Надежа

Алина Чинючина
В ноябре светает поздно. Стылый рассвет в ноябре прокрадывается в город незаметно, словно боится показаться на глаза людям. Антон Сумароков не любил ноябрь. Этот месяц обычно бывал для него неудачным.
Сумароков проснулся еще затемно. Долго лежал, слушая, как оживает огромный дом, как одна за другой хлопают двери квартир соседей. Потом хлопнула и его дверь – Люба ушла в аптеку. Она всегда ходила пораньше, чтобы успеть до работы отстоять очередь и отметить рецепт у провизора. По вечерам народу бывало больше, и тогда Люба не успевала забежать в магазин за продуктами. Сумароков не решался признаться себе, с каким нетерпением он ждет звука ее легких шагов в подъезде. Он ждал ее возвращения. Он ждал того, что она должна принести ему.
Чернота за окнами постепенно серела. Дом затих – все, кому нужно было на работу, уже ушли. Сумароков лежал, прислушиваясь, и думал, почему Люба так задерживается. Она ведь может опоздать на работу. Он рассматривал геометрический узор на обоях и вспоминал, как ранней весной они  с Любой возвращались с работы уже в темноте, и в сквере под окнами мимо них с хохотом промчалась стайка полупьяных подростков, почти детей. Люба сильно испугалась тогда. Что, если и сейчас с ней что-то случилось?
Уже совсем рассвело, уже по стенам пополз светло-розовый луч, когда щелкнул ключ в замке. Сумароков приподнялся на локте и позвал жену. Милый певучий голос ответил ему из прихожей.
- Ты знаешь, Антошка, там такая очередь. Говорят, перебои с поставками. Народу… давка… ужас! Со вчерашнего дня, говорят, не выдают. Я еле-еле достояла.
- Давай сюда! – нетерпеливо и грубо потребовал Сумароков, радуясь, что с женой все в порядке и одновременно злясь на нее за такую задержку.
- Так нету же, Антошка, - голос Любы звенел уже в кухне. – Говорят, только вечером привезут. Я после работы забегу, ага? Ой, поесть уже не успею…
Жена появилась в комнате.
- Милый, я ухожу, - виновато сказала она. – Ты уж как-нибудь сам, ладно? А то ведь опоздаю.
Она склонилась над Сумароковым и поцеловала его. Свежий запах близкой зимы коснулся Сумарокова ее губами.
Снова хлопнула дверь. Все случилось так быстро и внезапно, что несколько минут Сумароков просто лежал, ошеломленный, не в силах осознать, что случилось. Потом осторожно приподнялся, морщась от боли, дотянулся до тумбочки рядом с диваном. Аптечный пузырек темного стекла с полуоблупленной этикеткой был высосан им до капли еще вчера. Сумароков несколько секунд вертел его в пальцах. До вечера. Нужно дожить до вечера. Солнечный луч на обоях погас. Сумароков с силой сжал пузырек – и, размахнувшись, пустил его через всю комнату в стену. Пузырек раскатился по полу грудой осколков. На самом большом осколке поблескивал остаток надписи: «Микстура Надежина. Отпуск по рецепту врача….»
*   *  *
«Когда Господь раздавал людям чувства, он забыл про надежду, - шутили остряки. – И тогда люди научились выпускать ее сами». Поговорка эта вошла в школьный учебник литературы еще задолго до рождения Сумарокова.
Никто не мог сказать точно, почему и когда так случилось. Но уже несколько поколений, появившиеся на свет после Последней войны и Большой Зимы, рождались не такими, как те, прежние. У медиков появился термин «без-надежное поколение», и означал он совершенно не то, что эти дети не выживут. Они выживали. И прекрасно приспосабливались в изменившемся, наполовину опустевшем  мире после катастрофы. Они были почти прежними, за одним маленьким исключением: они не знали, что такое надежда. Такой вот каприз мутации.
Казалось бы, какая печаль? До чувств ли, до эмоций ли – если нужно просто выжить. Но со времени Большой Зимы минуло больше сотни лет, небо над планетой снова стало ясным, на месте сгоревших городов выросли новые, и жизнь стала почти такой, как прежде. Почти. Люди любили, радовались и горевали, смеялись и рожали детей. Но маленькая капелька в цветном потоке чувств, зеленая капелька, которая прежде называлась надеждой, теперь стала сухой строчкой учебников истории и довоенной литературы. Впрочем, жить это ничуть не мешало. Две руки, две ноги… право же, человечество заплатило довольно скромную цену за свои ошибки.
Пятьдесят лет назад, еще до рождения Сумарокова, скромный  ученый Надежин изобрел и передал в производство очень сложное в изготовлении лекарство, которое принесло ему мировую славу. Лекарство получило имя своего создателя, стало называться микстурой Надежина и сначала стоило бешеных денег. Потом, впрочем, тоже. «Надежу» - так в просторечии называли лекарство – выдавали по строгому учету: летчикам, морякам, альпинистам. И тяжело больным. Микстура не лечила, не снимала боль. Она всего лишь давала надежду. Такое вот старое,  давно забытое чувство…
*   *  *
День тянулся невыносимо долго. Сумароков, пытаясь отвлечься, долго щелкал пультом, перебирая телеканалы. Потом включил радио. Выключил. Повертел в руках трубку телефона. Звонить ему было некому, а сам он ни с кем разговаривать не хотел. Часы над сервантом показывали полдень. Еще шесть часов.
Полгода назад Сумароков попал в автоаварию. Четыре месяца провалялся в больнице, потом его выписали домой, потому что мест в отделении не хватало.  Будущее врачи рисовали оптимистичное, но довольно туманное. В настоящем же осталась инвалидная коляска, жизнь затворника в четырех стенах, потому что Люба не могла каждый день выволакивать с десятого этажа и 90-килограммового мужа, и коляску, и постепенно копящееся тупое, сводящее с ума бешенство. Бешенство – и отчаяние, приглушить которое ненадолго помогала «Надежа».
Конечно, Сумароков – не летчик, не депутат и даже не бизнесмен – вряд ли получил бы рецепт, да еще и на полгода с правом продления. Не такой уж тяжелой, в самом деле, была признана его болезнь; ну, а что инвалидность дали – так и на инвалидности люди живут. Помог шурин. По каким-то хитрым каналам он сумел выбить для переломанного родственника бесплатный рецепт (Сумарокову и Любе пришлось отдать все, накопленное на квартиру и распрощаться с мечтой о двухкомнатной) и обещал, что  через полгода рецепт помогут продлить. Полгода истекали только в январе, и Люба сказала, что там видно будет – вдруг муж все-таки  встанет на ноги? Врачи ведь надеются…
Теперь эта бутылочка из темного стекла казалась Сумарокову единственным, что привязывало его к жизни.
В одни руки выдавали одну дозу. Доза была рассчитана на неделю. Первые два дня после очередного глотка Сумароков был счастлив. Жизнь возвращалась в маленькую квартирку на десятом этаже. Вечерами он расспрашивал жену о делах на работе, улыбался и гладил ее руку, когда она помогала ему умыться. Ночами, прижавшись друг к другу, Люба и Сумароков мечтали, что скоро это все кончится, Антон поднимется на ноги, и летом они – обязательно-обязательно! – поедут в гости к тетке в Москву и там снова пойдут в Большой театр. Люба засыпала на плече Сумарокова, а он тихо дышал в ее пушистые волосы и был счастлив каким-то странным, ночным, недолговечным счастьем.
Потом эйфория спадала. Все входило в обычную колею, и еще пару дней Люба и Сумароков жили обычной, ставшей для них привычной жизнью сиделки и лежачего больного. Сумароков читал, по вечерам терпеливо занимался гимнастикой – сложной системой из десятка упражнений, показанных ему на прощание усталым хирургом. Люба возилась в кухне, изредка они перекликались.
«Надежу» выдавали по вторникам. К вечеру воскресенья Сумароков становился хмурым, все чаще огрызался на мягкие замечания жены, мрачно щелкал каналами и нетерпеливо накручивал на палец край простыни. Понедельник бывал для него самым тяжелым днем. Невесть почему ныли парализованные ноги, чесались руки, пересыхало во рту. Малейший звук делался нестерпимо громким, шаги на лестнице резали уши, а едва слышные голоса соседей за стеной грохотали барабанным громом. Вечером Сумароков придирался к жене, язвительными замечаниями доводя ее до слез, а потом мучился от раскаяния и долго просил прощения. «Ты же понимаешь», - говорил он. Люба вздыхала – и понимала.
Во вторник утром она вскакивала в пять утра, чтобы успеть  в аптеку до работы. «Надежу» выдавали только в центре, и дорога туда занимала почти час. Зато вечером у них наступал праздник.
Наступил бы, мрачно думал Сумароков. Перебои у них, видите ли, с поставками.
Вечером Люба снова поехала в центр – и вернулась, удрученная, промокшая и уставшая. Перебои с поставками, повторила она. Теперь только в субботу. Сумароков отодвинул от себя тарелку с ужином и отвернулся к стене.
Во вторник утром он не ответил на ее обычный поцелуй, которым она прощалась с ним, и притворился спящим. Люба постояла и, вздохнув, вышла.
В среду Сумароков не стал делать гимнастику. Все книги в доме были прочитаны и вызывали раздражение. Внутри у него колыхалась вязкая, черная вода. Что это было – отчаяние? Тоска? Он предпочитал не думать.
В четверг вечером Сумароков швырнул жене в лицо тарелку и назвал ее косорукой. Люба заплакала и ушла из комнаты. В Сумарокове шевельнулось было раскаяние – но он выругался и закурил прямо в постели, чего раньше никогда не делал.
В субботу  по местному телевидению прошел сюжет о трудностях с поставками лекарств в город. Журналисты в один голос твердили о небывалом взлете цен и призывали население набраться терпения. Люба снова вернулась домой с пустыми руками.
Воскресенье Сумароков провел, отвернувшись к стене. Узор на обоях был изучен им до последней трещинки за эти месяцы, и нового не обещал. Люба порой тихонько выходила на балкон – плакать. Утром муж выдал ей порцию грязной брани. Люба все понимала. Но ей было очень тяжело.
Лекарства не было. Ни в этот понедельник, ни в среду, ни в пятницу. Возмущенные родственники лежачих больных осаждали аптеки, кабинет мэра и горздрав. Там разводили руками и уговаривали потерпеть.
- Я боюсь, - шептала Люба, стоя на балконе и глядя в серое ноябрьское небо. – Господи, я боюсь за него. Господи, помоги!
Небо молчало. В самом деле, как могло оно помочь? Ведь не родит же оно, в самом деле, эту «Микстуру Надежина». А других вариантов не было.
Прошло полторы недели. Люба исправно ходила отмечаться в очередь, расписывалась в каких-то списках. Ее уверяли, что она получит «Надежу» одной из первых, и обещали позвонить. Засыпая, Люба клала рядом телефон. Уходя на работу, стала тщательнее закрывать входную и балконную дверь и отключала газ. Она улыбалась, но улыбка ее казалась приклеенной на похудевшем лице.
Сумароков не верил в Бога, поэтому молитвы считал делом зряшным и бессмысленным. Ночью он лежал без сна и просто смотрел в темноту. Люба тихо дышала рядом, а он лежал и думал, что без толку мучает ее и себя. Ее – в первую очередь. В нем просыпалось раскаяние и любовь к жене, и он, повернув голову, тихо целовал ее пушистые волосы. Но что придумать и как помочь – не знал. 

Однажды ночью он, как обычно, лежал и молчал. Уже наступил декабрь, но снега еще не было, и чернота за окном казалась кромешной. Такая же кромешная чернота была внутри. Калека. Калека. Урод.
Сумароков покосился на спящую жену и, пыхтя, стал переваливаться с дивана на коляску, стоявшую рядом. Люба, умотавшись, спала так крепко, что не слышала шума. Кое-как он перевалил отяжелевшее тело и отдышался. Крутнул колеса, подкатился к окну. Тихонько отодвинул занавеску и посмотрел вниз.
Если бы он мог в коляске переехать через порог на балкон… руки у него сильные, и дверь, а потом окно открыть – не та проблема. Если бы он мог подтянуть себя, чтобы перевалиться через подоконник, он бы, конечно, давно решил эту проблему. Но он не мог. Крюка в потолке и уж тем более веревки у него не было. А все лекарства в домашней аптечке Люба упрятала высоко в шкаф, чтобы он не смог до них дотянуться. 
Сумароков смотрел вниз. Город мерцал полночными огнями, по проспекту катили машины. Год назад они с Любой вот так же ехали по ночным улицам и смеялись. Сумароков молчал. Черная вода внутри дошла до края. Он ударил кулаком по раме окна, потом еще, еще и еще. Пришла боль, но он плевал на нее. Он плюнул бы на жизнь – если бы мог.
Потом он поднял голову. Ночное небо было черным, как вода внутри. И молчало.
Сумароков дернул шпингалет и распахнул оконную створку. Сквозняк рванул на нем майку.  Земля терялась далеко внизу, и так же далеко был город. Черное, совершенно черное небо распахнулось и обняло его – всего, от саднящих, разбитых пальцев рук до бесчувственных пальцев ног. Сумароков вздохнул полной грудью. Только один шаг…
Маленькая звезда, невозможно далекая, невозможно высокая, подмигнула ему. И Сумароков вдруг увидел, что чернота неба – не сплошная. В ней есть проблески. Они серебряные, как звезды. Они резкие, как ветер. Они холодные, как снег. Они живые, как жизнь. И в этих проблесках, где-то очень высоко, парила в небе звезда чуть поярче и покрупнее остальных. Она была не серебряная, а зеленая. Сумароков вспомнил школьные уроки астрономии. Звезда называлась Надежда.
Он попытался закричать – горло свело судорогой. А потом заплакал. Сумароков не плакал уже много лет – с тех пор, как у Любы случился выкидыш. Он вытирал мокрое лицо занавеской и плакал – беззвучно, сдавленно ругаясь самыми черными проклятиями, и колотил кулаками по окну.
Зазвенело выбитое стекло. Вскочила и закричала сзади Люба. А он все плакал, плакал и никак не мог остановиться. Люба металась вокруг с какими-то каплями, но он отталкивал ложку и плакал. А потом вдруг уснул – прямо вот так, в коляске, неожиданно и очень крепко. Люба еле перетащила его на диван.
Утром Сумароков проснулся поздно. Люба ушла на работу, не став будить его. На ковре возле дивана валялась ложка, стояла кружка с водой.
Сумароков лежал, открыв глаза. Было тихо и очень спокойно – город словно вымер. Потом Сумароков приподнял голову. Из открытой форточки отчетливо пахло морозом. «Это пошел снег», - догадался Сумароков. Мелкие, как крупа, снежинки, неслись в воздухе и пропадали в облаках.
Где-то там, за облаками, наверное, всходило солнце. Сумароков не видел этого, но знал совершенно точно. А еще он знал, что Солнце – тоже звезда. Оно желтое. Оно светит где-то совсем рядом с ярко-зеленой звездой, которую зовут Надежда.
Сумароков закрыл глаза и улыбнулся, откинулся на подушку. Люба придет сегодня домой пораньше. Дурак, как же он мог про нее не подумать? Надо рассказать ей про эту звезду. Она большая, ее хватит на всех.

30.04.2010.