Пень в апрельский день часть 1

Софья Баюн
Пролог

Старая, обшарпанная дверь визгливо скрипела, впуская и выпуская.

Все помещения для посетителей в медицинских учреждениях страны похожи, как клоны: тесные, полутемные, замызганные, с такой вот шумной, истеричной дверью.

И оформлены они всегда одинаково. С маниакальным упорством, достойным лучшего применения, администраторы российских больниц следят за тем, чтобы в местах скопления сегодняшних и завтрашних пациентов присутствовала «наглядная агитация» в виде развешанных по стенам выцветших, вековой давности неактуальных плакатов вроде «Первая помощь пострадавшему при утоплении», навевающих на посетителей беспричинную тоску. В отчетах эти шедевры изобразительного искусства  проходят в графе «профилактическая работа среди населения».
 
Распоряжаются в приемных покоях тетки, как – будто сработанные под копирку, санитарки или гардеробщицы, вечно пребывающие в дурном расположении духа и с утра до вечера без устали декламирующие бесконечный монолог на тему «ходют тут всякие».

Вокруг меня все было, как положено. Дверь скрипела. Плакат «Профилактика острых кишечных инфекций у детей грудного возраста», изображавший юную мамашу в марлевой маске на бледном лице и белой, надвинутой на лоб косынке, на стене висел. На пяти картинках плаката молодая женщина с ужасом на лице мыла руки, бутылочки и соски-пустышки, на шестой – с видимым отвращением обмывала водой из-под крана свою обнаженную грудь. И санитарочка с расшатанными нервами была в наличии, дважды прошлась шваброй по моим начищенным ботинкам и, вытирая пыль с подоконника, мазнула мокрой тряпкой по заготовленному мной дорогущему букету цветов, я еле успел его спасти.

На мое счастье, в помещение ввалилась целая толпа шумных цыган, и суровая блюстительница чистоты тут же переключила свое внимание на более интересный и благодарный в смысле ответной реакции объект.

Вообще-то я привык быть по ту, внутреннюю сторону двери. Но в этом учреждении я не хозяин. Здесь я рядовой посетитель. Настала моя очередь терпеливо и преданно разглядывать дверь с наружной стороны.

Сегодня не самый обычный день в моей жизни. Можно даже сказать, один из главных дней. Но положенного по сценарию возвышенно-торжественного состояния души я в себе не обнаруживал, хоть и старался прислушаться к своим чувствам и душевным вибрациям очень внимательно.

По Леночке соскучился. Это да. Очень соскучился! Вот и на цветочки всю месячную подработку угрохал, чтобы ее порадовать. Она, смешная, считает, когда цветы – тогда, без сомнения, любовь, а когда нет цветов – уже как-то подозрительно… Вот я цветы и купил. У меня любовь, пусть не сомневается. А что касается торжественности момента, чтоб испытывать волнение, душевный трепет или что еще… Нет! Не было в моей душе ни трепета, ни волнения. Даже больше того, вместо возвышенных мыслей лезла в голову, вспоминалась всякая фигня не по теме.

Хотя, если разобраться, то вроде как и по теме.

События эти из чужой, параллельной мне жизни, произошли почти год назад, в мае прошлого года. И не будь их, или произойди они где-нибудь на соседней от меня улице – и неизвестно, сидел бы я сейчас на этой лавке с не совсем чистым сиденьем и гипнотизировал бы дверь, зажав в потных ладонях дурацкие цветы, так подорвавшие мой скромный бюджет. Очень даже запросто, что не сидел бы. Даже почти наверняка, не сидел. Я мужик упрямый, кремень-мужик. Что решено, то решено. Однако и мне можно доказать, что я ошибаюсь. Наблюдая абсолютно чужую мне жизнь я и сделал выводы, которые, в конечном счете, привели меня в это малосимпатичное помещение очень симпатичного учреждения родного для меня Минздрава.

А тогда, в прошлом году…



Глава 1

Билет я купил заранее и очень удачно.

Поезд отходил в девять вечера, так что свой рабочий день я честно отработал, отпрашиваться не пришлось. Даже успел обежать напоследок отделение и обстоятельно пересказать дежурному врачу все особенности текущего момента, обрисовав возможные проблемы и пути их решения. Затем спокойно, без спешки, заехал домой за собранной загодя сумкой.

На вокзал я явился за сорок минут до отправления поезда. С чувством и толком осмотрел витрины всех вокзальных киосков. Постоял в удивлении возле киоска «Союзпечати». Любопытно, ассортимент выставленной на продажу макулатуры диктуется спросом или личными предпочтениями торгующей стороны? Витрина плотно была заставлена глянцевыми «Плейбоями», «Максимами», «Пингвинами» и их родными братьями. Я большой поклонник женской красоты. Но давно вырос из того возраста, когда перед сном листают журнал с фотографиями красоток в вычурных позах. Газетный ряд также был преимущественно желтого спектра. Я поднялся на второй этаж. Обрадовался, увидев лоток с книгами. Купил нечитанный детектив Карра. Посадку на поезд еще не объявляли, и я присел за столик кафе.

- Слушаю Вас? – девушка достала из кармана кружевного фартука блокнот и карандаш.
Я был не голоден, попросил:
- Только кофе.
Девушка улыбнулась, понизив голос, предложила:
- Может быть, принести «пятьдесят» к кофе? Прекрасный коньяк, не бодяжный. Гарантирую.
Девушка была милая и заботливая, хотелось сделать ей приятное. Я согласился:
- А несите!
После дегустации попросил повторить. Потом еще раз.

Я так увлекся, что чуть не опоздал на поезд. Но вовремя вспомнил, в связи с чем оказался в кафе, наскоро расплатился и рысью понесся на перрон.

В дверях моего вагона стояла приветливая проводница, симпатичная, розовощекая, совсем не похожая на сиплых с похмелья лахудр, с давних пор отождествляемых в моем представлении со словом «проводница». Она окинула меня заинтересованным взглядом, мельком глянула в протянутый билет и промурлыкала:
- Добро пожаловать! Ваше купе четвертое от входа.

Вагон меня приятно удивил. На красной ковровой дорожке, постеленной во всю длину коридора, не было ни соринки. На окнах топорщились туго накрахмаленные занавески в красно–белую клетку. В купе на столиках, застеленных такими же, как занавески, красно-белыми салфетками, стояли вазочки с ветками цветущей черемухи. Чисто, уютно, пахнет приятно. Чудеса, да и только! Всего лишь два года назад я ездил в родной город в вагоне, который вполне мог быть декорацией для фильма ужасов.

В моем купе, четвертая дверь от входа, сидела у окна одинокая пассажирка, почти уткнувшись носом в оконное стекло. В ответ на мое вежливое приветствие она, не поворачивая головы, буркнула:
- Здравствуйте.

Я не большой любитель дружить в дороге, поэтому неласковый прием меня нисколько не обескуражил. Даже, наоборот, хорошо, что соседка по купе нелюдимая. Не будет голову морочить разговорами.

Я достал из сумки несессер с туалетными принадлежностями, приобретенный на вокзале томик Карра, засунул сумку под нижнюю полку и уселся напротив неприветливой спутницы, вполне готовый к путешествию. Взглянул было, как и она, в окно, но ничего там интересного не обнаружил. Народ мельтешит с чемоданами, два парня стоят курят, смотреть не на что.
Открыл книгу, но не прочитал и страницы, как объявили об отправлении нашего поезда. Вагон дернулся, заскрипел всеми суставами, и начал весело набирать ход.

В дверном проеме возникла милая вагоновожатая, пропела игриво:
- Билетики предъявляем, граждане пассажиры! И денежки кто чаек будет пить!

Граждане билетики предъявили, но денежки попридержали. При этом мне показалось, что девушка улыбалась и заглядывала мне в глаза несколько старательнее, чем того требовали ее служебные обязанности.

Дождавшись, когда откроют туалет, я сбегал, умылся и с удовольствием взобрался на верхнюю, с детства любимую полку. Постельное белье, отглаженное, накрахмаленное, приятно похрустывало, пока я возился, свивая себе гнездышко. Красота! Тебе все сверху видно, а ты как белка в дупле, хочешь выглянешь, хочешь спрячешься. Правда, в этот раз прятаться особо и не было нужды, никто мной не интересовался.

Разве что проводница. Она уже дважды совалась в наше купе с чаем. Мы с соседкой от чая отказывались. Почему отказывалась соседка, - я не знаю. Мне чаю хотелось, но было ужасно лень спускаться вниз. Проводница на наши отказы не раздражалась, наоборот, кокетливо и многозначительно улыбалась и удалялась, грациозно оттопыривая кругленькую попку, обтянутую форменной юбчонкой. Сверху эти маневры выглядели очень эффектно, и я слегка взволновался.

Ох уж мне эти попки! Как же они осложняют жизнь нашего брата! Серьезному человеку самоуглубиться, или, к примеру, о жизни пофилософствовать нет никакой возможности! Только сосредоточишься, сконцентрируешься – бац! Попка на горизонте! Включаются инстинкты! Выбрасываются в кровь половые гормоны. И пошли мысли высокие или, как в моем случае, книжки умные лесом! Не до них теперь! Поважнее есть дела.

Назвать меня бабником и ходоком не повернется язык даже у самого злобного недоброжелателя. К женщинам я отношусь с уважением и очень трепетно. Именно поэтому, как это ни парадоксально, на первый взгляд, в моей тридцатитрехлетней жизни было так много романов, романчиков и просто интрижек. Все женщины на моем пути, от совсем юных, до очень-очень зрелых, увидев меня, статного брюнета с печатью интеллекта на лице, неминуемо приходят в замешательство. Многие норовят сразу припасть к моей широкой, надежной груди. А я просто парень отзывчивый. Профессия меня приучила, помогать тем, кто во мне нуждается. Я и помогаю в меру сил и возможностей. Без лишней скромности отмечу, немалых сил и немалых возможностей. Но чтобы приставать или грубо домогаться…. Нет, не наша это дорога.

Не знаю, какой бес меня тогда, в поезде, попутал, обстановка ли располагающая подтолкнула, шутка ли, вдвоем ночью в двух квадратных метрах уюта и комфорта, заигрывания ли проводницы спровоцировали выброс андрогенов в кровь или алкоголь ударил по мозгам. Скорее всего, имело место и то, и другое, и третье.

Я вдруг неожиданно раздухарился. Мысли мои приобрели легкомысленный, даже фривольный характер. Я сунул так и не пригодившуюся книжку под подушку и принялся исподтишка изучать свою попутчицу. Мышка мышкой. Не видно и не слышно ее. Как уткнулась в окно, так и сидит, второй час от стекла не отлипает. Что она там, интересно, высматривает? На улице сумерки, из освещенного купе кажется, что и вовсе ночь. А она все смотрит и смотрит. На свое отражение в стекле любуется, что ли? Странная такая мышка, общаться не стремится, а на все купе духами пахнет. И правильными такими духами, волнующими, пробуждающими чувственное воображение, я бы сказал. Хотя на тот момент я видел только невнятный профиль своей попутчицы, воображение дорисовало все остальное и я, разгоряченный, ринулся в бой.

Я свесил голову вниз, чтобы рассмотреть наконец объект моих сексуальных вожделений. Ничего не подозревающий объект, надо отметить. И обомлел. Не сказать, чтобы она была очень красивой. Хотя черты узкого лица были ровные, правильные. Высокий чистый лоб, четкий рисунок бровей, точеный нос с маленькой, очень симпатичной горбинкой, придающей лицу пикантную диковатость. Но не это поражало. Это не знаешь, как и назвать. Я слов для этого не знаю. Блок умел выразить: «Дыша духами и туманами…стан, шелками схваченный…». Такие женщины иногда встречаются. Femme fatale. Пришелицы из иных миров.  Воспринимается это не глазами, не ушами, не носом, и уж, конечно, не вкусовыми и тактильными рецепторами. Каким-то органом чувств, местонахождение которого современная физиология еще не определила.

Мне бы сразу притормозить и дать задний ход, но я уже думал не головой, а совсем другим местом. Ну, то есть не думал совсем. И продолжал очень внимательно разглядывать соседку. В возрасте девушка. Лет сорок, не меньше. Но хороша! Восхитительно хороша. О, а грудь! Мэрилин Монро! Нет, даже лучше! Софи Лорен! Я судорожно сглотнул набежавшую слюну. Что за напасть? Как увижу женщину с пышными формами - сразу полный рот слюны!

Меня, кстати, давно этот парадокс мучает. Известный физиолог Павлов, издеваясь над несчастными собачками, все хорошо про условные и безусловные рефлексы объяснил, в том числе и про связь воображаемой пищи и слюноотделения. А вот почему бывает слюноотделение на женщин? Я же их не ем. И раньше никогда не ел. А может быть, наши дикие предки после процесса любви своими подругами голод иногда утоляли? Вот рефлекс и остался. Закрепился в генах. А чем же еще можно объяснить такую причуду, такую прихоть природы? Я специально у друзей интересовался, явление распространенное, не один я такой физиологический феномен.

Но женщина – высший класс! Тут мне в голову пришла умная, как мне тогда показалось, мысль. А что, может быть, ее посиделки у окна есть продуманная, оригинальная тактика завлечения? Строить глазки, улыбаться – это банально. У девушки другое амплуа. Женщина романтичная! Попами пусть проводницы крутят. А мы вам такой натюрморт! На столик грудью навалимся, чтобы с верхней полки хорошо видно было все, что в кофточке находится, щечку нежную подопрем, и взгляд задумчивый за окно. 

А на безымянном пальчике-то кольцо! Обручальное. Я засомневался. Если бы настраивалась на интрижку, поди спрятала бы символ верности в карман. Но я тут же себе все объяснил. Ну и что, что кольцо? Насколько я знаю женщин, все они считают, что замужество поднимает их социальный статус. Да и мне ли не знать, что кольцо мало что значит. Сколько их было на моем тернистом пути, с кольцами! А тем более в поезде. В обстановке взаимопонимания, полного доверия и, что немаловажно, анонимности.

И я с прежним энтузиазмом принялся разглядывать свою почти уже подружку.

Выглядела моя незнакомка прекрасно. Сорок лет, конечно, человек неискушенный ей не дал бы ни за что. Никаких морщин и седин не было и в помине. Да только я-то судебную медицину сдавал в институте профессору Судоплатову. А у него фишка такая была – врач должен определять возраст безошибочно и у женщины с десятью косметическими операциями в анамнезе, и у бродяги, что в 25 лет без единого зуба живет. Или не живет, а на секционном столе лежит, без разницы.

Классный мужик был профессор Судоплатов. Ну, то есть, в моей жизни был. Он и сейчас здравствует, дай Бог ему здоровья. Не преподает только. В наше время его лекции в деканате специально ставили в субботу последней парой. С его занятий никто не сбегал, заодно и все предыдущие посещали, чтобы туда-сюда не мотаться. Больше того, старшекурсники, которые уже сдали судебную медицину, приходили на судоплатовские лекции, между рядами на полу садились, как на концерте поп-звезды, профессора слушали.

Лектором Судоплатов был потрясающим. Между своими бесчисленными байками он умудрялся очень внятно и толково вдалбливать в студенческие головы материал, предусмотренный учебной программой.

А какой колоритной личностью он был! В наши-то, равномерно-серенькие восьмидесятые годы! Когда все, как один, дружными рядами, в светлое будущее. Судоплатова в ряду представить было трудно! Единственный в своем роде был человек. Седой, хромоногий, он щипал девчонок за все, за что можно было ухватить, дрался тростью, матюгался, как матрос и постоянно, но всегда к месту, цитировал полузапрещенного тогда Владимира Высоцкого. Но ему такое эпатажное поведение прощали.

Самое смешное, выражение «матерился как матрос» в случае с профессором попадало в «десятку», поскольку он и в самом деле был матросом. Вернее, морским офицером, военврачом. С ним в морской молодости приключилась какая - то героическая история, после чего он стал сильно хромать и носить слуховой аппарат. Ему дали орден, инвалидность и комиссовали, то есть из флота поперли. Я слышал, как минимум, четыре версии этой военно-морской эпопеи, и во всех Судоплатов был не просто героем, а супергероем. Бонд. Джеймс Бонд, сэр.

На гражданке Судоплатов не пропал. Поменял специализацию, и на новом для себя поприще за короткий срок сделал блестящую карьеру. Лет за десять до нас он женился на своей студентке, самой красивой девочке института, внучке профессору по возрасту. Говорят, был жуткий скандал. У девочки – красавицы – активистки – комсомолки оказался высокопоставленный папа. Он попытался стереть новоиспеченного зятя в порошок, но у него ничего не вышло, не по зубам зятек оказался.

Я был в профессора Судоплатова влюблен. Чуть, сдуру, от щенячьей восторженности не подался в судмедэксперты. Вовремя одумался. Больно работа эта безрадостная, к пессимизму располагающая. Одуматься одумался, но отличник по предмету был не за страх, а за совесть.
 
Так что определить возраст навскидку для меня пара пустяков. Женщин это почему-то обижает. Им всем хочется верить, что никто не догадывается об их истинных годах. А тут я со своими знаниями. Так что знать-то я знаю, но про свои знания обычно помалкиваю.

Пока я предавался воспоминаниям и необоснованным мечтам, соседка моя, пошуровав в сумке, вышла из купе. Вернулась минут через десять в нарядной пижаме, аккуратно развесила на плечиках снятые вещи и опять уселась на свое прежнее место, лицом к слепому по ночному времени окну. В купе снова повисла тишина.

Похоже на то, что никто не собирается у меня спрашивать, куда я еду. Да и какую погоду на завтра обещали синоптики, тоже выяснять никто не стремиться. Однако наш молчаливый роман затягивался, рискуя не состояться. А я настроился! И я понял, что надо брать дело в свои руки. В этом месте я слегка запаниковал. Отвык. Потерял квалификацию. Разбаловали меня женщины. Но делать было нечего.

Я свесился с полки и бархатным, вкрадчивым голосом спросил, не придумав ничего умнее:
- Простите, Вы не подскажете, который час?
Она вскинула на меня растерянные глаза. Боже, какие глаза! Бездна! Пучина! Космос!
Несколько секунд она смотрела на меня так, как будто была удивлена, что в купе есть еще кто-то, кроме нее. Потом перевела взгляд на часы на моем запястье, они очень удобно находились в полуметре от ее глаз.
- Одиннадцать пятнадцать.

Глупо хихикнув, нелепо, по-детски с часами получилось, я молодецки спрыгнул со своей полки – наблюдательного пункта и уселся за столик напротив нее. Бодренько сообщил:
- Меня Андрей зовут. Я врач – травматолог.
Она церемонно кивнула:
- Очень приятно.
Но сама не представилась. Я начал смутно догадываться, что адресом ошибся, но меня несло.
- А Вы путешествуете по служебной надобности или по личным делам?
Она сдержанно ответила:
- По служебным. В командировку еду.
- Как же Ваш муж такую красавицу одну отпускает и не боится?
Мой шаловливый вопрос остался без ответа. Она слегка шевельнула бровью, и на лице, вежливо-приветливом, осталась одна только вежливость. Мне бы на этом остановиться, извиниться и ретироваться, но от смущения я понес совсем несусветное:
- А я вот по личным делам еду. К родителям в гости. Два года у них не был. Теперь вот на юбилей к отцу выбрался. Шестьдесят лет старику. Я думаю, может, сходить в ресторан, купить коньяк? Посидим, выпьем за папино здоровье, пообщаемся, познакомимся поближе, глядишь, вечерок и скоротаем. А так что сидеть скучать?

С красивого лица моей визави исчезла и вежливость. Опустив глаза к столу, она мягко, но четко и внятно произнесла:
- Спасибо за предложение, но я ни в общении, ни в алкоголе как средстве коротать время не нуждаюсь. Если Вам скучно, то лучше поискать другую компанию. Хотя, судя по запаху, Вы свою порцию сегодня уже получили, лучше Вам лечь отдыхать.

И она демонстративно отвернулась к окну, показывая всем своим видом, что разговор окончен.

Я смущенно пробормотал:
- Простите. Я не имел в виду ничего такого, - и выскочил в коридор.

Мне было стыдно. Приличная женщина, а я, как пэтэушник на дискотеке, со своими нелепыми заигрываниями к ней полез. Срамота!

Приступ самоедства у меня прошел быстро. Случилось и случилось. Не первый конфуз в моей жизни. А вот сразу остудить разыгравшуюся кровь не получалось. Я попробовал убедить себя, что не очень-то и хотелось. Но мысли все - равно крутились вокруг соседки.

Какой у нее голос! Русалочий голос! Я когда-то читал то ли художественный рассказ, то ли быль, как человек влюбился в женщину, услышав ее голос по телефону. Если у героини рассказа голос был, как у моей незнакомки, то я готов поверить в правдивость истории.
А глаза? Тоже русалочьи. Прозрачные зеленые глаза! Фантастика! Никогда не встречал таких глаз.

И цвет волос у нее необычный. Свой или благоприобретенный? Похоже, что свой. Очень уж в комплекте все классно - и цвет кожи, и цвет глаз, и цвет волос. Вообще, волосы в женском облике много значат. Зря женщины повально все стригутся. Длинные волосы – это так волнует. Лично я на длинноволосых сразу завожусь. Готов женщине за длинные волосы простить многое.

Я долго стоял в коридоре спящего вагона, страдал в связи со своей внезапной влюбленностью, но усталость брала свое и, наконец, мне в голову пришла первая за этот вечер толковая мысль, что ночью ведь не только любовью можно заниматься. Можно еще и спать.

Я вернулся в темное уже купе, тихонько, на ощупь, стараясь не шуметь, забрался наверх, отвернулся к стенке, закрыл глаза. Колеса вагона бодренько выпевали: «домой-домой», «домой-домой», но иногда по каким-то своим, железнодорожным причинам, не ведомым мне, сбивались на растерянное: «домой-так-домой», «домой-так-домой». И опять: «домой-домой», «домой-домой».



Глава 2

Конечно, домой. Из дома домой.

Я как-то и не заметил, что перестал называть родительский дом домом. Хотя точно помню, уж и квартира у меня своя была, а я все говорил друзьям:
- Возьму дней пять без содержания, смотаюсь домой, старика своего порадую.

А потом незаметно стал говорить – «съезжу к отцу». И уже не добавлял – «домой».

То, что я, человек непрестижной по нынешним временам и совершенно неденежной профессии имею собственное жилье – чудо из чудес. С квартирой мне ужасно повезло. Я вообще парень везучий. Но тут мои ангелы-хранители вовсю расстарались.

Меня после института пригласили работать в медико-санитарную часть, которая обслуживала элитное строительное подразделение, академстрой. И жильем там медиков обеспечивали побойчее, чем в простых муниципальных больницах. Но все равно очередь на получение отдельных квартир и даже комнат в общежитии была расписана чуть не на полвека вперед. И интриги вокруг распределения жилья имели место, и злоупотребления. Короче, шансы получить отдельные, мне одному принадлежащие квадратные метры, почти равнялись нулю. Это при том, что никто еще не подозревал, в страшном сне не видел, что грядет перестройка, и жилье перестанут выдавать, а станут продавать.

Но случилось так, что в том отделении, где я работал, внезапно возникла текучесть кадров. Старые, проверенные работники все враз поуходили: один опытный доктор на вторую группу инвалидности после автокатастрофы ушел, еще одна докторица в декретный отпуск на три года отбыла, парень, с которым мы в один год пришли в отделение, переехал в другой город. На образовавшиеся вакансии приняли совсем зеленую молодежь, сразу после интернатуры. И остался я, молодой еще специалист, отделением заведовать, руководить коллегами, средним и младшим медицинским персоналом, между административными хлопотами еще и людям здоровье возвращать, а то и с того света вытягивать.

А несолидно же, бездомный заведующий отделением. Но, спасибо, люди умные подсказали, как поступить.

Пошел я по этой подсказке в профком, пошел к главному врачу, повыступал, пожаловался, пошантажировал увольнением. Самому противно было. Нечестно, некрасиво. Но очень хотелось свое жилье иметь. И ведь сработало! Пожалуйста! Без очереди двадцатипятилетней, быстренько, в связи с производственной необходимостью и особой моей ценностью как кадровой единицы, получил я через два месяца после демарша ключи от симпатичной однокомнатной квартиры в новом доме.

Недовольным очередникам объяснили: в связи и потому что. Согласились, бедолаги. Смирились. А куда им деваться? Начнешь конфликтовать с администрацией – вообще из очереди выкинут или с работы уволят.

Я долго в свое счастье поверить не мог.
Мужики, друзья мои, уж десять лет после института работают, а почти все так и живут с родителями, теперь уж пожизненно, с ума потихоньку сходят. Или в съемных квартирах, по чужим углам маются, опять же, если жены хорошо зарабатывают. На врачебные-то заработки не больно даже комнату, не то что квартиру снимешь. Завидуют мне. Я иной раз стесняюсь даже своего счастья.

Я все в квартире устроил, как надо. Повесил мешок боксерский, в коридоре перекладину пристроил, на балконе на специальной подставке стоят гантели, штанга, гиря двухпудовая… Окна всю зиму настежь. Если, конечно, не –40 по Цельсию. Никаких шторочек-скатерочек. Все удобно, рационально, чисто. Красота!

Правда, подружки мой спартанский аскетизм почему-то воспринимают как побуждающий мотив к активным действиям. Женщины, как только попадают в мой дом, сразу торопятся создавать уют. Начинают мне всякую дрянь в дом тащить, вроде кукол тряпичных на чайник. Страшенных таких, с длинным подолом, чтоб под него заварник прятать. Вроде так чай лучше заваривается. Фу, гадость какая! Чайник под подол. Негигиенично-то как! У меня чай без всяких кукол прекрасный получается.

Или еще лучше. Одна притащила штук десять гирлянд и венков из искусственных цветов, по стенам и дверям мне всю эту красоту убогую развесила, весь вечер радовалась, причитала-приговаривала, что квартира преобразилась, на человеческое жилье стала похожа. Она бы еще кровать мне своими венками шуршащими обложила! Я наутро, как подругу эту проводил, цветочки аккуратно собрал в полиэтиленовый пакет и в мусоропровод спустил. А она обиделась! Вечером плакать взялась, свиньей меня неблагодарной ругать. Тут уж я обиделся. Не стал ее больше к себе приглашать. Разлюбил.

Короче, территорию свою, свой дом-крепость от посягательств недружественных я тщательно охраняю.

И стала мне эта квартирка крохотная за восемь с хвостиком лет родная. А вот дом, где я вырос, наоборот, стал чужим. Меня уже не очень-то и тянет туда. Если бы по отцу не скучал, и не ездил бы вовсе.

Ох, отец, отец… Лев Толстой, кажется, писал: мы родителей вначале любим, потом судим, потом жалеем. Умный он был дед, Лев Николаевич. Все точно. По крайней мере, мои чувства к отцу развивались четко по этому сценарию. Жалость к отцу и приводит меня изредка в город моего детства, хоть возвращаюсь я из этих поездок обычно какой-то перебуровленный, взъерошенный.

Причина моей взъерошенности всегда одна. У меня ведь еще и мамаша имеется. Родная! Вот мои сыновние чувства к матери в определение Льва Николаевича не укладываются. Я сам уже сформулировал свое к ней отношение: вначале, действительно, как у всех нормальных детей, любовь. В конце, тоже, по написанному, жалость. А вот в промежутке – страх, животный страх, до колик в животе. Потом страх заменила ненависть, лютая, до того, что какое-то время я мог жить, только представляя картины ее похорон. Когда я смог вывернуться из-под ее власти, а особенно после отъезда-побега из родного города, я остыл и стал к ней равнодушен. С возрастом, постепенно, стал жалеть. Но не так, как отца. Иначе. Как убогую, Богом обиженную. Добрее, умнее она не стала. Все такая же злыдня. Сама себе наказание. Вот за это я ее и жалею. 

Кстати, ей моя жалость, моя любовь – нелюбовь, так же, как и детский страх перед ней, по барабану. Ничьи чувства, кроме ее собственных, мать никогда не волновали.

Такого чудовищного эгоизма, как материнский, я в жизни своей не встречал. Мне кажется, что если б нашелся великий проповедник, который смог бы объяснить, втолковать ей мысль о малости, ничтожности одного, отдельно взятого человека, в том числе и ее, в шестимиллиардном море ему подобных человеческих существ, она бы сошла с ума от потрясения. Всю жизнь жить с уверенностью, что ты пуп Земли, средоточие Вселенной, и вдруг понять – не пуп, а одна шестимиллиардная часть, и только. Но ей сумасшествие не грозит. Никому в голову не придет философствовать в ее присутствии.

Круг интересов моей матери состоит из двух вещей: она сама, ее здоровье, ее внешность, ее условия жизни, ее одежда, ее питание, ее отдых, и деньги, как средство получения всего вышеперечисленного.

Я в этот круг не попадал, поэтому и старалась она все мое детство привести меня к нулю. Когда я взбунтовался против ее диктата, против ее настойчивых потуг нивелировать меня как личность, она какое-то время подергалась, но потом сделала вывод, что я, весь в отца, недоумок, и успокоилась. Недоумком я и числюсь до сих пор.

Если бы сегодня я не являлся для матери источником дополнительного дохода – уверен, она просто забыла бы о моем существовании. А так помнит. И даже иногда звонит мне. Чтобы сообщить, что я присылаю мало денег. То, что присылаемая сумма составляет треть моей зарплаты, мать не волнует. Мое безденежье – это моя головная боль. Главное, чтобы этой головной боли не было у нее.

Сколько себя помню, мать всегда возмущалась, что у нее мало денег. И всегда долбила за это отца. Хоть он, бедный, работал, как вол. Сама мать подработку никогда не брала. Берегла нервы и здоровье.

Вообще, семейка у нас была еще та!
Зигмунд Фрейд утверждал, что все психологические проблемы родом из детства. Правильно. И каждый борется с ними на протяжении жизни, как может. Я свои решил кардинально, четко определив источник и генератор всех моих проблем, дорогую мою мамочку. Ма-му-леч-ку. Тьфу! Язык судорогой сводит. Определив источник проблем, а потом отделив его от себя. Вернее, отделившись, удрав из дома, пространственно размежевавшись.

И мать, и отец всю жизнь проработали в школе. Отец был много лет бессменным директором. Кроме того, он вел историю во всех старших классах. Историю он обожал. А ученики обожали его. Уроки у него были, как песня. И к детям он относился, как к равным, никогда не шантажируя двойками, вызовом родителей или другими наказаниями. Я это знаю не понаслышке. В школе, где работали родители, я проучился все десять школьных лет.

А вот мамочка уроков не вела. Она была завуч по внеклассной работе. Этакий Суслов школьного масштаба. Но работа была по ней. Всех поучать, всех строить, на неугодных стучать в райком и районо, возглавлять всякие гнусные комиссии, совать свой нос туда, куда порядочный человек в жизни бы не сунул.

Основное место работы моей матери было в коридоре. Утром она дежурила у входной двери школы, потом, в течение дня, дефилировала вдоль дверей туалетов, не ленилась подниматься на верхние, тупиковые площадки многочисленных школьных лестниц, чтобы застукать там школьников за чем-нибудь этаким.

За спиной ее всегда стояли или плелись две подлизы. Наверное, они менялись с годами, но память моя причудливым образом сохранила одно общее лицо невзрачной, неопрятной, вечно прячущей свои лживые глаза девицы. Подлизы записывали результаты ежедневных материнских рейдов в особый журнал. Они же разносили замечания в дневники провинившимся. Мать только ставила свою царственную подпись под замечанием.

Общественниц презирала и ненавидела вся  школа, но постоянно находились две – три садомазохистки, и мать без свиты не оставалась.

Причин для репрессий всегда имелась масса. Общая для всех, и для мальчиков, и для девочек, конечно, опоздания. А отдельно для девочек имел место еще такой криминал, как короткие юбки! Серьги в ушах! Маникюр! О, ужас, тушь на ресницах! Наконец, отсутствие под платьем или блузкой бюстгальтера при наличии развитой груди!

А мальчики? Они не застегивали верхнюю пуговицу на рубашке, носили в школу джинсы вместо форменных брюк, допускали разные парикмахерские извращения и курили!!

Ну как все это можно было пережить такому кристально чистому, с незамутненной душой человеку, как моя мать?! Совершенно невозможно! И она боролась с непокорными, не жалея сил и здоровья.

Говорила мать в школе обычно тихим, вкрадчивым голосом, сопровождая слова иезуитской улыбочкой. Я не раз был свидетелем примерно таких диалогов:
- Полякова, деточка, подойди ко мне.
Мать пальчиком подзывала враз побледневшую десятиклассницу Полякову, первую школьную красавицу и модницу, к себе.
- Как, Полякова, поживает твоя мама? – приветливо интересовалась она.
- Спасибо, хорошо, – лепетала Полякова, ничего хорошего не ожидавшая от приветливой завучихи.
Мать вздыхала.
- Не думаю, что хорошо. Как может хорошо поживать приличная женщина, у которой такая распущенная дочь! – мать раздувала в возбуждении ноздри.
Насладившись драматизмом момента, рявкала:
- Сколько сантиметров от колена твоя юбка?
- Десять, как положено, – в глазах Поляковой набегали слезы.
Но мамочку пронять слезами было в принципе нельзя. Она, как все садисты, получала удовольствие, наблюдая мучения жертвы. Мать оборачивалась к подлизам, щелкала ухоженными пальцами с ярко накрашенными ногтями.
- Ирочка, где у нас линейка?
У подлиз весь инквизиторский инвентарь всегда был наготове. И услужливая Ирочка, не дожидаясь указания, тут же вставала на одно колено перед несчастной красавицей Поляковой, производила замер и показывала повелительнице линейку, удерживая пальчик с обгрызенным ногтем у цифры - доказательство Поляковского преступления.
Мать в ужасе вскрикивала:
- Семнадцать! – и, выдержав эффектную паузу, продолжала. – Ты понимаешь, что ты делаешь?! Ведь, когда ты идешь по лестнице, снизу видно твое белье! Ты это делаешь специально! Распутница! Такие, как ты, становятся проститутками, позорят нашу страну! Как смеешь ты с голым задом носить комсомольский значок?! Кто позволил тебе глумиться над святыми символами?!
Тихий голос матери звенел и прерывался от негодования. Полякова ревела уже в полный рост. Судорожно всхлипывая, она оправдывалась сквозь слезы:
- Нет! Ольга Юрьевна! Нет! Я не специально! Я сильно выросла! Я это платье полгода не надевала!
Мать укоризненно качала головой.
- Ай-я-яй! Ты еще и лгунья! Стыдно, Полякова.  И ведь такая приличная мама.
Но тут мамочку настораживало неестественное поведение Поляковой, которая, стоя вся в слезах и соплях, даже не пыталась стереть сырость с лица.
- А что ты руки за спиной держишь?
Полякова судорожно прятала руки еще дальше за спину.
Мать рычала:
- Руки! А-а! У нее еще и маникюр! - торжеству ее не было предела. - Тоже нечаянно? Тоже не заметила? Весь вечер вчера с пилочкой, поди, просидела, вместо того, чтобы делом заняться. Ирочка, приведи ее в приличный вид!
Ирочки с энтузиазмом накидывались на бедную, почти бесчувственную Полякову, отпарывали ей подол платья, обрезали большими портняжьими ножницами специально криво ногти, уродуя чистенькие, ухоженные пальчики.

Ногти стригли не одной Поляковой, целевые антиманикюрные облавы проводились часто. При этом себе мать каждую неделю делала маникюр в парикмахерской, покрывая обработанные профессионалом ногти ярким лаком.

Представляю, как такая несправедливость унижала девочек.
Ко всему, во время таких вот показательных сцен вокруг собирались глупые и жестокие ученики младших классов, счастливые и гордые своей законопослушностью. Они сопровождали весь спектакль хохотом и улюлюканьем, усугубляя страдания очередной мамашиной жертвы.

У меня всегда была развита способность к сопереживанию. И если я становился свидетелем таких сцен, то получал стресс не меньший, чем сам пострадавший.

Однажды в восьмом классе мамашиной обструкции подвергся  мой друг Женька. Он был страшный модник. Никаких специальных журналов он не читал, ни на какие показы и дефиле, вошедшие в моду в последние годы, не ходил. Буквально в воздухе улавливал он все новые веяния.

В тот год было круто носить при наличии аккуратной стрижки сзади на шее прядку, такую, будто парикмахер чуть-чуть не достриг. Сейчас таким хвостиком никого не удивишь, нормальное дело. По нашим же, пионерско-комсомольским временам, это было дико. Почти революционно. Мало кто на такое решался. Женька решился.

С десяток пощипанных, длинных волосенок лелеялись и выставлялись напоказ вне школы. В школе же этот символ бунтарства очень удобно прятался под воротник рубашки.

Я думаю, кто-то из зависти или злости на Женькину независимость на него "стукнул". Потому что вид он имел всегда самый благовоспитанный и ходил в лояльных к режиму. Революционный хвостик свой при пересечении враждебных рубежей, то есть порога школы, спрятать никогда не забывал. Подозревать его в чем-то крамольном не было причин. Мамочка же, поманив Женьку пальчиком и мило улыбнувшись, прямым ходом ринулась осматривать заднюю поверхность его шеи.

Увиденное потрясло ее очерченное четкими рамками воображение.
Женька с ледяным спокойствием Чингачкука выслушал мамашину отповедь, самым мягким в которой было предсказание, что Женька продаст Родину первому желающему ее купить. Так же равнодушно Женька посмотрел на короткопалую ладошку Ирочки, на которую она, ерничая, положила только что отрезанный хвостик.

Но я-то знал, что творится в его гордой душе! Стерва! Я люто ненавидел свою мать! Я сгорал от стыда за нее! Все же мы были родственниками, как ни крути.

Когда опозоренный и отпущенный наконец Женька, проходя мимо меня, процедил с презрением и ненавистью: «Сыночек…», я на него не обиделся. Я его понял. Ему просто необходимо было слить на кого-то негатив, переполнявший, душивший его.

И я принял решение. Надо сделать с собой что-то еще более вызывающее, более революционное, чем хвостик Женьки, чтобы стать в один строй с ним, обозначить свою позицию, показать, что я против нее, против матери, по другую сторону баррикады.

На уроки я не пошел. Просто не мог смотреть Женьке в глаза.
Послонявшись немного по улицам, я успокоился и составил общую схему своего идеологического отмежевания от матери.

Мой друг пострадал из-за  прически, поэтому и я пошел в парикмахерскую. Долго ждал, когда освободится самая молоденькая парикмахерша, почти моя ровесница. Как оказалось, я сделал правильный выбор.
- Мне, пожалуйста, состригите волосы совсем, оставьте длину около сантиметра. А потом вот здесь и здесь, – я показал рукой, где именно, – надо выбрить полосочки.
Парикмахерша понятливо кивнула и спросила, оглядев мой приличный, опрятный костюмчик:
- Предки достали? На хиппи-то ты не похож.
Я солидно ответил:
- Подстрижешь, как надо – буду похож.
Мастерица усмехнулась:
- Поняла. Отстала.
Девчонка оказалась толковая, сделала из моей головы игрушечку. Все, как просил. И полосочки, ровненькие, беленькие, шикарно смотрелись на моей черноволосой голове.
Смахнув с меня остатки волос, парикмахерша поинтересовалась:
- То, что надо?
Я подтвердил:
- Самое оно.
Спросила со смешком:
- Бегаешь хорошо?
Я не понял:
- В смысле?
Девчонка пояснила:
- Убежишь, если догонять будут? Тебе же сегодня, если я правильно поняла, еще предстоит коррида.
- А, это! Ну, коррида предстоит. А бегать не буду. Хватит, набегался.
Девочка смотрела с сочувствием.
- Ну счастливо тебе. Ни пуха.

После парикмахерской, прихватив дома новенький плеер, мою многолетнюю мечту, отцовский подарок на недавний день рождения, я отправился на «плешку», где по вековой традиции тусовались всевозможные бунтующие и асоциальные. На плеер я выменял грязные рваные лохмотья, бывшие когда-то джинсами. Завершив свой облик драными, без шнурков, кедами, я отправился в школу.

Если бы я пришел под стены родной школы, неся под мышкой ядерную бомбу, то произвел бы гораздо меньший переполох, чем тогда.

Сказать, что мать остолбенела – не сказать ничего! Она побледнела, как мертвец и на секунду потеряла равновесие. Я уверен, что это была не игра. Ей и вправду стало дурно.

Но я старался не для нее. Мне важна была реакция Женьки. Когда я увидел лицо друга, то понял, что предпринял демарш не зря.

Женька внимательно смотрел на меня, стоя, как всегда, в сторонке один. В глазах его я прочитал уважение. Это была для меня высшая награда. Звезда Героя. И полная и безоговорочная реабилитация.

Я почти физически ощутил, что духовно расту, становлюсь Женьке ровней. До этой поры дружба наша носила скорее инерционный, фатальный характер.

В первом классе всех пацанов рассадили за одну парту с девочками. А мы с Женькой были длинными, на голову выше одноклассников. Сидя посреди класса, мы загораживали остальным вид на доску и учителя. Нам была прямая дорога на задний ряд. Таких же длинных девочек нам в пару в классе не нашлось, и нас вдвоем посадили за последнюю парту, совершенно не пользовавшуюся спросом у первоклассников. С тех пор мы были вместе.

Главным, ведущим в нашей паре был, конечно, Женька. Он был личность. А я при нем. Верный Санчо.

У Женьки была необычная семья. Достаточно сказать, что его родители проповедовали открытый брак и, не стесняясь, заводили интрижки на стороне, информируя о развитии очередного романа друг друга.

Я офигевал от градуса свободы, царившей в их семье. Даже сейчас такие отношения редкость. Тогда же это вообще было чем-то несусветным.

Женька на мое изумление по поводу уклада его семьи реагировал с холодной рассудительностью:
- Человек рождается свободным и свободным умирает. Тюрьму, клетку из разных условностей мы строим себе сами. И чем меньше индивид отягощен интеллектом, тем мощнее, тем тяжелее эта клетка. Зато всегда есть повод гордиться собой. Вот, мол, трудно мне, но я выдержал, не оступился. Это мораль ханжеская. Все естественное свято. Особенно свята любовь. Почему мы относимся с уважением и пониманием к половому инстинкту у животных, но за проявление того же инстинкта у людей бичуем друг друга? Человек венец творения лишь тогда, когда он сам себе хозяин, без оглядки на лицемеров, формирующих так называемое общественное мнение.

Женькина сестра Катя в возрасте пятнадцати лет, не оглядываясь на общественное мнение, «принесла в подоле» маленькую Юльку. Женькины родители восприняли новость не просто без истерик, а даже с радостью.

Женькина мама сказала:
- Это же такое счастье – дети! Я обожаю грудничков. Они самые порядочные на свете люди. Никому не желают зла. И еще не умеют хитрить.

Порядочную Юльку, беззубую и радостно всем улыбавшуюся, в шесть месяцев отперли в ясли. А Катя, к ужасу моей матери, опять пошла учиться в нашу школу. Мать пыталась воспрепятствовать Катиному возвращению в дневную школу, но Женькины родители через Министерство образования и облоно продавили, как тогда говорили, вопрос.

Жутко похорошевшая, с прежней, царственной осанкой, Катя, казалось, не слышала всего, что шепотом и вслух говорилось за ее спиной. Другую девочку в подобной ситуации просто затравили бы, уничтожили, не оставили бы от нее мокрого места. Но за Катиной спиной была дружная и любящая семья. Это делало Катю сильной.

А книги?! Я прочитал Платонова  и Замятина еще тогда, когда их имена положено было произносить только с эпитетами типа «отщепенец», «предатель», «пособник». Прочитал их, конечно же, в Женькином доме.

Учился Женька на одни «пятерки». Учителя его не любили, но связываться с ним боялись. Он в легкую, не напрягаясь, затыкал за пояс любого предметника. Конечно, если тот нарывался сам. Первым Женька никогда не задирался.

Такой был у меня друг. Теперь я совершил поступок. И тоже стал личностью.

Подлизы, пока длилась немая сцена моего явления народу, сгоняли быстренько в медицинский кабинет и вернулись оттуда с флаконом нашатырного спирта. С разбега сунули они тампон с нашатырем под нос сомлевшей патронессы. Маман взвилась, как ошпаренная.
- Во-о-он!! Вон из школы!! – заверещала она на максимально возможной ноте и с максимально возможными  децибелами.

По расписанию оставалось еще два урока, но я спорить не стал. Намеренно вальяжно повернулся я к мамочке спиной и, не торопясь, вразвалочку, удалился.

Страха не было! Страх исчез. Он исчез в тот момент, когда я понял, что не смогу жить, если Женька посмотрит на меня еще раз так, как посмотрел после позорного подстригания.
 
Но почувствовал я это только тогда, когда шел домой. В ушах еще звенел мамашин вопль, а я уже видел солнце, слышал птичий щебет и замечал всех красивых девчонок, попадавшихся мне по дороге. Ей-богу, в тот день их было неправдоподобно много!

Но самое интересное я обнаружил в себе позже. Видимо, страх перед матерью, противоестественный страх, порождал кучу других моих страхов. И перестав бояться мать, я вообще перестал бояться. Вообще! Всего!

Перестал бояться учителей. Двойка? Фигня! Завтра получу две пятерки, не проблема. Перестал бояться вечером старую беседку в кустах за железными гаражами. Там безвылазно ошивались вечно пьяные чахоточного вида мужики, синие от наколок и алкоголя. Побьют? Фигня! Заживет, как на собаке. Убивать не станут, за «мокрое» дело «вышку» дают. Кому надо? Перестал бояться старших девочек. Обсмеют за какую-нибудь неловкость? Фигня! Я в ответ так обсмею, что мало не покажется.

Вот так! А не достала бы меня маман до печенок, так бы и жил я тварью дрожащей, коротал бы жизнь, потупив глаза к земле.

В тот день я одержал еще одну победу.

Естественно, дома имело место продолжение.

Надо сказать, что была одна вещь, о которой я не рассказывал ни одной живой душе. Даже Женьке. Вернее сказать, особенно Женьке. Это был мой самый большой Страх и самый большой Стыд. Мать меня била. По любому поводу, а иногда и без повода, просто придравшись к чему-нибудь. Маленьким я боялся физической боли, пытался быть очень-очень хорошим, чтобы избежать наказания, потом, подростком, больше, чем боли, я боялся того, что об этом моем позоре кто-нибудь может узнать. Такого унижения я бы не пережил. Если бы это когда-нибудь выплыло, стало известно моим друзьям, я бы прыгнул из окна. Я не сгущаю краски. Я бы это сделал.

В тот день мать влетела в квартиру минут через пятнадцать после моего прихода. Не говоря ни слова, она пронеслась в ванную и тут же, со шлангом от стиральной машины в руке возникла в моей комнате.

Боли я не чувствовал. Я стоял прямо, не уклоняясь, и смотрел в ее перекошенное лицо, мутные от бешенства глаза. Дома мать никогда не притворялась. И слов типа «деточка» и «мой золотой», часто используемые матерью в школе, особенно в присутствии других учителей, стены нашей квартиры от нее никогда не слышали. Тогда, в тот памятный вечер, она орала что-то привычно-злобное. А я стоял и с удивлением обнаруживал, что опять не боюсь! Я смотрел на дикую сцену, непосредственным участником которой являлся, совершенно другими глазами, спокойно, отрешенно, как будто со стороны.

Из глаз матери лились злые слезы. Она раскраснелась и вспотела. Косметика на лице, тушь и помада, размазались. Всегда аккуратно уложенная прическа растрепалась, волосы встали дыбом. Плотно приталенная, тесноватая блузка высоко задралась, оголив некрасивый толстый живот. Сам не понимая, не отдавая себе отчет, что делаю, я поймал шланг, дернул его на себя. И когда он оказался у меня в руке, я изо всей силы полоснул этим шлангом по ненавистному лицу! В ушах стоял ровный гул. И все, что я делал, в моем восприятии бесконечно растянулось во времени. Я видел все, как в замедленной съемке.

Как же она испугалась! Пронзительно завизжав, мать метнулась из комнаты, и я слышал, как она бегает по квартире, что-то там причитая и всхлипывая.

А я стоял и с удивлением смотрел на свои руки, на шланг от стиральной машины у моих ног, на незнакомые рваные джинсы на ногах, и все мучительно пытался, но не мог вспомнить, почему эти чужие джинсы оказались на мне.

Когда я слышу про поступки, совершенные в состоянии аффекта, то я очень хорошо понимаю, как это бывает. Я это пережил.

В ту минуту окончательно умер испуганный, растерянный мальчик. И родился я.

Тогда же в моей растрепанной душе возник закономерный вопрос. А что же отец?
Ведь все четырнадцать лет моей жизни мать гнобила меня на его глазах. Почему же он никогда не вступился за меня, не отстоял меня перед матерью? Что я ему дорог, сомнений не вызывало. Но от наших с матерью конфликтов отец всегда дистанцировался. Почему? И почему отец ни разу во время бесконечных истерик мамочки не стукнул кулаком по столу и не сказал: «Прекрати!»? На все ее вопли отец либо отмалчивался, либо отвечал: «Да, Оленька, да. Ты права. Только успокойся».

Вывод я сделал, как мне казалось, единственно правильный: мой отец размазня. Тряпка. Манная каша. Подкаблучник. Слизняк.

И лишь много позже, повзрослев, узнав, какими нелогичными, нерациональными бывают человеческие чувства, я понял, что все совсем не так однозначно. Не тряпка и не подкаблучник. Просто отец мать любил. Безответно. «Хорошо только тем, я знаю, у кого любовь бывает на двоих». У моих родителей любовь была на одного. В этом и состояла трагедия нашей семьи.

Заглянув в родительское свидетельство о браке и произведя несложные подсчеты, я догадался и о причинах материнской нелюбви ко мне. Я был нежеланным. Из-за меня она была вынуждена выйти замуж за нелюбимого. А ведь, вполне возможно, был на свете, существовал где-то еще и любимый! Хотя зная материнскую всепоглощающую любовь к себе, ненаглядной, в такое трудно поверить. Скорее, мое рождение похоронило надежду выйти замуж более удачно. Чтобы слаще елось и пилось, меньше работалось, мягче спалось.

Отец всю эту коллизию знал и жил с комплексом вины, с сознанием того, что угробил жизнь дорогого ему человека. Да, собственно, все это мать неоднократно проговаривала ему вслух.
И только когда я разобрался в любовях отца и матери, тогда наступила третья стадия отношения к родителям по классификации графа Толстого. Я стал батю жалеть, а мать простил, стал смотреть на нее как взрослый мужик на несчастную, глупую, истеричную бабу.

Я честно пытался на этой стадии пробудить в своем сердце, реанимировать любовь к матери. Ведь помнил же я, как в детском саду, ближе к вечеру, часами простаивал у окна, глядя на заветную калитку. И когда в калитке появлялась она, сердце мое замирало от счастья и восторга.

Однако услужливая память тут же подсовывала мне детские же воспоминания о том, как прямо в детсадовской раздевалке, на глазах у моих удивленных друзей, отлупила меня мать за то, что я потерял новые, первый день надетые варежки… Или как отходила она меня ботинками, перепачканными глиной, когда я, шестилетний, вернулся домой, переполненный впечатлениями, после первого в жизни настоящего похода.

Мы с друзьями ходили на дальний пустырь, там, в овраге, протекал ручей. Ранней весной  ручей превращался в узкую, но бурную речушку, с водоворотами, порогами и настоящими, в два метра высотой, шумными водопадами! Я давно слышал рассказы об этом чудесном месте. Но старшие дворовые ребята не брали меня с собой к реке. Далеко и опасно. Наконец взяли. Я был так счастлив. Но выпачкал глиной ботинки…

Нет, с любовью ничего не получалось. И я решил не насиловать себя, остановиться на достигнутом статусе. Все прошлое я простил, но чтобы не создавать предпосылки к дальнейшим конфликтам, я принял мудрое, что для меня характерно, решение. Я решил уехать после десятого класса из родного города.

Для матери это был двойной удар. Первым ударом был сам факт несанкционированного отъезда. Но главное, я выбрал профессию, проигнорировав ее мнение.

Моя послешкольная судьба была определена матерью еще тогда, когда я учился классе в пятом. Мать считала, что настоящий мужчина должен носить на плечах погоны. Не знаю, откуда в ее голове появилась эта мысль. Может быть, герой какого-то кинофильма произвел сильное впечатление. А, может быть, из числа носящих погоны был тот самый то ли существующий, то ли не существующий, несостоявшийся любимый? Вот форму надеть предстояло и мне. Мать выбрала для меня судьбу армейского офицера. Именно поэтому с раннего детства она заставляла меня, бледного очкарика, любителя посидеть, а еще лучше, полежать с книгой до глубокой ночи, заниматься спортом.

Классическая история, когда спорт недоделанного сморчка превращает в физически сильного и уверенного в себе человека. Мой случай. Я рос болезненным, слабым и в секции бокса, куда отец по материнскому указанию привел меня в десять лет, долгие годы исполнял роль груши и мальчика для битья. В многочисленных соревнованиях, в которых мне пришлось участвовать, я не выиграл ни одного боя! Мне дважды ломали нос, выбивали челюсть, синяки и ссадины никто не считал!

Но мать была непреклонна.
- Я сделаю из тебя настоящего мужика! Кстати, почему ты сегодня не делал утреннюю зарядку? Что значит, болела голова?! Ты мужик или дерьмо собачье?! Достукаешься, что не возьмут тебя в военное училище, придется поступать в какой-нибудь бабский пед, как твой папочка, или мед, – следовал многозначительный кивок в сторону согнувшегося над очередной книгой отца.

Я все детство ненавидел бокс, ненавидел спорт, ненавидел боль, причиняемую мне и причиняемую мной. Но именно за это стремление матери сделать из меня настоящего мужика я ей очень благодарен, какие бы побудительные мотивы не двигали ею.

Многолетние тренировки закалили и воспитали меня и физически, и морально. То, чему меня учили в секции, помогло мне выстоять, не сломаться под напором домашнего террора.

Не говоря о том, что в секции я нашел друзей, а мой тренер долгие годы был едва ли не главным взрослым человеком в моей жизни.

Сейчас я занимаюсь боксом и делаю утреннюю зарядку уже без всякого принуждения. Бокс, спорт стал частью моей жизни.

Что же касается профессии, то именно эти, автоматически исключаемые матерью из перечня возможных пед и мед, определили мой выбор. Педагогический институт, конечно, я бы не потянул при всем моем желании поступить наперекор родительнице, досадить ей. А вот медицинский… Тут стоило подумать.

И уже к концу девятого класса я твердо знал, куда пойду учиться. О сделанном выборе ни разу не пожалел. Свою работу, свою профессию я люблю самозабвенно.

Сразу после получения школьного аттестата я уехал в соседний Новосибирск, хотя в моем родном Омске медицинский институт находился в пяти минутах ходьбы от дома. Экзамены вступительные сдал легко и радостно, воодушевленный новым для меня чувством свободы. Так же легко и радостно учился.

Жил я все шесть лет учебы в институте в общаге. И все шесть лет работал  в больнице. Наверное, это сочетание учебы с работой по профилю и сделало меня таким хорошим врачом. Я говорю это без иронии. Я, действительно, классный врач. Не зря же меня через год после интернатуры поставили заведовать таким серьезным отделением.

Меня уважают коллеги. Про больных и говорить нечего. И только мать меня не уважает по-прежнему.