это и боролись. Поздравляю от чистого сердца.
– А что остаётся делать? Тебя ведь тоже не от хорошей жизни занесло сюда.
– Послушай, генацвали, – перешёл на минорный лад Нико, – не хочешь сегодня вечером пивка местного попить? Тогда, может, и жизнь краше покажется. А? Соглашайся. Пиво здесь хорошее, водой не разбавляют. Угощаю. Сегодня халтуру одну заканчиваю. Офис под ключ сдаю. Деньги – наличными. Так что, гуляем?
– На халяву, что ли? Как-то неудобно…
– Неудобно трусы через голову надевать, – поправил меня Нико. – Сегодня – я, завтра – ты. Соглашайся, генацвали. Не сидеть же тебе весь вечер в своём железном ящике, – и он указал в сторону моего «Максима».
Мы ударили по рукам.
– В семь часов у Белой Башни, – предложил Нико.
– Думаешь, я знаю, где твоя Белая Башня?
– Спросишь. Здесь любой скажет.
– Я кроме «карамэрэ» по-гречески ничего не знаю.
– Этого достаточно. Добавишь «Лефкос Пиргос» – поймут. Короче, как выйдешь из порта, пойдёшь вот в ту сторону по проспекту моего имени, что тянется вдоль набережной. А ещё лучше, иди по самой набережной.
– Проспект твоего имени?..
– Да, проспект Никиса. Он, можно сказать, упирается в эту Белую башню. Мимо не пройдёшь. Ходьбы здесь минут двадцать. До встречи.
В запасе у меня был почти целый день, и я решил посвятить свободное время  закупкам. Подходила очередная дата  моего рождения. И нужно было подготовить снедь и выпивку, чтобы в кругу небольшого экипажа отметить это событие.
Тамошний рынок я нашёл легко. Был он необъятным. Я набрёл на оливковый ряд и решил взять самых дорогих маслин. Они были очень большие, чёрно-серые с  фиолетово-розоватым отливом, лоснящиеся от собственного масла.
Есть маслины научил меня отец. В пятидесятые годы в Ленинграде на Невском проспекте в гастрономах (я уж не говорю про гастроном №1 – бывший Елисеевский, слава которого не стёрлась даже в большевистских буднях) можно было купить заморские деликатесы. Круг этих деликатесов был весьма узок. В него входили маслины низкой сортности, иногда ананасы и почти всегда североафриканские финики в жёстких спрессованных брикетах, которые приходилось силой разбивать для мелкой расфасовки. Это были маленькие радости жизни. Хотя поначалу маслины я к радостям не причислял. Но отец иногда прикупал их в небольших количествах. Продукт этот считался дорогим. Поэтому брал обычно граммов сто, не более. И, растягивая удовольствие, смаковал их, будто это были конфеты. Конечно же, он всегда давал и мне. Но я брал только из приличия и почти сразу выплёвывал. Конфеты были вкуснее. Но постепенно и я стал привыкать к вкусу масленичных плодов, нашёл в них определённую пикантность, особенно тогда, когда медленно покатаешь маслину во рту, придавишь её языком к дёснам, выдавишь солоноватую мякоть, которая должна сама растаять и раствориться в тебе. Жевать маслину зубами – кощунство. 
То, что я купил на рынке в Солониках, превосходило всё, что я когда-либо видел и пробовал до этого. Продукт был крупен, выпукл и просился на классический средиземноморский натюрморт, как у Анри Кашу. Это была маслина классической зрелости – в своём лучшем переходном этапе, когда в отдельных местах на боках сквозь потемневшую кожу просвечивал цвет её молодости. Этот цвет напоминал радужные пятна масла, расплывшегося по тёмной воде Термического залива, подсвеченного закатным солнцем. Такие маслины экспорту не подлежат. В банке они умрут.  Их можно взять только живыми на рынках Балканского полуострова. В Фессалийской долине такие маслины собирают исключительно руками и солят в соляном растворе месяцев пять, потом дают им полежать на ветерке, и они готовы. Но есть их надо сразу. Их свежесть определяется несколькими днями.
И всё же не маслины были моей программной покупкой, а разливная бочечная «Метакса», которую я и нашёл в ряду маленьких прилепленных друг к другу магазинчиков-забегаловок. Классическое греческое бренди предстало предо мной во всём своём многообразии. Бутылки всевозможных форм и размеров громоздились на четырёхъярусных деревянных полках, на них же стояли небольшие, литров на двадцать, пластиковые бочонки, где, помимо самой Метаксы, значились и вина местных марок. Пока я приглядывался к выставленной на обозрение продукции, продавец с чёрными кавказскими усами и выдающимся вперёд подбородком долго и оценивающе смотрел мне прямо в лицо. Когда я попытался с ним заговорить, применив, как всегда, свой английский, – единственный язык, усвоенный мною ещё со школьной скамьи, как второй, не основной, – он выставил разжатую ладонь вперёд и произнёс:
– Паслушай, пачему не гаваришь по-руски? Нада всегда гаварить по-руски, тагда панятно всо будет. А то – бурды-мурды, чего хочш, одному Богу известно. Метакса хочш? Выбирай, дарагой! Много Метакса! Вся твая. 
Он стал выставлять на стол разномастные бутылки с Метаксой: три звезды, четыре, пять. Но я сразу показал на бочки, зная, что в них содержимое дешевле.
– Какой бочка? Эта? Эта? Бери эта! Здесь хароший, – предложил продавец. Не веришь? – Папробуй!
Открыв краник на торцовой части бочонка, он в  узкий стеклянный стаканчик налил тёмно-золотистого бренди. Бренди оказалось крепким, немного «смолистым», с не очень насыщенным букетом, но мягким и согревающим.  Я почмокал губами, как знаток этого дела, потом щёлкнул пальцами и уже готов был делать заказ, как продавец, закусив нижними зубами усы, бросился к другому бочонку и повторил манипуляцию с краном.
– Пробуй теперь эта! Тоже хароший!
Разницы большой я не ощутил. В третьем бочонке, на мой вкус, было всё тоже: бренди с едва уловимым  «смолистым» вкусом.
– Наливай из любой, – заключил я.
– Э-э-э! Генацвали! Лубой нельзя. Ты выбирай. Патом скажешь, вай! – не тот Метакса мне дал. Гавари, какой?
Я показал на первый.
– Другой дело. Эта хороший. Губа есть не дура, – и он по-отечески погрозил мне пальцем. Сколько брать будешь?
– Литр.
– Зачем литр? Бутылка, вот, два литр, – и он вынул из закромов новую пластмассовую бутыль. Как я тебе литр отмерю? Бери целый. Меньше не бываэт. Мера такой. Спасибо патом скажешь.
От трёх стаканчиков бренди сознание моё подёрнулось тонкой вуалью, сквозь которую моя душа взирала на мир с абсолютным благорасположением.
– Лей до краёв, – разрешил я, – жизнь должна быть полной.
– Пральна гаваришь, полны всегда лучше чэм худой. Вот, у меня жена полны, есть за что подержать. Ха! Мал кто понимаэт.
– Почему? – подумал я, – в эпоху Возрождения понимали. Но как я ему это объясню?
И только я собрался объяснить, как продавец бухнул об стол полную бутыль греческого бренди:
– Патсот драхм, – объявил он.
– Пятьсот драхм? – изумился я, – с ума можно сойти! Это ж почти даром. Два литра Метаксы за два доллара?
– Нет доллара, – заволновался продавец, округляя глаза, – драхм давай.
– Это я перевожу, – успокоил я его.
– Нэ нада пэревожу, я всё панимаю. Патсот драхм!
Чтобы он успокоился я показал деньги и решил взять ещё местного вина.
– Какой вино хочш? Красны? Белы?
– Давай белое…
– Тогда Рецина бери. Счас толко в Греции дэлают. Вкусно, дёшево, сердита. Сорок драхм литр.
– С ума сойти! Сорок драхм?
– Сорок драхм. Очэн древний вино. Христос, когда из воды вино сдэлал, какой вино был? Рецина!
– С ума сойти!
– А ты нэ сходы. Пэй вино, будешь маладой, здаровый, красивай и весёлай.
Пока он со мной говорил, вино из бочонка переполнило бутыль и стало выливаться наружу, стекая по руке на пол.
– Вах! Хороший примэта. Дом полный чаша будет.
Так оно и оказалось. К столу я прикупил ещё большую душистую дыню, два килограмма киви, столько же винограда. Хотели всучить орехи, и я уже, было, согласился, но вовремя вспомнил, что на сдачу продавец из алкогольного магазинчика отвесил целый кулёк фисташек. Загрузился я выше ватерлинии. После обеда, по законам сиесты, завалился  спать, а к вечеру, с ясным пониманием цели, направился к Белой Башне, где меня должен был ожидать мой случайный знакомый Нико.
Шёл я по набережной неторопливо, наблюдая за здешней жизнью, вдыхая запахи моря и местных псистарий, расположенных вдоль пешеходной линии так часто, что желание чего-нибудь съесть и выпить увеличивалось с каждым шагом. Смешение вечерних испарений Эгейского моря с тонкими флюидами приготовляемых блюд создавало чудные неповторимые ароматы Греции. Я улавливал и запахи жареного картофеля с баклажанами под соусом бешамель, и свеженарезанных огурцов, и чесночных вкраплений в мясную палитру из свиных отбивных, жареных бараньих рёбрышек и сувлаки. В иных местах отчётливо пробивался аромат настоящего эллинского кофе. Лёгкий морской бриз лишь привносил в этот букет освежающее дыхание и делал воздушный коктейль неповторимо мягким и немного пьянящим.
Я и не заметил, как показалась Белая Башня. Гуляя вдоль моря, мимо неё, конечно же, не пройдёшь. Нико стоял посреди набережной как раз напротив Башни, которая высилась над кущей окружавших её дерев. Руки он заложил в карманы и, по-морскому  расставив ноги в своих неизменных серых брюках, приветливо кивал мне головой.
– Всё в порядке, – объявил он, – заказ закрыл, деньги получил. Гуляем!
– Много гулять не смогу, – сразу предупредил я, – завтра у меня суточная вахта. Надо пораньше лечь спать. Да ещё предстоит сдача судна Морскому Регистру. Так что по кружечке пива, и «гуд бай, Нью-Йорк, гуд бай».
– Почему Нью-Йорк?
– Песня такая.
– Тогда пошли в Ано Поли.
– Куда пошли?
– В верхний город. Старые кварталы. Уютные кофейни и так далее.
По дороге Нико рассказал мне, что Салоники надо произносить по-гречески Фессалоники. И что это столица Македонии. И что оливки и маслины – это одно и то же. И что фрапэ – это взбитый со льдом и молоком кофе. И что каламари тиганито – это нарезанный кольцами кальмар, обжаренный в кукурузном масле, а питакья – пирожки из слоёного теста с сыром фета и шпинатом. И что дзадзыки – это густой йогурт с огурцами и чесноком.
– Ты знаешь, почему я так много говорю о кухне?
– …
– Потому что кухня для грека, если не всё, то почти всё. Это доминанта жизнеустройства.
– Нико! Ты на глазах становишься настоящим греком.
– А то! Я здесь уже скоро год. И у меня такое впечатление, что в Греции у всех на уме только еда. И не просто еда. А греческая. Такой еды во всём мире нигде нет. Ты ел когда-нибудь, к примеру, пандакью или бризолу, или мусакас? А пил ли ты где-нибудь анисовую водку Узо? А-а-а! – В том-то и дело, что такие вещи водятся только здесь.
– Нико, ты меня убиваешь!
– Что при встрече говорят у нас в бывшем Союзе? – лукаво сощурив глаза, спросил он как бы не к месту.
– Что говорят. «Привет» говорят, «как дела»…
– Вот! А здесь первые слова при встрече: «Что Вы сегодня ели?» или «Как Вы пообедали?»
Незаметно мы прошли через ворота старой городской стены и углубились в узкие улочки Анополя.
– Зайдём сюда, – потянул меня Нико, – здесь всегда отменное пиво.
Он заказал два больших бокала светлого пива и мы, сделав по глотку, молча уставились друг на друга.
– Как? – спросил меня Нико.
– Это не пиво. Это амброзия неземного разлива.
– Вот именно. А всё почему? А потому, что хозяин, который наливал нам пиво, – и он указал на массивного мужчину в рыжем замшевом фартуке, – знает градус.
– Какой градус?
– Знает градус, при котором надо хранить пиво. Пиво не должно быть тёплым. Правильно?
– Это и младенцу ясно.
– Но оно не должно быть и слишком холодным. А каким оно должно быть? А вот именно таким, каким его делает Дионисиус. Его Дионисиусом зовут, хозяина. Что в переводе означает – друг Диониса – бог вина и веселья. Видно, бог посвятил его в свои тайны, и он знает ту температуру, при которой пиво имеет наилучший вкус. Но попробуй спросить. Ни за что не скажет. Пиво у него самое лучшее в этих местах.
– Верю и уже уважаю.
– А теперь мы возьмём по рюмочке Узо, чтобы у нас прорезался волчий аппетит.
Он сказал что-то по-гречески хозяину, и перед нами появились две разнокалиберные рюмки: побольше для Нико с мутно-молочной жидкостью, поменьше для меня с кристально-прозрачной.
– Это Узо, – пояснил Нико, – крепкая анисовая водка. Пятьдесят градусов. Поэтому греки часто разбавляют её водой. Дурная привычка, я считаю. Но сам ей уже подвержен. Видишь, какой мутный коктейль получается. А на вкус – микстура от кашля. Тебе я не стал смешивать. Уверен, не поймёшь.
Мы чокнулись и выпили.
– А теперь давай закусим, – и он указал на пододвинутую хозяином тарелку с тонконарезанными кусочками баранины и зелёными оливками.
Баранина тут же поджаривалась на крутящемся вертикальном вертеле. Кинув друг за другом две оливки в широко разинутый рот, Нико поднял вверх указательный палец и менторским тоном  учителя произнёс:
– Знаешь ли ты, любезный друг, что выпитая нами водка Узо идёт под двенадцатым номером?
– Под двенадцатым?
– Да! Эта история уходит в давние времена. Ещё до прихода турок один греческий монарх дегустировал продукцию местных винокуров. Налегал он в основном на анисовую водку. Дойдя до очередной двенадцатой бочки и опробовав её содержимое, он, перед тем как свалиться с катушек, произнёс единственное слово: «Узо!» Что очень близко к русскому «ужо». Хозяин винокурни принял это за наивысшую похвалу и с тех пор водка, получившая название «Узо», стала готовиться по рецепту двенадцатой бочки. Рецепт, конечно, держится в секрете, а сама водка не подлежит экспорту, так как тот монарх, протрезвев, сказал примерно следующее: «Из одной бочки всех не напоишь, подавать только к моему столу». С тех пор она за Грецией и закрепилась. Но я могу слегка приоткрыть завесу тайны изготовления Узо. Спирты для неё делаются исключительно на кожуре и косточках винограда. Кстати, это самое ценное, что есть в этой ягоде.
– Интересная история, – подтвердил я, – и главное, очень похоже на правду.
– А может, и правда, – добавил Нико. – Кто его знает? В народе зря говорить не будут.
Мы попрощались с Дионисиусом и пошли по узким улочкам старого города. С городской стены открывалась обширная панорама с выходом  на Термический залив. Солнце уже зашло за горизонт, и город своими многочисленными огнями буравил густеющую ночную темень. Поднявшись немного вверх, мы подошли к таверне, часть которой пряталась под соломенной крышей, а часть выходила на улицу.
– Привет, Афанасиус, карамэрэ! – поздоровался Нико, обращаясь к старому, заросшему седой щетиной греку.
Грек был сухощав, выдублен солнцем, слегка согбен и очень нетороплив в движениях. Он находился в таком неопределённо старом возрасте, когда стирается грань времён, и двадцать лет назад или двадцать лет вперёд не привносят в жизнь существенных изменений. Время как бы застывает на таких натурах. Взгляд его чёрных, ещё не потухших глаз был слегка ироничен и по-философски проницателен. Этот взгляд говорил о большом житейском опыте и нелёгкой жизни. Афанасиус слегка улыбнулся в нашу сторону, сделал приветственное движение рукой. Он перекинулся с Нико несколькими скупыми фразами и удалился в глубины псистарьи. Мы сели на плетёные стулья у свободного столика на уличной части.
– Афанасиус – старый рыбак, – сразу же стал вносить свои комментарии Нико. Таверну он содержит лет десять, не меньше. А свежую рыбу к столу поставляет его сын. Продолжение династии и традиций, как любили говорить у нас в Союзе. Потомственный рыбак. Конечно, лучше быть потомственным пэром английского парламента…
– Не думаю, – возразил я. – Ещё неизвестно, кто более счастлив в этой жизни: греческий рыбак или аглицкий пэр.
Пожилая женщина с доброй печалью на лице поднесла нам полный кувшин белого вина, белый хлеб и тарелку с зелёными оливками.
– Это жена Афанасиуса, – пояснил Нико, – Деспоина, что по-гречески, кстати, означает хозяйка. Деспот, а не женщина. Благодаря её железному характеру, сам хозяин как бы законсервировался. Все говорят, что последние двадцать-двадцать пять лет он совершенно не изменился. В переводе его имя – Бессмертный…
– С ума можно сойти, – восхитился я комментариям Нико, отхлебнув добрый глоток Рецины с приятным привкусом сосновой смолы, – прямо-таки мифы Древней Греции ты мне рассказываешь.
– Но не сказки же из «Тысячи и одной ночи» тебе рассказывать. Я понимаю, что в такой вечер, может быть, лучше гулять по набережным города с красивой молодой гречанкой, когда гормоны давят на уши, а эндорфины пузырятся в крови (или где им там положено быть?), как пузыри шампанского. Но всему своё время и место.
– С ума сойти! – восхитился я. – Ты же цитируешь Экклезиаста.
– Это про шампанское? – удивился Нико
– Нет, про время и место. Жаль у меня нет с собой записной книжки, – я бы всё слово в слово записал. Честное слово! Клянусь…
– Не клянись вовсе ни небом, ни землёю,  ни головою твоею не клянись…
– А чем же мне тогда клясться, Экклезиаст ты наш доморощенный?  Может быть, Афанасиусом?
– Почему именно им? – Нико недоумённо поднял брови.
– Потому что он – бессмертный…
– Вот за это и выпьем.
Мы сблизили бокалы и выпили за «бессмертного» хозяина. Кувшин был литра на полтора, и я удивился его объёму.
– Здесь меньше не подают, – пояснил Нико, – стартовая норма.
– Что значит стартовая?
– Вот сейчас принесут жареные сардинки – тогда узнаешь.
Хозяин сам подошёл к нашему столу и поставил перед нами две большие круглые тарелки с хорошо прожаренной рыбой. Нико что-то сказал ему, и Афанасиус, положив жилистую руку на плечо моего нового друга, широко ухмыльнулся. У него были крепкие, покрытые никотином зубы, рассчитанные минимум лет, эдак, на сто. Мы стали есть сардинки и запивать Рециной, мы пили Рецину и заедали её сардинками. И так до тех пор, пока не кончилось и то, и другое. Но тут же, как по волшебству, появился новый кувшин с вином и новые порции рыб.
– Это какое-то сумасшествие, – восклицал я от непередаваемого восторга, – таких маслинок не подадут и в лучших ресторанах Филадельфии…
– Не маслинок, а сардинок, – поправил меня Нико. Кто ж тебе в Филадельфии прямо из моря на сковороду вывалит живую рыбу? Да ещё из Средиземного моря!
– Ну, это просто отпад,  – перешёл я почему-то на жаргон.  Ничего подобного я в своей никчёмной жизни не едал. Честное слово!
– Вот здесь я тебе верю. И уважаю за правдивые слова.
– Это насчёт никчёмной жизни? Да?
– Ты меня не понял, – начал было возражать Нико, – это я насчёт…
Но я ринулся в рассуждения:
– А какая, по-твоему, моя жизнь? Кчёмная? Я – моряк! А моряк нынче здесь, завтра там. Я вроде бы есть, и в то же время меня нет…
– А где же ты? – изумился Нико.
– А нигде! Кто знает, что я сейчас здесь, сижу в блаженном для глаз и души месте и пользуюсь всеми благами этого мира? Никто! Кроме нас с тобой и Господа Бога.
– Ну, и возблагодари Всевышнего, что Он привёл тебя сюда и дал возможность почувствовать Его присутствие.
– А я и благодарю! А можно выпить за Него?
– Нет, нельзя! Мы можем выпить только за наше здоровье. А Он уже посмотрит, дать нам его или нет. Он не нуждается в нашей поддержке, а ждёт памяти о Нём. Ибо Он есть Начало, Истина и Путь. Если мы будем забывать Начало, мы не будем знать, кто мы, где мы и зачем.
– А ты знаешь?
– Не знаю.
– А зачем тогда говоришь?
– Не знаю…
– Вот, когда узнаешь, расскажешь мне.
– А я тебе всё уже рассказал.
– Вот за это тебе – моё большое флотское спасибо.
Мы чокнулись полными стаканами Рецины, поставили их на стол и задумались. Какая душистая, настоянная на невидимых здешних флюидах ночь! Цикады в кустах создавали потрясающую музыкальную прелюдию, после которой вот-вот должна прозвучать вселенская увертюра предвечного Космоса. Весь воздух был наполнен этим ожиданием. Мы находились в атмосфере абсолютного беззлобия. Всё было так гармонично! Улица, на которой мы сидели, взгорбилась старым мостовым булыжником и немного не доставала до проявившихся на тёмном небосводе звёзд. И тут я запел:
               
                Ой мороз, мороз, не морозь меня,
                Не морозь меня, моего коня-я-я!

Я пел сильно и, мне казалось, с чувством. Краснея лицом, я чётко выводил слова, и они неслись над старым городом, переваливали через древнюю стену и потоками по улицам Фессалоников доходили до Термического залива, куда стекали, наподобие изверженной из вулкана лавы. Я понимал, что моё песнеизвержение было далеко от вселенской увертюры. Но ничего другого у меня не было. Тем не менее, когда я закончил петь, все встали и долго мне аплодировали. А я, в свою очередь, долго раскланивался, как популярный артист перед благодарной публикой. Вместе со мной почему-то стал раскланиваться и Нико, видимо изображая из себя моего импрессарио, и всё время указывая на меня растопыренной ладошкой.
  Я был наполнен Грецией до предела. Неизъяснимая радость переполняла меня от этого существования без цели и без смысла, от величия мира и того, что Кто-то дал мне возможность на один лишь единственный миг взглянуть на эту тайну. Я ощущал необъятность Вселенной и невозможность выразить свои чувства словами. Поэтому я предложил Нико пройти по набережной и зайти на наш пароход, где на десерт я обещал ему ароматную греческую дыню.
– Дыню на ночь есть нельзя, – отозвался Нико. Этот фрукт требует очень осторожного подхода. В животе он любит находиться в одиночестве, и не переносит алкоголя.
На набережной мы зашли в дорогой ресторан, и за стойкой бара Нико заказал «Баккарди» со льдом, чтобы окончательно потушить дневной зной, накопленный нами.
– А сардинам ничего не будет? – спросил я на всякий случай.
– Сардины? – удивился Нико. – Они только спасибо скажут.
– Мудр ты, как…
Я стал думать, с каким философом сравнить Нико, но он не дал мне додумать.
– Мудр я, как собака Эвклида. А может быть, как сам Эвклид. А вот ума так и не нажил. И это, по-моему, даже хорошо.
– А разве можно быть мудрым, а ума не иметь?
– Можно! Ум и мудрость – это разные вещи. В разуме нет доброты, а в мудрости её много. Они могут сочетаться в человеке, а могут не сочетаться. Но лучше быть просто мудрым. С мудрости ещё никто не сходил. А с ума сходят все.
– Почему все?
– А что, мир разве не сумасшедший?
– Сумасшедший.
– Ну, так чего ж ты тогда спрашиваешь? Земля вообще – сумасшедший дом Вселенной.
– Но ты – исключение?
– Вот от этого мне и горько. Легче быть, как все, и ничего о себе не знать.
– Давай выпьем за Грецию, – предложил я, – здесь хорошо мудрствуется. 
– Не даром же греческая философия покорила мир! Но я хотел бы выпить за Россию. Тоскую  по ней. Когда у вас там всё уляжется, вернусь. Честное слово.
Мы выпили и за Грецию, и за Россию. Баккарди был терпким и пронизывающим, и лёд быстро таял в стакане. Молодая женщина за стойкой бара мило нам улыбалась.   
На набережной было много гуляющих. Дневная жара уступила место мягкому вечернему теплу, которое вливалось в лёгкие, заполняло поры, артерии и клетки. Я был буквально пропитан этим выдержанным, как хорошее вино, теплом. Душа и тело просто купались в вялотекущих эфирных потоках. И почувствовать их мог только житель Северной Европы. Местные, скорее всего, не замечали той атмосферы комфорта и блаженства, в котором буквально растворялось всё тело. Я поделился своими мыслями с Нико, на что он продекламировал:
–  Из тварей, которые дышат и ползают в прахе,
                Истинно в целой вселенной несчастнее нет человека.
– Это что, на тебя «Баккарди» так подействовал? – удивился я.
– Гомер.
– Не ожидал такого от грека. Неужто так всё пасмурно?              
– Подумай сам, – с жаром стал объяснять Нико, – ведь жизнь на Земле можно представить, как несвойственное планетам заболевание. Всем давно уже известно, что ни на Марсе, ни на Венере, ни на какой другой планете жизни нет. А если о ней начинают говорить – это очередная спекуляция. Естественное состояние всех небесных тел – безжизненность. А наша планета хронически больна жизнью. Хорошо это или плохо – никто не знает. Такие категории для Вселенной не существуют. А если и существует, то только одна – хорошо. Всё, что ни делается в Ней – хорошо. После шести дней творения что сказал Бог? «И сказал Он, что это хорошо». Для кого хорошо? Для него? Или для нас?
– Ну, если тут замешан Бог, тогда какое же это заболевание? Это всемилостивейший акт творения.
– Бог начинается там, где кончается мысль. А пока я мыслю, я сомневаюсь.
– Тогда включай свою мудрость.    
– Мудрость сейчас не работает почему-то. И я задаю себе обычный вопрос: «Хороша ли жизнь в человеческом понимании?» Наверное, в своём начале, если ты родился здоровым и ещё ничего не знаешь о последствиях, она, как нечто неожиданное и новое, хороша. Но посмотри на старое животное или старого человека и ты не скажешь, что твоя болезнь под названием жизнь прекрасна.
– С ума можно сойти! Спиноза, Гомер и Эвклид в одном флаконе! Моё минорное настроение ты превратил в сумбур. И я теперь не понимаю, плохо мне или хорошо? Зачем мы пили это непонятное для меня «Баккарди? Чтобы ты мне втемяшивал, что я неизлечимо болен жизнью?  Да пусть даже и так. Все мы рано или поздно вылечимся от этой болезни. А сейчас – болей себе на здоровье.
– Вот это ты хорошо сказал! – обрадовался Нико. Главное знать, что вылечишься. Memento mori. Это спасает нас от меланхолии…
Придя на пароход, мы продолжили «праздник жизни». К нам присоединился капитан Пётр Артемьевич, который до нашего прихода совершал вечерний моцион, прогуливаясь по палубе и любуясь ночным видом Солоников. Сидели мы долго, допивая греческое бренди «Метакса» и заедая его душистой мягкотелой дыней. Правда, Нико к дыне не притронулся, всё время предупреждая нас, что будет плохо, и удивлялся, что мы его не слушаем.               
  К утру мы легли спать. Предстоял напряжённый рабочий день, и нужно было предстать перед Морским Регистром во всеоружии. Я предложил Нико диван, а сам уже было собрался броситься на свою необъятную, почти двуспальную, койку. Но когда Нико снял ботинки, чтобы растянуться на предоставленном ему ложе, я понял, что в каюте я не засну. Носки Нико источали умопомрачительное амбре. Я бы даже согласился спать в слоновнике, но только не рядом с носками моего симпатичного знакомого. Здесь присутствовала вся квинтэссенция земных «ароматов». Здесь витал сконцентрированный запах Греции, который явно клонил в обморок. Мне пришлось лечь в каюте у старпома, на диване.
Утром, часов в 10, появился представитель Регистра – смуглолицый индус с очень внимательными и, наверное, умными глазами. Я встал немного раньше и хотел зайти в свою каюту, чтобы принять душ и почистить зубы, но, открыв дверь, понял, что через порог мне не перешагнуть. Сразу за дверью стеной стоял плотный, почти удушливый запах, который бил сногсшибательным «зефиром» не столько по обонятельным центрам, сколько кувалдой в лоб. Я еле удержался, чтобы не упасть навзничь.
Пришлось воспользоваться старпомовским душем. Сам старпом появился  только к завтраку. Они с «дедом» сидели всю ночь в каком-то ресторанчике и слушали греческие песни.
– Пришлось воспользоваться твоим диваном, – сообщил я ему, – моя каюта вся занята.
– Вся?! – удивился старпом. – И чем же она занята, если не секрет?
– Уникальными благовониями Эллады. Очень хорошо вместо нашатыря с похмелья. Рекомендую.
После завтрака я почувствовал себя так отвратительно, что захотелось вывернуться наизнанку и в таком виде опять принять горячий душ. Мутило, и в глазах стояла пелена. Оказалось, капитан чувствовал себя не лучше.
– Это всё дыня, – делал он заключение, – недаром Нико предупреждал нас. Сам-то он как?
– Ему хоть бы что. Он защищён древними духами Балкан.
– Как в таком состоянии сдаваться Регистру, не понимаю. Ничего себе – поели дыньки, называется.
Сдаваясь Регистру, я время от времени отлучался. Чистило меня по полной программе. Все токсины, злобные бактерии и микробы, накопленные мною за всю мою грешную жизнь, извергались из меня, как из брандспойта. Я напоминал фонтанирующий мешок с помоями, на который случайно наступил какой-нибудь Олимпийский бог.  Хуже мне ещё не было никогда. Но с другой стороны, по-другому не достигнешь обновления. А я явно обновлялся – через муки, тошноту и бледный вид. Похоже, капитан проделывал то же самое. Выглядел он ужасно.
– Как Вы, Пётр Артемьевич? – спрашивал я, перекрещиваясь с ним по пути в гальюн.
– Ох, не спрашивайте, Сергей Павлович. Лёгкое недомогание всего лишь, а какой внешний эффект!
Самым трудным в моём положении было ещё то, что в таком нехорошем состоянии я должен был обвести вокруг пальца представителя Регистра по одному серьёзному пункту. Это касалось систем автоматической сигнализации систем перелива масла и топлива, без чёткой работы которых, нас просто не выпустили бы в море. На этот случай у меня был заготовлен «рояль в кустах». От нерабочего датчика перелива топлива я заранее провёл кабель в дальний угол машинного отделения, где сидел, как в засаде, наш моторист. Он должен был в момент подачи условного знака замкнуть концы кабеля, тем самым, сымитировав срабатывание датчика. Условным знаком было как бы случайное почёсывание головы. Всё получилось с первого раза. Но индус из Регистра Веритас, видимо, хорошо знал этот пароход и с глубокими сомнениями на челе попросил повторить имитацию перелива. А у меня в это время начался позыв к очередному извержению, и датчиков на перелив во мне не было. Поэтому я, сложив по-индийски ладони и сделав положенный в таких случаях поклон, опрометью кинулся из машинного отделения в ближайший гальюн, что вызвало у инспектора ещё большие подозрения.
За время моего отсутствия «дед» сумел объяснить ситуацию и убедил инспектора в полной работоспособности систем сигнализации. Мне это было только на руку. Потому что в тот момент я был вымыт и выполоскан изнутри самым тщательнейшим образом и ничего толком не соображал. Инспектор понял это по моим глазам. Такие глаза можно увидеть только на иконах.
Вышли мы из гавани Солоников к вечеру. Нико стоял внизу на причале и махал нам рукой. Выглядел он отлично и бодро, поскольку весь день проспал у меня в каюте, потом плотно поужинал и прочитал нам лекцию о вреде сочетания алкоголя с некоторыми продуктами.
– Как только всё придёт в норму, – почти кричал он, перекрывая шум работающих винтов, – вернусь в Тбилиси!
И он запел:               
                Тбилисо, мзис да вардебис мхарео,
                Ушенод сицоцхлец ар минда,
                Сад арис схваган ахали варази,
                Сад арис чагара мтатцминда!

Свою каюту проветривал я долго ветрами Эгейского, Ионического и Средиземного морей. И только при подходах к Атлантике, когда мы прошли почти всё Средиземноморье, в каюту можно было заходить без боязни заполучить астматическое удушье.  Но всё равно лёгкий фон уже не удушливого, а скорее бодрящего концентрата из мультизапахов, которые оставил здесь Нико, ещё долго сохранялся в воздухе моей комфортабельной каюты на теплоходе «Максим». Это можно было сравнить с тем, когда хорошее терпкое старое вино разбавляют больше чем наполовину водой. Этот запах, глубоко впитавшийся в каютную утварь, сохранялся почти до окончания рейса. Я даже подозреваю, что он был синтезирован и занесён в генетическую память китайского лимонника, который рос и расползался по жилому пространству моего обиталища. Нико  оставил после себя, если не душу, то свой дух, запах. И это был запах Греции.
               
                Тбилисо, мзис да вардебис мхарео…





Солоники – Рига
                1995 – 2007