7. На исходе души. Земля. Деревня. Дерево

Борис Пинаев
Борис Пинаев, Мария Пинаева. На исходе души. Текст 7

ЗЕМЛЯ
Это, наверно, совсем не Иона. Не он же хрипит, не он раздирает ворот: объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня... Морской травой обвита голова моя... до основанья гор я нисшёл, земля навек заградила меня... но Ты... Ты, Господи, изведёшь душу мою из ада.

- Что ж теперь делать, ты не узнал? Я тебя просила... Что делать, когда проклятье... Ты был в храме?

Она сердилась, мы лежали вместе, она уже почти не вставала – только садилась на кровати раз в день, на пять минут, с трудом, с тяжкими муками. Что делать... Я растирал ей ступни. Блаженны плачущие... Блаженны кроткие... Блаженны милостивые... Блаженны чистые сердцем... БЛАГОСЛОВЛЯЙТЕ ПРОКЛИНАЮЩИХ ВАС. Крестное знамение, дуновение. Заклинание в чине Крещения.
Тайноводственное поучение: изгнать злобного демона, идущего за человеком до спасительных вод.

Ей было бы легче, если бы… А я никак не мог спасти свою милую. Ни тело, ни душу. Только Бог, Спас, Спаситель.

Когда-то в день рождения своей матери Мария обязательно навещала кладбище. Однажды... Говорю: не ходи без меня. Во сне видел предтеченскую колокольню, я ростом со звонницу и пытаюсь бить в колокол, но он качается и почему-то молчит. А потом мы куда-то идем, взявшись за руки, мимо серой могилы начальника, чьим именем назван Город. Она почему-то ограждена высоким и стальным решетчатым цилиндром, внутри которого мертвая фигура из жести. Она тихо качается, мы подходим к ней, она рукой касается Машеньки.

- Не ходи без меня. Я быстро сбегаю на работу... на пять минут. Встретимся на остановке.

Кладбище бывает ласковым и даже весёлым – в весеннюю родительскую субботу и в Радоницу, когда здесь выпивают и закусывают, когда на дорожках стоят цыганские телеги, когда туманит головы молодой и зелёный дым на березовых ветках. Но бывает очарованно-странным, тревожным в одинокой тиши могил, меж которыми легкие тени, танцующие призраки, иногда вдруг обретающие плоть.

В двух шагах от больших кладбищенских ворот – мы уже уходили – нам встретились... Кто? Я не знаю. Ведьмы? Старухи? Одна сумрачно посмотрела на нас, что-то сказала и резко выбросила руку.

- Что? Что она сказала? Что...
-Я не понял... ничего... нет...

За воротами она схватила себя руками за горло. Вот – задыхается. Задыхается. Что делать? Машину? Где... Куда... Умирает.

- Дай снега... на горло...
Без Христа у нас нет защиты от зла.

Стоял апрель. И мы еще прожили вместе четырнадцать огромных лет. Зимой 85-го она упала возле дома на грязном льду. Обошлось без перелома, сильный ушиб, но троюродный брат Ионы просверлил кости ног (дескать, по ошибке), чтобы месяц лежала на вытяжке. Обучал студентов ремеслу. Насвистывая. Спаси, Господи, Петра Васильича – позвонил знакомому врачу, и тут же её отпустили вместе с соседкой. (Васильич, добрый человек, потом ей и руку гипсовал – за два месяца до исхода.) А мы, рассердившись, в газету написали, после чего даже прокурор заволновался. Зачем? Она ходила вдоль стенки, но мы не сдались. А теперь... А сподобившиеся достигнуть того века... и воскресения из мертвых... ни женятся ни замуж не выходят и умереть уже не могут.

Наугад открыл страницу, и глаза сами уткнулись в слова. Спасибо... Мы были счастливы, Господи.

ДЕРЕВНЯ
Песня плывёт, вплетаясь в зной, в жужжанье, в журчанье, в дуновение, в шорохи… Я сижу прямо посередине речки на быстринке. В этом месте ежели сядешь – вода у берегов поднимается. Я сижу в Кунарке – как в тазу, как в корыте, пескари тычутся в мои ноги, я полощу прямо в "водопаде", который перекатывается через мои колени. Для меня всегда родина – вот это. Именно это. Не вся Кашина, и даже не дом мой на горе под дядькиными тополями, а именно эта быстринка, и именно когда я в ней, и обязательно жарко, и вода омывает меня. Не захочешь да рассиропишься: разве можно одному человеку столько счастья?
 
Деревня Кашина в моей жизни – статья особая, постоянно и всюду присутствующая. Как детство, которое с человеком всю жизнь, до самого края. (Да-да… она и помирая вспоминала детство.) В детстве я в Кашине жила только однажды, в послевоенное лето. В 45-м году. Мать привезла с тяжёлым инфильтратом лёгких, отвергла настояния врачей "поддувать" меня, закрыла уши на все зловещие предупреждения. Она привела (принесла?) меня в Иоанно-Предтеченскую церковь, где священник крестил и причастил девочку Машу. Этот последний-последний, самый последний в городе Храм уж совсем было уничтожили наши богоборцы, но война сохранила. Потом мать сгребла меня в охапку и увезла из города.
 
Я хорошо помню соседскую тележку на двух колёсах. Да, собственно, и помнить не надо, у них и сейчас такая же – на этой тележке мать вывозила меня в сосняк.

Помню бесконечные переодевания – я вымокала до нитки, особенно во время сна. Помню питьё из сосновых иголок, землянику и бруснику, и парное молоко, которое мать вливала, вталкивала в меня всеми правдами и неправдами. Мать (с Божьей помощью) "выцарапала" меня – это было любимое её словечко с тех пор, как его произнесло лёгочное светило, которое выстукивало и выслушивало меня, и вертело на рентгене, не веря своим глазам.

 И вот это "Кашина не даст пропасть, Кашина выцарапает" засело во мне на всю жизнь. А теперь вот ещё поняла: Бог через крещение и причастие – и мать… Её любовь к деревне была не с потолка, а тоже из детства, из её детства. Мой дед в начале ХХ века купил дом на горе за рекой, у самого леса – и вывозил сюда на лето восьмерых архаровцев (моих дядюшек в возрасте от пелёночного до гимназического и мою мать с сестрой её Катей).

Екатерина умерла восемнадцатилетней 30 августа восемнадцатого года, в гражданскую войну… С горя? Ушли братья Борис, Андрей… и Серёжа. Он мечтал стать священником, но где-то сгинул в бескрайней России. Но кто-то всё равно стал потом православным иереем Сергием вместо него? Чтобы впервые соборовать меня за год до смерти.

Я не очень-то много в этой жизни умею, вот разве что слушать, прислушиваться, предчувствовать. В юности, когда на уме был один волейбол и мальчики, и ветер гулял со свистом в абсолютно порожней моей голове – я уже с каким-то неизъяснимым предчувствием слушала "кашинские истории" матери.

 Чего стоил один только Сад, от коего и по сей день остались на нашей горе яблоневые и сиреневые дымы. Да в акациях, более семидесяти лет никем не стриженных, бродит в ненастье соседский телёнок… Мои малолетние дядьки чем-то прогневали отца, моего деда Димитрия. И тот сказал, уезжая: "Чтоб через неделю был сад". И укатил себе на лошадках. А дядьки мои упирались, бедные, с шести утра и до двух ночи, возили землю и с речки песок: гора-то была настоящая – известняковая скала. В воскресенье мой дед подкатил с бубенчиками: "Сделали? Ну и ладно". А там два гектара... Воспитывал в строгости.

Каждый год в начале отпуска – в начале новой эры, когда одним рейсом электрички рвётся связь с загазованными улицами, с каменными лестницами, с телефонами, и ты, как бы кружась, медленно начинаешь оседать в деревенском быте, в моей семье начинаются беспредметные разговоры о том, что избу надо бы подремонтировать. Но всё равно нет денег, да если бы и были, никто не знает, где берут нынче рубероид и доски. Всем тут же становится ясно, что разговоры о ремонте переходят в планы будущего года, а я, чтобы подкрепить окончательное облегчение, неизменно вспоминаю мать: "Наш дом НИКОГДА не рухнет, его тополя держат".

Тополя – те самые, из истории с садом… Могучие, родословные тополя… Лезу в голбец – и обязательно люблю тронуть рукой их корни. Во мраке холодного подпола их видно, они действительно обхватили мой дом и не дают ему упасть. Как ни странно...

А меня держит Кашина: счастье и свет. Чем дальше проживаю жизнь – тем больше… Где бы я видела закаты? – в городе нету неба… Поля белого клевера, кашки. Где б слышала звук, родившийся от соприкосновения дождевых капель с листьями?.. Где дышала бы запахом богородской травы… на огромном холме с белыми скалами над маленькой речкой… и с розовыми ромашками в зелёной траве под берёзами… где, раскинувши руки, обнимала ветер. Где внимала бы степанидиным причетам, давшим такую работу уму и сердцу, какой я не могла в себе предположить.

 Каждое новое лето детские подружки моей матери Степанида и Матрёна встречают меня в Кашине: "А что, Марея, ноне ведь Лизавете-то Димитревне будет уже подико девятый годок…" Это не праздные разговоры, не долг вежливости даже. Это память. Свет далёкого детства.

Вот так оно идёт и идёт, и вяжется, вяжется… Голубеньки глазки сделали салазки, сели да поехали – к дедушке заехали. – Чего, деде, делашь? – Ступу да лопату, корову горбату. Корова-то с кошку, надоила с ложку. Пора баушке вставать – курам зёрнышки давать. Куры улетели, на сосёнку сели…

Колыбельные моего детства – забавная самодеятельность матери, заквашенная на какой-то очень приблизительной народности – в смысле текстов, и в то же время очень верной – в смысле сути, в смысле жалости к дитю, в смысле угадывания, что не столько погремушки нужны ему в колыбели, сколько импульсы живой души. И глотала я эту смесь, любя и не любя её.

 Меня очень обижала, например, такая самодеятельность: "Баю-бай, баю-бай, пошла киса под сарай, под сараем Маша спит, кисе незачем ходить". Было жаль себя: почему же я под сараем? И обидно: с какой стати кисе незачем ходить, с кисой всё-таки под сараем не так одиноко. (А Борис-то сейчас поёт нашей внучке Машеньке: "под сараем киса спит, Маше незачем ходить". Мне Оттуда видно.) Тем не менее я слушала колыбельные с замиранием сердца. Уж и большая была – во втором, может быть в третьем классе – всегда засыпала под сочинительства матери.

ДЕРЕВО
Женщин нельзя оставлять. Они просыпаются ночью - и как пугливы… А вдруг кто-нибудь закричит под окном? Или скажет шепотом. Правда, не лучше, если всё молчит. Поскольку нет никакого выхода, то пусть лучше не просыпаются, но спят до утра. Держите
 их за руку, не оставляйте – пока они молоды и в старости.
Будем справедливы. Все понимают, что трудно. А что предлагаете?

(Продолжение следует)