Операция средней тяжести

Виктор Мельников 2
Не отрекаются любя...
В.Тушнова

Алексей Михайлович Баталов чувствовал: должно что-то произойти. Уже начало дня было скверным, почти мучительным.
Еще вчера он собирался объясниться с женой, но так и не смог — духу не хватило. Альбина была в добром, приподнятом настроении, все что-то живо рассказывала, и у него язык не повернулся обрушить на нее такое. Это было, разумеется, странно — он, ведущий хирург городской больницы, ежедневно принимающий у операционного стола смелые решения, а здесь... Впрочем, это было, конечно же, объяснимо. Там резать и рассекать тело — это одно, а здесь приходилось кромсать по собственным нервам, по собственным судьбам. Но все же решаться когда-нибудь было надо... Главное, произнести несколько первых слов, а дальше пойдет... пойдет... И гора с плеч. Но именно эти первые фразы были самыми мучительными и все не выговаривались.
И только сегодня утром, за завтраком, сидя в кухне на своем постоянном месте — у холодильника, он произнес:
— Альбина, я хочу тебе кое-что сказать... Это очень важно и серьезно. Я давно люблю другую женщину, — вымолвил тихо, почти бесстрастно, но в душе словно что-то оборвалось, облегчения не было. — Ты, конечно, можешь судить меня как угодно и называть как хочешь... И будешь, наверно, права, но уж так случилось... Банально, конечно... Но так бывает...
Альбина стояла у плиты, повернувшись к нему спиной, дожаривая сырники, и он не мог видеть ее мгновенно замершего взгляда, медленно бледнеющих щек. Она не закричала: на ее лице, которое он так давно и хорошо знал, не возникло ни истерической усмешки, ни сарказма. Она переложила поджаристые сырники на тарелку и подала мужу как ни в чем не бывало.
— Значит, у тебя любовь... — ни одна жилочка не дрогнула на ее лице. — Что ж... правильно. Двух дочерей замуж выдали, теперь самое время и о себе подумать... Тем более, в твоем возрасте глубокая, искренняя любовь — вещь редкая. — Альбина положила себе в тарелку и села напротив. Взгляд ее был чист. И только по побледневшему лицу жены Алексей мог понять, чего ей стоило это спокойствие. — Но только, милый Лешенька, я тебе так скажу — упреков за бесцельно прожитые годы, кстати, ради тебя и твоей карьеры, ты от меня не услышишь. — Она ела энергично, быстро, словно куда-то спешила. — Скажу только одно: когда ты наконец совсем увянешь... да-да, увянешь, а это будет, я думаю, лет этак через пять-шесть, и ты это тоже знаешь как врач, — возвращаться тебе домой уже не придется. Не приму... А что касается твоей молодой Эммочки, твоей «опытной» молодой врачихи, то с ее аппетитами — она тебя быстро переварит... Ей не ты нужен. Ей нужен мужик. Не муж, не мужчина, а просто хороший мужик. A это категория, как известно, временная. — Она помолчала, а потом добавила: — И тогда уж не кидайся ни к дочерям, ни ко мне... Крепись, как знаешь...
Баталов замер с кружкой в руке.
— Так ты что?.. Обо всем знала?.. — поразился он.
— Все знают, а почему мне не знать? Представь себе, я ее даже видела. — Жена поднялась и, поставив тарелки в раковину, принялась мыть. — Да, видела, яркую, с пышными достоинствами. Должна признаться: у тебя неплохой вкус.
Вода с шумом хлестала в раковину. Помолчав, Баталов спросил:
— А почему мне ни разу об этом не сказала?
— Не знаю даже... — жена пожала плечами. — Может, ради дочерей, может, ради себя... Или даже тебя. Ведь стыдно самой волну поднимать. Ты все же не дворник, человек известный, а тут — срам на весь город.
Она прикрутила воду, сняла пестренький фартук, аккуратно повесила в простенке.
— В общем, Лешенька, поступай как знаешь. Ты всегда у нас был го-ло-ва и все главные вопросы решал сам. Так что решай. — И спокойно, словно ничего не случилось, вышла из кухни.

Баталов сидел подавленный. Он-то надеялся, что сегодня это наконец разрешится, но все опять ложилось на его плечи. «Сам... сам... Опять — решай сам. А что решать? Вроде и так все решено». Конечно, ему гораздо легче было бы, если б жена вспылила, накричала, принялась упрекать, швырнула бы фартук или посуду... Тогда в пылу скандала было бы легче вскочить, собрать вещи и наконец уйти, хлопнув дверью. Уйти к той, которая давно ждала его... А так...
Баталов тяжело поднялся и, взглянув на часы, стал привычно собираться на работу. На душе было скверно. Пожалуй, еще хуже, чем до этого дурацкого разговора. У него даже мелькнула мысль — подойти к Альбине, сказать какие-то утешительные, ласковые слова. Но вместо этого, уже в дверях, с «дипломатом» в руке, он, как обычно, произнес погромче, чтоб она там, в комнате, услышала: — Ну, пока... Я пошел... До вечера...

На улице сквозь утреннюю дымку по-весеннему голубело небо. И раннее солнце пасхальными лучами где-то вспыхивало, играло в окнах верхних этажей. Баталов шел быстрым шагом, жадно ловя ртом свежий воздух. Встречный ветер охватывал его не по возрасту богатырскую фигуру, трепал темные, пока без седины, волосы. Но ни свежесть ветра, ни утренний свет не радовали душу. Не покидало ощущение какой-то большой надвигающейся тревоги. Предчувствие краха, почти катастрофы. Скорей бы, скорей бы дойти до больницы, попасть в свое хирургическое отделение, добраться, как до спасительного гнезда, до своего кабинета и, еще до «летучки» у главного, привычно сесть в свое, давно не новое, но все же — свое, кожаное кресло. Но вот что он скажет Эмме, которая наверняка уже ждет его, — думать сейчас не хотелось.
В больнице, несмотря на еще ранний час, все просыпалось, оживало. Знакомые звуки доносились из палат, кабинетов, подсобок. И Эмма действительно уже поджидала его в длинном и светлом больничном коридоре. Некоторое время они шли рядом молча. Он — широким, небрежным шагом, она, уже в белом халате, — постукивая высокими каблуками.
Он всегда не терпел этот резкий, вызывающий стук каблуков, раздающийся в больнице по кабинетам, в палатах и коридорах, и у себя в хирургии требовал от женского персонала — носить тапочки. Ну хотя бы мягкую обувь. И только, пожалуй, на Эмму это не распространялось. Она была невысокая, словно сошедшая из сказки Дюймовочка, с выразительными, красивыми ногами.
Сейчас она напряженно шла рядом, порой поднимая на него взгляд, стараясь угадать его мысли. Наконец спросила:
— Сказал?
Баталов молча кивнул.
— Был скандал?
— Хуже... В том-то и дело, что его не было.
Она облегченно вздохнула.
— Ну, слава Богу... сказал... А то прячемся от всех, как школьники... Молодец... Главное, что сказал...
Он отпер дверь кабинета, вошел в свой привычный мир. Однако буркнул:
— А мне кажется, это как раз не главное. — Снял, швырнул на диван шарф, пальто. «Дипломат» поставил у стола и опустился наконец в свое черное кожаное кресло. Прикрыл глаза, как от боли.
Эмма молча подобрала одежду, аккуратно повесила в шкаф на плечики. Тихо подойдя к двери, повернула в скважине ключ. Баталов открыл глаза и стал наблюдать за ней — пластичной, гибкой, как молодая испанка. И этого было достаточно, чтобы мысленно улыбнуться и даже успокоиться...
Эмма... Его милая, его страстная Эмма... Перехватив его взгляд, она ответила ему улыбкой, — преданной, лучезарной, которую он так любил. Молода и хороша — этакая миниатюрная рыжеволосая Кармен. С зелеными изумрудными глазами, с губами, полными зова и нежности. Создал же Бог такое чудо! Такое совершенство, гармонию.
Уже третий год, как она появилась в их городе, переехала из Туапсе. Уже третий год, как работает врачом-анастезиологом здесь, в больнице, и все завораживает его своим присутствием. Все манит, манит. Наваждение какое-то...
Конечно, Баталов, человек спокойный и положительный, поначалу сопротивлялся такому неожиданному чувству. И своему, и ее. Он никогда не был фатом или повесой. Стабильность в доме, в семье всегда были для него главными приоритетами. Однако же — грянуло. И он однажды «сломался», не выдержал... Тем более к тому времени и взрослые дочери, одна за другой выйдя замуж, покинули дом... Так и пошло, пошло...
Эмма, подойдя сзади, положила ему на плечи руки — нежные, мягкие, словно крылья волшебной птицы. Склонила голову к его плечу, близко-близко, так, что он почувствовал тонкий аромат ее легких духов. Аромат такой знакомый, такой сладкий, волнующий. Услышал шепот:
— Алешенька... Не переживай... Не думай о ней... Все перемелется, вот увидишь. Я же рядом... — заговаривала она его кровь.
Он прижал эти теплые руки, ощутил нежность молодой кожи.
— Я не о ней думаю, — слукавил он. — О нас, о дочерях... Узнают — скажут: совсем рехнулся наш старец. Седина в бороду, бес в ребро...
Она, крутанув его кресло, горячо возразила:
— Ну что ты? Что ты? Не смей даже в шутку так говорить! Какой же ты старец? — теперь они были лицом к лицу.
Эмма словно обожгла его. Он притянул к себе ее упругое теплое тело, посадил на колени. Ощутил щекой ее волосы. А она все шептала ему на ухо, шептала:
— Ты такой молодой, такой сильный... Мы всегда-всегда будем вместе... вместе...
И Баталов, прижав ее и почти касаясь губами зеленых глаз, легко поднялся и, подхватив послушное тело своими сильными большущими руками, опустил на стол. Запрокинув голову, она подставила ему полуоткрытые губы для поцелуя, и он жадно прижался к ним, таким полным, зовущим, горячим. Они излучали такую энергию, такой заряд, что он стал целовать их порывисто, жадно — еще и еще. Эмма не сопротивлялась и, когда он уткнулся носом в ее пышную грудь, сама расстегнула пуговички халатика. Тело блеснуло белизной, как серпик месяца. Баталов зарычал аки зверь и, уже не слыша себя, своего жаркого дыхания, ставшего похожим на рычание, не слыша и ее сладкого долгого стона, погрузился с головой в бездонный любовный омут. Эмма не отталкивала его, а еще сильнее прижимала к себе это кряжистое и совсем обезумевшее тело. Слетели к ногам брюки, брякнув об пол пряжкой ремня. К ним соскользнуло и ее белье, легкое, как лебединое перышко. Опершись руками назад, она изогнулась перед ним, как натянутая тетива. От его напористого движения Эмма вскрикнула, не в силах удержать стон, и он почувствовал, как какой-то ток пробежал по всему ее телу. Золотая цепочка с маленьким крестиком то взлетала, то ударялась о ее грудь. В один миг крохотная Дюймовочка превратилась в рычащего зверька...
Все исчезло вокруг. Алексей не ощущал уже ничего, кроме этого живого, подвижного тела. И внутри его самого, казалось, кружилась и бушевала вся Вселенная...
Когда Эмма спрыгнула со стола, Баталов как зачарованный смотрел на нее. Ее красивое тело несло такую чистоту, что он стоял около нее как зачарованный. И вот в этот момент он вдруг вспомнил о жене. Вернее, не вспомнил, а горько подумал: почему жены так быстро стареют?
И когда Эмма уже приводила себя в порядок в углу кабинета, поправляя прическу у зеркала, он неожиданно спросил — глуховатым, изменившимся голосом (он всегда подолгу приходил в себя):
— Скажи, Эмма... Ты правда любишь меня?
Женщина удивилась, надевая белую шапочку.
— Почему ты спрашиваешь?.. Неужели не чувствуешь? — Голос был молодой, звонкий — словно ничего между ними только что не произошло. — Ах, мой милый, милый доктор...— Она вздохнула. — Мой незаменимый, непревзойденный главный хирург... Да я всю жизнь мечтала о таком мужике, как ты...
— Мужике?.. — вспомнив слова жены, переспросил он, чтобы окончательно освободиться от навязчивых дум. — Но не всегда же мне быть мужиком?
— Ну, пусть мужчина... Пожалуйста, не придирайся. Я же люблю тебя.
Он задумчиво наблюдал за ней, за пластичными, словно у тигрицы, движениями, попросил:
— Пожалуйста, повтори.
Она с легкостью живо, отчетливо повторила:
— Я о-о-чень те-бя лю-блю-ю... Если хочешь — «Я без тебя, как дым без огня... Я без тебя, как лодка без весел». Видишь, даже стихами заговорила... И мне все равно куда плыть — к причалу или в открытое море. Лишь бы с тобой.
Он уже несколько успокоился, пошутил:
— К причалу твоей квартиры? А если в море, то в Коктебель, летом?
— Почти угадал, — ответила Эмма с легким смешком. — Только лучше не в Крым, а в круиз по Нилу. Крым мне надоел. — И, подойдя, слегка, как ребенка, потрепала по волосам. — А знаешь... — почему-то голос понизила. — Я вчера... спи-раль вынула.
Он не сразу понял, а осмыслив, отозвался не сразу:
— Поменять на золотую решила?
Она кокетливо надула губки:
— Неужели же не понятно?.. Я... хочу... от тебя... ребенка. — Помолчала. — И учти — это будет прекрасный, гениальный человечек. Как там Шоу сказал? Такой же красивый, как ты, и такой же умный, как я?..
— Или наоборот? — вставил он.
Она подошла, испытующе посмотрела в глаза:
— Может, я не имею на это права?
— Имеешь, имеешь, — ответил он, подавив вздох.
— Тебе это не понравилось? — Она взглянула в упор.
— Да нет, нет. Все нормально. Но все-таки надо было посоветоваться...
Эмма опустила глаза, огладила на груди белый халатик. Он повторил:
— Я же сказал — все нормально. А теперь иди. Пора, скоро обход. — Он придвинул к себе стопку историй болезней. — У нас сегодня что, один «желудок»? Вторая палата.
— Не один «желудок», а два. И не вторая палата, а четвертая и седьмая, — возразила она, неслышно отперев ключом дверь в коридор. — А вообще лучше не зарекаться. По себе знаю. Как говорится, что Бог пошлет.
— Да-да, — согласился он. — Загад не бывает богат. Ладно, иди. На «летучке» увидимся.

Когда за Эммой закрылась дверь, он почувствовал облегчение. Раньше такого не было. Он поднялся, в задумчивости неслышно прошелся от стола к окну и обратно — по истертому, некогда красному ковру. В душе теснилось столько неожиданных и несовместимых мыслей и ощущений, что справиться с этим сразу было не просто. Он остановился у шкафа, где, кроме папок и книг, издавна стоял плеер. Открыв застекленные створки, провел пальцами по длинному ряду дисков. Почему-то выбрал Шаляпина. Поставил на плеер и, нажав клавишу, вернулся в кресло. На этот раз оно тяжко вздохнуло под грузным телом хозяина.
И вот, словно из далекого далека, чуть приглушенный шорохом времени, зазвучал, ширясь и наполняя комнату, густой шаляпинский бас. Это была опера. Ария Годунова, мятущегося, греховного царя Бориса.
Мелодия мощно нарастала и все теснила, теснила душу Баталова. Звуки напоминали вопли кипящей, терзающей сердце совести, крики ужаса от сознания пролитой крови невинного ребенка... Но почему, зачем он выбрал именно этот диск — Баталов и сам не знал. А звуки все ширились, заполняя пространство небольшого кабинета, ударялись в оконные переплеты, о книжный шкаф, заставленный трудами по медицине, о напольные часы с бронзовым маятником, о стекла дипломов по стенам, о рамки семейных фотографий, стоящие на столе, с которых ему счастливо улыбались его жена, Альбина, и две прелестные белокурые девочки.
Баталов сидел, откинувшись в кресле, прикрыв глаза и полностью обратившись в слух. Звуки словно пронизывали все его существо, словно растворялись в крови. Побелевшие пальцы вцепились в подлокотники. От глубокого нервного напряжения пот проступил на висках. Да, он давно не испытывал подобных чувств. Да и вообще давно не слушал Шаляпина. И вдруг...
Вдруг все оборвалось. Он резко открыл глаза и увидел перед собой двух молча стоящих коллег в белых халатах, большого и маленького, как Пат и Паташонок, — Шумилова и Головина. Молодой талантливый Шумилов, Василий Николаевич, а для Баталова просто Вася, был отличным хирургом и его постоянным ассистентом, негласно даже считавшийся преемником. Он старался во всем подражать шефу: в ведении дел, в почерке работы за операционным столом, в манере ходить, говорить. Даже в том, что любил угощать персонал конфетами. Он и роста был высокого и двигался также ладно, размеренно, как заведующий. Ну, а Головин... Виталий Георгиевич, напротив, был пухлый, маленький, неказистый. Врачебным талантом и рвением не отличался. И в отделении его недолюбливали — за скуповатость, хитрость и постоянный, с ухмылочкой и прищуром, вопрос: «А что я буду с этого иметь?». Хотя, в общем, работать с Головиным было можно. Не худший вариант. Любил юморить, даже в операционной. Ну, а в присутствии дам позволял себе россыпи таких шуточек и анекдотов, что они все пунцово краснели и прикрывали ладошками щечки. Зато втайне... Втайне этот лысеющий старче мечтал скорее добраться до пенсии. И была у него еще одна слабость — он был азартен и любил бридж. Сестрички утверждали, что несколько раз видели его, как он по ночам просиживал за картами в городском казино.
— Извините за вторжение, — виновато произнес Головин, с любопытством взглянув на заведующего.
Баталов торопливо встал, выключил плеер и в наступившей тишине произнес:
— Прощу простить, коллеги. Что-то с самого утра потянуло на классику. Заряжаюсь, так сказать...
— Вот уж нашли чем с утра заряжаться, — улыбнулся Головин и сел напротив. — Заряжаться лучше всего с вечера и совсем другой классикой...
Однако Вася Шумилов горячо возразил:
—  Да бросьте вы... Это же силища, великий наш бас. — Он в любых ситуациях был за главного. — Это не то что бельканто какое-нибудь заграничное.
— Вот-вот, — Баталов тотчас откликнулся, чтоб поддержать разговор. — У них там все тенора, тенора. А басов сроду не было. — Машинально переложил на столе деловые бумаги. — Как Пирогов, к примеру, или Дормидонт Михайлов. А ведь все самоучки были, — перелистал почту, — все из духовного звания... Священники, дьяконы были, а поди ж ты, так пели — в Большом аж люстры дрожали...
Шумилов вдруг засмеялся. Баталов и Головин взглянули на него.
— Извините, — все еще улыбаясь, произнес их коллега. — Вспомнилась одна смешная история по поводу басов и теноров. Однажды сам император поинтересовался у Шаляпина: почему тенора имеют такой большой успех у женщин, а басы — наоборот? Ну, певец напрямую ему и влепил: тенора, мол, поют партии любовников, потому и слава им такая, а мы, басы, кого поем — либо монахов, либо дьяволов, либо чертей. Император согласился: да, действительно, роли все неинтересные.
— А по мне — все одно: что Годунов, что Сусанин. — Головин, смеясь, отмахнулся. — Опера давно умерла. Так сказать, в Бозе почила. — Потер лоб ладонью: — Кто-то из мудрых сказал, что опера — это такой вид театрального действа, где герои поют вместо того, чтобы истекать кровью...
— Не вы ли, часом, этот мудрец? — заметил Вася Шумилов. — С небольшой такой примесью циника.
Все трое заулыбались. А Головин воскликнул с шутейным пафосом:
— Ну нет, не скажите, коллега! Несмотря на всю кровь, всю боль и грязь нашей скорбной профессии, здесь вот, под белым халатом, бьется горячее сердце! Будь я музыкантом, я сочинил бы оперу не про царей, а про нас... То есть про вас...
— Это как же? — спросил Шумилов, проведя красивой рукой по сильному подбородку. — На сцене мы — со скальпелями, в белых халатах и, конечно, склонились над телом? И при этом поем?
Головин руками всплеснул:
— А почему бы и нет?
Баталов с Васей картинно переглянулись. Шеф вздохнул:
— По-моему, тяжелый случай.
Вася согласно кивнул:
— Крайне тяжелый...
В коридоре стали слышны голоса, ходьба. Донесся грохот старой каталки, позвякивание посуды — это больным привезли с кухни, с «пункта раздачи питания», завтрак.
Баталов поднялся:
— Однако, дорогие коллеги, не пора ли нам вспомнить о наших страждущих и болящих? — и он кивнул на большие часы в углу.
Они как раз выразительно зашипели, готовясь отбить девять тяжелых звучных ударов. Начало рабочего дня.

Уже после обхода и короткого совещания «выше», на третьем у главврача, все вошло в обычную колею. День потек своим чередом. Но неожиданно его привычное течение было нарушено. Когда Баталов просматривал в рентгеновском кабинете еще не просохшие снимки, к нему торопливо подбежала Эмма. Ее вид был озабоченным, даже тревожным. Глаза широко раскрыты.
— Алексей! — тревожно окликнула она срывающимся голосом. — Там привезли больного... Тебе надо спуститься... По-моему, очень тяжелый случай.
Нехорошее предчувствие снова кольнуло Баталова. И тут же с досадой подумалось: «Ну вот, начался денек. Воистину, врач не знает, что его ждет в следующую минуту». И коротко бросил:
— Пошли!
В приемный покой Баталов шел быстро, широким шагом, так, что полы зеленого халата отлетали в разные стороны. Больничный коридор для его крупной, летящей фигуры казался особенно узким и тесным. Ну, а Эмма... его Эмма казалась рядом особенно маленькой. Постукивая каблучками, она еле поспевала за ним. Но он не обращал на нее внимания. В горячие, деловые часы он совсем забывал, что она — его... Что она — его женщина. Наконец Эмма не выдержала и остановила его.
— Алексей, я зайду в ординаторскую. Если что, я буду там.
Он на ходу кивнул, быть может, даже не разобрав ее слов. В приемной комнате среди белого кафеля на клеенчатом топчане неподвижно лежало темное тело. С первого взгляда Баталов решил, что это бомж. А может, и пришлый наемный рабочий, которых много сейчас появилось в их небольшом городке. Но главное, доктор сразу понял, что дело действительно плохо. Глаза пациента были закрыты, худые ноги в рваных носках поджаты к животу, небритое лицо безжизненно, вернее, мертвенно бледно. По этой бледности Баталов сразу и поставил диагноз — «лицо Гиппократа»— признак обширного воспаления брюшины. Больной тихо постанывал. Дежурная врач-терапевт, склонясь над столом заполняла бумаги. Баталов мыл руки над раковиной в углу. Привычно громко спросил:
— Как ваша фамилия?
— Хэращенко... — еле простонал тот.
— Колоритная фамилия, — ободряюще продолжил Баталов, хотя ничего экзотического в этой фамилии не было, но это был обычный прием врача: следовало как-то разговорить больного, и по ответам, по голосу понять многое, а может, даже и главное.
— У нас в Морынцях уси с такой живуть.
— И все, стало быть, Геращенки? — усмехнулся Баталов. — Не банкирам ли сродни?
Но больной промолчал: ему было не до шуток.
—  Ну и как такой гарный хлопец оказался в нашем городе?
—  На заработки приихалы, — отозвался больной хрипло. — С сосидом.
— Так, так... Ляжем на спину... Теперь живот обнажим. — Баталов присел на топчан, склонился над больным, осторожно дотронулся пальцами до живота. «Доска!» — И давно болит?
—  Да с Пасхи. Нанялися мы до вашего местного богатея, а его и вбыли. А чего до жинки без грошей повертаться?
—  Да уж... без грошей, точно, не стоит, — Баталов хоть и шутил, но лицо его было сосредоточенно. — Где больше болит? Тут? Тут?
—  О-тут... Особо, если поем...
—  И когда же ты поел в последний раз?
—  Учора вечером. Пиво пыв.
—  А еще что пил? — Баталов нахмурился.
—  Горилку...
—  Почему раньше не обратился?
—  Та хто ж знав?.. — Голос был еле слышен. — Напарник сказав — це не Украина, в России лечат за гроши. Разумил — так пройдэ.
—  В Коломне бесплатно лечат. Есть еще в России такие места.
—  Думав, горилкою промоется — так пройдэ... Чо дарма людэй беспокоить...
Баталов поднялся.
—  «Промоется!..» Мозги бы вам надо промыть. Вместе с напарником. — И сердитый пошел мыть руки. — Эх, братья-славяне!.. — Взглянул на коллегу: — Вот вам ярчайший пример наплевательства на собственную персону!.. Еще спасибо, что грелку не приложил.
— Та дэж сё було взяты, — прошептал Геращенко. — Мы и так почувалы як прыйдэться. То на базари, то на вокзали.
Баталов подошел к столу. И ему, и дежурному терапевту все, в общем, было ясно. Но Баталов для убедительности сказал:
— Итак, пишите... Разлитой перитонит... Думаю, и еще кое-что... Там посмотрим... В общем, заполняйте бумаги... Барахло его в дезинфекцию... А самого — наверх, к нам... И немедленно — немедленно! пусть готовят к операции.
А в коридоре между тем слышалась какая-то суета. Доносились возгласы, крики, непривычный шум быстрого движения. Баталов вышел из приемной и сразу понял — что-то произошло. В больнице творилось неладное, необычное. Больные спешно стремились к выходу. Взволнованно переговариваясь, на ходу одевались, натягивали поверх больничных халатов кофты, свитера, кутались в платки. Меж ними сновал персонал — сестры в белых халатах, а некоторые и в пальто. Слышались крики: «Спокойно, больные, спокойно!.. Не задерживайтесь... побыстрей!.. Пропустите!.. Откройте запасной выход!.. У подъезда ждут автобусы... Садитесь в любой!» Живой поток больных стремился, катился к выходу. Тут была и милиция, и какие-то посторонние — и в военном, и в штатском.
— Какого черта?! — оторопел Баталов, прижатый к стене. — Что случилось? Что за паника?
Но в этот момент рядом встала Эмма. В ее глазах он прочел нескрываемый ужас, хотя говорила она почти сдержанно:
— Только не волнуйся... Не волнуйся, Алеша. Это эвакуация... Главврач так распорядился. Да, впрочем, ему ничего и не оставалось. Все случилось только что. Главное — надо спасать больных.
—  Спасать? Что за чушь?.. Какая, к черту, эвакуация?
Но рядом раздался низкий внушительный голос:
—  Вы завотделением?
—  Допустим. А вы кто такой? — не понимал сути Баталов. Незнакомец в штатском произнес четко:
— Территория больницы заминирована. Понимаете? И вы должны эвакуировать свое отделение.
— Это что, учение, что ли? — еще недоумевал он.
— Нет, все очень серьезно, — ответил незнакомец, в котором за версту угадывался фээсбэшник. — Заминирована машина «скорой помощи». Ваш же «рафик». Здесь, у самого подъезда.
Мимо них в страхе спешили, бежали, стуча ногами, люди. Мелькали испуганные лица, глаза. Баталов взглянул на Эмму.
— Может, какой-то сумасшедший позвонил, а вы приняли всерьез? — все не верил в происходящее Баталов.
Лицо Эммы было серым, как левитановский март, почти обморочным.
— Нет, нет, Алеша. Я все узнала. Это не телефонное хулиганство. Это настоящая бомба. Теракт. Жена одного чеченца сообщила. Она-то и сказала, что в машине взрывчатка. И собака все обнаружила.
Баталов сжал кулаки в карманах халата.
— Но у меня операция... У меня больной погибает... Я только что его осмотрел, он не транспортабелен...
— О какой операции вы говорите? — негодующе воскликнул мужчина. В его тоне Баталов почувствовал жестокость и неподдельную тревогу. — В любую минуту может рвануть. И ваш панельный корпус рухнет, как карточный домик. Одно мокрое место останется... Мы обязаны всех, понимаете, всех срочно эвакуировать.
— Я помогу... — вполголоса заговорила Эмма. — Я сама все отделение эвакуирую... Но ты... Ты, Алексей, должен срочно уйти... Говорят, автобусы подали, всех сейчас же увозят...
Баталов смотрел на нее невидящим, остановившимся взглядом. А мысль... Мысль как никогда ясно, четко, как на конце иглы, билась в сознании. У них тоже была операция, и дело шло тоже о жизни и смерти людей, и время тоже мерилось не часами — минутами.
— Эмма... — Он вдруг взял ее за теплые плечи, просяще взглянул в глаза: — Ты мне нужна, очень нужна...
Она перебила:
— Я знаю, знаю. Но я одна не уйду отсюда. Уйду только с тобой. Верней, вслед за тобой. Там есть еще один выход. За пищеблоком. Иди, иди...
— Я не о том! — Он встряхнул ее за плечи. — Я о другом... Ты должна мне помочь, понимаешь? Без анестезиолога я как без рук. Беги сейчас же в операционную и готовь больного... Сейчас же... Ты поняла, Эмма?.. Другого выхода у нас нет, — сказал, как жил.
И, не дождавшись ответа, Баталов повернулся и заспешил навстречу бегущим, в свое отделение.

В ординаторской уже почти никого не было: кто-то что-то нервно искал, кто-то одевался на ходу. Маленький седой Головин, уже без халата, спешно засовывал в кейс документы, вынимая их из ящика письменного стола. Увидев завотделением, заговорил, невесело усмехаясь:
— Как говорится, Алексей Михайлович, вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Кто б мог подумать, а?.. Нам всегда почему-то кажется, что уж тебя-то такое не коснется... Что лично с тобой ничего такого случиться не может... А вот поди ж ты... Я и домой не стал звонить. Не дай Бог, узнают. А у жены слабое сердце...
— Виталий Георгиевич! — громко остановил его Баталов. — Вы меня слышите? Помолчите!
Головин послушно замер. Баталов спросил:
— У нас на сегодня по плану намечены две операции?
—  Да. Две, — опешил старик. — «Двенадцатиперстная» и «желудок». Сизова и Шнайдер. Но у Сизовой вчера подскочило давление.
Баталов кивнул.
— Так вот. В связи с новыми обстоятельствами я, как главный хирург, предлагаю другую схему... Если вы, конечно, ее поддержите. — Он взглянул в окно.
С высоты второго этажа было видно, как по больничному двору снуют люди, куда-то спешит милиция, бежит человек с собакой. Бело-красного «рафика» «скорой помощи» из окна видно не было. Но эта бомба в его нутре, эта страшно жестокая смерть — была совсем рядом, она замерла в ожидании — внизу у подъезда, за стенными панелями, за этим вот хрупким оконным стеклом. Мелькнула мысль: «Только нелюди, бесы могли так коварно превратить «неотложку» — в смерть, добро — в зло, любовь — в ненависть». Но сказал другое:
— Операция, Виталий Георгиевич, сегодня будет одна. Но срочная. Только что поступил «острый живот». Я сам смотрел — перитонит. В последней стадии. Но вытащить можно.
Головин ошалело опустился на стул, поставил кейс на колени, из него торчал плохо сложенный белый халат. Лицо было обескураженным, как сказал бы он сам — опрокинутым. Только и произнес:
— Да вы с ума сошли! Героическая опера на вас так подействовала? Уже даже никого нет — все эвакуировались. Ни врачей, ни медсестер...
— Скверно... А где Шумилов? Тоже э-ва-ку-и-ровал-ся? — Стол Шумилова был пуст. — Он, между прочим, сегодня должен был мне ассистировать.
— Нет-нет, — заторопился Головин. — Василий Николаевич пошел к вам в кабинет. Он вас искал. Очень искал.
Баталов окинул взглядом его маленькую фигурку. Без привычных халата и шапочки он показался тщедушным, растерянным, старым. И Баталов пожалел о своем предложении.
— Вы простите, Виталий Георгиевич, — понизил он голос. — Идите домой. Мы с Васей справимся. А вас я задерживать не смею. Так что — идите...
— Зря вы все это затеяли, Алексей Михайлович, — отозвался Головин, покачивая головой. — Профессиональная совесть мучит? Да поймите: врач — он как старая дева, никому ничего не должен. У каждого из нас свое кладбище. И одним больше, одним меньше — роли не играет.
Он хотел еще что-то сказать, но потом вскочил и снова стал перекладывать какие-то вещи из ящика в кейс. А Баталов, распахнув дверь, заспешил к себе в кабинет.
Больница была пуста, точно вымерла. Двери затихших палат, кабинетов — настежь. Кругом валялись вещи, бумаги. Замер лифт. Где-то на этаже звонил, надрываясь, телефон — ненужно, как с того света. И все здание напоминало опустевший корабль — перед гибелью. Баталов энергично шел по этому незнакомому кораблю, и его шаги раздавались в коридоре тревожно и гулко.
Дверь в его кабинет была приоткрыта. Он обрадовался — Шумилов... Шумилов! Ах, как он сейчас был ему нужен! Его талантливый молодой друг, его надежда, его продолжение. Он рванул дверь, вошел и замер от неожиданности — в кабинете никого не было. Баталов прошел к окну. На площади перед больницей машины Шумилова не было. Не было и других машин. И вообще было пустынно и безлюдно. Он зачем-то потрогал зеленый цветок на подоконнике. Глупо подумал — если рванет, то и цветок погибнет. Сел в кресло. С фотографии, что на столе, на него, улыбаясь как всегда, смотрели три любимых лица — Альбина и обе девочки.
Господи, как сейчас это все далеко-далеко, как в другой жизни. Он с силой сдавил виски. Утер лицо ладонями. Было, конечно, было от чего прийти в отчаяние. Шумилов... Головин... Медсестры... Ординаторы — никого... А Эмма?.. Если и Эмма — тоже? Впрочем, если и Эмма ушла — то это, пожалуй, к лучшему. Пусть эта женщина, этот Божий цветок, останется жить. Он ее не осудит. Он не имеет на это права. Он не имел даже права просить ее о помощи, просить с ним остаться... А впрочем, нет, он ведь просил не за себя, ведь без ее помощи — какая операция? Свалился же на их голову этот чудик — Геращенко с Украины. Господи, где он сейчас? В приемной? В операционной? А если уже эвакуировали, если потащили к автобусам?.. Если так — то неминуема смерть. Ибо счет у этого «банкира» шел не на часы — на минуты... Как там сказал Головин: «Врач — он как старая дева, никому ничего не должен». Нет, не прав ты, старик!..
Баталов решительно встал. В конце концов, можно попытаться оперировать и одному... Вон Ковалев, его сокурсник, сам себе в Арктике аппендицит вырезал. И жизнь себе спас, и героем стал... Но вдруг — телефон! В этот самый момент пронзительно резко зазвонил телефон. Баталов даже вздрогнул. Ему вовсе не нужен был этот звонок из города. Он был здесь в другом измерении. А если это жена?.. Тем более — не нужен... Он с опаской, нехотя поднял трубку и тут же услышал:
— Алексей Михайлович, — голос Эммы был бесстрастен, по-деловому строг. — К операции все готово. Наркоз дан. Мы вас ждем.
Он помолчал.
— Кто это «мы»?
— Я, Головин Виталий Георгиевич и... больной.
Баталов молчал еще мгновение. Потом, как обычно перед операцией, очень спокойно ответил:
— Хорошо. Сейчас буду.
Около дверей он оглянулся. Через окно было видно, веселым светом разгорался майский день. На ярко-синем небе плавились, вскипая по краям, обрывки облачков. Все вокруг казалось прекрасным и хрупким, готовым рассыпаться от малейшего прикосновения.

А тем временем у подъезда на пустынном больничном дворе шла другая операция. Тоже не на жизнь, а на смерть. Операция по обезвреживанию взрывного устройства. Сапер в черном джинсовом костюме, экипированный в бронежилет, шлем, наколенники и защитные щитки, походил сейчас скорее на скандинавского викинга. Он сел на корточки перед смертоносным грузом и включил фонарь. Жизнь и смерть были теперь лицом к лицу. В наушниках равномерно, раз в три секунды, раздавался щелчок. Детектор помогал следить за взрывателем, который находился между большими матрасными мешками. Пестрые провода тянулись от них к мобильному телефону. Трубка была прикручена слоями блестящего скотча.
Сапер-спасатель видел подобное уже не раз. Запал, взрыватель, часовой механизм, телефонная трубка... Но главное — есть ли тут «сюрпризы»? Именно они опасней всего... Человек в черном осторожно отодвинул в сторону один матрас, освободив подход к связке толовых шашек. Лег набок перед этой адской машиной и в этот момент был настолько сосредоточен, что даже не думал о жуткой опасности или смерти. Собственной или этой больницы. Не думал о том, что сапер ошибается только раз... Он был истинный воин и настоящий профессионал. Он знал свое дело и делал его ответственно и серьезно, зримо ощущая собственную пользу. Он должен после себя оставить чистую и свободную землю. Чтобы по ней ходили люди и росли сады... Вот он достал рукоятку... Вот нажал на кнопку... На такую безобидную на первый взгляд кнопочку... И тотчас выскочило на свет Божий, точно змеиный язык, лезвие. Маленькое и острое, как бритва. Сапер поднес его к заряду и аккуратно перерезал скотч. Так, вроде — ничего, вроде все идет по плану... Теперь надо осмотреть остальное... Спокойно... Спокойно...
Но сердце, казалось, стучало так громко, как часовой механизм, и капли пота выступили на лбу...

— Протри мне глаза, — жестко сказал Баталов Эмме. — Совсем ничего не вижу.
Над операционным столом горел пронзительно яркий свет, металлически звякали хирургические инструменты. И двое врачей в белых масках, в зеленых халатах и шапочках склонились над окровавленной, обложенной салфетками, полостью неподвижного пациента, прикрытого простынями.
— И лоб, лоб мне протри, — повторил Баталов.
Эмма ловко промокала тампоном его лицо.
Баталов вдруг произнес обрадовано:
— А вот она и язва... Вот она, голубушка... Аппендикс аппендиксом, а ее я сразу подозревал...
— Ах, вот даже как... — протянул Головин и быстро сверкнул на Баталова карими глазами. — Ваше решение?
— Да какое тут может быть решение? Будем шить... Вот тут... Накладывать анастамоз между желудком и тонкой кишкой.
— Согласен, — кивнул Головин. — Хотя риск есть.
— Да при нашей обстановке вообще все рискованно! — мрачно заключил Баталов и потом, чуть усмехнувшись, добавил: — Кто не рискует, тот не пьет шампанского...
Язва была маленькая, диаметром не больше сантиметра, но из нее обильно выделялось содержимое желудка. Края были воспалены и при затягивании швов в некоторых местах прорывались...
Баталов взглянул на большие настенные часы над дверью. Господи, как время-то пролетело! Судя по стрелкам — с начала операции прошло почти два часа. И он отчетливо понял, понял с облегчением и радостью, что миновало, что самое страшное прошло, что оно наконец-то уже позади. Тем более что за дверью, за стенами операционной появились признаки жизни — стали слышны звуки и голоса.

А больница действительно оживала. Хлопали двери палат, кабинетов — персонал двинулся по местам. Появились и больные. Одни подавленные, другие шумные, возбужденные. Но все обсуждали, рассказывали, делились пережитым.
Баталов с Головиным устало шли по коридору. С ними здоровались даже те, которых они уже видели утром. И что-то особенное было в этом житейском «Здрасьте...» Вокруг уже гремели каталки с едой. Запахло супом и хлебом. Это везли по этажам обед из пищеблока. А еще везли горячие, полные чайники и пакеты с кефиром, а к ним — печенье и плюшки.
На мгновение Баталов остановился возле одной из таких каталок и улыбаясь, по быстрому, как мальчишка, ухватил с тарелки пару ароматных плюшек.
— Это, я думаю, нам как раз будет кстати, а, Виталий Георгич?

Напротив ординаторской, прислонясь к стене, сидели двое. Алексей Михайлович одного сразу узнал.
— Обезвредили, — уверенно ответил фээсбэшник. — Вот только нашему герою что-то плохо. Не посмотрите?
— Что с вами? — нагнулся над ним Баталов.
— Да что-то голова кружится и в глазах малость рябит...
Мужчина был высокий, худой, с резко очерченными скулами.
— Ничего страшного, — успокоил его хирург, — нормальная реакция на стресс. Пройдемте со мной, я вас нашатырчиком угощу.
В просторной светлой комнате вдоль стен стояли стеклянные шкафы. Головин сразу же прошел в угол и принялся мыть руки под никелированным краном. Баталов усадил гостей на белые пластиковые стулья и полез в шкафчик. Потом вдруг обернулся и спросил коллегу:
— Виталий Георгич, а не угостить ли наших спасителей фирменным напитком?
Головин оживился:
— А почему бы и нет? Тем более в операционной вы на что-то намекали. Правда, на шампанское.
— Ну и злопамятный вы человек! — усмехнулся Баталов.
— Почему же злопамятный? — отозвался Головин. — Самый повод выпить за доблестную нашу армию.
— И за самостийну Украину, — продолжил Баталов.
— И за сию обитель, — добавил офицер-фээсбэшник.
В его голосе Баталов почувствовал радость и облегчение.
Головин тут же прошел к холодильнику, высыпал горку льда в стеклянную посудину, накапал туда валерьянки, налил на глаз медицинского спирта, а затем, открыв кран на полную мощность, взбил все это ледяной водой.
— Не думайте, что это просто боевые сто грамм. Это, скорее, наш фирменный коктейль. Не Молотова, конечно, но гарантирую, что вполне зажигательный, — разливая содержимое по мензуркам, гордо произнес Головин. Он был весел и возбужден, как на празднике.
—  И как же он называется? — спросил все еще бледный сапер. — Я, к примеру, только «Кровавую Мэри» знаю. А этот как слеза.
— Вот «Слезой бен Ладена» и назовем, — предложил офицер.
— А что, ничего, — согласился Баталов. — Главное — по теме... Ну, за что пьем?
— За российскую медицину... — устало сказал сапер.
— Нет! — возразил ему Виталий Георгиевич. — За дружеский союз российской медицины и российского саперного дела. Как раньше сказали бы на первомайской демонстрации: «Товарищи саперы! Выше процент разминирования социальных объектов!»
Старший фээсбэшник довольно улыбнулся.
—  А вообще-то, скажите, пожалуйста, дорогие герои, что там все-таки было? — когда все выпили, спросил Баталов.
—  Да ничего особенного. Стандартно, — сказал офицер. — Гексоген. Килограммов триста, верно я говорю? — И взглянул на сапера.
Тот молча кивнул.
— А «секрет» был? — продемонстрировав свою осведомленность, спросил Головин.
— Вроде был... Заправка была занятная. Толовые шашки с мобильником. Пришлось поковыряться с этой «трубой». Никогда ведь не знаешь, какая там начинка, но обошлось. Положил я эту бомбу под наркоз, говоря вашим медицинским языком. Знаете, мужики, а все-таки приятно быть живым...
— Вот давайте за это и выпьем, — спохватился Головин. — А то ведь с опозданием выпитая вторая полностью аннулирует результаты первой.
После принятия второй рюмки черно-джинсовый ковбой повеселел, кровь вновь прилила к лицу. И тут не обошлось без воспоминаний.
— Помню, как-то около сербской деревеньки мы нашли выпрыгивающую осколочную мину, — скрипнул зубами сапер.
— А может, это была лягушка? — улыбнулся Головин, разламывая на четыре части плитку шоколада.
— Лягушка, говорите? — задумался сапер. — Если у этой «лягушки» выдернуть чеку, она разбросит тысячи осколков. А у той чека была вытащена наполовину — видно, кто-то зацепил проволоку, но не сильно. И вот мне надо было так отрезать эти проволочные «усы», чтобы не выдернуть ее. Я, конечно, был защищен щитом, но руки-то все равно оставались открытыми. Тогда я впервые ощутил опасность всеми внутренностями...
— Вот он — повседневный героизм воина, — вставил слово Виталий Георгиевич. — Но мы, врачи, тоже не лыком шиты... Тоже кое-что совершаем, и не в какой-то звездный момент своей жизни, а так же, как и вы — повседневно. У нас с вами удивительные профессии! Никто из людей не творит героические поступки каждый день. Никто, кроме нас!
Но Баталов перебил, поднимая «рюмку» с коктейлем:
— Итак, господа, по последней... За коллектив устоявшихся мужчин...

Когда гости ушли, Баталов, не удержавшись, все-таки спросил Головина:
— Скажи, Виталий Георгич, а почему ты все-таки остался?
— Жалко тебя стало, — тоже перейдя на «ты», вздохнул Головин. — Шумилов твой сбежал, как Керенский. Ну, и что бы ты один сделал? Впрочем, наверно, все бы получилось. Напора в тебе было много. Вот я и подумал, что это тоже был мой шанс. Как ты думаешь: что я от этого буду иметь? Хорошо бы на пенсию раньше отправили...
— Эх, дружище ты мой лысый. Да ведь это... Это поступок, понимаешь?
— Что вы все — лысый да лысый, — театрально выпрямил плечи Головин. — Моя лысина — это почти как твои кудри, но в конечной фазе их развития.
Баталов залился смехом.
— А хочешь, анекдот напоследок? — спросил Головин и взглянул на Баталова.
— Валяй, — кивнул тот.
— «Ты знаешь, — говорит врач коллеге, — вчера от рака умер больной, которого я от язвы лечил». — «Это что, — отмахнулся второй, — я месяц одного лечил от желтухи. Оказался — китаец».
Мгновение в кабинете было тихо. А потом раздался смех, дружный, мужской — от души.

В конце рабочего дня Баталов поднял трубку и позвонил главному — почему-то не было сил подниматься лично на верхний этаж. Позвонил и попросил разрешения уйти домой пораньше.
— Конечно, конечно, — тотчас согласился главврач, уже информированный коллегами о происшедшем в хирургическом отделении. — Простите, что сам вам этого не предложил.
Для Баталова такая вежливость была внове. И, надо сказать, весьма приятна.
Он положил трубку, и вдруг словно бы обожгло — подумал: «Домой, домой». А где, собственно, теперь его дом? И что там с Альбиной? Знает ли о случившемся, о том, что обсуждает, наверное, весь город? Пожалуй, нет. Если б знала, тотчас бы позвонила или же прибежала. Уж он-то как-никак знал свою собственную жену.
Баталов быстро надел пальто, взглянул на фотографию на столе, выключил в кабинете свет и запер за собой дверь. В коридоре уже было тихо. Лишь отдаленно доносилась музыка — кто-то в палате включил телевизор. Баталов оглянулся украдкой и быстрым шагом направился к выходу. Но перед стеклянными дверьми все же столкнулся с Эммой. Ее зеленые глаза смотрели на него вопросительно, почти умоляюще.
— Вместе идем?
— Нет, наверное... Схожу домой, вещи заберу... Хотя бы электробритву...
— Не ходи туда! — отчаянно прошептала она, схватив его за руку.
— Нельзя не идти! — оборвал он ее. — Надо...
Эмма как-то сразу вся сникла, кровь отхлынула от щек, резче обозначились морщинки на лбу.
— Только долго не задерживайся, — выдохнула она и отошла в сторону.

С тяжелым чувством вошел Баталов в родной подъезд. Отпер дверь своим ключом. Свет в квартире не был зажжен, только в спальне горела люстра. Альбина не вышла ему навстречу, не помогла, как всегда, раздеться, не подала тапки, не взяла из его рук «дипломат». Баталов разулся и молча прошел в спальню.
Жена сидела у зеркала за туалетным столиком и мягкими прикосновениями пальцев растирала крем по щекам, лбу, вокруг глаз. Услышав его шаги, даже не оглянулась. Их двуспальная кровать была разобрана только с ее стороны; а на другой половине аккуратными стопками лежала его одежда — рубашки, пижамы, майки... Все выстирано, выглажено. Тут же стоял пустой чемодан.
Защипало в глазах, закололо сердце.
— Уже все собрала? — каким-то прибитым голосом спросил он.
— Как видишь. — Ее голос был тих, безразличен.
Он подумал: «Ну конечно, она ничего не знает». И произнес:
— Спасибо.
— Да не за что. Не могла же я допустить, чтобы твоя молодая, новая жизнь начиналась со стирки.
—  Альбина, ты прости меня, что так случилось, — тихо проговорил Баталов. — Но это как болезнь. Лечить, конечно, можно, но тогда надо самому чуть-чуть умереть...
— Заумно, но понятно. Конечно, лучше пусть другие умирают, — ответила жена, и голос ее сорвался. — Я тебя не держу. Раз уж так случилось, то какая вместе жизнь. Уходи и не рви душу.
— Да-да, конечно, — ответил он. — А почему не работает радио, телевизор?
— Не до них. Весь день стирала, собирала тебя в дорогу.
— Не ерничай, пожалуйста, — попросил он, отодвинув белье и садясь на «свою» половину кровати. — У меня сегодня был тяжелый день... Язва, аппендикс...
— Легкие?
— Средней тяжести. — Он неожиданно ойкнул, схватившись за сердце.
Альбина встала, наблюдая за ним. Никогда еще муж не был так бледен и так подавлен. Подумала: «Переживает, ничего, ничего... Пускай». Она почти не сомневалась в том, что Алексей никуда не уйдет. Поэтому даже и дочерям не собиралась сообщать. Она сегодня вообще выключила телефон, чтобы остаться один-на-один со своей бедой.
— Может быть, корвалолу дать?
— Не знаю... Не знаю... Может, отпустит? — Почему-то вспомнил хохла Геращенко, его слова: «Может, промоет?» Хотел улыбнуться, но острая боль вновь пронзила грудную клетку. Зашлось дыхание. И он повалился на неразобранную кровать, роняя на пол стопки белья.
— Боже мой, — вдруг поняв, что это серьезно, прошептала Альбина. — Я сейчас... Сейчас... Я вызову «скорую»...
Но он не успел возразить, он терял сознание, все погружаясь и погружаясь в кромешную тьму. Без времени, боли и без памяти.
Это был какой-то черный тоннель, и Баталов несся в нем с непостижимой скоростью к ослепительному свету. И вдруг темнота кончилась. И наступил свет. И оттуда, из глубины, послышался шаляпинский голос: «Я караю тебя... Ты готов к смерти?»
Не было ни времени, ни боли, а только легкость, бесконечная легкость. И Баталов сказал: «Да...» И тут мучительный стыд вновь ожег его нестерпимой волной.
«У меня же там ребенок должен родиться... Бедная Эмма... Разве любить — это грех? Как-то не по-человечески все это. Стыдно. Получается — я их бросаю...»

Очнулся Баталов оттого, что кто-то бил его по щекам. Не сильно, однако чувствительно. Он открыл глаза. Рядом стояла его Альбина — бледная, перепуганная, красивая.
— Что? Что это было? — спросил он.
— Я не врач, но думаю, ты побывал на том свете.
Он сел. Было странное ощущение пустоты в груди. Пустоты там, где должно быть сердце.
— Странно, но кажется, уже все прошло... — Баталов с трудом поднялся и стал не спеша собирать в чемодан разбросанную одежду. Он складывал ее стопкою, разглаживая ладонью, ощущая тепло от этого прикосновения.
Он не знал, что будет делать в следующий момент своей жизни. Не знал, что будет вернее — уйти или остаться.