Опять один. Из рассказов о войне

Нана Белл
                Опять один

Николай Николаевич Клерн чувствовал себя одиноким в юбочном царстве своих сестёр. У девиц всегда были от него какие-то секреты. Они вечно хихикали, переглядываясь друг с другом, прятались от него и шушукались. И только когда они выпорхнули из их неказистого особнячка, притулившегося последним домом в тупичке напротив пожарной каланчи, вздохнул с облегчением. Правда, младшая, Мария, муж которой, гремя протезом, будил по утрам всю квартиру, долго соседствовала с ними и доставляла неприятности, поучая то его, то его супругу Анну Ивановну, а потом и их сына, которого по традиции назвали так же, как и отца, Николаем. Видите ли ей не нравились их манеры.
Ну, посудите сами, какие могут быть манеры в рабоче-крестьянской стране победившего социализма? И о каких-таких легендарных корнях, соки из которых будто бы текли в их семье, а значит и их с сыном жилах, может идти речь? Или что удумали: заманят к себе племянника, будто бы угостить чем-то, хотя все знают, что ничем кроме засушенной карамельки у них не разживёшься, а сами нашёптывают, фотографии какие-то показывают, листки с гербовой бумагой протягивают. Ну, какое пацану до всего этого дело? Хотя, Коля младший нет-нет да окинет взглядом их комнатушки, удивится портретам, картинам, тёмным образам в углу. Иногда даже и с интересом посмотрит на книги в шкафу с ключом. Но как только заведут они свою религиозную пропаганду, тут уж его след простыл. И правильно.
“Нечего ребёнку голову забивать”, - возмущалась Анна Ивановна, обещаясь вывести соседей на чистую воду.  Не исключено, что как раз это-то ей и удалось, потому что ещё до войны турнули её невестку из учителей именно за это несовместимое со званием советского учителя увлечение.
“Ещё и тебя со службы выгонят”, - обещала Анна Ивановна, удалявшемуся по коридору соседу, спешившему поутру в выходной день в церковь.
Колю маленького все эти кухонные дрязги не трогали. Был он вольной птицей и порхал с приятелями селезнёвскими, тихвинскими, новослободскими, краснопролетарскими, где душеньке угодно.
Только силки уж поджидали. И его, и Сашку из квартиры напротив, с которым водил дружбу с первого класса, и школьного учителя Бориса Моисеевича и других, других, других.
И не слуху, ни духу.
Анна Ивановна днём, повязав косынку и надев передник, отоваривала карточки в магазине у Крантика селёдкой и прочей снедью, живущих неподалёку москвичей. По ночам же в мужнину под мышку то ли плакала, то ли пищала. Соседи слыхали и по утрам спешили к Пимену за Колю младшего помолиться и в снег, и в дождь. Хотя ноги вязли, особенно у соседа, потому что протез держался плохо, хлюпал, съезжал куда-то в сторону и натирал до волдырей.
Однажды ночью, уже в сорок четвёртом, как раз после того как леди Гибб взывала о милосердии к былым захватчикам, которых теперь всё гнали, и гнали, в дверь кто-то постучал.
Анна Ивановна, которая не спала уже не одну ночь, а к чему-то всё прислушивалась, сорвалась с постели. В тёмном коридоре натолкнулась на соседа уже во тьме у двери шарящего, оттолкнула.
- Кто?
- Открывай, мать, это я.
Обомлела, не поняла.
- Вставай. Что сидишь?
- Я не сижу. Помоги…
Матери стыдился, отца. А к соседу заглядывал. Мы, говорит, теперь с тобой как братья.
Подожди, очередь моя на протезы подойдёт, подрасту, с тобой вровень стану, а пока так, на тележке.
Вот когда шкаф и пригодился, и книжки. Читал напролёт.
 Но и гонял по-прежнему.
Вольную кровь никакие Майданеке не заморозят.  Даже если опыты, даже если без ног, даже если с новыми дружками, уцелевшими. Конечно, ни Сашки, ни Бориса Моисеевича. Но костюм новый, американский. Голубой. Анна Ивановна под цвет глаз Николаю отоварила. Пил яростно, гонял перед машинами, женщины не отказывали, так как был молод и красив.
Историю и вспоминать не надо, он её прожил. По-своему. Без геройства, о котором промечтал с тех пор, как себя узнал, лет с пяти: на лихой коняге, откуда-то с чердака вызволенной, мчался он Чапаевым, Будённым… Пробирался с гранатой к насыпи, через которую недавно перемахивал с деревенскими, отправляясь в дальний лес за грибами, ставшей теперь чужой, недоступной. Не спал, прислушивался к голосам ночных составов и рвался на фронт.
Вместе с Сашкой и Борисом Моисеевичем попал в окружение и оказался в том самом лагере, где стал подопытным, мышью в клетке. Бориса Моисеевича тут же увели, Сашка для экспериментов был слаб, а вот Николай подходил. Мать в него всю себя вложила, отец – стать…

 Естествоиспытатель N, c детства готовившей себя к науке, не одно птичье крыло переломал, не одной собачонке ноги повыдёргивал, теперь же блаженствовал среди нового материала для проведения исследований.
Тема его научной темы – регенерация нижних конечностей. Для начала же предстояло отделить конечности от тела.  Помешала комиссия. Мистер F., выполняя поручения от Красного креста, был уполномочен инспектировать содержание военнопленных, и, по возможности, освобождать пленных англичан. И как не пытался Сашка, знавший несколько слов по-английски убедить F. в том, что у его приятеля дед был ну, самым настоящим англичанином, и что отец Николая и его тётки, поступая на службу, должны были писать какие-то замысловатые прошения, и что Николая надо освободить, мистер F так и не понял, что втолковывал ему этот русак. Однако, поведение Сашка показалось его охранникам столь вызывающим, что сразу же после отъезда англичан, его отправили вслед за Борисом Моисеевичем.
Николая же поместили на операционный стол, где для дальнейшей регенерации лишили сразу обеих ног.
К сожалению, ноги не отрастали и было принято решение эксперимент прекратить. Так бы оно и случилось, но Красная армия, которая действительно была в то время всех сильней, решила Колину участь по-своему.
И гонял он на тележке знакомыми маршрутами краснопресненских и селезнёвских переулков. Одно было сложно: лестница особняка, притулившаяся вместо широкой парадной, обрушившейся при бомбёжке ещё в сорок первом, от дождей, снега, изморози всегда была скользкой. Приходилось поджидать помощь. Чаще всего им оказывался сосед, муж тётки. Гремя протезом, он ковылял по тупику, и Николай издали слыхал его приближение. Как уж удавалось им взобраться на второй этаж, описывать не берусь.
Но только однажды Николай соседа так и не дождался…
На третий день, выпросив у тётки протез, завернув его в старую, Николаевского образца шинель, он катил к Храму в Новых воротниках, чтобы положить соседу вместо второй ноги. Знал, что не любил тот немощь свою выказывать. “Пусть и там перед Богом предстанет, как здесь, на двух ногах… Может, и мне, когда выдадут…”
Но не дождался. Гангрену, начавшуюся ещё на чужой земле, эскулапы победить не могли.
Умерла и Анна Ивановна.
Николай Николаевич ослеп. Иногда, постукивая перед собой палкой, он, переходя от улицы к улице, забредал к племянницам, жившим неподалёку. Садился где-нибудь в уголке, отказывался от чая и приговаривал: “Да, вот так. Опять я один”. Племянницы, посидев с ним для приличия несколько минут, убегали на кухню, где всегда что-то жарилось, кипело, убегало. Вернувшись, видели, что дядя Коля уже собирается уходить. Они заботливо провожали его до дверей и говорили:
“Да ты заходи, дядя Коля, заходи”…