зарисовка с ангелом

Егор Ченкин
.





Стукнув парадной дверью, уборщик подворья Миня вошел в помещение церкви.
Обил снежные ноги о коврик. Снял шапчонку, перекрестился, покланялся.
В прохладе храма было пусто и гулко, два человека народу; горели лампады; служительница Ирина, полоумная баба с окривелой щекой, бродила у поставцов, понемногу тягая свечи – те, что чуть обгорели, резались и продавались ею в киоске как малые, а то пускались в переплавку, – Ирина берегла приходское добро. На ней лежал шепоток от завхоза: не расходовать лишку, если можно воск поберечь, Ирина и подчинялась. Масло бодяжили с керосином, тоже экономии для.
Нижняя часть храма – первый этаж – была темновата, хотя раззолочена окладами икон, усугублена приделами, числом четыре, накладками из бронзы и лазоревой, с золотом, мозаикой врат. Пол был деревянный, тертый и давленый, неровный как в старой лихой коммуналке, аховый, словом, был пол; на втором этаже проводили венчания; там было чище, светлей и куда бесприютней.
Паркет на втором этаже Миня подмывал раз в месяц, больше и надобы не было.

Работал он в церкви третий год: центр города, островная старая часть, бывший храм Н***-го монастыря, позже переехавшего за город, – церковь, когда случился переезд, приходу вернули; куда ее – церковь? К ней часовню: чудо-каморку с шатровым срубленным куполом, забросанную досками со звездами пыли, с патиной запустения, и помещение школы для девочек, позднее – призрения для бедных. Библиотека там тоже была. Вернули все разграбленным, немытым, поколоченным, в щепах, кирпичах и известке. Денег на ремонт ссужали помалу, помалу и восстановление шло: с перекурами, с тычками в холку нерадивых строителей, иногда с матом и порчей уже восстановленного, а особенно – с цигаркой и с водочкой из карманца, как душепринято  в России. Реставраторы были как иноки: схимники и молчуны, с прохладными глазами отрешенцев. Чурались выпить. К мозаикам, росписям не дыша подходили, святое было для них.

Миня был щупл, сильноглаз, фактурой походил на бомжика или жителя паперти, так что, часто – когда он шел без лопаты или метлы, в черной робе, в вязаной шапчонке, которую носил круглый год – ему у церкви подавали. Он брал мелочь и клал ее в карман, не божась и не кланяясь, не желая здоровья, бормотал лишь спасибо – возможно, копеечка его обижала. Добр он был, но скуден на ласку, и только вскидывал на подателя псовые очи, заставляя того застыдиться.

Катил Новый год; за ним Рождество; весь день терли в храме полы, скребли от воска поставцы, прибирались и суетились. Обедали в каморке причетника: Миня делил яблоко, большое и лаковое как нарядный детский башмачок, тугое и звонкое, готовое треснуть от сока – дьякон Рябушкин брал дольки; на плитке, янтарной медью, пламенела и румянилась турка, и шторка на окне едва колебалась теплом.
 А после Миня греб лопатой снег, скрипел ее лезвием о стекло глянцеватого снега, ровнял проторенные дорожки – хотелось красоты, и чтоб удобно было людям; в воздухе словно хорал радости реял и цвел, какой раз в году только бывает – вот в эти самые, исходные дни декабря, – неясное переживание чуда, заползавшего в сердце: особое, мистическое чувство.

 Сходил уже вечер; снег томился под косым электрическим светом, казался живым; деревья – сизые, с чернью – словно дышали, залитые, на самых кромках, лижущими следами фонарей. Уборщик подошел к одному из деревьев, ветку, прижатую чугунной изгородью, поправил: тепло стало под сердцем, будто благодарность чью-то услышал… может, и слышал?
 Он кашлял и дальше скреб снег.

 Так он чистил лопатным краем дорожку, выскабливал до блеска и сверху – бросками кисти, в рукавице – песком орошал. Вдруг точно отуманило.
 В голове закрутилось и стало тошнить. Хмарь толкнулась кверху из желудка. Качнуло как пьяного.
 Отдышиваясь, он вычистил пядь. Песку, на карбидный снег, из тканевой мошны, что за поясом, бросил еще горсть. Едва смог к стене храма лопату прислонить: падала лопата. Поправил, как мог. Мутнел глазами, глядя на дорожку. Чиста была дорожка, идеально чиста, искрилась выскобленной колеей, белоглазым зеркалом блистала осколочно, мерцала песчаными рыжими зернами – в золото. Проложи здесь ковровую дорожку – патриарха не стыдно б было встретить. А то – отца Меня, мир духу его... Или Христа самого, босого по снегу – пальчики-то на ступнях каковы, заскорузли от холода, – к коленям его, издали, одной мыслию, восторженной и безгрешной – припадая содрогательно. Да край хитона, холщовый, в парше снежинок, изорванный, онемелыми от молитвы, целуя губами… И свою скрюченную руку, в обветренной коже и мускулах, с надтреснутой царапиной, обожженной морозом – рядом с палестинской материей, наблюдая удивленно...
 Воздух был свеж и певуч, казалось, ангелы мимо летали – так чист и ясен был воздух.

 Людям будет хорошо.
 Он отошел и сел. Даже лег. В снег прямо, до ступеней не дошел. В снегу прохладно было. И можно было им – ласковым снегом – грудь и лицо растереть. Он окунул ладонь в россыпь холода, сгреб и белый нежный ком к глазам приподнял. Рубашку, под фуфайкой прямо, пуговицу срезая единым рывком – заголил движением руки. Ладонь со снегом воткнул под ключицы, в самые верхние ребра, в самый центр – под горлом и ниже. Ничего не мог сказать: даже шепота не было. Один был шепот – тающим сердцем, у самого исхода белеющих губ: "Господи, помоги!"
 Праздник Твой, Иисусе, Божие Рождество… Во славу Твою. Прости мя, грешного.

 А потом закатилось сознание.
 Очнулся в тепле; слегка была темень, сенное крыльцо церкви, самый вход, у окна, пара лампочек тусклых – больше зачем? – сбились пятеро возле него: Рябушкин, дура Ирина, причетник Сережка, вмиг протрезвевший. Еще скоропомощники: молодой фельдшер и с ним врачиха – отчетливо Миня увидал над собой женское лицо, морщины даже приметил, – ясно виделось все, словно не сам он смотрел, но кто-то другой, вместо него, здоровый и спелый от силы: будто бы и не с телом уже...
 Полчаса прошло, когда нашли – отходил, дышалось ангелами уже, хорошо дышалось, нестрашно было совсем: близко были ангелы, словно ладонями гладили, овевали: "Не бойся, Миня," – шептались.
 Фельдшер, юный как лист апрельской яблони, быстро зацепил кардиограф, загнал Мине интубационную трубку, и под ключицу катетер. Удар "утюгов" дефибриллятора пришелся ровно в область сердца. Миню подкинуло; – ангел глядел внимательно, наклоняя лицо, – точно жалел, точно сказать ему думал: "Что же ты не остерегся!"

 "Прямая!" – скрипел зубами парень, глядя на кардиограф. – Я массаж ему делаю, вы раздыхивайте мешком!.." – велел врачихе. Пустились. Фельдшер жал грудную клетку, врач вдувала в Минин рот из легочного мешка "амба". Три-четыре-пять! – мешком регби. "На ЭКГ – каша!.." Три-четыре-пять, снова толчки в самое средоточие жизни: перекрещенными ладонями. "Отец, заводись! – шептал парень. – Не видишь, стараемся!!!.."
 Пошел сигнал жизни, прерывистая линия, биение кровотока, снова запущенным сердцем. Как через вату, слышал Миня голоса: "Андрей, давление?" – "60… низов пока нет!" – "В капельницу "комплекс", промедол… В зад лидокаин!" – сказала врачиха отрывисто.
 – Давай, отец, очухивайся! ну же… – заговорил резче парень; потемнело в глазах, и что-то прорезало поясницу: нитяным, как будто, жалом.
 Стало легче. Миня приподнял голову, трубка стала в горле колом.

 "Андрей?.." – "100 на 60, растет, пульс 90, дышит сам", – "Убирай интубацию". Сняли дыхательную трубку. Приходские толклись; Ирина полошила вполголоса: "Мин-ня!", сунули ей вату с нашатырем. Парень считывал кардиопленку.
 – "Задний"... Самый говенный для неотложки. У вас живот, наверное болел? тошнило?.. – спросил Миню. Тот кивнул одними веками.
 – Площадь поражения не растет, давление держит, – сказала врач. – Вовремя прихватили… Вон, балдеет уже.

 – Отче; поможете к машине снести? – спросил фельдшер дьякона, некрепким скотчем взгляда оценив балахонный прикид. Рябушкин кивнул, засуетился. Взмыли в небо носилки. Миню болтануло, он потерял вес и поплыл – понесли в раф. В холодном брюхе Скорой помощи прикрепили носилки к лафету; врач взобралась в салон, фельдшер вспрыгнул тоже, захлопнул дверь.
 В машине Миня плакал, блаженно плакал, сам не знал, отчего.
 Все порывался фельдшеру что-то сказать, но врачиха стесняла его: молчал, катились слезы. "Как чувствуете себя", – спрашивала она. А фельдшер стучал в разделительное окошко, водителю кричал:
 – Вова, ё! вруби мигалку. Маяк должен крутиться в два раза быстрее колёс...

 Миня видел щеку его, молодую, как щеку ангела. Разве вот без сияния, а так…
 – Как зовут тебя, сынок? – пролепетал отцветшими губами.
 – Андрей...
 – А бригада… бригада какая.
 – Шестая бригада, отец, – ответил парень.
 Привезли, развергли двери, с волокуш переложили Миню на телегу; фельдшер покатил его в нутро больницы, затаскивал каталку на ступень приемного отделения. Хоть бы скос сделали, что ли: пинать тут, в душу, всякий раз…
 Вкатил, вырулил в свободный отсек коридора, приладил у стены, ждал и тер щеку, пока в осмотровую позовут. Руку Мини незаметно погладил, словно стыдясь: как отца погладил бы, коротко, нежно. Едва задержал.
Врач сдавала в окошко сопроводительный лист.

 Ангел, бывший рядом, радостно вздрогнул.
 Он был солнечно белокур, волосы до плеч, едва волнистые по длине, завитые в кольца с концов. Широкие плечи и сгущено-белый свет шел от лица его и груди – как от операционных ламп. Миня сдал нервами, сжал руку фельдшера.

Подошла медсестра приемного отделения, стала мерять давление, градусник вдела под свитер, то-се. Уже забирали каталку к себе, отпускали сокропомощников. "Едем, Андрей!" – сказала врач. И Мине: "Поправляйтесь!"
 – Живи, отец. Ну, здравия тебе, – сказал фельдшер.
 Каталку приняли; медсестра, толкая, покатила Миню к лифту, гремела колесами по ребрам линолеума – а Миня уж мало что видел: гнуло в сон: не в смерть, но именно в сон, – и ангел молча-молча удалился, чтобы ему не мешать.
 Он приблизился к фельдшеру, выходившему из приемного. Чье-то присутствие, за правым плечом.
 Андрей обернулся. Никого не было рядом – дальше по коридору ковыляла с ведром санитарка, молодая баба – инвалидка?.. – двигались люди, мелькали скоропомощные куртки.
 Только плечами пожал.

 – Андрей! ты светишься как будто, – сказала врач уже в машине.
 – Спасибо, что шутите, – отвечал фельдшер.
 Он был чистый как крещенский полдень, несвеж от усталости, голода, нервов. Обтер лицо ладонью, выдохнул, как выдыхает человек замерзший или хвативший лишку алкоголя.
 – Тогда я звоню диспетчеру. Как думаете, дадут заехать на подстанцию? Я бы пожрал и покимарил полчаса, а главное, в сортир – с восьми утра крутимся, а?..

 Ангел подышал в его щеку, подумал, завис тлеющим пятном теплоты и шоком божией прелести вонзился в его сердце.
Свечение погасло.




--