И снова созреют каштаны

Анатолий Дашкевич 2
  - Мы едем жарить каштаны? – спрашивает Сали, когда я кладу в багажник  мешок с сухими поленьями и бросаю туда два раскладных рыбацких стульчика.
  - Едем, дорогая, - говорю я.
  - На то же место?
  - Конечно, - подтверждаю я, и думаю, что она могла бы об этом и не спрашивать. Зачем спрашивать, если мы каждую осень, уже много лет подряд, приезжаем на ту поляну и именно к тому дереву.      
 
   Поляна с расположившимся почти по ее центру огромным старым каштаном встретила нас праздником осенних красок. Солнце катилось по золотистым кронам рощи, торопясь к закату. Дымок от начавшего разгораться костра, словно скучая от вечернего безветрия, начал вытворять непонятные зигзаги, играя с самим собой, устремляясь ввысь и растворяясь в начинающей темнеть голубизне неба.
   Я бросил в яркий жар костра порцию каштанов. Они запрыгали на угольях, вращаясь, толкая друг друга, словно желая устроиться поудобнее.
   Мы сидели по разные стороны костра. Сали наблюдала за пляшущими на угольях каштанами, а я смотрел на нее. В ней есть что-то магическое. Как в этом огне.
  - Ты смотришь на меня? – спросила она, не поднимая глаз.
  - Да, смотрю.
  - А о чем ты думаешь, когда смотришь на меня? -  Об этом она меня тоже  спрашивала здесь, под этим старым каштаном. Я не думал о том, что ей ответить, потому что вдруг начал ощущать какую-то замкнутость времени. Была женщина, которая знает обо мне все, женщина с неустроенной судьбой, с растерянностью, похожей на то, будто она заблудилась в этой жизни, заблудилась в свои двадцать семь, то и дело, попадая в тупики лабиринта событий. Но в этом лабиринте блуждал и я. А она ждала и надеялась, что я подскажу ей, как из него выбраться. Если бы я знал! А она ждала. Замкнутая цепь, думал я.
   
   У меня в мастерской есть ее портрет. Он плотно завешен простыней. Сали портрет не видела. Я открываю полотно и ставлю его на мольберт, когда начинаю чувствовать, что Сали опять мне нужна. Я могу долго сидеть перед этим портретом. Я всматриваюсь в ее лицо. На портрете ее живые глаза. Я уже несколько раз затирал их охрой, чтобы избавиться от застывшего в них вопроса.
   Пожилую женщину, которая приходит убирать в моей мастерской, зовут Таисией. А я ее зову просто Та. Она знает, кто на портрете. Когда я прихожу и вижу, что мастерская не прибрана, значит Таисия открывала портрет и видела затертые охрой глаза. Она знает, о чем это говорит, и злится на меня.
   Таисия живет рядом. Случается, увидев в окнах мастерской свет, может появиться даже где-нибудь за полночь. Вот и теперь пришла, несмотря на поздний час, села на кресло-качалку у камина и сказала:
   - Извини, не спится, - и тут же пожаловалась, что опять не горит фонарь на нашем перекрестке. Зачем ей нужен этот фонарь - не знаю. Но когда в нем перегорает лампа, Таисия приходит к мне и просит позвонить моему знакомому чиновнику из какого-то Райэлектро. Я звоню, приезжает машина с вышкой, и фонарь опять загорается.
  - Заварить чай? – спрашивает Таисия.
   Чай она делает из трав, которые сама собирает. Мне наливает в большую фаянсовую кружку с отломанной ручкой, испачканную красками. Эту кружку она не моет - я не разрешаю. В этом – немного пижонства, но больше суеверия. В моем мозгу застряло что-то, заставляющее чтить эту кружку с пятнами красок. Случается, когда сижу за мольбертом и ничего у меня не получается, кладу кисть и беру в руки кружку. И даже разговариваю с ней. Бред какой-то. Ну, просто, по дедушке Фрейду. 
   Когда чай был готов, Таисия поставила чашку на столик рядом с мольбертом. Аромат напитка, перемешиваясь с запахами растворителя красок, вдруг пробудил во мне воспоминания, совсем не связанные с этими  запахами. Странно все-таки устроен человек. Ведь запахи, которые наполняли комнату, не имели ничего общего с тем, как пахнут морские водоросли, выброшенные на песок прибойной волной.
   
   Там, на юге испанского средиземноморья, мы жили в меленькой рыбацкой деревушке. Туда летом приезжает множество рисующей и пишущей братии. Жили мы на самом берегу, в маленьком уютном домике, который нам сдавала громкоголосая пожилая испанка. Совсем рядом находился небольшой особнячок с флигелем, весь поросший плющом. В том домике много лет жил и творил сам Сальвадор Дали. За такую близость к жилищу мировой знаменитости хозяйка накручивала нам надбавку к оплате за постой. Присматривал за домиком художника высокий старик с мефистофелевским профилем и большой серьгой в ухе. Мы ему чем-то нравились. Он часто приходил к нам. Садился в углу на скрипящий табурет и наблюдал за нами. Старик был немногословен – за несколько часов мог произнести два-три слова о чем-либо, совсем не связанным ни с нами, ни с ним. Часто приносил в глиняном кувшине холодное красное вино, которое изготавливал сам. Вино было густое и сладкое.
  - У Дали тоже была женщина, которую он очень любил, - произнес однажды старик необычно длинную для него фразу. – Она была ваша, русская. Звали ее Гала. Она его делала самым счастливым и самым несчастным человеком.
    Когда он ушел, Сали спросила:
 - Ты понял, что хотел сказать старик?
   Не помню, что я ответил. Но помню, проснувшись утром, увидел приколотый к стене большой лист ватмана, на котором фломастером было написано: «Старик сказал, что я твоя Гала, которую ты очень любишь!». А Сали, совсем обнаженная, стояла в проеме двери, заполненного ультрамарином утреннего неба. Все увиденное взорвалось во мне волнительным до боли ощущением красоты. Но тут же его вытеснило пролетевшей искрой тревожное ощущение зыбкости этого увиденного и поразившего меня. Потом я часто буду возвращаться к тем нескольким секундам. Не знаю зачем. Может быть для того, чтобы понять причину той тревоги?  Или может быть, то было предупреждение об условности наших ощущений света и времени, напоминание о том, что все имеет начало и конец?
 
    Обычно, когда солнце ужу ложилось на воду, мы спускались с небольшого обрыва к морю. На воде, покачиваясь на некрутой зыби, лениво дремали утомленные дневной охотой гларусы. Воздух к этому времени уже был наполнен йодистым запахом водорослей, подсыхающих на нагретом за день песке.
   До мелочей помню многое, что происходило с нами там, помню, словно это случилось только вчера.
   Сали лежит с закрытыми глазами у самой воды, и прибой, заигрывая с ней, касается ее ступней.
  - Море хочет мне что-то рассказать, - произносит она.
   Я подползаю к ней по горячему песку и прикасаюсь к ее руке. Сали тонко чувствует и точно определяет мое настроение. Когда я переполнен ею, достаточно одного моего взгляда или прикосновения, чтобы все остальное, каким бы важным для нее не было, растворилось, превратилось в ничто. Я где-то читал, что жертвенность влюбленной женщины – это просто материнский инстинкт. Я говорю об этом Сали.
  Она взрывается:
  - Твой умник, который сказал это, видит женщину только ниже пояса. Он просто жалкий акушер и не способен поднять глаза чуть выше.
   Ее суждения бывают до жестокости логичны, а сарказм - беспощадным. Мне это в ней тоже нравится. Однажды на тусовке какому-то молодому кинорежисеру, который никак не мог выйти из кайфа от своего первого творческого успеха, Сали бросила:
  - В вас гений сейчас не только изо рта, но даже из ушей выглядывает. Вы не боитесь, что он от вас сбежит?
   Народ хохотал и аплодировал Сали. Лицо молодого киношника залилось краской. Он стал зачем-то застегивать верхнюю пуговицу своей рубашки, которая никак не подавалась его пальцам.   
   
   Сали уговорила меня поехать в город. Мы вышли на шоссе и стали ловить машину. Нас подобрал какой-то молодой испанец, ехавший на полугрузовичке, кузов которого был доверху наполненным апельсинами. Парень вел машину лихо. На поворотах апельсины вываливались за борт и разбегались по серому асфальту веселыми золотистыми пятнами. А когда Сали оборачивалась и заглядывала через заднюю форточку в кузов, в ее глазах тоже появлялось золото освещенных ярким солнцем апельсин. Парень все  время нам что-то рассказывал. Что-то очень смешное, потому что сам громко и с удовольствием хохотал. Сали тоже смеялась и толкала меня в бок локтем и требовала:
  - Ну, смейся, чего сидишь, как Буда!
   Город был наполнен праздником. Именно так я его воспринял, когда мы вышли из парка и окунулись в хаос неширокой улицы. Да, это был хаос – какая-то безалаберная круговерть людей, машин, велосипедов. Причем все двигалось, как казалось, не подчиняясь никаким законам и правилам. Галдеж автомобильных сигналов, цунами музыки, выливающейся из распахнутых дверей и окон ресторанчиков и баров, крики продавцов и разноязычный говор людей – все это перемешивалось, словно в каком-то огромном котле, а сверху еще и поливалось палящими лучами яркого южного солнца.
   На веранде ресторанчика, прикрытой полосатым тентом, мы нашли свободный столик и еще не успели усесться, как перед нами появилась молоденькая официантка. Стянутые сзади в тугой узел черно-смоляные волосы и огромные, в пол-лица, глаза типичной креолки, декольте воздушной блузочки, дерзко открывающее шоколад девичьих грудей, полураскрытые в беззаботной улыбке пухлые губы – все было прекрасной натурой для портрета.
  - Ее надо рисовать, - воскликнул я, не в силах вырваться из гипнотизирующего взгляда южанки. Ее глаза обещали все. Они призывно кричали: только намекни, и я исполню любое твое желание!
   Сали постучала ножом по бокалу и, изобразив грозную гримасу, произнесла по-испански:
  - Advierto, lo he tomado ya en el cautiverio! - А потом мне: - Я ее предупредила, что вы, мэтр, уже пленены мной.
    Мы пили холодное золотистое вино, наливая его из вспотевшего графина  и ели поджаренные мускатные орехи. Сали смеялась и  требовала, чтобы я признался, что ее глаза красивее глаз той креолки. Я соглашался. А официантка через каждых пять минут появлялась перед нами, спрашивала звонким гортанным голосом не нужно ли нам еще чего-нибудь и убегала, оглядываясь, дразня огромными глазами, и растворялась, как призрак, в темной глубине зала.
   
   Потом случилось то, что я помню как-то отрывочно, будто просматриваю киноленту, склеенную из перепутанных кусков.
   Мы с Сали плыли по тротуару в пышущем жаром людском потоке. Заглядывали в какие-то лавки, где она примеряла различные безделушки. Потом Сали долго кокетничала перед зеркалом в шляпном магазинчике и бросала на меня взгляды, требующие оценки очередного головного убора.  Остановились на шляпе с огромными полями, которая ей действительно бесподобно шла.
   Вышли из магазина и остановились, соображая, в какую сторону нам идти. И тут Сали кто-то окликнул. Мужчина с пробивающейся сединой, в очках с толстой роговой оправой, расталкивая прохожих, двигался к нам, улыбался и махал поднятой рукой. Я помню выражение ее лица: радость и растерянность. Она посмотрела на меня и тихо произнесла:
  - Это Андрей. Помнишь, я тебе рассказывала?
   Я помнил. Она мне рассказывала о своем бывшем муже Андрее, с которым они прожили пять лет. Он физик, уехал в Америку, работал в какой-то научной лаборатории. Однажды я спросил Сали, любила ли она своего мужа, и после паузы, как мне показалось, затянувшейся паузы, она почему-то совсем тихо сказала: «Очень». У меня, после того ее признания, несколько дней было гнусное настроение. Черт те что, думал я, чего это я злюсь? Ведь это было давно, и это был ее муж. Я знал, как останавливать эти свои вспышки ревности – надо заставить себя вспомнить, скольким женщинам ты сам признавался в любви. И многих из них я действительно любил. Да нет, любил почти всех. Но ущемленное самолюбие самца, все равно вылизало откуда-то, и жгло, где-то внутри.
   Сали представила нас друг другу. Я отошел, демонстрируя свою воспитанность. Теперь корю себя, что корчил тогда из себя джентльмена.
   Я стоял перед витриной магазина в нескольких метрах от них и видел в стекле их отражение. Он держал ее руку, что-то говорил, она согласно кивала. Я обернулся и увидел, что он целует ее руку. Мое спокойствие улетучилось, хотелось, чтобы она выдернула свою руку, бросила ему что-то резкое и пошла ко мне. Я не видел ее лица, но видел, как он смотрел на нее. А она не забирала своей руки. Она словно забыла обо мне. Я даю себе команду: вдох - выдох! Не помогает. Видеть это было чертовски больно. Чтобы не наделать глупостей, поворачиваюсь и быстро ухожу. Не помню куда.
   
   Я лежал на кровати, глотал из бутылки ром и то и дело бросал взгляды на стрелки часов, которые двигались чертовски медленно. Очень медленно. Где-то рядом шумело море, слышались хриплые крики гларусов. Я ловил  все эти звуки, пытаясь разлечить среди них ее шаги. Но Сали не пришла.
 
  - Твой чай совсем остыл, - напомнила Таисия. Ее слова вернули меня из того далека.
  - Тебе плохо? – Таисия пододвинула ближе ко мне мою кружку с отломанной ручкой.
   Она хочет со мною поговорить, и я знаю, о чем. Но я не хочу. Просто я ей не скажу всего, что многократно говорил самому себе. Не скажу и того, что я собираюсь сказать Сали. Я приготовил много слов. Я уверен - она вернется. Придет и спросит: «Правда, тебе было больно?». И точно знаю: она не станет напоминать, сколько раз я так поступал с ней.
   Помню одну нашу ссору. Почти месяц я ждал, что она позвонит, хотя первым должен был это сделать я. Возвращался домой и бесцельно ходил по комнатам, пахнущим ее духами. На столе стояла фотография, на которой мы, беззаботно улыбающиеся, были запечатлены под веткой серебристой ели. Я много раз тогда направлялся к ее дому, и возвращался с полпути. Но однажды подошел и увидел ее в окне. Шел мелкий равнодушный дождь. Она стояла там, за мокрым стеклом, и еще не видела меня. В глазах было то, что на ее портрете, спрятанным под простыней.
   Я и сейчас часто оказываюсь возле ее дома. Но окна темны.
   Таисия звенела у мойки посудой. А я почему-то подумал, что скоро опять созреют каштаны. Надо только не забыть заготовить дрова для костра.
               
Март  2010
  Висбаден