Жизнь. Такая длинная жизнь

Геннадий Бородулин
                Жизнь. Такая длинная жизнь.

  Василий Тимофеевич сидел за столом на кухне. Напротив его, у замерзшего толстым, и потому не пропускающим слабого вечернего света, льдом окна, сидела Юлия Александровна. Выпитая за ужином водочка разрумянила их лица, согнала с них дневные заботы, подмолодила. Было уютно и хорошо. Хотелось петь, и он запел, самим собой придуманную песню, пристукивая в такт песне здоровой ногой. Двухлетняя соседская девочка с косичками старательно, стараясь не зацепиться за правую, не сгибающуюся, в колене ногу певца, радостно танцевала, кружась по кухне.
- Трахать я тебя не стану Марья Николаевна. У тебя меж ног собака, на мой хрен бросается..., - негромко, весело и хрипло баритонил Василий Тимофеевич.
- Ну-ну. Василь Тимофеич. Прекратить! – оборвала его Юлия Александровна. Вместе с песней оборвался и танец. Девчушка, только что кружившая по кухне, растерянно остановилась.
- Иди ко мне Оленька, - позвала ее Александровна, - не слушай старого дурака. Но девочка, недовольная тем, что танцы так быстро окончились, уже карабкалась на колени к Василию Тимофеевичу.
- Ну вот, так всегда. И за что тебя старого дурака дети любят. – обиженно произнесла она.
- А за то, что я хоть и пьяный, а добрый. А ты нет.
- Ну, раз так, так пусть тебе дети добрые и наливают. – решительно произнесла Александровна, убирая со стола начатую бутылку.
- Да и нальют, нальют. Не беспокойся. Только б дожить. Твои наливали, и чужие теперь нальют.
- Налиют, налиют, – картавя, вторила ему Оленька, обнимая за шею Василия Тимофеевича.
Раздосадованная Юлия Александровна поднялась из-за стола и принялась убирать посуду, всем видом своим, показывая, что ужин окончен. Огорченный столь ранним окончанием ужина, Василий Тимофеевич осторожно опустил на пол девочку.
- Иди домой, моя хорошая, завтра дотанцуем.
Затем встал с табурета, и хромая приблизился к жене.
- Юленька. Слышь, ну какой хороший вечер то был. Ну, давай еще по одной, за примирение. Ну, чего я сделал, что ты как с хрена сорвалась. –  невольно вырвалось у него.
- Я сорвалась. Я! – уже кричала Александровна, - Да ты сам со своей водкой уже давно сорвался. Ты хоть думаешь о чем говоришь. При ребенке похабщину несешь. 
-- Да она маленькая, еще ничего не понимает, ей лишь бы пели, – пытался исправить положение Тимофеевич, но было поздно. Теперь уже Юлию Александровну ничто не могло остановить. Оставался только один путь в свою комнату.
-- Ты вообще думаешь, когда говоришь, - кричала она, - вот давеча у председателя исполкома ты чего понес? Ты кому кричал «крыса тыловая». Кому кричал, что таких, как он стрелять надо. И что ты думаешь, что после таких слов тебе квартиру дадут идиот старый. Здесь, здесь будем подыхать в этом бараке сраном.  До конца дней своих будешь троеборьем заниматься «вода – дрова - помои», ветеран хренов.   
-- Да пошла ты…, – в сердцах негромко произнес Тимофеевич, и хромая пошел к себе в комнату.
  Вечер был безнадежно испорчен. Выпитая водка уже не грела, а саднила душу. Молча разделся и так же молча улегся в отсыревшую постель. Барак был старый, и тепло быстро уходило из него. Сна не было. Он вспоминал последние слова жены и думал о том, что она права. Не даст им Сидяхин, не даст квартиры, хотя и положена ему, как ветерану, однокомнатная благоустроенная. Не даст ни за что, после такого «душевного» разговора. Вот уж действительно - все получили, а некоторые и на детей умудрились получить. А он все стоит на очереди из-за своего дурного характера.
  Характер. Характер – это природа, это наследство родительское. Его ничем не истребишь, не сломаешь. Пробовали ломать, не раз пробовали. Пробовали в детском приюте характер его ломать, куда попал он после смерти родителей. Пробовали тогда в сорок втором, когда его, парнишку восемнадцатилетнего отдали под трибунал и, осудив, бросили со штрафными батальонами в самое пекло войны, в Сальские степи. И еще не раз в жизни пробовали.
  «Штрафбат, штрафбат», – крутилось в его мозгу, - «до первой крови». Полтора года проливал он ее – эту первую кровь, и за эти полтора года потерял он счет своим ранениям. И после каждого очередного ранения опять возвращался обратно в штрафбат под смертоносный немецкий огонь и огонь своих заградотрядов.
  Он не может уснуть. Недопитая водка волнует его. «Эх, водка, водка! Что же ты с нами мужиками делаешь. Скольких погубила, а скольких еще погубишь. Коли б не ты, может и я далеко бы взлетел, а не кантовался бы сейчас с женой в этом бараке. Она, она проклятая, тогда в сорок втором толкнула его, молодого, только окончившего ускоренные курсы пехотного училища, младшего лейтенанта, в штрафные батальоны». Василь Тимофеевич протягивает из-под одеяла руку. Со стоящей рядом табуретки берет початую пачку «Беломора», закуривает. Табачный дым успокаивает, расслабляет его. И память уносит его в то далекое, далекое прошлое.
  Тоська не была красавицей. Рыжеватая, с редкими конопушками, которые дружно высыпали на ее  лице ранней весной, с хорошей плотно сбитой фигурой. Языкастая, веселая, она знала, как обращаться с мужиками. Такие, как она нравятся многим, но полюбить такую может только один. И он полюбил ее, полюбил страстно по-юношески, ведь она была у него первой. Все те три коротких месяца он жил двумя разноречивыми желаниями. Первое желание – побыстрее на фронт ни как не вязалось со вторым, - видеть, каждый день видеть Тоську, быть рядом с ней. Не раз предлагал он ей выйти за него замуж, но каждый раз отнекивалась она: - Ну, Василек, ну какая сейчас свадьба, сейчас война. Вот закончиться она, придешь, и пойду я тогда за тебя мой хороший.
К Октябрьским праздникам был приурочен выпуск курсантов из училища. С самого утра день пошел наперекосяк. Утреннее построение, приказ о выпуске и присвоении звания младший лейтенант, парад по занесенным снегом улицам маленького городка. Потом  долгое получение документов, оружия, обмундирования, сухого пайка. Затем короткое, прощальное застолье с друзьями по училищу.  И только к вечеру он улучил свободный часок, чтобы забежать к любимой перед отправкой в действующую армию.
  Пуржило. Встречный ветер колючими иголками снега бил в лицо. Вот еще один поворот и он на милой, знакомой улице.  В окнах ее маленького домика горел свет. «Ждет» - подумал Василий и ускорил свой, и без того быстрый шаг. Входная дверь была не заперта и, он, стремительно пройдя по коридору, открыл дверь ее комнаты. Зеленый свет от абажура широким пятном заливал середину комнаты, освещая большой круглый стол, заваленный снедью и водкой. Тоська, его любимая Тоська, в одной сорочке сидела на коленях у полуголого майора интендантской службы их пехотного училища. Волосы ее были растрепаны, глаза полузакрыты, а грудь обнажена. Пьяный майор, припав головой к ее груди, что-то говорил ей, оглаживая ее высоко заголенные белые ноги. И она в ответ смеялась, каким то хриплым возбуждающим, незнакомым ему смехом.
- Сучка, что ж ты делаешь? – осипшим от волнения голосам прокричал он, ища правой рукой кобуру табельного пистолета. Трясущейся от волнения рукой он ни как не мог ее открыть.
Вмиг протрезвевший майор, сбросив Тоську на пол, вскочил и пытался натянуть на свои толстые ноги галифе.
- А Васечка! – пьяно улыбаясь ему, Тоська пыталась подняться с пола.
- Мы вот тут ждали, ждали тебя. А тебя нет и нет, вот и решили начать без тебя.
- Замолчь сука, - он, наконец, справился с кобурой, и вороненый Т.Т. дрожал в его руке, - замолчь тебе говорю. Убью!
Наконец Тоське удалось подняться и она, шатаясь, направилась к Василию, обходя стоящий на ее пути стол. Майор, балансировавший на одной ноге, оступился, и начал падать в сторону Василия, и он -  Василий, приняв падение майора за угрозу, повернувшись, не думая, выстрелил в того. Майор на секунду замер, а затем плашмя грузно упал на пол.
  Потом был суд военного трибунала. Учли молодость. Учли и то, что сам он заявил о случившемся. Не расстреляли а, разжаловав в рядовые, под конвоем направили в штрафбат.
  Штрафбат, штрафбат, штрафбат. Сколько ж кровушки пролитой, и чужой и своей перевидал он за тех полтора года, сколько раз смертушка ходила рядом. Она и потом, в разведке, далеко то него не отходила, но там, в штрафбате он каждый час слышал ее дыхание у себя за спиной. Особенно близко была она тогда, весной сорок второго, когда две пули, своя и чужая одновременно толкнули его в грудь и спину. Тогда он словно наткнувшись, на невидимую преграду остановился; запрокинул голову назад, увидел яркое весеннее небо, и упал в грязно-кровавый снег. Его штрафную роту огнем пулеметов гоняли и свои, и немцы, от одного рубежа к другому. Гоняли до тех пор, пока рота не
                - 58 -
залегла, а вернее не полегла. А он лежал, лежал в грязном, кровавом снегу, не видя и не слыша звуков этой ужасной бойни. Он выжил. Его нашли на вторые сутки, нашли лишь после того, как  наши штурмовики так прошили немецкую оборону с воздуха, что те без боя отошли во вторую линию обороны.
   Война закончилась неожиданно для него летом сорок четвертого под Минском, в районе Борисова. Немцы окопались крепко. Фронт стал у реки Березина. А был приказ: вперед, только вперед. И тогда их разведгруппу полка, скрытно в предутреннем тумане, без подготовки отправили в глубокий тыл к немцам. Долгих три дня они таясь пробирались к штабу немецкой дивизии. Еще два сидели затаясь в засаде, и только после этого, после короткой схватки, взяли «языка» - офицера связи штаба дивизии. В том коротком бою потерял он дружка своего «Миколу Питерского» - Колю Гаврилова из Ленинграда. Шальной автоматной очередью прошило грудь его. И уже на последнем дыхании сумел сказать он ему: - Васька, напиши маме…
Выходили к своим тяжело. Немцы преследовали их, пускали по следу собак, но они оторвались в болотах и началу третьих суток вышли к линии фронта. Все эти два дня он тащил на себе Миколу, как брата своего тащил, мертвого. Боялся одного, боялся прикопать его за линией фронта. Боялся того, что не найдет он потом его могилы. Не сможет написать матери, где сын ее лежит. А уже на нейтральной полосе обстреляли их фашисты из минометов. Всего изрешетили Миколу, а ему Василию лишь осколком разворотило колено и перебило сухожилие на правой ноге. Вот и выходит, как не крути, а спас ему жизнь Мыкола. Мертвый живому спас.
  После был медсанбат, тыловой госпиталь в Смоленске, где уже поздней осенью и комиссовали его. Близкой родни не было, ехать было не к кому, вот он и решил податься в Ленинград к Колиной мамане. Рассказать ей о последних геройских днях ее сына. В Ленинград попал он только в декабре, нашел их дом на Линиях, нашел большую коммунальную квартиру, и только там узнал, что умерла Полина Ивановна, умерла в тот час, когда получила похоронку на сына. Блокаду пережила, холод и голод, а вот известия о смерти сына пережить не смогла. Не выдержало сердце материнское.
  Василию Тимофеевичу не спится. Холодно и неуютно в сырой постели. Ноют и не дают уснуть старые раны. Боль всегда обостряется весной и осенью, а сейчас, пусть ранняя, но весна. «Сейчас бы водочки той, что осталась с ужина, может и улеглось бы боль. Может я и заснул бы»,- думает он.
«А была, не была, рискнем. Двум смертям не бывать, а жены не миновать».
 Осторожно, чтобы не скрипели старые половицы, в исподнем он направился на кухню. Тихо, как в разведке, почти неслышно пересек небольшой коридор. Еще три, четыре шага и он у заветной цели – холодильника. Он открыл дверцу холодильника, и тот, как живой, в ответ на его действия покорно замолчал. На верхней полке, почти под самой морозильной камерой, среди банок и кастрюлек Тимофеевич увидел то, к чему стремился. Наполовину полная, или пустая наполовину, она, запотевшая слезой, стояла и манила взгляд.
- Хенде хох.
Василий Тимофеевич инстинктивно вскинул руки вверх и, обернувшись, увидел в дверном проеме жену.
- Юлечка. Я вот тут.… Перекусить решил.… Знаешь, за ужином как-то не хотелось, а сейчас вот…
- Да, да Васенька. Понимаю. Я и сама как-то плохо поужинала, так что давай доставай.
- Что Юленька доставать? Супчик?
- Кучерявый чубчик. Себе супчик доставай, а мне водочки.
Обрадованный переменой в настроении жены, Василий Тимофеевич радостно достал из холодильника поллитровку.
Был поздний вечер. Спать нисколько не хотелось. Как когда-то в молодости, тихонько вели они свой,  теперь уже спокойный, неспешный стариковский разговор.
- Вот ты Юлия Александровна давеча на меня накричала, что, мол не умею я себя вести. Что ругался с Сидяхиным. А скажи мне как же по другому, если он сука, письма чужие вскрывает.
- Как это вскрывает. Ты то почем знаешь?
- Видишь ли, надоумили меня умные люди письмо написать в Москву, в совет ветеранов и лично Брежневу, с просьбой о квартире. Сейчас большая забота о ветеранах войны вышла. Так я написал и отправил заказные письма. А он эти письма с почты перехватил, меня вызвал, и строить начал.
- Что ж ты мне то не сказал?
- Да хотел я тебе Александровна сюрприз сделать.
- Эх, Василий, Василий. Кто же такие дела так делает. Письма те надо было с верными людьми, передать, которые в Москву то едут, чтоб они их в Москве и отправили. Там уже их никакой Сидяхин не перехватит.
- Слышь Юль, так соседи наши скоро в отпуск поедут. Может с ними и передадим?
- А что Василь Тимофеевич и то верно. Глядишь еще, и поживем с тобой в благоустройстве.
  Вечер давно перерос в ночь. Было хорошо и покойно. Довольные прожитым днем они, наконец, разошлись по своим комнатам. Василий Тимофеевич, после выпитой водочки, заснул быстро и спокойно. Не спалось теперь Юлии Александровне. Поднявшийся ночью ветер поднял поземку, а та, разгулявшись, грозила перерасти в метель. Завывавший за окном ветер бросал пригоршни снега в замершее окно, рвал плохо прибитый лист жести на крыше, и не давал уснуть.
  Уснуть, как же тут уснуть, когда, несмотря на все прожитые годы так свежи воспоминания. Ничего не властно над ними – даже время. Кажется, что совсем недавно это было. Таким же вьюжным вечером он зашел в аптеку, где она работала фармацевтом и одновременно исполняла обязанности заведующей аптекой. Седой, молодой, красивый, он изумленно глядел на нее и нервно теребил в руках рецепт.
- Что вам? – спросила она, и непроизвольно улыбнулась.
- Вот, – он протянул ей рецепт, но тот, вылетев из его рук, упал на пол в натекшую с его ног лужицу грязной талой воды и снега. Недоуменно посмотрев на него, он осторожно поднял его с пола и стал руками обтирать его. От этого и без того затертый рецепт совсем пришел в негодность. Текст, написанный на латыни химическими чернилами, расплылся, и прочесть, а тем более принять и выдать по нему лекарство было невозможно.   
- Вот,- смущенно протягивал он ей в окошко то, что осталось от рецепта. И глядя на него такого смущенного и неуклюжего, она искренне рассмеялась.
- Что хоть там было написано? Какое лекарство то нужно?
- Не знаю. Мазь доктор выписал, какую то. Ранение у меня в ногу. Колено почти не гнется и болит.
- Понятно. Зайди к закрытию, я приготовлю без рецепта.
  И он зашел, зашел и остался у нее навсегда. Остался, не смотря на то, что было у нее двое детей, и что сама она была старше его почти на десять лет.

- Счастливая ты будешь Юлька. Два мужа у тебя будет и оба будут тебя любить. – так говорил ей папа, старательно расчесывая ей волосы и заплетая их в косички. Он всегда, когда бывал дома, причесывал ее.
- Почему папка?
- Да потому доча, что у тебя две макушки, – смеясь, отвечал он ей, – а такую красоту, как ты - не любить невозможно.
«Эх, папка папка, вот и оказался ты прав. И два мужа у меня было, и оба любили». - думает она. 
Она рано выскочила замуж, едва закончив медучилище. Борис был на двенадцать лет старше ее. Служил вместе с папой в одной части и носил звание капитана. Любила ли она его? Наверное, да. А может, просто была увлечена им? Зато он любил ее. И она в благодарность за его любовь родила ему Светку, а потом через три года и Бориску. Хорошее было мирное время до войны. А потом была война - страшная, ужасная, на которой в сорок втором, под Сталинградом и погиб ее Борис. Погиб почти в тех же местах и в тоже время, где начинал свою войну Василий.
  Странно плетет свои нити Судьба. Подарив счастье - вдруг забирает его, лишает последней надежды, а потом, уже опорожнив всю душу твою до дна, испытав тебя всю, подарит новое, нежданное, негаданное.
  Юлии Александровне не спится. Неожиданно припомнился странный вчерашний сон. Будто она в своей квартире, где до войны она жила с папой и мамой. Квартира и та и не та, какая то большая, просто огромная. По коридору, толпами ходят какие то люди. Ходят молча туда-сюда, безо всякой цели.
«Что они все тут делают? Что надо им в нашей квартире?» - думает она. Наконец она пробралась сквозь толпу этих молчаливых людей в свою комнату. Комната та же, большая светлая, в два окна.
«Но зачем же мама наставила так много кроватей, одинаковых железных кроватей? И все они одинаково заправлены серыми армейскими одеялами». На них сидят незнакомые люди с отрешенными лицами. «Где мама? Где папа?».- задает она себе этот вопрос, но не находит на него ответа.
- Доченька, - вдруг слышит она издалека родной мамин голос, - иди сюда. Я здесь.
Она вглядывается и видит маму вдалеке, сидящую на кровати у дальнего окна. Мама машет ей рукой. Быстро, насколько это возможно в заставленной кроватями комнате, она пробирается к маме.
- Мама, что это за люди? Что они делают в нашей комнате?
- Это их дом доченька. Вернее сказать – это наш общий дом.
- Мама, они, что все мертвые? Все?
- Да Юленька, да. Мы все тут мертвые.
- А я?
- Нет. Ты жива. И тебе нельзя тут долго быть. Тебе нужно уходить
- Но я не хочу мама, я хочу быть с тобой и с папой.
- Папы здесь нет. Ты же знаешь, его убили на войне, а убиенные на войне живут в другом месте. Далеко. Я и сама его не часто вижу.
- Мамка я не хочу уходить от тебя.
- Иди доченька, иди. Для тебя здесь нет места. Когда придет твое время, я сама приду за тобой, а сейчас иди к себе.
  Взволнованная воспоминаниями и этим странным, давешним сном Юлия Александровна почувствовала себя плохо. Разболелась голова, кровь толчками бежала по телу и не находя себе выхода тупо била в виски и затылок. «Давление», - подумала она, «надо бы выпить таблетку, а то так недолго в ящик сыграть». Откинув в сторону одеяло, она резко встала с кровати. И вдруг удар, сильный, до вспышки в глазах удар. «Ну, вот и все, вот тебе и сон в руку», успела подумать она. Второй удар, еще сильнее первого, лишил сознания и опрокинул ее на кровать.
В квартире было тихо. Спали за стенкой соседи. Спала маленькая попрыгунья Оленька. Довольный тем, что улеглась боль, спал в своей комнате Василий Тимофеевич.
  Утро выдалось серое и невзрачное. Все так же, как и вечером завывал за окном ветер, и так же он бросал хлопья снега в замершее напрочь окно. Первой из своей комнаты выбежала маленькая Олюшка и, шлепая босыми ножёнками по холодному полу, подбежала к двери Юлии Александровны.
- Баба Люля, баба Люля. – звала она свою любимую подругу, стуча ладошками в дверь. Незапертая дверь отворилась и Олюшка подбежала к кровати Юлии Александровны.
- Баба Люля, ты чего так лезишь? Почему не наклылась. – и Олюшка стала заботливо натягивать на  холодное тело Александровны ненужное  уже той одеяло.
- Баба Люля, ты чиво молчишь? Не хочесь говалить? Ну и молчи, я на тебя тозе обиделась.
  Прощаться с Александровной пришло много народа. Знали ее все. Знали, любили и уважали. Прилетела Светка с мужем из далекого Магадана. Плакала она, обняв Бориса, а жена его – Бориса, алчными глазками своими уже присматривала, чтобы забрать из дома после похорон. Все три дня молчал Тимофеевич, на похоронах молчал, на поминках молчал, и только после того, как разъехались все, дал волю чувствам своим. Ходил один на кладбище, подолгу стоял у заснеженной могилы жены, потом возвращался и сидел, сидел один в своей маленькой комнате, курил свой «Беломор». Лишь изредка выходил на кухню, и опять возвращался к себе. Возвращался в себя, в память свою.
«Эх, Юля, Юля. Зачем же так? Как же теперь без тебя?». Хотелось думать о хорошем, а в мысли лезла, какая то ерунда. Почему-то припомнилось о том, как ездил он на заработки в северную глубинку. В ту пору Светка уже заканчивала свой институт и собиралась замуж. Борис учился в фабрично - заводском училище. Нужны были деньги, и он, уговорив свое начальство, ушел летом в отпуск. Выбрал все отпуска, а их накопилось немало – за три года. Все отпускные отдал Юле, пообещав заработать за лето еще больше. Подрядился работать по договору в гидрографическую экспедицию дизелистом на маленький катер. Экспедиция исследовала бассейн верховьев рек Мая и Алдан. Три месяца «утюжили» они на своем «Стремительном» Алданские и Майские пороги, промеряли глубины и изучали фарватеры своенравных таежных рек. И только с ледоставом закончили свою работу. Получив на месте расчет за весь сезон, загуляли они с экипажем, и
понятное дело пропили все заработанное в две недели. Возвращался домой с тяжелым сердцем, пустым кошельком и подбитым глазом, в который так удачно попал пьяный капитан накануне отъезда, проводя разъяснительную работу в своем, теперь уже бывшем экипаже.
  Тихо, стараясь не шуметь, своим ключом открыл дверь квартиры, внутренне очень надеясь, что жены нет дома.
- Ба! Василь Тимофеевич! А что ж это вы так нежданно негаданно? Уж две недельки то прошло с тех пор, как телеграмма пришла «Встречай». Я то уж все глазоньки свои проглядела.… Ой, да что это у вас с глазиком Василий Тимофеевич? Никак боля.
- Да тут понимаешь Юленька, такая история вышла
- Да, да Васенька понимаю. Ох, Господи, да что это я так мужа то встречаю, - притворно продолжала Александровна, - давай, скорее, садись за стол, ты же, наверное, поди голодный, а у меня для тебя и бутылочка припасена.
Довольный таким поворотом событий Василий Тимофеевич быстренько скинул с плеч полупустой рюкзак, снял телогрейку и, вымыв под рукомойником руки, быстро присел к столу. Александровна тем временем уже накрыла стол, поставила в середину стола бутылочку «Московской».
-Ну что ж ты Васечка, - язвительно ласковым, спокойным голосом, спросила она, - много ль ли заработал?
- Много Юлечка, Много. Только ведь какая оказия вышла.
- Да бог то с ней с оказией, ты денежки то давай Василь Тимофеевич.
- Да ты понимаешь. Нету денежек. Нету. – покаянно произнес Тимофеевич.
- А что ж есть мой дорогой?
- А вот что. – и с этими словами достал Тимофеевич из нагрудного кармана манок на утку и призывно просвистел ей вековечную песнь селезня.
  Вечерело. Быстро сгущались сумерки. Василий Тимофеевич не включал свет, ему было все равно. Тихо скрипнула и открылась дверь. Освещенная ярким светом на пороге стояла Олюшка.
- Деда Вася, ты ходил к бабе Люле?
- Ходил Оленька, ходил.
- А чиво не пливел ее?
- Ее нельзя привести, моя хорошая, нельзя.
- Нет мозно. Я завтла пойду с тобой и пливеду.
Василий Тимофеевич взял Олюшку на руки, усадил себе на колени и сказал: - Хорошо. Сходим, только не завтра, а весной, когда потеплеет, сейчас холодно.
- А бабе Люле тозе холодно?
- Не знаю милая, не знаю.
- Деда, ты сто плачес? Не плачь, я тебе сичас куклу плинесу. – И с этими словами она, соскочив с его колен, убежала к себе в комнату.
«А ведь действительно я плачу», - подумал про себя Василий Тимофеевич, - «давно со мной такого не было, давно. А впрочем, чего ж не поплакать, теперь можно. Жизнь длинную прожил, а ее вроде, как и не заметил. Жену не сберег, любимую женщину не сберег».
  Он вспомнил, как ездил с Юлей на Алтай, на родину свою, к старой тетке Кате. И как та хвасталась соседкам: - Васька то мой, каку кралю привез. Образованная, дохтурка. Ликарства всяко знат.
Тетка жила одиноко в большом состарившемся вместе с ней доме. Война забрала мужа и двоих сыновей, Васькиных ровесников. Она давно звала его к себе, да он, приехав один раз сразу после войны, погостив немного, уехал искать свою судьбу. И нашел ее. Тогда он шел по родному селу со своей судьбой, со своей Юлей. Она, красавица, в городском крепдешиновом платье вызывала зависть у местных молодух. И неслось в след завистливое: - Дурак то, какой Васька, бабу себе взял старше себя, да еще с двумя детьми.
Тетка как-то тайком от Юли выспросила у него отчего, мол, своих то детишек общих нет у них. И он, не таясь, признался ей в том, что своих детей у него никогда не будет. Не будет потому, что еще в сорок третьем, там - в штрафбате, на минном поле осколок мины на излете попал ему в пах. Доктор в лазарете сказал ему: - Стоять солдат у тебя до смерти будет, а детей не будет никогда. И протянул ему на память рваный кусочек металла.

  Уже совсем стемнело. «Ну, вот и еще один день прошел. Скоро уж по Юле сорок дней будет». Он начал сосредоточенно считать, на какое число выпадают «сороковины» по Юле.
- Где этот старый хрыч? – знакомый голос его друга Бурмакина оторвал его от подсчетов. Дверь в комнату распахнулась.
- Ты чего в темноте сидишь? Свет стране экономишь? Призыв товарища Брежнева в жизнь воплощаешь, о том, что экономика должна быть экономной.
- Да нет Толя, просто так сижу. Ты проходи, присаживайся.
- Ну да, и будем с тобой сидеть в темноте, как куры на насесте.
- Да я сейчас свет включу.
- К хренам твой свет, на кухню пошли, я бутылку принес.
Бурмакин увлек друга на кухню. Там исследовав холодильник Василия Тимофеевича, наскоро приготовил нехитрую закуску.
- Давай помянем Юлию Александровну, память ей вечная.
Они выпили по три стопки, и Бурмакин засобирался домой.
- Ты чего приходил то Толя?
- А, вот видишь, и сам забыл. Я, видишь ли, уезжаю Васька. К сестре поеду, в Подмосковье, в Клину она живет. Насовсем поеду, нечего мне теперь тут делать. Юльку ты у меня давно отбил. Я все жил тут боялся, что ты сковырнешься, а она одна останется, как одной то жить. А тут видишь, как тут повернулось. Так что поеду, прощаться я пришел.
- Так ты Толя столько лет молчал? Знать и со мной дружил, чтобы ее видеть. От того и бобылем всю жизнь прожил? А она то, Юля, что не знала?
- Знала. Да тебя дурака выбрала, потому что любила. Ну да я не за этим зашел. Помнишь, письма в Москву писали, да те самые, которые Сидяхин перехватил. Так давай я завезу их. В Москве заказными отправлю. У тебя же копии остались.
- А, Толя на хрена она мне теперь эта квартира.
- Ну не скажи. Хоть последние годы по-людски поживешь. Давай ищи.
Василий Тимофеевич с другом прошел в комнату Юлии Александровны, открыл шкаф. На полочке аккуратной стопкой были сложены документы, куда он положил и письма и свидетельство о смерти.   Там же лежали альбомы с фотографиями.
- Вот они, бери.
- Вась, ты дал бы мне Юлину фотку на память, а то у меня ведь ни одной нету.
- Выбирай Толя сам, какая тебе нравится.
Бурмакин выбрал из альбома фотографию, забрал письма и, попрощавшись, ушел. А Тимофеевич опять остался один.    
  Так прошел месяц, второй, весна полноправно вступила в свои права. В конце мая его вызвал к себе предисполкома Сидяхин, молча ни слова не говоря, протянул ему ордер на однокомнатную, хоть и старую, но благоустроенную квартиру. В два дня собрал нехитрые свои пожитки и переехал. Прожил в той квартире год и тихо умер никого не обременяя. Хоронили его соседи и близкие знакомые, больше было некому.