Свенельд и Олег. Исторический роман

Андрей Тюнин
     Продолжение книги "Свенельд или начало государственности"


Часть первая.
                Остромысл.

1.

                Пелгусий умер, а предсказания его начинали сбываться.
                Однажды к вечеру разыгралась страшная вьюга, и Рюрик приказал наглухо закрыть деревянные ставни узких глазниц каменного детинца. Утром метель утихла так же внезапно, как и началась, а ослепшая обитель не встрепенулась навстречу солнечным лучам, отражающимся от первородной чистоты снежной пустыни.
                Они умерли во сне, друг возле друга, и зелень глаз Рюрика была обращена в непотускневшую синеву взора Наты. Именно такую смерть и предсказал им Пелгусий.  Мне не  было больно за них, они оставались вдвоем до конца – им не грозили разлука и муки одиночества, но обидно за себя, потерявшего вместе с ними часть собственной жизни, и еще острее почувствовавшего подкрадывающуюся пустоту и обезличенность бытия. К старости трудно заводить новых друзей, старость – время потерь и утешения в воспоминаниях.
 Сосуд с останками Рюрика и Наты исчез в прозрачных водах священного озера, к разгадке тайны которого так стремился Щепа, уверенный, что смерть нагрянет к нему до того, как постучится к Рюрику. Главный поверенный князя в новгородских делах внешне изменился мало, только худоба его приобрела старческий оттенок и не выглядела теперь противоестественной и угрожающей для жизни. И, если раньше Щепа хоть как-то стремился соблюдать внешние приличия, оглядываясь на Пелгусия и Рюрика, авторитет которых действовал на него вопреки бунтарской, неподдающейся чужому влиянию натуре, то после их смерти ни гнев богов, ни недоумение Остромысла – преемника Пелгусия, не волновали Щепу более чем отсутствие солнца в пасмурный день или появление ряби на зеркальной глади Волхова. Он говорил то, что думал, а мысли его поражали кощунственной мудростью и горечью неверия в Перуна, Велеса в мертвецов-навья, в потусторонний мир, в человеческую доброту. Боюсь, многие стали считать его выжившим из ума, и странно, что никто не оспаривал право Щепы оставаться главным хранителем новгородских кладовых. А может, именно укореняющееся мнение о его помешательстве  и успокаивало новгородцев, заботившихся о нуждах рюриковского стольного града – юродивый не украдет, не пропьет и не даст чужаку проникнуть в свои владения.
           И как раньше Пелгусий старался избегать общения со Щепой  при посторонних, так и Остромысл в упор не замечал Щепу в присутствии третьих лиц, хотя знакомы они были давно, и их тянуло друг к другу, несмотря на  различия во взглядах, положении и возрасте.   
          Остромысл был непростительно молод для старшего волхва ильменских словен – он годился Щепе в сыновья, а Олегу мог быть младшим братом – тем удивительнее было его возвышение среди убеленных сединами жрецов и послушание, внушаемое  свободолюбивым новгородцам.
          Я знал летопись его жизни, большую часть которой поведал мне его наставник – Пелгусий, меньшую – его страстный полуночный собеседник  Щепа.
          Уже с детских лет Остромысл отличался от сверстников неславянской внешностью – черными, как смоль волосами и резко очерченными линиями по-степному скуластого лица. А глаза его меняли свой цвет в зависимости от времени года: зимой они были светло-фиолетовыми и холодными, летом – иссиня жгучими  и испепеляющими. Когда пришло время стать мужчиной – вылезла рыжая колючая борода без единого черного волоса. Но не только внешностью Остромысл  обратил на себя внимание Пелгусия. Первое же столкновение необычного на вид отрока со Щепой  привело к знамению, определившему его дальнейшую судьбу.
          Молодая жена Щепы умерла, не разрешившись от бремени, и Щепа, до этого принесший в жертву богам всю свою живность – от быка до последней курицы, неосмотрительно выкрикнул в лицо пресыщенным идолам: «Как вы несправедливы!». Сородичи возмутились неслыханному обвинению, но пощадили ослепленного горем мужа, надеясь совместной мольбой предотвратить гнев Перуна. И лишь Остромысл впервые позволил себе высказаться в кругу волхвов и взрослых, негромко, но непреклонно отчеканив: «Оскорбивший богов не доживет до утра, или отсохнет моя правая рука!».
           Утром Щепа, потерявший страх после смерти единственной жены и воспринявший предсказание без волнения в опустошенном сердце, не усмехнулся над несбывшимся пророчеством, а волхвы с нескрываемым недоумением уставились на скрюченный мизинец правой руки Остромысла. Естественно, такое событие не могло не коснуться Пелгусия, который отозвался на него немедленно и беспрекословно – Остромысл стал его первым учеником, а Щепе навсегда было запрещено осквернять идолов своим  присутствием. Но Пелгусий не мог выжечь в душе отрока особое отношение к Щепе, отношение, граничившее с любопытством и искушением подвигнуть дерзкого ослушника на новое кощунство.
        Вторично Остромысл ошибся за две зимы до нашего пришествия. Пелгусия обезножила болезнь суставов, и он не покидал свое пристанище,  полагаясь на отвары целебных трав и настойки из кореньев, развешенных по стенам землянки и им самим и предыдущим ее обитателем. А снаружи беспрепятственно господствовал завезенный с южных земель неизлечимый мор. Сначала в прибрежных водах рек и озер обнаружили дохлых уток и лебедей, вонь от которых отпугивала рыбу, затем начался падеж домашней скотины, птицы, кошек и собак, трупы которых не успевали сжигать вовремя, а затем наступила очередь людей. Целые рода вымирали, не только не успев найти противоядия распространяющемуся подобно ветру мору, но, даже иногда не сумев предупредить соседей. К вечеру становилось трудно дышать, ночью мучил сухой надрывный кашель, к утру пропадал голос, а вместе с ним исчезали и последние силы – никто не мог продержаться до следующего захода солнца, и оглушающая немота, словно туманом окутывала опустевшие поселения. Когда известие о море все-таки докатилось до Ладоги, Остромысл объявил надвигавшуюся болезнь неизбежной карой за многолетние прегрешения, и убежденно заявил, что главное – ждать итога схватки Перуна со злом, ниспосланным чужими богами, не вмешиваясь в противоборство высших сил. Но уже к полудню этого же дня он ходил по дворам сородичей и заклинал их принимать теплый отвар из болотной камнеломки и запаривать в чанах можжевельник с сосновыми шишками, разгоняя пахучие водяные пары березовыми вениками по всей Ладоге. Люди растерялись и не знали, выполнять ли новое  указание, полностью противоречащее первому, и только узрев паровые облака, поднимающиеся с дворов старого Гостомысла, бесстрашного Вадима и сомневающегося Щепы засуетились и бросились следовать их примеру. Казалось, вся Ладога превратилась в общую баню, тем более что многие русичи разделись догола и исступленно хлестали обнаженные члены замоченными в кипятке березовыми ветками. Мор отступил, но с тех пор каждую весну грудных детей терзал звонкий заливистый кашель, а на правой руке Остромысла скрючило еще один палец.
«Как я не старался – рассуждал Щепа – ни растирания, ни примочки не могли вдохнуть жизнь в его окаменевшие суставы, и даже я не мог не поверить в тесную связь Остромысла с чем-то необычным и сверхъестественным». 
А простой люд от закупа до мелкого татя потянулся к ведуну, расплачивающимся за ошибки особыми отметинами богов. И никому не отказывал он в предсказании, веря в него больше, чем сами страждущие попытать судьбу. И видно, устами волхва изрекал свою волю сам Перун, ибо с морового лета оставшиеся непокалеченными восемь перстов Остромысла были безупречно подвижны и послушны, сжимая доставшийся от Пелгусия массивный посох поочередно то неполноценной правой, то здоровой левой рукой.
         И как раньше Пелгусий пытаясь проникнуть в мою тайну, был незаменим для Рюрика, так постепенно Остромысл, постигая сущность Щепы, все больше сближался с Олегом.
         После смерти Вадима Олег изменился – стал молчаливее, замкнутее, и на чело его на смену безлукавого благородства легла печать озабоченности и  требовательности. Рюрик, словно оправдываясь в страшном необоснованном обвинении, доверял ему безгранично, и даже я был осмотрительно отодвинут в тень, лишь изредка встречаясь с князем.
       –  После меня осиротеют мой сын и моя страна, – объяснял Рюрик, – страну, пока Игорь мал, придется оставить на Олега, а Игоря на тебя.
       –  Но когда-нибудь твой сын предъявит права на наследование власти, –  проторил я дальше ход его мыслей.
        – И ты должен проследить, что бы это не произошло раньше времени, во вред и стране, и Олегу, и Игорю.
        – Не много ли ты взваливаешь на меня! Как определить, что время одного закончилось, а другого пришло. А если совпадения не произойдет, и помыслы Олега и Игоря скрестятся как мечи в бесчестном поединке?
       – И кто же лучше тебя оградит их от соблазна избавиться друг от друга?!
       Я промолчал.
       – Что бы ни случилось, доверяй Остромыслу, – продолжил Рюрик, –  он молод, но боги не случайно послали его к нам.
       – Пусть будет так, – заключил я, последний откровенный разговор с норманнским конунгом, ставшим основателем новой династии славянских правителей.
А ночью, после прощального напутствия Рюрика  мне снова снились золотые купола каменных храмов и высокие стены, окружающие многолюдный город, и лукаво улыбающийся Олег, чем-то похожий на старика Пелгусия, и зеленоглазый муж, озирающийся на меня с укоризной, и Остромысл, все десять искореженных пальцев которого, как хищные когти двуного зверя, тянулись к мирно посапывающему в берестяной люльке младенцу. И по-прежнему, тщетно я пытался разгадать эти видения, и только-только проснувшись, и через несколько дней, и много лет спустя. И так же, как памятный сон в ночь после прощальной клятвы с Аскольдом и Диром, обрывки пророческих грез не повторялись мне больше никогда, словно пославшие их считали непростительным излишеством благоволить Свенельду непрестанно.


2

      Без споров и утаиваемых разногласий новым князем северных славяно-финских народов был признан Олег. Игорь был слишком мал даже для того, чтобы приподнять отцовский меч, не говоря уже о продолжении дела Рюрика. А что будет, когда он вырастет – никто не желал загадывать – время приучило жить сегодняшним и последующим днем, не заглядывая в далекое будущее. И, тем не менее, смена власти, учитывая опыт кровавых десятилетий прошлого, произошла подозрительно гладко и спокойно. Быть может, в этом естественном переходном этапе нашей истории и был главный итог княжения Рюрика, во всяком случае, мне бы хотелось так думать, ведь Рюрик долгие годы  был моим единственным другом. Но, то, что произошло дальше, не мог предугадать даже я, настраивающий себя после потери князя и друга быть готовым к любым превратностям судьбы.
    Олег после смерти Рюрика и Наты перебрался со своей семьей в каменный новгородский детинец, по праву принадлежащий ему, как новому правителю. К этому времени у него  было семеро детей от трех жен: в том числе трое отроков, самому старшему из которых едва минуло семь лет, а двое младших были ровесниками Игоря. По негласному решению сын Рюрика остался в княжеском замке, став полноправным членом семьи Олега, и даже я считал, что так будет лучше для всех, в том числе и для самого Игоря, ведь жен у меня не было, а самому постоянно заботиться о малолетке, учитывая мои долговременные отлучки из Новгорода, было бы весьма затруднительно. Срок  выполнять просьбу Рюрика –  вдохнуть в ребенка варяжский дух, еще не наступил – считал я, и пока довольствовался непродолжительными прогулками с Игорем по тесовым новгородским улицам.
           В этот день Олег пригласил меня на охоту – посмотреть в деле юркого сокола, присланного в подарок арабскими гостями, впервые добравшимися до нас в последний год жизни Рюрика. Охота была удачной, гордая птица послушно и цепко сидела на  руке Олега, облаченной в перчатку из дубленой кожи, а мы предвкушали заслуженную трапезу, вознаградившую бы нас и за пропущенный обед и за торопливый утренний прием пищи. Но уже при въезде в город я почувствовал неладное: голову, словно наяву стянул обжигающий железный обруч, а конь захромал, потеряв подкову с переднего правого копыта. Предчувствия не обманули меня – отроки, только-только обосновавшиеся в детинце, были  похищены. Вся  обстановка в палатах осталось неизменной, нигде не наблюдалось следов борьбы, дружинники на входе в замок не заметили ничего подозрительного, но Игорь и сыновья Олега исчезли вместе с тиуном, в наше отсутствие отвечавшим за порядок в княжеском хозяйстве. Как раз таинственность их исчезновения и заставляла предположить самое худшее. Во все концы Новгорода были посланы княжьи вершники, каждому старшине был дан наказ проверить подозрительные клети, стеновая стража наглухо закрыла ворота, чужаков без разбора хватали и приводили прямо к Олегу, но похитители просочились сквозь раскинутые нами сети умело и дерзко, и, по мнению многих, не без помощи  влиятельных горожан. А ночью, несмотря на предпринятые нами меры, они покинули Новгород, бесшумно перебив стражу и, словно в насмешку, оставив нам ключ к разгадке – боевой топор, с размаху всаженный в окованную железом дубовую створу раскрытых настежь ворот. Топор был шехонским, и многое объяснил мне в целях похитителей. Игорь был не только сыном Рюрика, но и сыном Наты, которую они считали дочерью своего племени, а значит, ее сын, ставший прямым наследником великого князя, тоже считался шехонцем. Завладев Игорем и выпестовав его по своим традициям, они могли рассчитывать на многое, внеся губительную смуту в основу пошатнувшегося государства. Но кто надоумил их, не высовывавшихся ранее за границы родных рек и болот, воспользоваться малолетним Игорем в своих интересах, кто помог им в незнакомом Новгороде, и зачем им потребовалось похищать сыновей Олега – не проще ли было умертвить их, облегчив бегство и еще более повысив в будущем,  значимость сына Рюрика?
        Надо было немедленно снаряжать погоню. Олег готов был стать во главе ее, но Щепа и я отговорили князя покидать Новгород – слишком уж непредвиденной могла выдаться  ухмылка судьбы, и встречать ее надо было во всеоружии в сердцевине нашего дома.  «Вы правы,  – поморщился он, – Свенельд, ты знаком с шехонцами, бери, кого хочешь, настигни похитителей и спаси отроков».  Я взял с собой Горыса и Степана, как и я, ранее имевших дело с шехонцами, десяток дружинников, среди которых были и два варяга из клана Горыса, и Остромысла, огорошившего просьбой принять участие в погоне. Я   готов был отказать волхву, понимая, что он будет обузой для нас в стремительном броске навстречу опасности, но вспомнил совет Рюрика  и, несмотря на вытянувшиеся в непонимании бессонные лица Степана и Горыса, разрешил ему присоединиться к нам. Интересно, как покатилось бы колесо судьбы, если бы я, поддавшись поверхностному всплеску чувств и немым укорам дружинников, не внял вроде бы нелепой просьбе Остромысла?
        Не мешкая более, мы устремились вдогонку за шехонцами.
         Марена, перестав злиться, медленно сдавалась озорнице-Прее, и легкий снежок, нехотя крупными хлопьями оседавший на непрочный наст, облегчал нашу погоню. Мы сразу же обнаружили следы похитителей, пытавшихся двигаться бездорожьем, минуя заимки и огнища, окружившие Новгород, как  загонщики крупного зверя. Найти след похитителей было несложно, но двигаться по свежему снегу становилось тем тяжелее, чем дальше мы удалялись от города. В лесу нам пришлось отказаться от лошадей, снять кольчуги и расстаться со щитами, отправив двоих дружинников назад в Новгород.
        Шехонцы передвигались медленно – их сдерживали похищенные отроки, которых, несомненно, надо было тащить на себе, но расстояние между нами и преследуемыми, по словам Степана, двигавшегося во главе нашего отряда, нисколько не сокращалось.   
      Наступила ночь – пора было позаботиться об отдыхе. Рыхлый наст вымотал нас до изнеможения, мои спутники выглядели подавленными и валились с ног от усталости, лишь Остромысл излучал уверенность и спокойствие. Однако Степан заставил нас на месте остановки вытоптать снег, и пока дружинники устилали место ночлега  еловыми ветками, Горыс добыл огонь для костра, позволивший  нам высушить  пропитанную потом одежду, и приготовить нехитрую снедь. Спать решили по-очереди, здесь же у костра, а Остромысл, словно рысь, забрался на развесистую сосну и расположился там с  удобством бывалого охотника.
        И снова, как и много лет назад, мы недооценили шехонцев. Они, по-звериному неслышно, на иглах рассвета пробрались к нам, и дозорный дружинник лишь предсмертным криком предупредил об опасности. К счастью, мы спали в обнимку с рукоятками мечей и смогли дать отпор нападавшим. В отблесках костра мелькали огромные тени; мечи скрещивались с топорами, лязг железа и вопли сражающихся заполнили просыпающийся лес, – я прижался спиной к сосне и отбивался от насевших на меня великанов в медвежьих шкурах, размахивающих топорами у меня перед лицом и мешавших друг другу от нетерпения расправиться с очередной жертвой. Внезапно сквозь шум схватки прорезался  сигнальный рык, и звериные тени бросились врассыпную, а я отчетливо, как днем, выхватил взглядом одного из шехонцев, к спине которого был привязан  беспомощный отрок. Быстро натянув лук, заботливо прислоненный на ночь к ближайшему стволу, я уверенно прицелился в ногу удаляющегося  врага. «Не смей!» – донеслось сверху, и на мои плечи свалился Остромысл, до этого беззвучно наблюдавший за разыгрывавшейся внизу схваткой. Рука, державшая оперенье стрелы, сорвалась, тетива вздрогнула, и стрела, насквозь пронзив отрока, впилась в спину рухнувшего в снег шехонца. С замиранием сердца, я бросился к неподвижно лежащим телам – старший сын Олега,  пораженный моей стрелой, испустил последний дух до того, как я узнал его.
         Оставив двоих дружинников сжечь тела убитых, и поручив им  доставить тело сына Олега в Новгород, я решил с рассветом продолжить преследование. Нас осталось пятеро – я, Горыс, Степан, Руальд, из рода Горыса и Остромысл,  уверявший, что его роковое падение на меня было совершенно случайным. «Клянусь богами, Игорь жив, жив, жив», – повторял он как заклинание, успокаивая  расстроенных ночной бедой воинов. Я не верил в смерть Игоря, но был убежден в намеренном желании волхва помешать моему выстрелу.
           Следы шехонцев от места схватки расходились в разные стороны, но Степана это не огорчило – он выбрал самые глубокие и приметные из них, служившие нам ориентиром не хуже звездной карты на морских просторах. «Стой заодно, а беги врозь, –  объяснял   он на ходу, – скоро эти чудища так и так соберутся вместе». Переполненные жаждой мщения, мы рванулись вперед, надеясь вот-вот настичь обескровленную потерями свору похитителей. Но кто мог знать, что наша погоня затянется на много дней и ночей, и во время ее до самой шехонской земли мы не встретим ни одного поселения, ни одной заимки, по-волчьи, подобно преследуемым, обходя человеческое жилье и, боясь хоть на миг потерять  вожделенные следы, превратившие нас в одичалых первобытных охотников. Мы спали урывками; пили воду, вытопленную на костре из снега; когда заканчивалось мясо от попутно подстреленной дичи, варили сосновую кору и еловые шишки; наши плащи, подбитые бобровым мехом, вытерлись и зачерствели от пота, а лица почернели и заросли нечесаными, спутанными бородами. След похитителей дразнил нас своей беззаботностью и откровенностью и гнал по лесной глухомани, минуя и болота, и реки, и ватажьи тропы.
         Остромысл делил с нами все тяготы отчаянной погони и чувствовал себя превосходно, во всяком случае, не отставал, не жаловался, и не отказывался от тягот ночного дозора, завоевывая наше доверие, так необходимое в походной жизни.  Но как-то Степан, подкладывая ночью валежник в костер, споткнулся о руку спящего волхва, с которой сползла меховая рукавица, и заметил, что третий, большой палец Остромысла покорежило и скрючило наравне с остальными. Совместные лишения сближают людей и уничтожают общественные различия – Степан моментально разбудил волхва и в нашем присутствии потребовал от него немедленного объяснения.
 – Клянусь Перуном, Игорь жив, жив, жив, – бормотал спросонья Остромысл, догадавшись, что взволновало Степана.
Однако очередной покалеченный перст требовал дополнительных разъяснений.
 – Игорь жив! – подтвердил я уверенно и, чтобы окончательно убедить своих друзей,  разоблачил волхва до конца, – признайся, ты не случайно свалился мне на плечи в ту зловещую ночь?
       – Да,  –  поспешно согласился Остромысл,  – я  надеялся предотвратить твой выстрел, боясь, что в ночной суматохе стрела заденет отрока.
      – А как ты сумел разглядеть сына Олега?
       – Сумел, –  неопределенно пожал плечами Остромысл и замолчал, словно наткнулся на невидимую преграду.
        – Ты солгал о непреднамеренном падении, и боги отметили тебя за осквернение пророческих уст?
         – Да, – снова не мог не согласиться Остромысл.
      Мои спутники угомонились, хотя теперь под разными предлогами  вынуждали волхва скидывать рукавицу, выставляя напоказ знаковые персты.   Что до меня, то я бесповоротно проникся убеждением, что Остромысл присоединился к нам, преследуя свои собственные цели, о которых я пока имел весьма смутное представление.
      А непутанные следы похитителей гнали нас дальше и дальше от родных мест, и уже никто не сомневался в непредвиденности затянувшейся погони, несмотря на ежедневные заклинания Остромысла: «Игорь жив, жив, жив!». Странно, мы почему-то совсем не беспокоились за судьбу двоих других сыновей Олега, как будто они нежились под отцовским присмотром в новгородском детинце, а не испытывали тяготы наравне с Игорем, так же как и он, привязанные к жестким, костлявым спинам шехонцев.
      Ход времени не поколебал нашего упорства и безрассудного упрямства преследуемых, и только уменьшающаяся толщина снежного покрова и меховые рукавицы, заткнутые за тугие пояса коротких плащей, свидетельствовали о его неумолимой безудержности. И однажды без изумления мы обнаружили, что вышли к знакомому нам с Горысом и Степаном шехонскому поселку и без всякой предосторожности ринулись навстречу убогим землянкам, лелея надежду приблизиться к ускользающей развязке затянувшейся погони. И так же без изумления, словно ожидая именно этого, мы столкнулись с шехонским вождем в бурой медвежьей шкуре, на почерневшем лице которого не отразилось ни радости, ни волнения, ни тревоги.
         – Я ждал тебя, – обратился он ко мне, словно только ночь назад я покинул родовую колыбель его племени.
         – Зачем? – спросил я.
          – С тобой нужный мне человек.
           – Остромысл? – догадался я.
           – Да, – коротко ответил он.
           – Мне тоже не терпится встретиться с твоими людьми.
           – Те, по следам которых ты гонишься, как собака, уже покинули нас вместе со своей добычей.
            – Разве они не шехонцы? – я начинал проявлять признаки недоумения.
            – Не все.
            – Почему ты отпустил их?
            – По той же причине, по какой ты беспрепятственно проник в мои владения.
            – Кто-то из них прошел обряд очищения?
            – Да.
            – Тогда нам надо спешить.
         – А это зависит от того, что предскажет мне твой новгородский чудотворец.
           Из-за спины вождя выскользнули и окружили нас, вооруженные убойными топорами вои. Сопротивляться было бесполезно, и мне ничего не оставалось, как предоставить  безропотного Остромысла в распоряжение вождя, дав знак остальным моим спутникам отдыхать здесь же в окружении молчаливых воев. И шехонцы, видя наше жалкое состояние, принесли для нас охапки изгрызенного мышами сена, на которых, не удержавшись, свалился и я. Вскоре в руках у нас оказались деревянные миски с горячей кашей, заправленной пахучим конопляным маслом. Сытная горячая пища разморила уставшие тела и сомлела истомившиеся в неведении души, –  бороться с приступами дремы становилось все труднее, и я разрешил Степану и Руальду провалиться в дурманящие грезы сна, а сам, чтобы отогнать от себя сонные позывы и облегчить бодрствование Горысу, попросил обрусевшего варяга подробнее рассказать обросшую легендами историю его взаимоотношений с Руальдом.
          – Разве ты не знаешь ее? – недоверчиво улыбнулся Горыс.
          – Из твоих уст она выйдет неприкрашенной и голой, как правда.
          – Ох, и хитрый ты, Свенельд, – сверкнул голубыми глазами мой собеседник.
          – Не такой уж и хитрый, раз ты раскусил меня.
          – Хорошо, слушай. Давно это было, но засело в памяти крепко. Мой отец не вернулся из похода в греческую землю, когда мне было десять весен и зим, и меч в моей руке был опаснее для меня самого, чем для моего противника. Я должен был стать старшим в роду, но, поправ наши законы, Биотран, один из немногих уцелевших знатных воинов, воспользовавшись всеобщей растерянностью, объявил себя конунгом  и, чтобы ничто не могло помешать ему, решил окончательно расправиться со всей нашей семьей. Я не мог защитить мать, сестер и младших братьев – верные нам люди либо сгинули в несчастном походе вместе с отцом, либо были заранее перебиты безжалостным Биотраном. День за днем мы ждали прихода беспощадных убийц, не пытаясь бежать из родных мест, понимая, что нас непременно настигнут и перебьют как неоперившихся птенцов, выпавших из гнезда. Оставаясь же дома, мы могли еще надеяться если не на милосердие Биотрана, то хотя бы на его благоразумие – запятнать себя расправой с женщинами и детьми в присутствии сородичей даже для такого сластолюбивого негодяя, как он, было бы неосмотрительно и безрассудно: сыны Одина не воюют с женщиной, потерявшей мужа у ворот Константинополя и с недомерком, неопоясанным мечом. Но мы просчитались – увязнув в крови по колено, не брезгуют искупаться в ней по шею, – Горыс прикрыл глаза и заскрипел зубами.
     – Если тебе трудно, – не продолжай, – вставил я.
      – Ничего, – встряхнув головой,  откликнулся тот,   –  справлюсь
       – Тебя спас Руальд?
       – Да! Он родной сын Биотрана и лишь на одну весну старше меня. Нельзя сказать, что нас связывала мальчишеская привязанность – мы вместе ловили рыбу, наперегонки босиком карабкались по морщинистым скалам, до посинения исследовали зубастое дно фиорда, но помимо него со мной постоянно находились десятки сверстников, среди которых были и явные друзья, и тайные завистники.
Растрепанный и запыхавшийся Руальд, в одну из тревожных ночей, с обнаженным мечом, ворвался к нам в дом и, смахивая рукавом предательские горошины слез, встал у распахнутого входа навстречу приближающейся тяжеловооруженной поступи. Мы успели зажечь просмоленные факелы, предусмотрительно хранящиеся в жилище, и Биотран издали узнал сына в освещенном проеме, приказав двоим латникам   остановиться и вложить мечи в ножны.  Отец и сын шагнули навстречу друг другу, и Руальд дрожащим голосом, охрипшим от подавленных рыданий и подступившего страха, еле слышно произнес: « Прежде чем убить его – придется сразиться со мной!»   
Биотран, несмотря на меч, приставленный к его бездоспешной груди, мог одним щелчком, словно зарвавшегося щенка, отшвырнуть сына прочь, но видно что-то перевернулось в зачерствевшей душе убийцы, и он еще тише, чем Руальд, процедил сквозь обозначившиеся бледностью губы: «Убирайтесь прочь! Оба! Увижу хоть раз – не пощажу!»
  Горыс прервался, встал и подошел к спящему другу. Руальд не шелохнулся, беззаботно растворясь в пучине сонного царства. Окружавшие нас шехонцы, с неподдельной заинтересованностью внимавшие варягу, опустив топоры, нетерпеливо переминались с ноги на ногу, явно рассчитывая на продолжение повествования.
Горыс, как будто вдохнув витающий дух нетерпения, оглянулся на наших стражников и, улыбнувшись мне, продолжил.
     – В том, что Биотран выполнит свою угрозу, никто не сомневался, и нам пришлось в ту же ночь покинуть родное побережье и уйти далеко на север во владения тучного Рануара и его союзника – гиганта Витольда, когда-то обещавших моему отцу присмотреть за мной в случае его гибели. Покровительство влиятельных конунгов спасло меня  и Руальда  от дальнейших посягательств на нашу жизнь со стороны Биотрана, но моя мать, младшие братья и сестры превратившись в своеобразных заложников в клане высокомерного Витольда, зачахли и отошли в иной мир, не сумев преодолеть прилипчивую болезнь, неведомую в родных местах. Нам с Руальдом повезло больше, хотя с тех пор глухота на одно ухо поразила моего друга, а земля в моих глазах то и дело покачивается, словно носовая палуба драккара во время шторма.
Шли годы, мы мужали, отстаивая нашу зародившуюся дружбу сначала в мальчишеских драках, затем в праздничных военных игрищах и в  боевых походах. Боги послали нам удачу – из Константинополя целым и невредимым возвратился мой отец, перед прибытием в страну фиордов, остановившись в родовом гнезде Витольда. Мы с Руальдом возликовали, надеясь, что настала пора рассчитаться с Биотраном и за вынужденное изгнание, и за гибель верных людей, и за смерть моей семьи. Но отец удивил нас кротостью и мягкотелостью: «значит, так ему было нужно», – печально заключил он, выслушав историю наших злоключений. Кому ему, мы поняли не скоро, а до этого посчитали, что отец повредился умом,  и не докучали ему более своей жаждой мщения. Руальд огорчился не меньше чем я, и однажды признался, что мечтает в поединке выбить меч из рук Биотрана, и в отместку бросить в перекошенное от ярости лицо отца его же угрозу: «убирайся прочь! Увижу еще раз – не пощажу!»
     – Руальд любил Биотрана, –  впервые  перебил я Горыса неожиданным открытием.
     –  Да, –  согласился  он,  –  любил и считал подлым убийцей и негодяем.
     –  Так бывает, – заключил я. 
Мы замолчали, прислушиваясь к приглушенным голосам, доносящимся со стороны поселения, но не дождались ни вождя, ни Остромысла, и Горыс снова завладел нашим вниманием. 
     – И я любил своего отца и стеснялся его смирения и покорности судьбе. А он жил скромно и незаметно, довольствуясь редким общением со мной и тихим созерцанием суеты и рутины повседневных  волнений. Биотран сам ускорил события. Узнав, что мой отец появился в селении Витольда, он во главе шайки убийц прокрался в чужие земли, решив одним внезапным ударом покончить и с законным конунгом и с его повзрослевшим сыном. Скрытно викинги Биотрана миновали заставы Витольда и окружили нашу лачугу, стоявшую в отдалении от вместительного замка и почти прилепившихся к нему мелких каменных  строений. Мы с Руальдом никогда не чувствовали себя в безопасности и вовремя почуяли приближения врагов, но все равно не могли бы сдержать их бешеный натиск и продержаться до подхода воинов Витольда, если бы не отец. Стоя на коленях, он осенял себя крестом до тех пор, пока не покачнулся Руальд, пораженный копьем в правую ключицу, а затем вскочил, нырнул под тяжелый меч одного из нападавших, обезоружил противника, и через миг разящая сталь превратилась в его руках в крыло ветряной мельницы, сокрушающее каждого, к кому оно приближалось. Никто из людей Биотрана, как и сам он, не ушел от возмездия, и когда Витольд с телохранителями примчался на зов моего рога, перед ним открылась странная  картина: окровавленный Руальд поддерживал руками рассеченную от уха до скулы голову Биотрана, и крупные горошины слез снова предательски бороздили щеки моего друга, а я, как истукан, пораженный неподвижностью и немотой, не отрывал восхищенного взора от отца, стоящего на коленях посередине трупов и истово замаливающего свой непроизвольный воинский порыв.
Я надеялся, что после этого отец порвет путы Христа и вернется в лоно великого Одина, став прежним воином и конунгом, но через три дня он умер, словно не простив сам себе отступления от основ новой веры. «И Христос, и Один перестанут гневаться на тебя и твоих потомков, если найдешь и защитишь тех, кого я предал, и кто  по моей вине орошает кровью черствую землю чужбины,  – завещал он мне напоследок».
     – О, боги, – почти испугавшись, выдохнул я, – ты ведь прямой родич Игоря!
     – Неужели ты испугался, Свенельд? – Горыс внимательно вгляделся в мои неулыбчивые глаза. 
     – Нет, – поразмыслив, ответил я,  – просто ранее это не было таким важным обстоятельством, и никто, в том числе и я не придавал этому никакого значения. Сейчас многое изменилось.
     – Не волнуйся, Свенельд, я не подведу тебя, – снова, как и при нашей первой встрече, щеки Горыса вспыхнули нестерпимым огнем, пробившимся сквозь седоватую щетину  на осунувшемся лице. – Мне не нужна держава Рюрика.
Я молча кивнул головой, и мы умолкли, но сон запутался в наших воспоминаниях, как муха в клейкой паутине, и перестал досаждать нам.
Остромысл не возвращался, Степан и Руальд наслаждались безмятежным сном, шехонцы, окружавшие нас, притомились и рады были бы пристроиться рядом на охапки трухлявого сена. Где-то вдалеке запел берестяной рожок, но умолк без отклика и отголосков.
«Что заставляет одного человека прикипеть к другому,  – рассуждал я, –  и не жалеть для него ничего: ни последнего куска хлеба, ни собственной жизни? Почему ради чужого, малознакомого существа жертвуют родственными связями, общественным положением, своим добрым именем, наконец? Почему злодей может быть к кому-то добр, негодяй – справедлив, а скупой – щедр? И, чем теснее становилось мыслям моим, тем явственнее  вырисовывался ответ, неправдоподобно простой и естественный. Вместе с молоком женщины и лучами солнца мы впитываем окружающую нас теплоту, и, рано или поздно, приходит время, когда она просится наружу, словно созревший плод в чреве матери. И прободение это не минует никого: ни доброго, ни злого; ни блаженного, ни убийцу. Один изливает ее на себе подобных: мужа или женщину, ребенка или старика; второй не чает души в кошке, собаке или иной живности; третий сроднился с мечом, ножом или кистенем. Бог ли, дух ли, солнце ли, создали на Земле и непроходимые леса, и одинокую черную ольху, цепляющуюся за расщелину скалы, и песок пустыни, обжигающий мозолистые стопы, и разноцветные степи, пьянящие благоуханьем разнотравья. Бог ли, дух ли, солнце ли так же разнообразили и людские проявления накапливаемой с рожденья человеческой теплоты. Только так я мог объяснить проверенную и кровью, и временем, немногословную мужскую дружбу Степана и Горыса, знатного варяга и простолюдина-русича, потянувшихся друг к другу с первого совместного похода или только-только услышанную историю неправдоподобного братства Руальда и Горыса, которое не могло отравить даже ядовитое жало кровной мести. Другого ответа я не знал, а может, пока он меня просто не устраивал, обитая где-то вне досягаемости моего разума».
Между тем, сырая земля сквозь сенную труху и заскорузлые плащи остужала  теплоту нашего нутра и просачивалась к расслабленным покоем внутренностям – надо было возвращать души Степана и Руальда из предместий потустороннего мира и  покидать наспех сооруженное ложе. Но не успели мы подняться на ноги, как в сопровождении вождя появился Остромысл, и похоже шехонский правитель был доволен откровениями новгородского прорицателя, во всяком случае, настроен он был миролюбиво и даже радушно.
     – Можете передохнуть до утра, не заботясь о безопасности –  гостеприимно предложил он.
     – Они ушли далеко? – спросил я, прежде чем принять решение.
     – Их путь лежит в Ростов,  – любезно поделился вождь.
     – Мы должны настигнуть их!
     – Они ушли по воде, – как бы рассуждая сам с собой, продолжил он.
«Следы исчезли, – догадался я – и дорогу в Ростов никто из нас не найдет. Придется просить помощи у вождя».
     – Ты мог бы выделить нам проводника?
     – Теперь – да.
И мы не задержались у шехонцев, наскоро соорудив восьмидеревный плот, скрепленный прочной просмоленной веревкой и железными скобами, услужливо предоставленными местным кузнецом, совсем недавно с нетерпением слушавшим историю Горыса и Руальда. Трехместный шалаш на середине плота; кормило, выстроганное из широкой тесины; несколько шестов длиной с три человеческих роста и выложенный плоским камнем очаг на передней площадке – таково было суденышко, уносящее нас по реке, только-только вскрывшейся ото льда и посему весело и бурно несущей свои воды навстречу  полноводной  старшей  сестре.
Фрол, молодой шехонец, согласившийся быть нам проводником  до Ростова, выделялся среди нас загорелым на весеннем солнце лицом, на котором любыми красками невозможно было замалевать яркие рыжие веснушки делающие его по-детски незащищенным и озорным. Казалось, он, прежде всего, радовался возможности вырваться из замкнутых границ племенной принадлежности, а что ждало его вне родных мест, не играло никакой роли, и поскольку такую возможность предоставили ему мы, на нас он взирал с умилением и восторгом. Он не прислушивался к нашим разговорам или делал вид, что его не интересуют наши дела, и беспрестанно суетился то у очага, готовя в ведерном котелке густое варево из капусты, моркови и копченых свиных ребер, то у шалаша, выстилая бревна внутри него заранее приготовленными хвойными ветками, то помогал Степану и Руальду отталкиваться шестом от склизкого дна реки, когда плот, по его мнению, слишком близко приближался к берегу или отклонялся от основного русла разлившейся реки.
     – Что интересовало вождя? – спросил я Остромысла, и мои спутники невольно сгрудились вокруг нас.
     –  Из Ростова пришел человек и убил священного медведя.
     –  Как ему это удалось?
     –  Он невероятно силен; два взрослых охотника садились ему на плечи, и с ними пришелец легко поднимался с земли  и не отставал ни на шаг от быстроногих шехонцев, выслеживающих кабанье лежбище.
    –  Он, что, справился с медведем голыми руками?
      – Да, и это испугало вождя, связавшего гибель священного медведя с угрозой для себя.
– И ты успокоил его?
    – Нам повезло, –  он убежден, что боги немедленно сигнализируют о моих ошибках и наказывают меня в присутствии вопрошающего судьбу. Боюсь, скажи я ему всю правду – он вряд ли отнесся к нам так благосклонно.
         Мы промолчали, и хотя никто не поблагодарил Остромысла за жертву указывающего перста правой руки, который через ночь должен был неминуемо лишиться подвижности и превратиться в неразгибающийся звериный коготь, отчуждение между нами и новгородским волхвом притупилось, как притупляется боль от раны после того, как она зарубцуется и утихнет до первой осенней слякоти или до весеннего разлома ледостава.
   
               


    3.

Жизнь на воде резко отличалась от безумной лесной погони. Три раза нам пришлось разбирать скрепленные бревна, высвобождая веревки и железные скобы, и перетаскивать нехитрый скарб через перелески по едва различимой тропе к берегам новых рек, где с каждым разом увереннее и быстрее мы сооружали другой плот ничуть не хуже прежнего, обжитого и испытанного многодневным плаванием. А остальное время мы поочередно отсыпались в двухскатном шалаше, защищавшем и от разгуливавшегося солнышка и от холодных, еще не облегчающих душу и дух весенних дождей. Иногда вокруг нас ощущалось людское присутствие в виде расшив и плоскодонок, уткнувшихся в пологий берег или струях дыма, поднимавшихся над невидимыми с воды жилищами, но нас никто не беспокоил, и мы не стремились лишний раз к встречам, которые могли нас задержать или подвергнуть опасности. Фрол был непоколебим в том, что похитители также не приставали к берегу без особой надобности, и если мы нагоним их, то  только у самого Ростова. И конопатое лицо его, помеченное солнечными брызгами, почему-то вызывало у меня ответную улыбку, которую не удавалось спрятать даже в присутствии варягов, а о недоверии не могло быть и речи.
     – Ты знаешь что-либо о пришельце? – спросил я его, когда мы оказались рядом, отталкивая от плота гладкий черный топляк, присосавшийся к нам как детеныш кашалота к разбухшей от молока самке.
     – Дак кто ж его не знает, –  усиленно окая, нараспев откликнулся Фрол.
     –  Мне не верится, что он легко расправился со священным медведем.
     –  А почему? Он сам как медведь – огромадный и косолапый, пальцы – клещи,  кулак с  голову, грудь – кузнечные меха.
     – Но шехонцы не жалуют чужаков.
     – Дак и его встретили неладно. Но он такой огромадный, что мы  опечалились за священного медведя, а вождь за свою жизнь.
     – С чего бы это?
     – Пока жив медведь – не перечь вождю. Нет медведя – нет силы у вождя.
     – Нет золота – нет блеска, без страха дурень храбр! – продолжил я.
     – Ну, где-то так, –  согласился Фрол.
     – Где-то может и так, –  передразнил я его,  –  а где-то власть не имеет ничего общего с дряхлеющим медведем.
      – А отколь она берется? – хитровато прищурился шехонец, вскидывая на меня непримечательные серые глаза с подпаленными ресницами.
            Разговор приобретал отвлеченный характер, а сейчас мне необходимо было конкретно представить нашего главного врага, изучить его повадки и проникнуть в сокровенную завязь его планов – иначе, чувствовал я, первое поручение Олега станет для нас и последним.
      – Если вернемся, сведу тебя со Щепой, он разжует твой вопрос как мякиш для младенца – будешь с наслаждением причмокивать от простоты премудрости.
       –  Вертаемся, чего ж не вертаться, –  снова согласился Фрол, – а про власть  так кумекаю: чем сдобнее она простолюдинам, тем менее нуждается в священных медведях.
       – Это как? – в свою очередь удивился я.
       – Спроси у Щепы, – брызнул веснушками шехонец, – разжует по знакомству.
           Я не успел ни засмеяться, ни обидеться, ни ответить – Фрол и сам испугался своей дерзости, и снова засуетился, превратившись в исполнительного, незаменимого и молчаливого проводника, без понуканий выполняющего и добровольную роль проворного слуги. Но молодой шехонец был не прост, как могло показаться с первого взгляда, и к нему стоило приглядеться повнимательнее.
           Теперь день тянулся как сытое ленивое ожидание неизбежности и,  упившись сном, я наслаждался ночным полноводьем, которое заполоняло мою душу не оставляя в ней ни одного уголка для страха, беспокойства и неопределенности. Весь окружающий нас мир отразился в мерцающей водяной глади: и беззастенчиво дремлющие прибрежные ивы, и сгорбленный странник в окружении звезд, и крошечный плот с серебристыми тенями от человеческих фигур – и ничто не нарушало гармоничного слияния души и природы, даже хрустальный всплеск гуляющей щуки отзывался естественной мелодией созвучной неземному наслаждению.    Осязаемая мелодия баюкала и успокаивала, брала в полон и проникала в клеточки мозга, подчиняя и его блаженной умиротворенности. Одиночество отступало, растворяясь в манящей глубине реки и в разреженном, хрупком и почти чувствительном на ощупь воздухе, дышать которым становилось все мучительнее и опаснее – вино, даже самое сладкое, с каждым последующим излишним глотком становится и преснее и губительнее. Если и существует человеческое счастье – думал я – то, оно где-то рядом, вокруг меня, в этом неповторимом ночном единении всего сущего.
                Но счастье неуловимо и даже предощущение его мимолетно и безвозвратно.
                С рассветом берега расступились, и нашему взору предстало озеро, по ширине не уступающее Ильменю, а справа вдалеке, в утренней дымке возникли очертания города, по количеству крепостных башен и причалов, сравнимых с Новгородом.  Ростов – догадались мы, оглядываясь на Фрола в подтверждении наших надежд, но шехонец усиленно вглядывался в противоположную от города сторону, откуда и мы вскоре услышали приглушенные голоса, раздающиеся как будто прямо из молочной туманной завесы.
           – Тс-с, –  приложил палец к губам рыжий шехонец,  – они заплутали в тумане, не шевелитесь – их плот разворачивается и вот-вот выскочит прямо на нас. 
           Мы замерли, бесшумно оголив мечи, а Руальд натянул огромный из турьего рога лук, с которым он не расставался ни на воде, ни на суше, ни днем, ни ночью.
            Ждать пришлось недолго. Бестелесные силуэты врага появились не с той стороны, откуда мы их ожидали, но встреча с нами для похитителей была неожиданна вдвойне и они не успели ни избежать столкновения, ни подготовиться к отражению нападения. Один из них, не успев опомниться, был поражен стрелой Руальда, зато другой, молодой и высокий оказался проворен и быстр, как дикая кошка. Согнувшись в три погибели, что не уменьшило его прыти, он бросился к точно такому же, как у нас шалашу, выхватил из него двоих связанных по рукам и ногам отроков и, прикрываясь ими, словно живым щитом, бросился в воду, не выпустив из рук несчастных пленников. Не дожидаясь, когда плоты состыкуются, я последовал за ним, боковым зрением успев заметить, что кто-то, не раздумывая, последовал моему примеру. Ледяная вода обжигала и выталкивала наружу – я приготовился к длительному погружению, но почти сразу же ноги мои коснулись спасительного дна, а поблизости, на расстоянии вытянутой руки в плену веревок корчился, пуская частые пузыри и оседая в заросли колеблющегося ила, кто-то из пленников. Ликующим рывком я приблизился к беспомощному отроку, схватил его за веревки и готов был всплыть на поверхность, как вдруг ощутил, что дно засасывает меня, словно гнилое болото и любое новое усилие лишь затягивает  меня в зыбучее месиво из водорослей, песка и слизи. Я вытянул вверх руки, пытаясь вытолкнуть на поверхность воды, уже не пускавшего пузыри и не извивавшегося в путах пленника, но это привело лишь к тому, что я увяз по плечи, а отрок тяжелой гирей давил на меня, и не желал подчиняться моим стремлениям. Мгновения пролетали как кошмарные сны, в которых невозможно было проснуться, снаружи грудь сжимало смыкающейся  толщей мнимого дна, изнутри от недостатка воздуха – а помощь не приходила. И только тогда, когда глаза мои уперлись в непроницаемую зыбучесть ложной опоры, а ноги ощутили странную, внезапную свободу, я испытал торжествующее облегчение – кто-то освободил меня от драгоценной, но губительной ноши, и тут же мое тело выскользнуло из толщины трясины, и я оказался в новом слое воды под обманным непрочным дном. Воздух в легких был на исходе, но толстый наносной слой ила сомкнулся над моей головой и не давал мне пробиться на поверхность озера. Сознание притуплялось, обволакивающие вспышки кровавого цвета застилали зрение – пора было готовиться к смерти. И она пришла, поразив полным покоем и равнодушием.
         А потом мне стало холодно, и чьи-то жесткие пальцы стали растирать мое тело, причиняя нестерпимую обидную боль, «зачем так страдать, – думал я, –  все же закончилось, остается ждать встречи с неведомым, а ждать – не обязательно гореть в огне телесных мучений, ожидание – удел душевных страданий и томлений».
          Постепенно восстановились и слух и зрение, и только язык ворочался во рту, как громоздкая дубина, издавая нечленораздельные звуки.
        Мы плыли к городу, но среди нас не было Степана, а тело сына Олега пугало меня своей обреченной неподвижностью. Сопоставив сбивчивые рассказы Руальда, Фрола и Горыса с молчаливой хмуростью Остромысла,  я представил картину происшествия с дотошностью мастера, собирающего полноценную мозаику из разноцветных кусочков смальты, но ощущение нереальности и ляповатости ее целостности не проходило.
         Когда я погрузился в холодные воды Неро, пытаясь спасти связанных отроков, за мной последовали Горыс, Степан и Руальд. Они к своему удивлению не обнаружили никого – ни проворного шехонца, ни связанных пленников, ни меня, и, выплывая на поверхность, с еще большим удивлением узнавали от Фрола и Остромысла, остававшихся на плоту, что никто из нас не пытался пополнить запас воздуха, пузыри которого бесследно выдыхались в толще воды. Наконец, Горыс наткнулся в спутанных водорослях на связанного пленника, и, подхватив его, успел заметить мои руки, затягиваемые зыбучим дном озера. Отрок, не подававший признаков жизни, был немедленно поднят на плот в распоряжение Остромысла, а остальные, в том числе и Фрол, занялись моим спасением. Наш проводник первым догадался о том, что топкое месиво, поглотившее меня, представляет собой вязкую дрейфующую прослойку в глубине Неро и главное пробиться сквозь него до второй толщи воды. Но сделать это оказалось невозможно – обманка не поддавалась ни мечу, ни шехонскому топору, найденному в шалаше похитителей, не расступилась она и тогда, когда Руальд воткнул в нее свой лук и принялся вращать им, словно женщина жерновом, – тетива лопнула и рассекла варягу неполноценное ухо, а роговая основа тот час  провалилась сквозь сомкнувшуюся вязкую массу. Наконец, Степан выхватил из остывшего очага два самых крупных камня, огромными ручищами прижал их к бедрам и бросился в воду,  как прыгают в пропасть – ногами вперед. Предательское дно сдалось перед этим напором, но тут же, спохватившись, залатало прореху, пробитую утяжеленным телом решительного русича. Примеру Степана последовали и другие, но то ли обманка вторично не уступила изученному приему, то ли собственный вес Горыса, Руальда и Фрола был не сравним с весом Степана, то ли оставшиеся камни из очага были не так тяжелы, как те, что использовал дюжий дружинник – помочь мне и Степану не удалось никому. Выбившимся из сил моим друзьям оставалось только ждать и надеяться на чудо. И оно наполовину случилось – мое тело бессознательно всплыло в нескольких саженях от нашего плота, а Степан, один из отроков и злосчастный похититель нашли свою смерть в водах коварного Неро.
                Но я не верил в чудеса, как не верил в случайность совпадений и встреч – Степан спас меня ценой своей жизни, а как – было ведомо только ему и безжалостному владыке сурового озера.
              – Отрок жив? – Спросил я Остромысла, когда язык мой приобрел привычную форму и стал членораздельно соприкасаться с зубами и небом.
              – Его подняли на плот  бездыханным.
              – Но меня ты смог оживить!
              – А его нет! – Отрезал Остромысл и отвел глаза, подернутые оттенком неопределенного цвета.
              – Смотри мне в глаза! – твердо и беспрекословно приказал я.
              – Смотрю! – не испугался и не удивился он, перехватывая мой взгляд своим, словно закаленным клинком.
                Слегка прищуренные глаза Остромысла не выражали ни возмущения моим изменившимся обращением к нему, ни напряжения от потуги скрыть истину, но я поразился перемене его внешнего облика, только вчера казавшимся обыденным и неизменным. Его всколоченная когда-то рыже-черная борода полностью поседела, а рыжие волосы  были вытеснены на затылок, который пылал как островок огненного заката на фоне почерневшего от хмурых туч неба.  По-юношески стройная  фигура волхва преломилась пополам, и правая рука, прижатая к пупку, не могла скрепить перелома, а лишь неотрывно и нескрываемо указывала на его место. Ему бы еще горб за спиной – и никто бы ни признал в сморщенном уродливом старике гордого и неуступчивого новгородского кудесника. Но взгляд меняющихся от зимы к лету глаз оставался прежним – острым и проникновенным, и его неперерождение успокоило меня, а сама мысль о намеренной виновности Остромысла в смерти сыновей Олега пылью улеглась на задворках моих подозрений.
            – Тот, второй пленник, не Игорь? – спросил я его.
            – Нет! – в один голос воскликнули Горыс, Руальд и Фрол, а Остромысл пояснил – Игорь с тем, кого мы называем пришельцем. Нам надо в Ростов,  похитители не могли миновать его.
           Приподнявшись на локте, я огляделся. Уже вечерело, а воды озера по-прежнему бесстрастно хранили свои тайны в непроницаемой холодной глубине, и, смирившись со смертью друга, я дал знак Фролу направить плот к Ростов-граду.
           Смирение – не всегда спутник поражения, смирение – отдых перед разбегом и прыжком в неизведанное – учила меня жизнь, нанося один удар за другим, надеясь доказать совершенно обратное.   

                4.

         Ростов второй год не кланялся Новгороду с повозом. Еще до рожденья Игоря Велес с новгородскою дружиною дошел до Ростова и без большой крови принудил его выплачивать Рюрику по восемьсот гривен ежегодно или расплачиваться мехами, медом, птичьим пухом, льняными тканями и другими товарами. Но Весел ни сам не остался в стольном граде мерян, ни посадил в нем своего боярина с гридями, и Ростов, считавшийся на юго-востоке пограничным пунктом нашего государства, пользовался этим послаблением в полной мере, а местный князь чувствовал себя абсолютным хозяином. У нас не было с собой ни охранной  грамоты, ни серебра, мы были похожи на одичалых ватажников, сбившихся с пути и просящихся на ночлег в незнакомую заимку. Спустят на нас сторожевых псов или примут с милостью и хлебом – оставалось только гадать и надеяться на лучшее.
           Городские ворота не были закрыты на ночь, два безлатных стражника лениво скользнули по нам взглядом и снова задремали, опершись на длинные деревянные копья с железными наконечниками. Город встречал нас беспечно, безбоязненно и негостеприимно.  Каждый двор, как и в Новгороде, был окружен глухим забором, за которым приземисто, словно шляпки грибов выглядывали крытые соломой избы, с прилепившимися к ним хлевами, просторные клети, шатровые погребки и рубленые бани. Зато в междудворьях не было тесовых мостовых, и березозоловая грязь чавкала под ногами болотистой жижей. Иногда над калиткой в беспросветном заборе возвышался одинокий шест, украшенный оскаленным черепом волка или пастью хищной рыбы. Никто не окликнул, не потревожил и не остановил нас, и только ли заход солнца был тому виной?
            Остромысл, согнувшись пополам, шел впереди, за ним, неся на плечах завернутое в мешковину тело сына Олега, двигались Горыс и Руальд, а я замыкал шествие нашего поредевшего отряда. Фрол, по моему указанию, остался за крепостными стенами с поручением отыскать в рыбацких поселениях, окружавших Ростов, вместительную лодку, позволившую бы нам тронуться в обратный путь вверх по рекам. Мы миновали три двора, когда Остромысл даже не оглянувшись на меня, подошел к очередной калитке и окаменевшими суставами покалеченной руки громыхнул в нее три раза подряд. Затявкали собаки, заскрежетал засов, калитка приоткрылась, и в образовавшуюся щель на нас зыркнули прищуренные карие глаза. После недолгого раздумья ростовчанин распахнул створку шире, цыкнул на рвавшихся с цепей собак и молча впустил нас внутрь своего двора. Из избы тут же повыскакивали босоногие взлохмаченные отроки и девицы; покрывая убрусом распущенные русые волосы, на крыльце показалась дородная хозяйская жена, но щуплый косоглазый мужичок цыкнул на них почти так же как на собак, и больше никто не донимал нас назойливым любопытством. Собственноручно, не говоря ни слова, косоглазый хозяин зачерпнул из неглубокого колодца бадью студеной воды для нашего омовения, вынес деревянный расписной ковш, два льняных рушника с цветной вышивкой, провел нас в горницу, поставил на стол деревянную миску вареных утиных яиц, нарезанную толстыми кусками вымоченную соленую рыбу, две глиняные кринки парного молока, каравай ржаного хлеба.
              – Утро вечера мудрее, сытый гость родни добрее, – наконец-то произнес он, оставляя нас одних за накрытым на скорую руку столом.
              Я не спал в эту ночь, и мыслям моим было тесно и неуемно. Сыновья Олега мертвы, следы Игоря потерялись у городских ворот, Степан погиб, спасая меня, а Остромысл вел себя все более и более странно. Почему он выбрал именно этот двор, не посоветовавшись со мной, почему его троекратный стук был похож на условный сигнал, а нас приняли без расспросов и подозрений? Почему в тех случаях, когда судьба отворачивала свой лик от спасения сыновей Олега, он играл самую деятельную роль, до того неприметный и кроткий? Сомнения, осевшие пылью на дне моего рассудка, всколыхнулись с новой силой и вызвали бурю из невероятных домыслов и предположений.  Но, чем хуже представлялись наши дела, чем очевиднее проступала в наших неудачах мрачная роль Остромысла, тем почему-то  сильнее и ярче разгоралась надежда на спасение Игоря, и искры, от которых не затухал костер надежды, были связаны с острым и непреклонным взглядом все того же новгородского кудесника. Мое чутье не могло подвести меня, мои сны, где Игорь и я участвовали в событиях еще не произошедших, должны были произойти, и горечь потерь не могла вытравить из нетленной веры ростки проклевывающегося будущего. Судьба вовлекла, вернее, бросила меня в злополучный  поход для того, что бы не помогать и не мешать Остромыслу, –  заключил я, – Свенельд должен позволить реке времени течь так, как она течет  до того момента, когда Игорь окажется рядом и можно будет окунуться в расцветающую зелень его рюриковских глаз. И гибель Степана, не позволившего мне захлебнуться  в водах ростовского озера, и согласие Остромысла на мой грубый и властный тон обращения к нему, и вера Горыса и Руальда в успех освобождения сына Рюрика – не подтверждение ли моему вроде бы чересчур надуманному и несуразному выводу?
                Успокоившись, я позволил остаткам сна завладеть струнами моей души и рассеяться по  закоулкам моего разума, но не заметить исчезновения Остромысла, перед этим о чем-то коротко пошептавшегося с косоглазым ростовчанином, я не мог. Вслед  Остромыслу не всполошились собаки, не скрипнула калитка, однако проследить за ускользающей тенью волхва не удалось – спущенные с цепей волкодавы разбрелись по двору, и миновать их без помощи хозяина представлялось немыслимым.  Теперь я просто ждал возвращения новгородского ведуна, как когда-то просто ждал прихода священного медведя, положившись на свои выводы и опыт пророческих ощущений.   
                Еще не забрезжили проблески рассвета, когда Остромысл вернулся вместе с Игорем. Отрок, узнав меня, всхлипывая и спотыкаясь, бросился навстречу и я едва успел нагнуться, чтобы подхватить его на руки и прижать к свежевыбритому лицу. Сердце мое бухало, словно медный колокол, глаза подернулись слезной пеленой, волны радости захлестнули иссушенный  ожиданием рассудок – никогда прежде я не испытывал ничего подобного, и я знал, что никогда ничего подобного не повторится.
        – Свенельд, – извиняющееся привел меня в чувство Остромысл,  – за нами погоня.   
        Но мы не успели ни покинуть приютивший нас двор, ни мало майски подготовиться к обороне – судя по многоречивому говору и непрерывному чавканью грязи толпа возбужденных воев готова была немедленно опрокинуть высокий забор, и, не смотря на взбешенных собак, ворваться во владения косоглазого. 
        – Вразброд, открывай! – прорезался сквозь шум зычный бас.
        – Там князь,  – выдохнул, оглядываясь на меня косоглазый.
        – Открывай, – согласился я, выпрямляясь и пряча за спину хнычущего Игоря. 
      Руальд и Горыс, воткнув обнаженные мечи в землю и опершись  ладонями на их рукоятки, встали по обе стороны от меня, на крыльцо, вооружившись кистенями, вышли два крепких, не похожих на отца хозяйских сына, долговязый работник подхватил прислоненную к хлеву оглоблю и на длинных, как ходулях ногах, шагнул к крыльцу. Остромысл же оказался впереди всех, фигура его распрямилась, голова вздернулась, руки гордо и величаво  скрестились на тщедушной груди.               
          Вразброд с трудом, суетливо посадил собак на короткую цепь и, прежде чем засеменить к калитке, снова оглянулся, зыркнув косыми глазами и на своих незадачливых гостей, и на сыновей, без намека поступивших согласно неписаным обычаям, и на работника, проявившего предполагаемую преданность и порядочность. 
           Еще мгновение и через открытую калитку, поглотив щуплого хозяина, потек, заполняя просторный двор, беспрерывный ручей вооруженных людей. 
         Но взволнованная толпа была управляема. Ростовский князь, высокий, тучный, в зрелом соку муж с выбитыми передними зубами, что не мешало ему громогласно и внятно отдавать приказы, поднял вверх согнутую в локте правую руку, и, не докатившись несколько саженей до безмолвно застывшего Остромысла, людской поток притих и стал рассасываться влево и вправо от нас, не нарушая незримую границу, очерченную предводителем.
       – Пусть будет все по справедливости! – прогремел он, когда ломившиеся в раскрытую калитку вои уперлись в спины своих собратьев, приподнимаясь на цыпочки, что бы узреть происходящее внутри двора.
       – Пусть будет так! – подтвердил я, вставая вровень с Остромыслом.
Горыс и Руальд тут же сплотив плечи, скрыли за собой переставшего всхлипывать отрока. Сыновья косоглазого сошли с крыльца и присоединились к варягам. Толпа выплюнула потрепанного Вразброда, и он, не оглядываясь, засеменил в нашу сторону.
       – Свищ, выходи! – снова прогремел князь, и, рассекая толпу, словно податливый перезрелый плод, к нему вышел тот, кого мы называли Пришельцем и кого мы безуспешно преследовали от самого Новгорода. Даже Степан, напоминавший медведя, по сравнению с ним показался бы полой камышовой дудкой. Он был на голову выше любого из нас, его плечо выдержало бы тяжесть неподъемного кряжа, от выпуклой груди самый пробивной кулак отскочил бы как от туго надутого кожаного тюка, но особенно ошеломляли его мускулистые, покрытые рыжей шерстью свисающие ниже колен руки и квадратный безволосый, в пол-лица, подбородок, прямо над которым  нависали крохотные мутные глазки-бусинки.
         – Обвиняй! – приказал князь.
         Взгляд Пришельца помутнел еще больше, нижняя челюсть отвалилась от передней, но из открытого рта слова потекли тягуче, словно ощупью прокладывая дорогу на волю.
         – Они выкрали мою добычу…нашу требу, они пришли на погибель Ростову!... Они крысы, которых надо давить и травить!
         Князь выразительно посмотрел в нашу сторону. Остромысл безмолвствовал, а я медлил, подбирая слова, как будто заразившись их тягучестью от Пришельца.
      – Мы ждем! – Не выдержал князь.
      –  Кого вы собирались принести в жертву, – начал я ничего не утаивая, – сына Рюрика, сына вашего государя?! Это Свищ, словно крыса, выкрал его из родного гнезда и должен ответить за преступление!
          Толпа затихла как один человек.
      – Рюрик умер. Его власти над Ростовом более нет! – теперь ростовский правитель уже не обращался к Свищу, челюсти которого сомкнулись так, что  от лязга зубов глаза-бусинки закатились под мясистые веки, а когда через мгновение поползли вниз на место, в них полностью исчезли зачатки здравомыслия.
      – Державу Рюрика принял Олег, Ростов – младший брат Новгорода! Так было и так будет впредь! Мы послы Олега и вправе вершить свой суд на его земле! 
      – Вы не судьи, вы – чужаки!
      – Даже если это так, почему ты  требуешь от нас то, что мы вернули себе по праву?
        – Ваше право надо доказать, а похитивший раба в Ростове и уличенный в воровстве должен рассчитаться за него либо серебром, либо товаром, либо другим рабом!
       – Еще раз повторю князь, сей отрок – наследник Рюрика, и, надеюсь, ты понимаешь, что произойдет, если город встанет на сторону его похитителя?
       –  Я не видел твоих верительных грамот, я не знаю, кто ты и кто этот несмышленыш, пожертвованный Свищем как треба для городского празднества, но твои слова пышут неподдельным гневом и пусть все будет по справедливости!
         «Поединок!» – снова как один человек ухнула встрепенувшаяся толпа.
      – Поединок! – повторил князь, упиваясь своей справедливостью и, повернувшись к Свищу, добавил, – ты обвиняешь – ты выбираешь!
            Длинная рука Пришельца судорожными рывками устремилась в нашу сторону, Остромысл чуть качнулся вперед, и пальцы великана растопырились ему навстречу.
     – Ооон, – протяжно, не раскрывая рта, промычал Пришелец.
     Не изумился только я, и только я предвидел необъяснимый, но неизбежный конец  нашего врага.
    – Выбирай оружие, – недоуменно покачав головой, обратился князь к Остромыслу.
    – Кулак, – не отнимая скрещенных рук от хлипкой груди, выдавил из себя Остромысл.
            Пришелец, покачнувшись, нагнулся, что бы избавиться от огромного тесака для разделки говяжьих туш, который он держал в левой руке и который почти волочился по земле, и замедленно, словно во сне, двинулся к Остромыслу. Поединок  становился похож на убийство, и толпа гадала, выживет ли противник Свища после первого удара или опрокинется навзничь, предсмертно суча ногами. Я же, уверенный в благополучном исходе поединка  с этих пор неотрывно наблюдал только за Остромыслом. А тот, дождавшись, когда Пришелец приблизился к нему почти вплотную, резко вытянул вперед правую покалеченную руку и скрюченными пальцами чиркнул по выпуклой груди великана. Пришелец еще раз покачнулся, по его толстым ногам волной пробежала мелкая дрожь, нижняя челюсть отвисла, выпуская изо рта струю алой крови, и он  бездыханным грохнулся на спину, ни издав ни звука.
              Явление чуда или волшебства производит на людей двоякое действие: они или преклоняются перед кудесником, не смея ни в чем его ослушаться и превращаясь в ревностных исполнителей его желаний и капризов, или стараются держаться от него подальше, веря, что сверхъестественная сила, дарованная свыше, иссушает и души его близких. Сейчас же, впервые наяву столкнувшись с удивительным и непостижимым, ростовчане могли повести себя непредсказуемо, ослепленные внезапной вспышкой гнева, мести или возмущения одного из присутствующих.
              Не знаю, понял ли это Остромысл или сказалось напряжение последних дней  и ночей, но и он, почти следом за Пришельцем, завалился на бок, подмяв под себя покалеченную руку. Я склонился над ним, убедился, что в отличие от Свища, дыхание не покинуло волхва, поднял легкое тело на руки и, не обращая более внимания ни на князя, ни на толпу передал Остромысла одному из сыновей Вразброда, не сомневаясь, что самое страшное для нас позади.
            
                5.

                Остромысл очнулся к вечеру,  легко и непринужденно встав на ноги, словно дневной сон полностью исцелил его тело от падучего недуга. Так получилось, что первый, кого он увидел, открыв веки, был я, Свенельд. Он не удивился моему присутствию, а скорее был рад нашей бесприлюдной встрече, и я понял – утаиваемые листы из заполненной летописи его жизни станут мне доступны до последней буквицы. Я не ошибся – когда после поминального костра останки сына Олега в запечатанном сосуде успокоились на дороге мертвых, Остромысл остался со мной один на один в рыбацкой лачуге, в которой мы дожидались Фрола, и слова стали покидать его сердце, минуя обволакивающую изморозь рассудка.
               «Мудрый ты человек, Свенельд, – начал он, – чем меньше задаешь вопросов, тем глубже докапываешься до сути. Но, боюсь, познать ее не под силу даже нам двоим. Это рыбу можно очистить от чешуи, а истину от домысла – никогда.
                Да я знал, кто проник в детинец и похитил детей; да, я правильно рассчитал, что при ночной атаке шехонцев своим падением с дерева способствую смерти старшего сына Олега; да, я  мог вдохнуть жизнь в спасенного тобой отрока, как вдохнул ее в тебя; да, я не случайно остановился на ночлег у Вразброда; да я заранее подсыпал яд в пищу Пришельца, и не моя рука свалила его…. Да! Да! да на все твои подозрения и догадки. На, смотри, –  Остромысл вытянул вперед руки, и из широких рукавов диковинно белоснежной рубахи выпрастывались скрюченные, похожие на рысьи когти пальцы. Не считай, – горько усмехнулся он,– все! Все десять!»
                Я молчал, потрясенный взволнованной откровенностью Остромысла, и, тот, опустив руки, продолжал:
                «Наберись терпения, Свенельд! Я начну издалека, иначе трудно будет понять и мои помыслы и мои действия, они порой расходятся, несмотря на то, что последние представляются порождением первых. Я не знаю своего отца, моя жизнь для меня началась с великого пожара, унесших в иной мир души родных и близких. 
                Стояла страшная жара – жертвы Даждьбогу оставались нетронутыми, и вскоре пересохли ручьи, реки обмелели так, что их можно было беспрепятственно перейти вброд, колодцы захлебнулись пылью, пашня на огнищах нагрелась и рассыпалась как зола. А затем грянул гром, но вместо влаги на испепеленную землю низвергся огонь. Горели леса и торфяные болота – гарь от пожаров стелилась все ниже и ниже, приближаясь к нашим жилищам, забиваясь в глотки и легкие. Мы не сидели без дела: рыли канавы, преграждающие дорогу пожару к нашему поселку, сами если позволял попутный ветер, пускали огонь в сторону пожарища, однако великая стена огня неумолимо приближалась, и спасения от нее не было никому! Я до сих пор не нахожу ответа почему мы не покинули родные места и не ушли по реке в безопасное место, наверняка, такое укрытие где-то существовало. По-моему, надежда на чудо – неотьемлимая  болезнь наших бедняков. Но в этот раз чуда не произошло – огонь, словно хитрый зверь, ночью, когда низкие, набухшие влагой тучи перемешались с дымовой завесой, а мы, одурев от бессонницы и гари, молили Даждьбога о благосклонности, отрезал нас от реки и стал пожирать все без разбора. Люди задыхались от дыма, гибли под обломками рушившихся крыш, вспыхивали, как факелы, и бессмысленно  метались между языками пламени без всякой надежды на избавление от гибели».
                Губы Остромысла потрескались, слова пересохли, словно огнедышащий смерч снова заполыхал наяву, и он подошел к ведру с водой, приютившемуся в углу рыбацкой лачуги, встал на четвереньки и присосался к живительной влаге, а я впервые подумал, как ему, привыкшему к одиночеству и нетерпящему людского снисхождения, будет трудно жить дальше с негнущимися пальцами на обеих руках. 
                А Остромысл поднялся с колен и, не обращая внимания на капли, стекающие по его лицу и дергающемуся кадыку на шее, продолжал:
                «Огонь не знал жалости, а я отрешенно, как будто кто-то чужой, извне, руководил моими действиями, очертил раскаленной головешкой невоспламенившийся клочок земли вокруг себя, и огонь, добравшись до еле видимой границы, утихал и ластился к моим ногам, словно послушный домашний котенок. Вокруг меня погибало все живое, а я спокойно стоял в центре своего круга и удивленно взирал на ладошку, на которой от пышущей жаром головешки не обнаружил ни ожогов, ни следов угля. У моих ног, почти без чувств, свалилась женщина, прижимавшая к груди малолетнего ребенка, и когда огонь, насытившись, выхолостил наш поселок и перепрыгнул через обмелевшую реку, в живых остались только мы. Женщина и ребенок сильно обгорели, и мне пришлось сутки поочередно тащить их на себе до Ладоги, спотыкаясь от тяжести и изнеможения. А уже в Ладоге я несколько дней и ночей подряд не отходил от мальчика, втирая в его обожженное тельце барсучье сало и закутывая  по шею в свежесорванные листья   подорожника, растущего на тропах у священного озера. Но малыш умер, несмотря на мое усердие, и с тех пор повороты моей судьбы каким-то непостижимым образом связаны с судьбами детей, как появившимися на свет, так и не покинувшими чрево матери.
                С великого пожара я стал ощущать себя не простым смертным, а спасшаяся у моих ног женщина смотрела на меня как на посланца богов. Но я молчал еще долгие годы, и только когда Щепа осквернил имя Перуна, непроизвольно, теперь уже изнутри меня вырвалось суровое пророчество, произведшее на ладожан неизгладимое впечатление. Я и сам не мог не поверить в его осуществление, слишком уж кощунственны были слова Щепы, но миг спустя, мне стало жаль угнетенного горем огнищанина, так и не ставшего отцом и потерявшего единственную жену. Никто не мог даже представить, что всю ночь, последующую за нежданным предсказанием, я молил богов наказать меня, а не Щепу и, когда они вняли моей просьбе, радовался больше всех.
                Став учеником Пелгусия, я не мог иметь семью и детей, но извилистая линия моей судьбы вновь пересеклась с детской смертью, потрясшей меня не менее чем спасение во время великого пожара.
                Я не знал женщин, хотя до того как Пелгусий принял меня в свою таинственную землянку, не избегал межродовых игрищ и был невольным свидетелем совокупления молодых страстных тел. Веря в свою исключительность и увлеченный постижением древней магии волхвов, я не  придавал этому никакого значения, как всякий человек до поры до времени не придает значения красоте родных мест и благоуханью привычного воздуха. Но, несмотря на мою убежденность в принадлежности к немногочисленной и замкнутой группе избранных, пришел момент, когда взбунтовавшаяся плоть подчинила мой разум,  безжалостно обуздав гордыню исключительности.
                Ее звали Милица, она была из чужого рода, и вено, заплаченное за нее, было непозволительно велико даже для лучшего бортника Ладоги, который  оберегал жену пуще малого дитя, тем более что появление потомства по каким-то причинам задерживалось. У бортника не было братьев и дядьев, он с детства рос круглой сиротой, и когда пропал сам, то ли задранный медведем, то ли сгинувший при встрече с разбойным людом, Милица осталась одна, не отправившись с мужем в иной мир, не войдя в новую семью и не вернувшись в родной поселок. Худая слава покатилась о ней по Ладоге и принудила ее лишь изредка покидать бортнево подворье. Я не знаю, на что и чем она жила долгую и скучную зиму до встречи со мной – может мужниными запасами, а может помощью от сородичей, доставляемой редко и скрытно. Я зашел к ней перед моровой угрозой, что бы убедить противиться приходу неведомой болезни, принимая целебный отвар и отгоняя сеющее смерть поветрие. И, видно так было угодно судьбе, что, едва взглянув на нее, я потерял голову. Она была мягкая, пухлая, круглолицая, с плавными, точеными движениями, похожая на горделивую гусыню, настороженно и в то же время без раздражения с достоинством разглядывающую чужака, переступившего порог ее убежища. Ощутив разливающееся внутри меня тепло от ее заинтересованного и печально-ждущего взгляда глубоких, как омут темных глаз, я забыл, зачем пришел сюда, но, поспешно пятясь к незакрытым дверям, уже понимал, что никакая сила не сможет избавить меня от наваждения броситься в манящую глубину бездонного омута.
           Я приходил к ней редко, выбирая безлунные ночи, и покидал ее до рассвета. Мы берегли мгновения и сходу бросались в объятья друг друга, но даже в пылу любви она была для меня и разнузданной, жадной до насыщения, гусыней и заботливой, опытной матерью. Она не просила меня бросить  Пелгусия и в открытую перебраться к ней, но в ее прощальных ласках, пропитывающих меня тоскливой нежностью с ног до головы, я даже телесно ощущал негласный укор, и вплоть до следующей встречи проклинал себя за слабость и уступку растленной плоти. Я сам себе давал клятву, что Милица больше никогда не дождется меня, но наступал срок, и я с замиранием сердца в предвкушении исступленного наслаждения без стука открывал двери ее обители, и она встречала меня так, как будто мы заранее договаривались о свидании. И чем реже я посещал ее, тем более неистовыми и жадными до обоюдных ласк становились наши встречи, и чем длительнее, благодаря моим клятвам, случались   перерывы в наших ночных неистовствах, тем чаще я вспоминал и мечтал о ней, и, наконец, наступил день, когда я бросил опостылую землянку и в открытую перебрался к Милице.
                Пелгусий отнесся к моему решению без понимания, но и без раздражения. «Что ж ты выбрал свой путь, – произнес он, отбирая у меня свой сучковатый посох, – посмотрим, одобрит ли твое отступничество  Перун». А мне было не до Перуна. Я был хозяином Милицы, которую теперь надо было  не только ублажать ночами, но и кормить, одевать, защищать от сплетен и боготворить изо дня в день, в каждом произнесенном при ней слове, в каждом обращенном к ней жесте, в каждом брошенном в ее сторону взгляде. И как я был этому рад, на какую недосягаемую высоту воспарила моя одухотворенная освобождением от угнетающего обмана душа, как натянулось звонкой струной мое заласканное, вырванное из пут воздержания тело. И многое у меня в новой жизни складывалось ладно: я стал незаменим при  крупном торге, способным и ряд составить и толмача заменить, и серебро зазвякало в тайнике Милицы неприхотливо-сладостно, без низменной  постыдной тяги к стяжательству, а сама Милица округлилась, похорошела и понесла.
                Стать отцом – все равно, что родиться заново! Стать отцом сына – все равно, что не умереть после смерти. Сколько раз, покачивая берестяную люльку с крохотным сыном, я тщетно пытался предугадать его судьбу,  – мои способности сложить из пестрых осколков цельную картину будущего улетучились в мгновении ока,  как только я  покинул Пелгусия. Я не сожалел об утере своего дара – мне просто было недосуг сожалеть о том, с чем я расстался твердо и бесповоротно.
                Ладожский люд не понял моего поступка, но подобно Пелгусию, а может благодаря ему, отнесся к новому союзу настороженно-выжидательно, и непонимание не обросло излишним любопытством и злорадством. Но я забыл про Перуна, а он не отвернул от меня свой заинтересованный лик, позволяя увязнуть в общечеловеческой радости, что бы затем в самую безмятежную пору напомнить о себе жестоко и бессердечно.   
               Однажды в червен вечер мы коротали время, наслаждаясь тихим уютом семейного счастья: Милица чесала льняную прядь, сын, названный мною Яровилом сладко посапывал в люльке, увлеченно причмокивая во сне, а я  из сухой березовой чурки выделывал топорище, приспосабливая его к особенностям моей правой руки. Двери в горницу были приоткрыты; истопленная к полудню печь с избытком отдавала сухое тепло, а снаружи воздух дышал прохладной свежестью. Вдруг беспричинно раздался слабый раскат грома, и послышался  легкий летучий шорох, словно прошелестела яблоня от сорвавшегося плода, – я отложил нож и, ничего не подозревая, сделал шаг к дверям, собираясь выглянуть в сени, что бы удостовериться, что никто не нарушил нашего уединения. Навстречу мне выкатился огненный шар, величиной с голову младенца, с блестящими лучами, то устремляющимися сквозь преграды в неведомую даль, то съеживающимися до величины сосновых иголок.  Один из лучей скользнул по моим ногам, и я словно врос в тесовые переводы дома бортника, не в силах больше сделать ни шага. Другой луч заглянул в люльку, и причмокивание Яровила прекратилось, что удивило Милицу, и она, наконец-то, приподняла голову от чесальницы, но крик, вырвавшись из ее груди, захлебнулся на полпути –  шар коснулся  ее лица, и она грузно осела на половицы с расхлебеснутым ртом и широко распахнутыми глазами.
             Я потерял и Милицу и  Яровила и сам был на грани помешательства, но Пелгусий в этот же вечер почти насильно уволок меня в околокапищную землянку и не выпускал из нее, пока душа моя не зачерствела, а дух не окреп для повседневных встреч с людьми, прежнего благоговейного отношения к идолам и безграничной веры в божество грома, солнца и воды.
             Свенельд, я не разговариваю ни с Перуном, ни с Даждьбогом, они и для меня недосягаемы, но что-то чужое, извне меня снова, с тех пор как я вернулся к Пелгусию, заставляет верить в то, что я  вижу в зрачках людей, а вижу я многое, недоступное взору других. Глаз человека для меня, как тот круг, в котором я оказался во время пожара, а все происходящее за пределами очерченного круга – будущее, отражающееся в человеческой глазнице, неведомое для ее обладателя, но открытое для меня».
            – А как объяснял твои способности Пелгусий? – перебил я Остромысла.
            – Никак, – не раздумывая, ответил он, – Пелгусий просто на многое раскрыл мои собственные глаза, искренне веря в то, что бог солнца мой могущественный покровитель, а я сам чем-то сродни таким же, как он избранным. Он научил меня пользоваться ядами, рассчитывая их действие на много дней вперед с точностью до мгновения, доверил старинные тайны целительства и привил склонность использовать человеческие стремления и страсти для достижения нужных целей.
            – Слушай, – только сейчас мелькнула у меня страшная мысль, – а как теперь боги будут  наказывать тебя за ошибки в предсказании, ведь все твои пальцы уже несут на себе их зримые отметины.
            – Что ж, больше ошибаться не буду, – сделал попытку улыбнуться Остромысл.   
            –  Тогда загляни в мою судьбу.   
            – Пелгусий предупреждал, что бесполезно ворошить твое прошлое и постигать твое будущее, но я попробую.   
            Остромысл проник в меня своим взором, и мне почудилось, что огненные обручи сжали мое тело с ног до головы болезненно-медленно прожигая и плоть, и память, и мысли. Но вот ощущение ожога улетучилось, и взгляд Остромысла охладел, обдавая лишь освежающим почти дружеским дуновеньем.
            – Пелгусий был прав, слишком длинен и запутан твой путь. – Глаза кудесника закрылись, и дружеское дуновенье развеялось, словно по ошибке залетев в полумрак рыбацкого жилища.
          Я помолчал, дождался, когда Остромысл стряхнул с себя остатки наважденья  и решил, что наступило время перевести наш разговор на главное.
            – Неужели, участвуя в похищении и способствуя смерти несчастных отроков, ты продолжал служить Даждьбогу?
            –  Мы не служим никому, – обиделся прорицатель,– мы стараемся действовать так, что бы осколки соединялись в целое, а целое не рассыпалось на осколки, что бы пролилась капля крови, способная остановить обильное или смертоносное кровотечение, что бы умер младенец, если его жизнь повлечет за собой смерть десятков и сотен достойных людей. Когда-то, несколько человеческих жизней назад правитель был ведуном или ведун правителем, это как посмотреть, и наши тайны, умения и способности росли из одного корня. Но шли годы – древо познания разрасталось, и единый некогда ствол раздвоился: правитель стал только правителем, ведун только ведуном. Каждый пошел своим путем, не враждуя, а помогая друг другу. Никто не оспаривал первенство, все определялось уважением, почитанием и общими целями. Так и мы – Рюрик и Пелгусий, я и Олег. Ты понимаешь, о чем я, Свенельд?
         – Ты действовал заодно с Олегом! – ужаснулся я, и теперь уже холод отчуждения прокрался и сквозь льняную ткань рубахи, и сквозь загрубевшую от ран кожу.
         – Я не мог иначе, – без сожаления произнес Остромысл, и, пожав плечами, добавил, –  будущее просветлит твой разум.
         – А Пришелец? – не унимался я,  – он, что, был слепым орудием вашей воли?
         – Он вышел из повиновения и чуть было не помешал нашему плану.
         – Подробнее, Остромысл! – почти умоляюще попросил я и сам устыдился своему тону.
         –  Хорошо, Свенельд, ты заслужил мою откровенность. Расскажу что знаю, о чем догадываюсь и что предвижу – остальное, выведаешь у Олега, когда окажешься в Новгороде.
        Остромысл серебряной бородой почесал правое плечо, вздохнул, словно собираясь с духом и, снова, на этот раз размеренно и взвешенно, продолжил свое повествование.
          «Теперь ты понимаешь, что только мне Олег мог доверить такое страшное и важное дело. Может, ты знал его другим, но я не удивился его решению – заговор Вадима перепахал князя от души до сердца, и судьба собственных детей стала для него неотделима от спокойствия государства. «Лучше не завязывать узелки, чем потом ломая ногти, распутывать их» – говорил он». Вдвоем мы составили план и подобрали людей. Один из них – тиун Вострил, почти ни о чем не имел представления, он должен был лишь в нужное время отвлечь стражу и пропустить похитителей в детинец, а затем замолчать и покинуть земной мир. Другой, теперь ты имеешь о нем представление, должен был совершить главное – выкрасть отроков и доставить их к шехонцам, которые сберегли бы Игоря до нашего прихода, а сыновей Олега отвели бы к священному медведю. Шехонский вождь согласился выполнить нашу волю в обмен на то, что мы до поры до времени забудем о существовании его племени.
            На роль главного похитителя идеально подошел ростовчанин Свищ, окольными путями попавший в Новгород и осужденный за разбой над смоленскими гостями. Он не отличался умом, зато как ребенок поддавался внушению. Несколько дней мы поили его специальным снадобьем и растолковывали шаг за шагом его будущие действия, выдавая их за его собственные заветные намерения. С помощью Весела он проник к шехонцам, чтобы нанять людей для похищения отроков, а шехонский вождь, поступившись вековыми традициями, ни в чем ему не препятствовал. Но вот тут, очевидно, в голове Свища и произошел непредвиденный для нас сбой. Легенда о священном медведе вытеснила из его разума наши наставления, как излишек вина вытесняет у пьющего способность прямохождения. Каким-то чудом он пробрался в священное логово и голыми руками задушил старого медведя. Потрясение от схватки с громадным зверем еще более замутили действие нашего снадобья, и тщательно разработанный план мог закончиться  гибелью Игоря. К тому же шехонский вождь так уверовал, что его жизнь неотделима от жизни священного медведя, что то же мог отказаться от соглашения с нами. Я ощутил неладное лишь после ночного нападения и поблагодарил Олега, заранее настоявшего, чтобы я  на всякий случай принял участие в преследовании мнимых похитителей. Позднее я понял, что твоя роль в этом походе была не менее значима, чем моя, и только наши совместные усилия привели к благополучному исходу задуманного плана.
              Мой собеседник устал, его глаза потухли, сделавшись бесцветными и неживыми. Казалось, он спал, не обращая на меня никакого внимания. Таким я не видел Остромысла никогда.
              – Ты не поплывешь с нами в Новгород? – спросил я его, хотя заранее знал  ответ.
               – Как можно вернуться с этим?! – кивнул Остромысл на покореженные пальцы, во время нашего разговора тяжело и неподвижно разбросанные по обеденной лавке, – кто мне там будет верить?! Начну заново, здесь. Не волнуйся, не один Вразброд готов оказать мне помощь в Ростове.
               – Как знаешь, – сказал я, чтобы сказать что-нибудь.
               – Свенельд, – еле видимо встрепенулся он, – с Фролом придет ростовчанин Иван, возьми его с собой. Он нужный человек.
               – Возьму,– согласился я.
               – Перун не пошлет ему больше сыновей,– чуть слышно прошептал Остромысл, словно думая о чем-то своем, – будут рождаться только дочери.
         Мы не сказали больше ни слова
        С тех пор я никогда не видел Остромысла и ничего не слышал о нем. И хотя через десятилетия слава о ростовских волхвах, гордых и непреклонных   кудесниках, защищавших старых славянских богов от сердобольного, но всепокоряющего лика Христа докатится и до меня, и я почувствую в их одержимости и вере знакомые отголоски характера Остромысла – это будет совсем другая история, в совсем другой жизни. 







               
                Часть вторая.
                Киев.

                1.

                У меня было достаточно времени, чтобы поразмыслить над откровениями Остромысла и согласиться с его признанием, о том, что именно Олег и был главным зачинщиком и вдохновителем похищения Игоря и собственных сыновей. Меняются времена – меняются люди, неизменным остается только человеческая вера в постоянство благородных помыслов друзей. Но теперь у  меня почему-то не получалось считать Олега своим другом, таким, каким был для меня Рюрик.
                Я ни о чем не спросил его, когда вернулся в Новгород, он догадался обо всем сам и отдалился от меня еще больше. Он понимал, что я не предам его и скорее умру, чем не выполню его приказ, но приказывал он лишь то, что я мог выполнить без сожаления и без ущерба для своего долга перед сыном Рюрика. Для других скользких и неблаговидных поручений находились и другие люди, не отягощенные угрызениями совести и муками раскаяния.
                Олег готовил большой поход, собирая дружины с подвластных земель и городов, и путь его лежал в Киев. Рано или поздно юг и север должны были сойтись в единоборстве, но столкнуться с Аскольдом и Диром на поле брани означало предать память о Рюрике и  нарушить клятву война, что было выше моих сил. А для Олега Аскольд и Дир представлялись лишь киевскими князьями, которые вольно или невольно оспаривали его первенство в земле русов. Он не чувствовал их плечо на румах драккара, боровшегося с разбушевавшимися волнами, он не прорубал вместе с ними проход в ощетинившейся копьями когорте врага, он не давал им клятвы, нарушив которую перестаешь считать себя достойным разговаривать с любым человеком как с равным. Он был свободен в своем выборе, и в этом была его справедливость и его сила.
            – Возьмем с собой Игоря, – сказал он мне, – сыну своего конунга они должны покориться.
            – А если нет? – усомнился я.
            – Будем надеяться. – Ответил Олег.
             Впервые я собирался в поход без желания, без цели и без оружия, исполняя роль молчаливого няньки при пятилетнем ребенке. И как я ни на шаг не отходил от Игоря, ни на шаг от меня не отходил Фрол, по-прежнему деятельно-незаменимый и непритязательно-услужливый. Он не остался в родном племени, где новый молодой вождь с недоверием относился к тем, кто общался с чужаками, и по прибытию в Новгород, попросил у меня лишь одного – свести его со Щепой. Я не знаю, о чем они беседовали в  закоптевшем от незадуваемых до утра свечей в жилище Щепы, но еще за два дня до объявления Олегом  времени выступления, Фрол, как само собой разумеющееся переселился ко мне, и я смирился с его постоянным присутствием, понимая, что ничего случайного в его возвращении ко мне нет. А вот Иван – высокий, неулыбчивый и неразговорчивый человек, лет тридцати, по просьбе Остромысла, примкнувший к нам в Ростове, исчез сразу же, едва мы добрались до Новгорода. Он без промаха бил рыбу острогой, во время остановки у шехонцев показал местному болоточерпальщику новый способ добычи руды для крицы,  быстро и надежно сварил и наново перековал треснувший топор Фрола, но мы понимали, что он не был ни рыбаком, ни кузнецом, ни рудодобытчиком. Мельчайшие, даже женские прихоти были им постигнуты до крайности, и он владел сотнями способов их удовлетворения, всякое ремесло спорилось у него в руках, книжность его соперничала с ловкостью и выносливостью неприхотливого тела, он умел ориентироваться по звездам и карте, не пропал бы ни  в многолюдном граде, ни в  лесных дебрях, и мог, если бы пожелал, стать незаменимым и для боярина, и для его дочери, и для торгового гостя, да и для князя.
            Что-то подсказывало мне, что именно Олег, прежде всего, и был заинтересован в таком человеке, и просьба Остромысла взять Ивана из Ростова в Новгород имела целью соединить этих двух незаурядных людей друг с другом. Но для чего? По-прежнему после смерти Рюрика мне не с кем было поделиться своими догадками, и, похоже, они теперь никого не интересовали.
         На третий год своего правления Олег вышел из Новгорода во главе добротно организованного и снаряженного войска из словен, веси, меря, чудь, кривичей и варягов. Число последних заметно возросло за счет новых отрядов, нанятых из клана Витольда и Горыса. По своим привычкам, поведению, и даже выговору вновь прибывшие соплеменники отличались от варягов, два десятилетия назад приплывших с Синеусом и Трувором в только-только заложенный Новгород. Еще не русичи, но уже не варяги, заключил я, сравнивая своих старых соратников со свежеиспеченными жителями страны фиордов. Что же касалось детей тех, кто осел среди словен, кривичей и финских племен в год основания столицы Рюрика, то выхватить их из толпы сверстников мог лишь зоркий и придирчивый взгляд. Многие из них успели стать искусными воинами, но Олег не взял их в поход, проявив, то ли житейскую мудрость, то ли дальновидный политический расчет.
          Первым крупным городом, встретившимся нам на пути к Киеву, стал Смоленск, населенный в основном кривичами. Его ворота распахнулись, едва чело нашего растянувшегося войска, предусмотрительно сформированное из родственных кривичам родов, промаршировала через предместье, жители которого не выказали ни боязни, ни удивления при виде несметной рати, из чего я заключил, что они ожидали ее прибытия и были заверены в мирном исходе встречи своих правителей и Олега. Город, без всяких условий принявший подданство преемника Рюрика, предоставил нам и кров и пищу и выделил ратников, влившихся в наше войско без принуждения и недовольства. Несколько дней мы провели в Смоленске, пополнив городскую флотилию сооруженными  здесь же ладьями, ибо дальше разумнее было беспрепятственно двигаться по Днепру, спокойные воды которого сами по себе влекли к Киеву.
        Вскоре город скрылся за поворотом Днепра, а мне с сожалением пришлось расстаться с Горысом, посаженным  в Смоленске для выполнения княжеской воли. Часть преданных обрусевшему варягу людей по решению Олега осела вместе с ним, и опасаться за будущее родственника Игоря не было причин.
        Любеч так же не оказал нам никакого сопротивления, встретив возросшую олегову  рать с открытым сердцем и добрыми помыслами. Посаженным князем в нем стал Руальд, и, таким образом, неразлучные побратимы оказались соседями, что исключало недомолвки и недоразумения  между двумя городскими владениями, бескровно присоединенными Олегом к северо-славянскому государству. Простота и легкость, с которой два крупных города признали власть преемника Рюрика, не вскружили голову ни мне, ни Олегу – мы оба понимали, что самое трудное и главное – впереди, но войско воодушевилось и преисполнилось верой в конечный успех нашего похода.
      В Любече, Олег надолго уединился с Иваном, как оказалось, намеренно поджидавшим князя в последнем дружественном поселении перед Киевом. Случайно столкнувшись со мной, Иван улыбнулся, но улыбка его была натянутой и липкой, а серые глаза не просветлели, оставаясь равнодушно-отсутствующими, словно приветствовать меня его заставляла какая-то посторонняя, неприятно подавляющая его сила. На Фрола, стоящего за моей спиной он вообще не обратил внимания, хотя во время нашего путешествия из Ростова в Новгород, они часто оказывались наедине и вели потаенные и, как казалось со стороны, доверительные разговоры. После встречи с князем Иван отплыл на полянской ладье вниз по Днепру в сопровождении незнакомых мне гридей, так же беззастенчиво равнодушных и отягощенных значимостью чего-то важного и неведомого для тех, с кем им вынужденно довелось общаться. Я намерился вытрясти из Фрола его суждение о непредвиденной встрече с княжеским доверенным, о сути его былых откровений с нашим общим знакомым,  но почти тотчас же после отплытия Ивана был зван к князю. 
            – Я знаю о вашей клятве не обнажать мечи друг против друга, –  произнес Олег, стоя у раскрытого окна просторной горницы, –  знаю, но прошу – не отказывайся от оружия.
                Я молчал, пораженный давно напрашивающейся догадкой о том, что меня снова вовлекают в хитросплетения какой-то интриги, не посвящая в ее сущность, но, считая, что без меня в ее сети не попадет желаемая добыча. Олег – Остромысл – Иван – Олег, круг замкнулся, и это  предвещало новые опасности, которым опять-таки подвергался  Игорь, иначе, зачем же было брать его с собой в поход на Киев. Представление отрока перед очами Аскольда и Дира, с целью склонить их к повиновению наследнику Рюрика, могло быть неплохим предлогом, если бы Олег слепо верил в успех этой затеи, но я сам, похоже, разубедил его в покорности киевских князей сыну умершего конунга. Впрочем, Олег стал мудрее, жестче и лукавее, в чем я имел возможность убедиться в истории с Остромыслом, и наверняка у него были сомнения относительно безропотной сдачи Киева, а, значит, как бывалый охотник он должен был обложить зверя с разных сторон, используя и многочисленных загонщиков, и жертвенную приманку. Но зачем было отдавать на заклание собственных сыновей, что бы сейчас приносить в жертву Игоря? Или роль приманки должен был сыграть я?
            Молчание неприлично затягивалось, однако, пользуясь моим особым положением наставника сына Рюрика, я продолжал молчать. Олег отошел от окна и приблизился ко мне на расстояние вытянутой руки. Он был одного со мной роста, чуть уже в плечах, а в его глазах разливалось море доверия и великодушия. Я же знал, что там, за ласкающими и теплыми  водами, как обманка на Неро, таится непрочное дно, скрывающее незамутненную бездну подлинных чувств и желаний. Проникнуть сквозь него пока было невозможно.
          Олег догадался, чем вызвано мое молчание и решил сделать еще один шаг мне навстречу.
          – Иван мои глаза и уши в Киеве, благодарю, что свел меня с ним.
          – Благодари Остромысла.
Имя волхва, виновного в смерти троих сыновей не омрачило чело Олега ни единым облачком, и он продолжил.
       – В Киеве неспокойно.
       – Аскольд и Дир осведомлены о нашем походе?
       – Надеюсь, что нет – мы, как стрела, выпущенная из лука.
       – Тогда в чем причина волнений?
       – Крещение князей оттолкнуло от них часть горожан.
       – Но в Киеве много тех, кто бежал из Новгорода, и опасается твоего прихода.
      Олег задумался, и мы оба перенеслись на пять лет и весен назад, в памятный год рождения Игоря.
          Издавна в Ладоге существовал отдельный род. Он строго следовал своим древним обычаям, имел своих жрецов и поклонялся собственному богу Святовиду, принося городу куниц и белок, добытых особыми силками или выслеженными тщательно оберегаемой, нескрещиваемой с местными псами породой собак. Словене так и прозвали его святовидов род. Святовидичи разом, семьями в десять-пятнадцать человек, переселились в Новгород, где по-прежнему жили замкнуто и порою, когда удача в охоте все-таки отворачивалась от них, терпели нужду, предпочитая лучше умерщвлять лишний рот в семействе, чем принимать помощь от словен или финнов. Недалеко от новгородского капища рос одинокий раскидистый дуб, под  сенью которого святовидичи посредством закалывания птиц гадали судьбу; справляли праздники, повязывая убрусами нижние ветки дерева, и погребали останки умерших в плачевных сосудах, наполненных слезами опечаленных женщин. И Пелгусий и Рюрик, как и Гостомысл, не препятствовали святовидичам жить по своей правде, а Перун безобидно терпел соседство священного для чужаков дуба, тем самым, призывая и славян терпимо относится к святовидому роду. Но вот в волнительную для  новгородцев ночь, когда Ната благополучно разрешилась долгожданным наследником, кто-то неслышно свалил вековой дуб, и неподдельная радость святовидичей, собравшихся принести благодарственную жертву за рождение Игоря, сменилась ужасом, гневом и жаждой мщения. Кое-кто из новгородских словен признал, чей топор изгрыз потрескавшуюся кору и скованную годовыми кольцами сердцевину необъятного ствола, но донести, значит, предать и стать изгоем ради интереса, хоть и соседского, но, в общем-то, чужого рода. Святовидичи, мужчины и женщины, сбились в гудящую кучу, словно в пчелиный рой, и готовы были болезненно жалить каждого, кто осмеливался пожимать плечами на их требование наказать  виновных. Обстановка накалялась и грозила перерасти в кровавую резню – словене и финны вооружились, опасаясь и за свою жизнь и за спокойствие деревянных божеств на капище. Ни я, ни Пелгусий, ни Олег не решились советовать Рюрику что-либо, настолько непродуманным и недальновидным выглядело любое решение, и князь был вынужден срочно созвать общий новгородский совет, последний раз заседавший несколько лет назад.
            Не найти виновных – оттолкнуть от себя инородцев, лишиться возможности стать объединительным центром для разноплеменных народов, оскорбить веру преданного Рюрику рода; приказать выдать трусливых негодяев – поколебать опору княжеской власти – крепнущий год от года союз словен и финнов, неодобрительно отнесшихся к твердой и непреклонной воле святовидичей жестоко покарать и тех, кто поднял топор на священный дуб, и тех, кто утаивал имена преступивших негласный закон веротерпимости – таков был скупой выбор, предлагаемый князю.
       Странный это был совет – никто не спешил высказаться, перекладывая, словно непосильную кладь, тяжесть выбора на плечи Рюрика. И лишь Олег не увильнул от прямого ответа, сурово  отчеканив одно единственное слово: «наказать!». И снова никто не высказался ни за, ни против, пряча виноватые глаза от вопросительного взора князя. И Рюрик принял решение, усугубившее боль в истерзанном  суровой неизбежностью сердце.
     Десять человек, выбранных по жребию из семей новгородских старшин, должны были умереть добровольно, если к утру виновные в уничтожении святовидова дуба не предстанут перед княжеским оком. И они предпочли умереть, не только не выдав сородичей, но и запретив им признаться в содеянном. Десять знатных новгородцев шли на смерть, как на праздник, потрясая всех, включая святовидичей, покорностью воле Рюрика и преданностью родовым традициям братства. Лодыжки их ног сковали железной цепью прямо на мосту через Волхов, и кузнецы, на которых опять-таки пал незрячий жребий, побросали свои бестрепетные орудия в воду, поклявшись отречься от ремесла, способствовавшее гибели столь благородных и достойных людей. И десять новгородцев дружно, как по команде, шагнули в лохматые волны взбудораженного Волхова, и перила моста, разобранные для удобства этой добровольной казни, никто не брался восстановить, и еще несколько лет мост зиял своей прорехой, словно беззубый рот крепкого, не старого человека.  А на другой день, вызывающе открыто и так же гордо, как десять несчастных, несколько семей, в том числе и те, кого не коснулся роковой жребий, покинули Новгород, отказавшись от мести, но не сумев признать справедливость решения князя. Они не скрывали, что держат путь в Киев, а Рюрик не препятствовал их уходу, уважая теперь уже чужой скупой и незамысловатый   выбор. 
               Рюрик умер, но жив был Олег, разделивший с Рюриком вину за смерть достойнейших отцов и детей благородных семейств, и приближение его рати к их новой отчизне бывших новгородцев никак не устраивало.
            – Ты прав! – согласился Олег, когда немеркнущие образы прошлого скрылись в необъятных закромах нашей памяти, – поэтому и  прошу не отказываться от оружия.
            – Хорошо! – решил согласиться и я.
           Олег не посчитал нужным раскрывать свои планы подробнее, и я вернулся к Игорю и Фролу, в мое отсутствие не оставлявшего сына Рюрика без присмотра. Проворный шехонец словно ждал именно такого исхода моего разговора с князем, и без слов протянул мне проверенный во многих битвах варяжский меч, предусмотрительно захваченный из Новгорода и до поры до времени схороненный им в складках походного шатра на дне нашей ладьи. Ощутив успокаивающую тяжесть у левого бедра, я вздохнул свободнее –   привычная рукоять меча вынудила меня отрешиться от навязчивых опасений и придала утерянную уверенность и твердость.
            Плавание по Днепру было приятным и необременительным. Сплошные леса по берегам редели и уступали место полянам, с каждым новым днем становившимся обширнее, словно плешь на голове дряхлеющего человека, а воздух, несмотря на водяную гладь вокруг нас, становился суше и колючее – сиплое натруженное  дыхание степи доносилось и до середины широкой реки. Теперь по обоим берегам ее двигалась и конная дружина Олега, перехватывая редких лазутчиков, способных донести Киеву важную весть о новгородской рати, а встречавшиеся торговые ладьи заворачивались и присоединялись к нашей флотилии. Эти меры предосторожности были обоснованны и обыденны для предотвращения провала любого похода, но сейчас они вызывали у меня неприятное чувство причастности к чему-то грязному и подлому. Мы плыли без остановок,  ночуя в ладьях, питаясь рыбой, в изобилии обитавшей в Днепре, и ячменными лепешками, вдоволь запасенными в Любече и не имея по приказу Олега ни единого бочонка медового напитка. «Пировать будем в Киеве!» – заявил он, показывая пример воздержания и простоты в походных условиях, а я вновь и вновь мучался догадками, по поводу чего мы будем пировать в Киеве – отмечая кровавую жатву или празднуя мирный исход противостояния двух славянских столиц. Но, то, что пир непременно состоится – я не сомневался – дар пророчества постепенно возвращался ко мне, по-прежнему не балуя подробной ясностью развернутого полотна будущего.
         Пришел час, когда всезнающий Фрол прервал мои раздумья  озабоченным восклицанием, указывая рукой на мерцающий впереди поворот реки: «Последний перед Киевом!». И тут же мы причалили к берегу, повинуясь воле Олега, лицо которого сделалось непроницаемым и для врага и для друга, если такой у него еще остался.
         На берегу, не объясняя никому ни слова, Олег переодел малую часть дружины в одеяния торговых гостей, так и не отпущенных вниз по Днепру, скрыл под неброским кафтаном свои доспехи, и двумя ладьями, в одной из которых находились и мы с Игорем, отплыл дальше, приказав остальным не высовываться без призыва из-за поворота.
         Вид величественного града,  вскоре открывшийся нам, не мог не уязвить сердца  новгородцев черной завистью. Киев стоял на крутом берегу, окруженный высоченными стенами, но и  их мощь не скрывала внутреннее богатство и великолепие столицы Аскольда и Дира. Крытые красной черепицей крыши боярских теремов, золоченый купол христианского храма, крепкие каменные башни внутреннего детинца, ржание коней и рев верблюдов, доносившихся с торжища, богатый и многолюдный посад, сумевший немыслимо притулиться к городским стенам даже со стороны реки, заполненные причалы с широкими сходнями и снующими по ним взад вперед, словно муравьи, работниками, разгружающими корзины, бочки, тюки, мешки – Киев действительно был достоин того, что о нем говорили.
      Две наши ладьи не вызвали беспокойства ни у десятника сторожевой башни, возвышавшейся на деревянных опорах сразу за последним поворотом перед Киевом, ни у старшины посада, ни у смотрителя причалов, тем более, что мы высадились у небольшого холма на полпути от основной дружины до городских стен, и имели возможность избежать скорого общения с киевлянами. Разбив походные шатры и послав в Киев двоих вестников под видом торговых гостей,  горстка новгородцев во главе с князем, стала готовиться к важной встрече. Никто не знал, что ожидает нас под крепостными стенами южной столицы, но каждый понимал, что остановка преднамеренна и предназначена сыграть судьбоносную роль в нашем походе. Я же ожидал внезапного появления Аскольда и Дира, понимая, что Олег, несмотря ни на что, должен был использовать ничтожный шанс на их подчинение сыну варяжского конунга, и снова предпочел отложить меч в сторону.
         Киевские князья не замедлили появиться у раскинутых новгородских шатров.  Я стоял в отдалении от основной группы встречающих, но Аскольд и Дир в сопровождении нескольких слуг и двоих киевских старшин сразу направились в мою сторону, очевидно, не признав Олега или же совсем не предупрежденные о его прибытии. Они были без оружия, одетые просто, но изыскано и их безбровые лица, побронзовевшие под южным солнцем, выражали плохо скрываемое нетерпение и смешанное чувство растерянности и достоинства. Два княжеских телохранителя, с луками за спиной, не спустились вместе с ними с холма, хотя худощавая фигура одного из них показалась мне знакомой.
      Мы не успели обменяться словами приветствия – Олег, взяв за руку Игоря, в этот раз отлученного от меня и Фрола, преградил киевлянам дорогу. Аскольд и Дир узнали в приблизившемся к ним муже новгородского князя, и теперь уже волна недоразумения и неприязни захлестнула их взор, и я окончательно осознал, что братьев завлекли к нам обманом, используя мое имя и данную мною клятву.
        – Чем обязан Киев присутствию у его порога новгородского правителя? – спросил Олега Дир, недоуменно скользнув голубыми, как у Рюрика, глазами по насупившемуся отроку.
         – Со мной сын Рюрика! – звонко и гордо вскричал Олег, взяв Игоря на руки и почти подбросив его вверх, так, чтоб он был виден и киевским старшинам, переминавшимся с ноги на ногу за спинами своих князей.
        – Пусть так, – невозмутимо сказал Дир, – и что из того?
        – Он сын вашего конунга, вы его подданные!
        – Рюрик освободил нас от своей власти, Свенельд тому свидетель!
        – Сын князя – князь!
        – Тебе нужен Киев,–  не выдержал Аскольд.
        – И я возьму его по праву!
     – Ну, что ж, попробуй! – спокойно изрек Аскольд, намереваясь покинуть незваных гостей.
     Но случилось то, что должно было случиться. С холма просвистела стрела, и если бы Олег не прикрыл собой Игоря, она непременно поразила бы отрока. Новгородцы выхватили спрятанные мечи и бросились на защиту раненого князя и Игоря, в руках киевских старшин и пришедших с Аскольдом и Диром слуг засверкали кинжалы, и блеск их отражался в глазах ничего не понимающего сына Рюрика. Все смешалось, и полилась кровь, и, принимая на себя удары сверкающей стали, теперь уже я прикрывал Игоря, успевая запечатлеть в памяти и смерть несопротивлявшихся, безоруженных Аскольда и Дира, и Олега, на четвереньках отползающего от колющей и режущей друг друга озверелой кучи, и Фрола, пробивающегося к нам с Игорем с моим мечом в руках.
            Пустивший стрелу с холма не успел скрыться из виду, когда резня закончилась. Игорь без единой царапины был сопровожден Фролом в княжеский шатер, сам Олег, вырвав стрелу, пробившую доспех и застрявшую в правом боку, поднялся на ноги и отдавал необходимые приказы, раны мои были не опасны и, оттолкнув лекаря, пытавшегося остановить кровотечение, я подошел к телам Аскольда и Дира лежавшим лицом вниз друг на друге. Аскольд был мертв, а глаза Дира потеплели, когда я осторожно перевернул его изрубленное тело на спину.
          – Мы пришли повидаться с тобой, – укоризненно прошептал он.
          – Я знаю, – ответил я.
          – Ты не мог знать! – выдохнул Дир.
          – Я не смог предотвратить! – поправил я его.
          –  На все воля божья!
          – Может быть и так,  – согласился я, но, вспомнив знакомую фигуру на холме, спросил – Иван заманил вас сюда?
         Зрачки глаз Дира всколыхнулись, то ли отзываясь на последний удар сердца, то ли утвердительно отвечая на мой вопрос, а губы шептали свое.
           –  Он действительно сын Рюрика?
           – Да!
           – Похож... береги его.
         А дальше события потекли как в цветном сне, картины которого сменялись одна за другой и краски были наложены так ярко и выпукло, что изменить что-либо не представлялось возможным. Сначала на глазах у недоумевающих городских стражников, без сигнальных знаков, без зова о помощи, рухнула сторожевая башня, затем, откуда ни возьмись, у главных ворот появились новгородские дружинники, обеспечившие беспрепятственный проход в город стекающейся к воротам олеговой рати. Еще мгновение и рюриковский стяг заплескался над башней внутреннего детинца, а звон мечей раздавался изредка и был похож на слабый, ленивый  перестук ученика-молотобойца. А потом был обещанный пир, где отчуждение киевлян и новгородцев улетучилось, и кубки поднимались не  из-за учтивости и преклонения перед победителем – здравица текла свободно и вольно, словно горожане и не тужили вовсе об Аскольде и Дире, тела которых оставались непогребенными и неоплаканными. Но вот за спиной Олега показался Иван, а кубки в вытянутых руках вновь взметнулись ввысь над  бритыми черепами пирующих. Левой рукой князь так же поднес к губам заботливо наполненную Иваном чашу, но лишь пригубил ее, выплеснув вино под ноги стоящего рядом киевского боярина. Застольный шум утих, и сумрачная тень как покрывалом окутала просторную залу. Не говоря ни слова, Олег протянул пустую чашу Ивану, тот снова невозмутимо наполнил ее доверху из стоящей на столе перед князем серебряной братины и поднес все тому же боярину, то ли обидевшемуся на неясный порыв князя, то ли гадающему, чем он был вызван. Недоумевая, боярин отхлебнул глоток вина из княжеской чаши, и, так ни о чем и не догадавшись, осел на пол, не выронив из крепко сжатой руки сосуд с погубившим его содержимым.
      «Вещий», – возликовали пирующие, восхищаясь мудростью и предусмотрительностью своего князя, ничуть не сожалея об отравленном и не озабочась поимкой отравителя. И сам Олег, похоже, не сильно был озадачен произошедшим – вино в отравленной братине выплеснули под стол, труп некстати подвернувшегося боярина вынесли вон, и пир продолжался. Но сумрачное покрывало смерти не сползло с разгоряченных лиц –  провозглашенные здравицы теперь воспринимались как несуразность, и  первый глоток из пополняемых кубков был испытанием и для новгородцев и для киевлян.
            А я успел заметить и расторопного слугу, бочком проскользнувшего к выходу между себе подобных и больше не появившегося на пиру, и облегченный вздох Ивана, проводившего взглядом бегство хладнокровного отравителя. Предпринять что-либо у меня не хватило сил – так же, как отравленный боярин, я свалился с неопорожненным кубком в руке, потеряв сознание от необработанных ран оказавшихся не таких уж простых и безобидных. 
               
                2
           Тела Аскольда и Дира надо было погрести по христианскому обычаю, и над могильными холмиками построить деревянную часовенку. Почему-то я полагал, что сооружение ее не представит труда, но плотники, к которым я обращался за помощью, были глухи к моей просьбе, как людские отражения в роднике глухи к стенаниям своих хозяев. Зато я обнаружил, что не сумел скопить ни горсти серебра и мое влияние на дружинников Олега ничтожно, а те, на кого я мог положиться как на себя, остались либо с Горысом, либо с Руальдом. К счастью, покамест, рядом со мной был Фрол, и благодаря нему, дело уладилось быстро и просто. Предусмотрительный шехонец никогда не нуждался ни в чем необходимом, хотя и не имел никакого богатства – он раздавал нищим и калекам и хлеб, и одежду, и они по какому-то своему наитию, подсознательно, признавали в нем благодетеля и следовали за ним по пятам и в Новгороде, и в Смоленске, и в Киеве, но не клянчили милостыню, а терпеливо дожидались подношения, не жалобя и не раздражая золотоволосого слугу важного господина.  Убогие калеки и зачуханные нищие не занимались доносительством и не рыскали для Фрола в поисках городских сплетен, но тот, непостижимым образом через них был в курсе и последних городских новостей и утаиваемых от посторонних ушей деяний княжеского двора. Личина  простоты или неподдельная простодушность, как правило, вызывают у истерзанных тайнами людей безграничное доверие, не добываемое ни золотом, ни многолетней службой и нищий калека порой становился обладателем сведений,  доступных единицам избранных. И пока десятки добровольцев, опять таки непостижимым для меня образом откликнувшиеся на немногословный призыв Фрола, рубили сруб, крепили стойки и подгоняли стропила на глазах растущего сооружения, рыжеволосый шехонец, утоляя мое неведение, открывал кладовую тайн последних дел Олега.
 – Стрела, пущенная в Игоря, была стрелой Ивана, но никто не отрицает, что  сам князь направил ее полет.
 – Спасти сына Рюрика на виду у всех и вызвать гнев вероломством Аскольда и Дира?
 – Куме… думаю, так оно и было. – Фрол хотел произнести кумекаю, но спохватился на полдороге,  избавляясь от простонародного шехонского оканья и лесных словечек,  самобытность которых иной раз приводила в восторг  и вызывала неподдельное восхищение. Общаясь со мной, он перенимал у меня и суровый, неокрашенный животрепещущей образностью язык скупого севера. Хотя, когда Фрол вращался среди простого люда, он легко переходил на родной говор и не отказывал себе в удовольствии употреблять эти крылатые словечки шехонской наблюдательности и мудрости.
 –  Странно, почему стрела пробила доспех? Пелгусий обещал Олегу, что ни одна стрела не заденет его.
 – Может для пущей вескости задуманного, а может, что-то не сложилось на деле. Пелгусий, если я правильно тебя понял, говорил о стрелах недругов, а эта стрела особая.
– Я заметил, что Иван причастен и к событиям на пиру.
– Один из святовидичей, тесно общавшийся с ним, спешно покинул Киев, говорят – он проклял Ивана за обман и вероломство. По-видимому, он и был отравителем.
 – Князь слишком доверяет своему приспешнику, легко можно было отравить Олега в действительности.
 – Если Олег так хитер, он должен избавиться от человека, слишком глубоко познавшего его.
 – Ты тревожишься о судьбе Ивана?
 – О судьбе князя, Свенельд! Иван не простак, он просчитает следующий шаг Олега и не остановится перед новым злодейством.
 – Надо предупредить Олега!
 – Если он так хитер…
 – Фрол, не смей продолжать!
 – Не смею, – шехонец улыбнулся, как улыбается солнце, стряхнувшее с себя набежавшее облако.
 –  Ты становишься незаменимым, Фрол,  – улыбнулся и я.
  – С кем солонишься, тому и пригодишься,  – не удержался тот от шехонской присказки.
Олег, похоже, ждал меня, во всяком случае, его лицо при моем появлении воспрянуло над непроницаемостью и высокомерием, и он, испытывая облегчение, перевоплотился в того Олега, которого я знал при жизни старого Гостомысла. Тиски власти разжали омерзительную хватку, и за маской княжеской самоуверенности и безгрешного величия открылись зловонные язвы раскаяния, исторгнутые из таких потаенных глубин, что, вырвавшись наружу, они не заботились ни о впечатлении, произведенном на собеседника, ни об усилиях, потребующихся  для того, чтобы загнать их обратно в темницу, о существовании которой на время забыл и ее основатель.      
 –  Ты разочаровался во мне, Свенельд?
 –  Я не могу понять тебя.
 – Тот, кто поймет властителя, станет самым опасным для него человеком.
  –  Или самым верным!
  – Иногда мне кажется, что князь и добродетельный муж – два разных человека, живущих в одном теле, но никогда не приходящих к согласию.
  – И кто же берет в тебе вверх, Олег?
  – Свенельд, я не знаю, кто я.  Государь, творящий благо для своих подданных или убийца собственных детей;  высший судья по милости Перуна или палач по прихоти необузданных обстоятельств.
   – Ты задумываешься об этом – не все для тебя потеряно!
   – А знаешь, что беспокоит меня при разговоре с тобой? – Взгляд Олега источал теперь открытый вызов собеседнику, и язвы раскаяния  готовы были вот-вот прорваться, обдав меня гнойным зловонием перебродивших мук.
   – Говори!
   – У Аскольда и Дира взрослые сыновья!
   – Олег! – Я содрогнулся.
   – Я должен идти до конца! Их смерть, как и смерть моих детей, на одной чаше весов, и она не перевесит интересы государства!
   – Зачем ты раскрываешь мне свои намерения? Думаешь, тебе станет легче, если я  буду знать все?
   –  Легче уже не станет никогда! Кстати, чем вызван твой приход – последнее время ты не жалуешь меня своим присутствием. Я понимаю – быть рядом со мной –  самому захлебнуться  невинной кровью!
   – Олег, я не кляну тебя, но сочувствовать или простить не могу.
   – Не томи меня!
   – Остерегайся Ивана, князь.
   – Свенельд, Иван  – мой человек!
   – Быть рядом с тобой – еще и многое у тебя перенять!
   – Значит, все-таки для тебя я – злодей!
   – Не время предаваться рассуждениям, князь. Поверь, Иван становится опасен для тебя.
   – Чем может быть опасен щенок для медведя? – створки души Олега захлопнулись – передо мной снова стоял государь, заперший изнеможенную птицу сомнений за железными прутьями невидимой клетки.
 – Бойся змей, сплетающих ложе свое в самых неподабаемых местах, – напомнил я предсказание Пелгусия, – Что мешает ему отравить тебя на деле и переметнуться к врагам? Или, думаешь, врагов у тебя, кроме сыновей Аскольда и Дира не осталось вовсе?
 – Много из предсказаний старца не сбывается, но…, – Олег нахмурился –  поговори с Иваном сам.
Князь удалился, предоставив в мое распоряжение часть своих покоев.
          За Иваном был послан седобородый  дружинник,    верность и порядочность которого была проверена неоднократно за долгие годы еще рюриковского правления. «Исчез!» – вскоре растерянно поделился он со мной, направляясь к князю, и Олегу, пришлось продолжить прерванный разговор.
           – Найди его, Свенельд!
           – И я могу выбрать в помощь кого пожелаю?
           – Разумеется!
           – А потом окажется, что исчезновение Ивана  и поручение отыскать негодяя – спланированный тобой план, цель которого намеренно скрыта от меня.
           – Нет! Клянусь Перуном, никакого тайного умысла нет! Ты предостерег, что он опасен – ты и разберись с ним!
           – Где мне искать его?
           – Если бы я знал – не просил бы тебя о помощи!
Была это просьба или приказ – я немедленно должен был собираться в дорогу.
           – Олег! С Игорем в мое отсутствие ничего не должно случиться.
           – Не случится! Ты же знаешь – он мне дороже сыновей! Он – основа  государства!
           – Где мне искать тебя, когда я  исполню свой долг?
        Олег призадумался, но ответил искренне, доверяя мне сокровенные мысли.
          – Киев станет матерью городов русов! Отсюда открывается путь к теплым морям, он – щит от удара степных племен, но долго я здесь не задержусь – соседние славянские народы должны подчиниться объединенной воле Новгорода и Киева, а не платить дань хазарам. Вернешься рано – ищи меня у древлян, извилист и долог будет твой путь – встретимся в хазарских владениях!
        И едва Олег упомянул о хазарах, я почувствовал в изысканности и аромате названия их стольного града Итиль соленый привкус собственной незавидной судьбы.